Ваше благородие, господин Ползунов русский роман

Евгений Балакин
ЕВГЕНИЙ БАЛАКИН
Посвящается моим родителям
Георгию Павловичу и Эльвире Николаевне Балакиным

«Ваше благородие, господин Ползунов!»
Русский роман

Быстры, своенравны и необыкновенно красивы реки Алтая. Взяв разгон с заснеженных горных вершин, впитав в себя их силу и мощь, они неудержимо рвутся вниз, сквозь острые пороги и скальные теснины извилистыми руслами, проложенными в незапамятные времена. Невозможно сопротивляться напору этой кристально чистой ледяной воды, и даже самая крепкая горная порода поддаётся, меняя ломаные свои линии на плавные изгибы. Вырвавшись на простор, реки замедляют ход, разливаются вширь и, словно отдыхают, набирая силы для встречи с новым препятствием. Земля, справа и слева от них, всё больше и больше укрывается лиственницей, грядами сбегающей со склонов высоких холмов. Со всех сторон, разрывая низкие берега, вливаются мелкие притоки, наполняя собой живое речное тело, чтобы сделать его ещё полноводнее и сильнее. И человек, и дикий зверь, и всякая лесная мелочь – все они тянутся к воде, чтобы утолить жажду, чтобы выжить.
*     *     *

Шихтмейстер Иван Иванович Ползунов проснулся, по обыкновению, рано. В окне недовольно ворочалась ночная мгла, не желая уступать место робкому пока ещё дневному свету. Собравшись уже встать, Ползунов прислушался к дыханию жены и передумал. Пелагея, впервые за много ночей, дышала глубоко и спокойно. Месяц назад у них родился мёртвый младенец, и эта смерть настолько потрясла её, что днём она сидела без движения, будто каменная, а по ночам, в тяжёлом сне билась, как в падучей, в стонах и рыданиях. Глядя в зыбком полумраке спальни на её лицо, Ползунов думал, и мысли эти были нерадостными. Второй год жил он с Пелагеей в невенчанном браке, по сути, прелюбодействуя, но как-то изменить такое положение дел он пока не мог. А всё началось с того, что повёз Иван Иванович из Барнаула в Санкт-Петербург очередной обоз с серебром и, возвращаясь через Москву, познакомился с молодой вдовицей Пелагеей Ивановной Поваляевой. Муж её, Осип Яковлевич Поваляев, солдат Псковского пехотного полка, погиб в походе против пруссаков, но документального подтверждения о его смерти не было и потому пришлось молодым связь свою от всех скрывать. А чтобы прикрыть рты недобро любопытствующим, объявил Ползунов по прибытию своему в Барнаул, что появившаяся в его доме молодая женщина ходит у него в прислуге. Он надеялся, что необходимое разрешение на брак быстро получит от Барнаульского духовного правления, а потом и от заводской Канцелярии. Чтобы избежать церковной волокиты (розысков документов о смерти Осипа Поваляева), Ползунов решил воспользоваться услугами знакомого подканцеляриста Дементия Хлопина, доверившись ему, и даже отдал за это своих шесть рублей двадцать три копейки, что было гораздо больше месячного оклада унтершихтмейстера. Теперь оставалось только терпеливо ждать благополучного исхода сего мероприятия. Но время шло, а ничего не менялось, несмотря на клятвенное заверение Хлопина, что всё им сделано как надо, и разрешение на брак должно вот-вот появиться.
А потом по распоряжению асессора Иоганна Самюэля Христиани, который в отсутствии начальника Колывано-Воскресенских горных заводов генерал-майора Андрея Ивановича Порошина исполнял его обязанности, недавно произведённый в шихтмейстеры Иван Ползунов, был направлен руководить работой Красноярской пристани на Чарыше. Дело это было очень хлопотное и чрезвычайно важное. После того, как экспедиция Ползунова разведала кратчайшую дорогу от Змеиногорского рудника до Чарыша, появился новый водный путь, по которому теперь можно было доставлять руду до Барнаула – Чарыш, Обь и устье реки Барнаулки. Экономия во времени была колоссальная, да и приписные к заводам крестьяне могли поберечь свои силы и лошадей от изнурительных поездок с рудой. Ведь от Змеиногорска до Барнаула без малого триста вёрст. Но с девяти шахт и двух золотопромывальных фабрик Змеиногорска, а также с Чагырского рудника непрерывным потоком везли руду до Красноярской пристани крестьянские обозы. В обязанности шихтмейстера Ползунова входило руду эту принимать, взвешивать, ссыпать в сараи, хранить, накапливать, платить подрядчикам по пяти копеек за рудный пуд, готовить «флот» - баржи, дощанки, щерботы - всего около восемнадцати различных судов. Для всех этих работ на пристани было немалое количество солдат в двести человек под командованием сержанта Афанасия Воробьёва и капрала Устина Безголосова.
Верхняя часть окна зарозовела, зажглась солнечным лучиком. В чёрной половине избы об железную заслонку печи негромко стукнула кочерга – это Прасковья, дворовая девка в хозяйстве у Ползунова, спешила растопить печь. Проснувшись от стука, Пелагея открыла глаза, повернулась к мужу, крепко обняла его.
- Ванечка, радость моя… - жарко зашептала ему в ухо. – Ты теперь у нас ваше благородие! Сколько ж ты этого ждал-то, милый мой…. Мы теперь по-другому заживём с тобой. Всё у нас будет по-другому, иначе…. Вот дадут разрешение, в церкви обвенчаемся, ребёночка тебе рожу здоровенького, Ваня….
Голос у Пелагеи дрогнул и, чтобы замолчать, опять не разбередить своё измученное сердце, ткнулась она лицом в мужское плечо, ушла в себя. Ползунов молчал и только крепче прижимал её к себе, знал по опыту - нет таких утешительных слов, способных унять материнское горе, не придуманы они ещё людьми. Успокоившись, Пелагея заторопилась вставать.
- Накормлю тебя сейчас, Ванечка, от души. А то ведь, почитай, целый месяц за стряпню не бралась. Поди и забыла, с какой стороны за ухват браться.
 Улыбнувшись, она вышла из комнаты и скоро загремела рукомойником, умываясь.
До тридцати лет, до своей встречи с Пелагеей Поваляевой, Иван Ползунов, как-то даже и не думал ни о каких амурных приключениях, да и времени на такие мысли у него не было. Глядя со стороны на его образ жизни, постороннему наблюдателю могло даже показаться, что перед ним человек не от мира сего, настолько малопохожей на обычных людей представлялась эта фигура. С детства сына простого солдата Ивана Алексеевича Ползунова отличала необыкновенная любознательность. Окружающие его сверстники часто замечали, как Ванька, раскрыв рот, подолгу застаивается, то у водяного колеса, крутящего жернова на мельнице, то возле поворотного механизма глубокого колодца, а то, разобрав старые часы и позабыв про еду и сон, целый день пытается собрать их обратно. Но чаще всего можно было увидеть его в кузнице, возле пылающего горна. Тут он словно преображался. Он буквально впивался глазами в пожираемые огнём древесные угли, в меха, раздувающие пламя, и всё норовил ухватиться маленькими руками за клещи, чтобы подержать, брызгающую во все стороны окалиной заготовку, пока могучий кузнечный молот не придаст ей нужную форму.
 Казалось, что уже в том возрасте ему до всего есть дело. Проявив себя самым лучшим образом, Ваня Ползунов поступает учиться в горное училище в Екатеринбурге и даже там, где собраны наиболее одарённые юноши выделяется острой наблюдательностью и жаждой знаний. И в дальнейшем Иван Ползунов отличался от многих необыкновенным чувством долга, выполняя любую порученную ему работу, не щадя ни сил, ни времени, ни здоровья. В материальных делах был крайне честен. Несмотря на то, что был он выходцем из бедной солдатской семьи, Ползунов обладал большим чувством собственного достоинства - и обиды, и несправедливости, молча, никогда не сносил. И что ещё было ему чуждо, так это угодничество перед начальством. В личной жизни был скромен и трезв, так что оснований для нелюбви к Ползунову среди чиновной братии было более чем достаточно.
Во входную дверь громко стукнули, и скоро по всей избе раскатился могучий бас Фёдора Горбунова. Это был помощник Ползунова, правая его рука, человек, целовавший крест на верность и беспорочность в службе. Был он кладовщиком и заведовал всем хозяйством на пристани. Иван Иванович быстро поднялся с кровати, досадуя, что дал себе поблажку, залежался, позволил расслабиться. Накинув на плечи кафтан и, как был в исподнем, босиком вышел из спальни. Судя по голосу, можно подумать, что Фёдор Степанович Горбунов обладал большим ростом и крепким сложением, но на самом деле всё было наоборот. В сенях шихтмейстера ждал невысокого роста человек, худощавый, с чёрной окладистой бородой. От его смазанных дёгтем сапог шёл такой густой дух, что перебивал все возможные запахи. Сняв картуз, Фёдор поклонился хозяину, с трудом распрямился.
- Здравствуйте, Ваше благородие, Иван Иванович. Как почивать изволили?
- Хорошо изволил. Пошли на улицу, Фёдор.
Выйдя на крыльцо, Ползунов сразу почувствовал, что природа нынче готовит какой-то неприятный сюрприз. Порывами налетал ветер, но было трудно определить его направление, казалось, он дул со всех сторон. С запада на небе темнела полоса надвигающихся туч. Было ещё рано и на пристани никого не было, погрузочные работы должны были начаться через полчаса.
- Что у тебя со спиной, Фёдор? – спросил шихтмейстер, не дожидаясь ответа, отвернулся от него и с тревогой стал смотреть на быстро приближающиеся косматые тучи.
- Да давеча дощаник с мели помогал стаскивать и, видать, спину-то и надорвал. Хорошо не гружённый был, а не то бы….
Договорить Фёдору не дал ветер. Он сдёрнул у него с головы картуз и, подняв его высоко-высоко, закрутил в воздухе диковинной птицей, а потом с силой швырнул прямо на крышу бани во дворе у Ползунова.
Чертыхаясь, Горбунов кинулся за своим головным убором, стуча подкованными сапогами по земле и держась одной рукой за спину. А Иван Иванович уже спешил на пристань, хмурясь и позабыв обуться.
На берегу Чарыша, у причала горами громоздилась готовая к погрузке руда. Рядом с берегом, привязанные канатами к толстенным брёвнам, глубоко вкопанным в землю, находились коломенки и дощаники. Пятнадцать из них были доверху загружены, а три ещё ожидали своей очереди. Через неделю руду надо было отправлять в Барнаул. По Чарышу шла крупная волна, закипая белой пеной. Солнце было уже погребено под плотным тёмно-серым пологом, и вода приобрела зловещий свинцовый окрас, став пугающей. Ветер, казалось, набирал силу каждую минуту, становясь всё более разрушительным. В воздухе металась стая ворон, громко каркая и радуясь разгулу стихии, чувствуя, что скоро им будет, чем поживиться. Пустые дощаники поднявшаяся волна потащила к берегу, грозя разбить им дно об прибрежные камни. Ползунов был от воды в двадцати шагах, но Чарыш легко доставал до него своими брызгами.
От деревни Красноярской, которая была в стороне от пристани, прямо у подошвы, поросшей густым лесом горы, бежал человек. Ползунов узнал в нём сержанта Афанасия Воробьёва. Злой ветер трепал его камзол, треуголку тот держал в руках, чтобы не унесло. Запыхавшись, Афанасий подбежал к шихтмейстеру, поздоровались.
- Что делать будем, Иван Иванович? Не иначе как сейчас столпотворение вавилонское начнётся. Местные всю скотину свою попрятали, опасаются…. Говорят, рановато для мая месяца такое буйство.
К ним присоединился Фёдор Горбунов, для надёжности картуз он засунул за пазуху.
- Не нравится мне всё это, - загудел он, тревожно оглядываясь по сторонам. – Посносит ветром солому с амбаров, опять с крышами возиться придётся….
- Всех солдат на пристань! Всех, кто в строю. Ни минуты не теряй, Афанасий!
Сержант, без лишних слов развернулся и побежал в сторону деревни. Ползунов хотел было ещё что-то крикнуть ему в след, но, передумав, махнул рукой, повернулся к Горбунову.
- Снесёт солому - туда ей и дорога. Всё равно толку с неё никакого, перепреет – на следующий год опять возись с ней. Закончится непогода, крой крыши берёзовой корой, а сверху клади дёрн, надолго хватит. Айда якоря крепить!
Шихтмейстер скинул с себя кафтан и пошёл по скользким камням в холодную ещё майскую воду.
- Ваня!
Обернувшись, он увидел бегущую от дома Пелагею. Она бежала навстречу ветру, простоволосая, со съехавшим на плечи платком, прижимая к груди его сапоги.
- Ваня, сапоги надень! Скользко на камнях!
Ползунов быстро глянул на Фёдора, но тот увёл в сторону глаза, делая вид, что не расслышал или не обратил внимания. Здесь, на Красноярской пристани, ходили слухи, будто Пелагея никакая не прислуга, а невенчанная жена шихтмейстера Ползунова, но его денщик Семён Бархатов и девка Прасковья на все вопросы молчали об этом, как рыбы. Ползунов, не говоря ни слова, взял сапоги, Пелагея потянулась обнять его, но тот остановил её взглядом.
- Спасибо, Пелагея, за заботу. Только я не Ваня, а Ваше благородие господин шихтмейстер.
У молодой женщины на мгновение дрогнули губы, но она тут же справилась с собой.
- Я поняла, Ваше благородие господин шихтмейстер.
Пелагея накинула на голову платок и, подстёгиваемая ветром, побежала обратно в дом. Ползунов смотрел на неё и во взгляде этом, любой, даже самый непредвзятый человек мог увидеть только одно большое, всепоглощающее чувство любви, вперемежку с мукой, которое рвалось наружу через сердце и глаза.
Со стороны деревни показалась бегущая колонна солдат. Им предстояла жаркая работа и, всё более усиливающийся ветер обещал, что скучать никто не будет.
Солнце утонуло в тёмных тучах и сразу резко похолодало. Волны на Чарыше уже размахнулись в сажень. Казалось, река, сговорившись с ветром, всерьёз решила показать свой дикий, необузданный нрав и напомнить людям, кто здесь настоящий хозяин.
Быстро натянув сапоги, шихтмейстер бегом припустил на помощь Горбунову. Тот из последних сил пытался установить тяжёлые сходни на одну из коломенок, но сильная волна мотала гружёное судно, не давая возможности зацепиться за его борт. Стоя по пояс в воде, Ползунов ухватился за скользкие доски и, занозя ладони, закрепил сходни. Фёдор осторожно, пытаясь удержать равновесие, начал подниматься на борт, но на середине поскользнулся и обрушился в воду, белую от пены. Вывалившийся из-за пазухи картуз тут же подхватила волна и унесла на середину реки. Пока его уже бывший хозяин, крепко ругаясь, выбирался на берег, шихтмейстер Ползунов стоял на носу коломенки и освобождал запутавшийся в канатных кольцах якорь. Наконец, тяжёлый кованый крюк полетел за борт и исчез в яростном дыхании своенравной горной реки. В воздухе бешеным хороводом кружилась сорванная с крыш рудных амбаров солома. Ветер свистел разбойным посвистом, рвал и поднимал ввысь всё, что не выдерживало его могучего напора. Щерботы, дощаники и коломенки болтало на воде, как игрушечные кораблики. Особенно доставалось незагруженным судам. Двадцатисаженные в длину, они легко вздымались на самый верх волны, словно щепки. И при всём при этом, буря совсем не собиралась успокаиваться на достигнутом, наоборот, она набирала и набирала силу.
Солдаты, рассыпавшись по берегу, как муравьи облепили сходни и, напрягая все силы, лезли, карабкались, падали в воду и снова лезли, цепляясь за борта.
- Дружней, ребятки! – зычно, стараясь перекричать завывание ветра, подбадривал служивых сержант Афанасий Воробьёв. – Усмирим Чарышок – пять вёдер водки на всех!
Несколько голосов поблизости от него что-то радостно проревели, до остальных пьяная перспектива из-за воя ветра не дошла, да и вряд ли бы это как-то отразилось на скорости спасательных работ.  Все понимали, какая на пристань навалилась беда и тут уж не до благодарностей. Капрал Устин Безголосов, отправив в Чарыш очередной якорь, потерял равновесие и свалился за борт. Волна тут же вышвырнула его на берег, прямо на огромный валун. От удара рёбра у Устина загудели так, словно в них с размаху попал копытом сбесившийся жеребец. В глазах у него потемнело, грудь отказывалась принимать воздух, рот бесполезно дырявил лицо. С трудом отдышавшись, капрал достал из кармана камзола фляжку, открыл её, кривясь от боли, начал пить.
- Ух, крепка злодейка, - просипел он, после чего выхаркал на камни кровавую слюну.
- Что, Устин, зашибся? – крикнул на бегу Ползунов, таща на себе несколько длинных жердей с крюками на концах. – Держись! У русского солдата грудь, как….
Какая грудь у русского солдата расслышал только ветер.
- Как печная заслонка, знаю, – пробормотал Безголосов и, кряхтя и шатаясь от порывов ветра, направился к ближайшему дощанику.
Буря к этому времени достигла своей вершины. Ветер валил с ног людей, деревья, в воздухе летало всё, что не могло удержаться на земле. Рвались канаты, ломались мачты, вырывались из бортов огромные вёсла, вместе с уключинами. Очень скоро стало совершенно ясно, что бороться человеческими силами с разбушевавшейся стихией, по меньшей мере, неразумно. Но никто не ожидал, что всё это примет такие размеры. А потом и вовсе произошло страшное. Солдат Иван Едомин, здоровенного роста и немереной силищи, стоя по пояс в воде и уперев багор в борт дощаника, не давал ему приблизиться к берегу, пока его товарищи вязали порвавшийся якорный канат. Но в создавшейся ситуации якоря были просто не в состоянии удержать ни одно из стоящих у причала судов, и речь тут могла уже идти о сохранности человеческих жизней. Шихтмейстер Ползунов, быстро взвесив все за и против, побежал вдоль причала, срывая голос и пытаясь перекричать осатанелый вой воды и ветра.
- Прекратить работы! Всем на берег! Прекратить!!!
И в то самое мгновение, когда Едомин, отбросив в сторону багор, выбирался из воды на берег, последовал особо злой порыв ветра, который легко поднял дощаник на самый гребень волны и обрушил его прямо на человека. Не было слышно ни предсмертных криков, ни треска ломаемых костей. Да и невозможно было ничего такого услышать в этих условиях. И всё-таки люди, на глазах, у которых произошла эта трагедия, могли поклясться, что на какое-то мгновение стало тихо, и очень явственно прозвучал вздох, как тихое прощание души с земной жизнью.
Выйдя из оцепенения от увиденного, солдаты бросились к злополучному дощанику, чтобы попытаться вытащить тело, но всё было напрасно. Двадцатисаженное судно основательно легло на прибрежные камни, погребя под своим днищем того, кто только что пытался сопротивляться нечеловеческим силам. Чарыш, получив первую кровавую жертву, ещё более усилил напор и, встав на дыбы, метнул огромную волну прямо через поверженный дощаник, разметав солдат в разные стороны.
- Иван Иванович, надо уводить людей от греха подальше! Не ровён час ещё кого-нибудь придавит или в воде утопнет…. Жуть-то какая кругом!
Сержант Воробьёв еле держался на ногах от усталости, весь промок, правая рука его была в крови. Ползунов махнул рукой, мол, уводи людей, а сам остался стоять на берегу, глядя на разрушения, причинённые непогодой его флотилии. Несколько коломенок лежали на боку, и рассыпавшаяся из них руда, жадно слизывалась рекой. Порожние дощаники валялись на берегу огромной ореховой скорлупой, зияя пробоинами в днищах, с рудных амбаров были сорваны крыши. На ремонт и восстановление судов теперь уйдёт не меньше недели и это притом, что запасы руды в Барнауле были на исходе, а плавильные печи не должны остывать ни на один час.
- Да что же это за напасть такая! - в сердцах крикнул Ползунов, сжимая в бессильной ярости кулаки. И, словно отвечая на это, кто-то сильный и невидимый швырнул обломок весла прямо ему в голову, так что шихтмейстер только в последний момент еле успел увернуться.
- Вы, Ваше благородие, поосторожнее на словах-то будьте. Местный народец -  шорцы да телеуты говорят, что Чарышок сильно злопамятный. Ежели ему кто не по нраву придётся, не успокоится, пока в себе не утопит.
Фёдор Горбунов, сидя на земле, одной рукой выливал из сапога воду, а другой удерживал портянку, которую свирепо трепал ветер, пытаясь сорвать с ноги.
- Смерти, Фёдор, не боюсь, и бегать от неё не буду. Всё равно догонит…. А с Чарышом я договорюсь как-нибудь. Пошли ко мне, обсохнешь. Эта буря надолго.
И они побрели, преодолевая сопротивление, ставшего плотным, как речное течение воздуха, вверх по склону к дому, возле которого давно уже стояла одинокая женская фигурка.

*      *      *

Канцелярист Мартын Вторый шёл на службу в приподнятом настроении. Сегодня ему исполнилось тридцать три года, он был полон сил, здоровья и, единственно чего ему пока не хватало для счастья, так это попасть в заветный табель о рангах. Но он имел все основания надеяться, что его назначение на первый чин коллежского регистратора вот-вот состоится и он, Мартын Вторый, простой купеческий сын, получит-таки долгожданное личное дворянство. Десять лет необходимой для этого службы позади и благосклонное отношение к нему высшей администрации Колывано-Воскресенской Заводской Канцелярии тому крепкие гарантии.
Что же представляет собою этот человек, неторопливо и осанисто ступающий по единственной мощёной камнем улице Барнаула? Кто-то сказал бы – да ничего особенного, а кто-то, что, мол, это человек вполне самостоятельной направленности. Вот и поди, разберись, кто он на самом деле. Дадим читателю право самому решать, что представляет собой канцелярист Мартын Пармёнович Вторый, скажем только общие о нём впечатления. Высок, рыжеволос, с прямой спиной. Злой, жёсткий в общении, гордый. До сих пор холост, игрок, к алкоголю равнодушен, но уж если начнёт пить, то запросто перепьёт любого. Женщины рассматриваются им единственно с точки зрения необходимости продолжения рода. Что сразу привлекает в нём, так это глаза. Большие, зеленоватые они никак не вязались с тем лицом, с которого взирали на этот мир.
Шла вторая половина мая. Кружили голову пьяные ароматы черёмухи, тополя горделиво упирались в небо, блестя на солнце свежезелёным, клейким ещё листом. Приближению лета радовались все: и люди, и животные, и птицы. Лохматые, беспризорные собаки, лёжа в тени заборов и приоткрыв один глаз, лениво поглядывали по сторонам, время от времени начиная с остервенением выкусывать блох из свалявшейся шерсти. Со стороны заводского пруда дружно крякали утки, севшие передохнуть, чтобы уже завтра сорваться и лететь дальше, куда-то в направлении Змеиногорска. Под горой дымили трубы плавильных печей, и их чёрный дым на фоне голубого неба производил впечатление всего лишь каких-то необходимых для полноты жизни тёмных красок.
Дойдя до заводской Канцелярии, Мартын остановился и, кося глаз в сторону одного из окон второго этажа, крупно перекрестился на купола Петропавловской церкви. Сделал он это не от большой религиозности, а потому что вовремя заметил в окне Иоганна Самюэля Христиани, который сам, будучи лютеранской веры, ревностно следил за нравственностью у местных жителей и всячески поощрял соблюдение ими церковных обрядов. А так как канцелярист Мартын Вторый мнением начальства всегда очень дорожил, то случай продемонстрировать свою повышенную религиозность пришёлся как нельзя вовремя и кстати.
Стоящий у дверей пожилой вислоусый солдат, пригревшись на солнце, дремал, навалившись на своё ружьё. Мартын на цыпочках прокрался мимо него, потихоньку раскрыл двери, и с громким стуком захлопнул их. Солдат, вздрогнув, вскинул на плечо ружьё, испуганно вытаращил глаза и сиплым голосом прокричал:
- Никак нет!
- Ваше благородие! – неожиданно для самого себя сказал Вторый. Внутри, где-то возле пупка, от этих слов вдруг сладко заныло.
- Никак нет, Ваше благородие! – послушно повторил солдат.
- Так-то лучше, – сурово произнёс Мартын, строго посмотрел воину в переносицу и не торопясь скрылся за тяжёлыми дверями заводской Канцелярии.
Помещение, в котором он находился здесь во время работы, было крохотным и располагалось под широкой лестницей, ведущей от прихожей на второй этаж. Но дело было не в размерах этой каморки, а в степени независимости от другой чернильной братии, которые десятками ютились, можно сказать, на головах друг у друга в нескольких комнатушках первого этажа.
Войдя в здание, Мартын с удовольствием несколько раз глубоко вздохнул. Ему нравился этот воздух, пропитанный запахами канцелярских столов, старых конторских книг, чернил и важностью творимых здесь дел. Он даже мог поклясться, что здесь пахнет золотом и серебром и это чрезвычайно возбуждало его. Правда, от некоторых углов сильно несло кошачьей мочой, но все знали слабость асессора Христиани к этим четвероногим творениям Божьим и, поэтому терпеливо и стоически переносили все неудобства их присутствия.
Наверху лестницы показался Василий Осипович Пастухов, бухгалтер и второй человек в администрации Колывано-Воскресенских заводов после Христиани. Это был грузный, среднего роста человек, с багровым лицом, сплошь усыпанным рытвинами оспин. Увидев Мартына, он поднял руку и поманил его толстым пальцем к себе. Вторый, резво прыгая через три ступеньки, вознёсся к бухгалтеру и преданно уставился в его глаза, всем своим видом давая понять, что нет такого приказа, которого он не смог бы выполнить. Палец, унизанный золотым перстнем с кровавым камнем, упёрся Мартыну в грудь.
- Сделать ревизию всех трудоспособных людишек в Барнауле. Освободить от трудовой повинности может только смерть. Учти это, Мартынка!
- Со скольки лет прикажете записывать в работы малолетних? – изогнулся причудливым вензелем канцелярист. Пастухов задумчиво почесал себе нос, насупился, что-то прикидывая в уме.
- Записывай с десяти. Нечего им задарма государынин хлеб есть. Пусть работают!
Сказав это, бухгалтер вытащил из кармана своего камзола массивную золотую табакерку, подцепил порядочную понюшку табаку и тут же с шумом всосал её сначала правой, а потом левой ноздрёй. Далее последовала сложная мимическая игра в ожидании чиха, разрешившаяся могучим залпом в сторону Мартына. Тот, облагодетельствованный такой высокородной слюной, счастливо улыбался. Пастухов сунул табакерку обратно в карман, вытащил из-за пазухи буклированный парик, криво надел его на голову и стал медленно спускаться по лестнице. Больные ноги его, не выдерживая веса, подгибались, перила жалобно постанывали. Если бы бухгалтер Василий Петрович Пастухов мог сейчас видеть затылком, то его ожидала бы весьма неожиданное зрелище. Мартын Вторый, выпрямившись во весь рост, презрительно кривил лицо, вытирая его тонким шёлковым платком тщательно и брезгливо. Глаза его при этом жёстко буравили толстую спину, тесно обтянутую красным сукном. Но бухгалтер Пастухов ничего этого не видел и спокойно продолжал свой нелёгкий спуск к входным дверям. Бог очень неслучайно расположил органы зрения только спереди. Зачем облегчать людям жизнь? Пусть томятся в блаженном неведении.
Войдя в свою каморку, Мартын первым делом сунулся в письменный стол. Вытащив из него немалых размеров бутыль, открыл её, приложился и долго насасывал тёмного цвета жидкость. Переведя дух, аккуратно поставил бутыль на прежнее место, промокнул платочком мокрые губы.
- С днём рождения, дорогой Мартын Пармёнович! – поздравил сам себя и задумался. Пробежав в памяти все свои прожитые годы и, видимо, оставшись ими довольным, Вторый улыбнулся, лихо заломил при этом левую бровь. Потом он взял маленькое зеркальце и долго разглядывал в нём себя. Обнаружив крохотный прыщ, тут же расправился с ним, потом долго выуживал из ноздри, выросшую до неприличных размеров волосину. Выудив, долго и растерянно разглядывал её – она оказалась совершенно седая. Застонав, Мартын отшвырнул седой волос подальше от себя, а потом в течение четверти часа придирчиво разглядывал через зеркальце волосы на своей голове. Убедившись, что седина в шевелюре отсутствует - повеселел. Затем он снял казённый кафтан и аккуратно повесил его на вешалку. Выглянув в коридор, Мартын свистнул мальчику на побегушках. Тот, подбежал, громко топая большими, не по ноге, сапогами и теперь стоял в ожидании, вытирая сопливый нос рукавом.
- Та-а-а-к… – неопределённо и многозначительно протянул канцелярист, не глядя на пацана. Потом взял со стола первую попавшуюся бумагу и долго делал вид, будто изучает её, хотя по своему содержанию бумага эта годилась разве что только для отхожего места.
- Э-э-э…. Как тебя зовут? –  наконец соизволил обратить свой взор на подростка Мартын. Тот с недоумением воззрился на него.
- Климкой. Чего спрашиваешь, дядя Мартын, нешто не знаешь….
Цепкие пальцы канцеляриста ухватились за детское ухо и стали сильно мять его и выкручивать.
- Я тебе, паршивец, не дядя Мартын, а Ваше благородие, господин коллежский регистратор! Понял? Повтори! Ваше благородие, господин коллежский регистратор!
Из глаз несчастного фонтаном ударили слёзы. Климка и хотел бы сказать то, что от него требовал Вторый, но он только спазматически всхлипывал и выл не своим голосом от боли. Наконец, Мартын отпустил ухо, которое раздулось и багровело, как свекольная ботва.
- Ступай в судную избу и скажи там, что Мартын Пармёнович Вторый требует к себе списки всех работных людей в Барнауле. И чтоб побыстрее!
Мальчишку, как ветром сдуло. Выпитое приятно шумело в канцелярской голове и настраивало её хозяина на решительные действия. Но ничего решительного на ум пока не приходило, а гусиное перо и чернильница требовали действий совсем иных. Вздохнув, Мартын сел за стол, раскрыл конторскую книгу, взял перо и тут в дверь кто-то постучал. Вторый тут же сделал сосредоточенное лицо, низко склонился над книгой.
- Войдите!
Дверь приоткрылась и в образовавшуюся щель просунулась голова. Это был Епифан Ощепков. Он был приписан к плавильным печам, но в начале зимы, сорвавшись с печной трубы во время ремонтных работ, упал и сильно покалечился. Мартын, не поднимая головы, украдкой кинул быстрый взгляд на вошедшего, но продолжал что-то усердно писать, едва успевая обмакивать перо в чернила. Епифан с трудом стоял, опираясь на палку, и молчал. Продержав его таким образом с десяток минут, канцелярист кончил писать, утомлённо откинулся на спинку стула и искусно сделал вид, будто только сейчас заметил вошедшего.
- Чего тебе, Епифан?
Тот, молча, вытащил из кармана штанов сложенную вчетверо бумагу. Пока доставал, уронил палку; нагнулся её поднять, со стоном сам завалился на пол. С трудом поднявшись, осторожно развернул бумагу и положил на стол. Досадливо морщась, Мартын взял её, долго разглядывал.
- Та-а-а-к…. Медицинское освидетельствование доктором Цидеркопфом приписного к плавильным печам Ощепкова Епифана Егоровича, двадцати семи лет от роду…. «Он, Ощепков, мною освидетельствован и оказалось, что правая рука выше локтя и до плеча высохла, а самый сгиб толще обыкновенного и в нём свободного движения не имеет, понеже сухие жилы сволокло. Также нога ниже колена до самой лодыжки весьма толсты и имеет перелом...» И что?
Епифан непонимающе уставился на Мартына.
- Чего смотришь бараном? Ко мне, что пришёл?
Епифан мучительно исказился лицом, попытался улыбнуться, но вместо улыбки получилась страшная гримаса беззубого, обтянутого жёлтой кожей черепа.
- Вот же…. Рука не двигается. Нога в увечье…. Так что, работник из меня плохой…
- Понятно. Стало быть, на покой собрался, Епифан, а? Ничего не делать, а денежки получать, так что ли? А может, ты нарочно с трубы той упал, чтобы не работать!
Мартын Вторый смотрел на калеку испепеляющим взглядом, а внутри у него, где-то в области мочевого пузыря, росло приятное возбуждение оттого, что сейчас от его решения зависит жизнь человека.
- Раз пластом не лежишь, значит, годен к работе. - Вторый взял какую-то бумагу. – На Красноярскую пристань нужны люди. Завтра туда обоз пойдёт с продуктами, с ним и поедешь.
Ощепков потеряно смотрел на канцеляриста. Рот у него открывался что-то сказать, но слов не было. Вдруг здоровая рука, которой он опирался на палку, затряслась, заходила ходуном, из глаз выкатилась слеза и ушла, потерялась в давно не бритой на лице щетине.
- Чтоб ты сдох, кровопийца!
Епифан неуклюже развернулся и вышел, ударившись сломанной ногой о порог.
Мартын расслабленно потянулся.
«Надо бы сёмги у Цидеркопфа купить пару штук на сегодняшний вечер. Ему каждую неделю откуда-то привозят» - подумал он и хотел уже встать, чтобы закрыть после Ощепкова дверь, как к нему в каморку зашёл чёрный кот, раскормленный и вальяжный. Войдя, он остановился, огляделся по-хозяйски. При этом человеку, сидящему против него за столом, уделил внимания не больше, чем стене. Коротко мяукнув, кот недовольно дёрнул хвостом и прямиком отправился в угол с явным намерением там нагадить. Мартын Пармёнович, мягко сказать, недолюбливал кошек, поэтому он живо вскочил со стула, схватил за шиворот «всеобщего» любимца и, убедившись, что в коридоре никого нет, пинком отправил того в свободный полёт. Результатов падения канцелярист дожидаться не стал, быстро дверь прикрыл и, как ни в чём не бывало, уселся на своё место.
Едва только он разлинеил под таблицу чистый лист бумаги, как вдруг услышал за дверями какие-то странные звуки. Доносилось сопение, неразборчивый шёпот, смешки, кто-то откашливался. А когда дважды звякнуло стекло, Мартын понимающе улыбнулся. В тот же момент дверь широко распахнулась и к нему в каморку ввалились трое посетителей.
- По маленькой, по маленькой, по чарочке нальём! И в чрево безразмерное пусть льётся день за днём! Во здравие Мартыново мы выпьем всё до дна! Возрадуемся весело, ведь жизнь всего одна!
Вошедшие, а это были: писарь Степан Поленов, чертёжник Василий Коротаев и фельдшер Никодим Рылов пели поздравительную оду самозабвенно, но в полголоса, так как Христиани жёстко пресекал любое нарушение дисциплины, особенно в рабочее время. У каждого в одной руке было по большому стакану, доверху наполненного водкой, во второй – вилка с солёным огурцом. Мартын, не теряя времени, вытащил из стола бутыль со стаканом, наполнил его и, когда вошедшие допели, чокнулся с каждым. Выпив, гости кинулись лобызаться, но места было так мало, что все объятия пришлось делать через широкий канцелярский стол. Писарь Поленов, видимо, начал пить за здоровье новорожденного с самого раннего утра, так как уже не мог ничего произнести и только прочувственно икал. Чертёжник Коротаев тоже не рассчитал сил и после эмоционально спетой здравицы, только и смог что признался Мартыну в любви, после чего горько расплакался. Самым стойким оказался фельдшер Никодим Рылов. Он сказал длинную речь, троекратно поцеловал писаря Поленова, перепутав его с виновником торжества, затем сунул Мартыну в руку несколько скомканных ассигнаций и вышел вон, забыв прихватить двух своих приятелей. Те через пару минут уже храпели громко и раскатисто, разинув рты, и уютно привалившись на полу друг к другу.
Мартын, глядя на них, понял, что в таких условиях работать ему будет довольно сложно, поэтому, махнул на дела рукой, запер своих друзей на ключ и пошёл в аптеку к лекарю Цидеркопфу.
Аптека находилась через дорогу и чуть наискосок, ближе к Петропавловскому собору. Это было одноэтажное здание, выкрашенное охрой с возделанным палисадником по обеим сторонам крыльца. Пётр Адольфович Цидеркопф очень гордился своими гортензиями, высаженными здесь, под окнами аптеки. Цветы, выращивались в оранжерее, после чего высаживались в грунт, но неожиданности местной погоды, способной и в конце мая выдать ночью минусовую температуру, заставляли лекаря сильно нервничать. Вот и сейчас он с озабоченным видом стоял на крыльце, разглядывая цветочный ковёр, не обращая при этом никакого внимания на несколько мужиков, почтительно топтавшихся в отдалении и сжимающих в заскорузлых от мозолей пальцах какие-то бумаги. Завидев канцеляриста, мужики низко поклонились. Строго регламентированная жизнь на Колывано-Воскресенских заводах давно приучила простой народ с особым почтением и страхом относиться к любому чиновнику, потому что от их подписи, от их благорасположения зачастую зависело само существование не только работника, но и всей его семьи.
Мартын, не обратив никакого внимания на «чёрную кость», подошёл к палисаднику, восхищённо зацокал языком.
- Ну, Пётр Адольфович, видывал я флёрдоранжы всякие, но таких! Как же Вам удаётся такую красоту на землице нашей взращивать? Я, признаться честно, думал, что здесь на Алтае только репу да овёс и можно растить.
Сделав совершенно изумлённое выражение лица, Мартын аж на корточки встал, чтобы прикоснуться пальцем к нежно розовым и голубым соцветиям гортензии. Лекарь, не скрывая своего удовольствия от услышанного, промокнул платочком вспотевшую на солнце лысину и согласно закивал головой.
- Да, да, да! Ничто так не облагораживает душу, как любовь к прекрасному! А эстетикус! Эти нежнейшие творения природы несут гармонию в человеческие сердца….
Цидеркопф, расчувствовавшись, хотел было уже начать пространную лекцию о благотворном влиянии европейских цветов на грубую природу русского человека, как вдруг замолк, будто поперхнулся.
- Куда ты свой грязный сапог ставил, мерзавец! Морда безглазая! Уродливый мужик! Дункопф! Дункопф!
Пётр Адольфович сейчас был вне себя от ярости. Его трясло, лицо побагровело. Общее состояние его организма было близко к апоплексическому удару. Причиной всего этого было неосторожное движение одного из приписных крестьян, который оступившись на деревянном тротуаре, нечаянно шагнул прямо в цветник. И хотя он тут же ногу убрал, но было поздно. Розовый шар гортензии был крепко вмят в землю.
- Вон! Пошли все вон! Нечего тут стоять! Сегодня приёма не будет!
Цидеркопф схватился за сердце и, хватая воздух распахнутым ртом, ушёл к себе в аптеку. Мужики, потоптавшись немного, не торопясь и тихо переговариваясь, отправились в сторону плавильной фабрики. Последним шёл виновник происшествия. Он пару раз останавливался и, подняв злополучную ногу, с удивлением разглядывал подошву сапога, качая при этом головой.
Всё произошедшее несколько нарушило планы канцеляриста Мартына Второго. Он рассчитывал на вечернем застолье поразить своих гостей малосольной сёмгой, которая так аппетитно идёт под водку, да и полведра крепкого спирта из запасов лекаря Цидеркопфа были бы совсем не лишними. И вот теперь, благодаря этому увальню придётся менять запланированный ассортимент. Круто развернувшись, Мартын заторопился в канцелярию. С помощью караульного солдата он перетащил писаря и чертёжника на их рабочие места и, узнав, что Христиани уехал в Павловск на три дня, отправился домой.
Жил он на улице Подгорной, в деревянном доме из трёх комнат. Хозяйственные постройки в его дворе пустовали без скотины и только в курятнике копошилось с десяток кур под присмотром мелкого, но очень горластого и задиристого петуха. Возле ограды со стороны улицы дыбилась поленница берёзовых дров. Своей хозяйки Мартын до сих пор не завёл, поэтому договорился с соседкой по дому помочь ему нынче на праздничном вечере, в помощь к матери Ивана Ползунова Дарье Абрамовне. Та приходила убираться у него и готовить, так как была хорошей поварихой, но особенно получался у неё холодец, до которого Мартын был большой любитель. Когда он подходил к дому, из его калитки вышла соседка с пустым ведром.
- С днём рождения, Мартын Пармёнович! – пропела она низким, грудным голосом. – Чего это Вы так рано заявились? Невтерпёж что ли стало или один всё хотите съесть?
Соседка, её звали Капитолиной, была молода, хороша собой и крепка телом. Муж её, Анисим, угрюмый и неразговорчивый, подрядившись возить руду со Змеиногорска, дома бывал редко, а когда появлялся – беспробудно пил и в перерывах, когда приходил в себя, бил свою жену смертным боем. Потом он, пропив все деньги, снова уезжал на заработки, с чёрным от пьянки лицом и, пригрозив жене, что в следующий раз он её точно убьёт.  Капитолина всё это терпела, а так как бабой она была горячей, то часто испытывала сильную неудовлетворённость без крепких мужских объятий. Поэтому, имея в соседях мужчину видного, состоятельного и к тому же одинокого, ей трудно было не поддаться соблазну и не попытаться этим обстоятельством воспользоваться. Да и сильно нравился ей Мартын Пармёнович Вторый. Рассуждала она при этом, видимо так - двум смертям не бывать, а одной всё равно не миновать.
Она подошла к Мартыну настолько близко, насколько позволяли неприличия и, почти касаясь его своей грудью, ласково и призывно смотрела на него.
- Груздей из погреба принеси. Под лавкой кадка с ними, под той, что справа. Брагу пока не трогай, пусть в холоде подольше постоит. Ближе к вечеру бутыль самогона принесёшь, ту, что сургучом запаяна. И чего ты навстречу мне с пустым ведром выперлась, Капитолина? Мне плохие приметы ни к чему в свой день рождения. Хотя, бабу увидеть – всё одно к несчастью. Потому как, все вы ведьминого племени.
Вторый смотрел в зеленоватые с крапинками глаза спокойно и чуть насмешливо.
- А вы, Мартын Пармёнович, видать, большой знаток нашего брата. Ишь, как высказаться изволили. Чем же это вы так перед нами провинились? Неужто несчастная любовь была али как?
Женщина, зная себе цену, не опускала глаз, губы, полные и чувственные, приоткрылись.
- Про любовь своему мужику вопросы задавай, не мне. Он тебе кулаком-то живо объяснит, кто перед кем провинился!
Капитолина полыхнула взглядом, обидевшись. Хотела что-то сказать резкое, обидное, но передумала.
- Кулак кулаку рознь, - пропела она. – Вот у вас тоже кулак, да только он совсем другой. От него и побои слаще будут, потерплю….
- Капа! Чего стоишь с пустым ведром! Тащи воды быстрее!
На ходу крикнув это, Дарья Абрамовна заторопилась в курятник, неся в фартуке луковые очистки, чтобы высыпать их в подкорм птице. Мартын, посчитав разговор оконченным, ушёл в дом. До прихода гостей ещё оставалось время и он, встав засветло, хотел ненадолго прилечь, так как спать ему в эту ночь, знал по опыту, будет некогда.

*       *       *
Капитан-поручик Николай Иванович Булгаков три дня, как вернулся из дальней дороги. А до этого он сопровождал обоз с бликовым серебром и золотом, который регулярно отправлялся из Барнаула в столицу Российской империи Санкт-Петербург. Обычно на весь путь туда и обратно уходило до пяти месяцев. Обоз уже вернулся, но Булгакова задержали ещё на две недели дела в Екатеринбурге. И вот теперь он дома. Несмотря на всю сложность и опасность поездки до Санкт-Петербурга с «серебряным» обозом, Булгаков отправился в дорогу с радостью, так как давно уже не был на родине, хотел повстречаться с близкими ему людьми и постоять у могилы своих родителей. Был и ещё один интерес, но его капитан-поручик предпочитал держать глубоко в сердце. Поездка эта, несомненно, была опасно ещё и потому, что двести двадцать пять пудов серебра и полтора пуда золота - слишком уж привлекательная приманка для многих отчаянных голов, готовых пойти на всё, ради того, чтобы завладеть таким богатством. Поэтому, охрана из одиннадцати хорошо вооружённых солдат под командованием капрала должна была обезопасить эту поездку, чтобы остудить наиболее ретивых искателей приключений и любителей нажиться за чужой счёт. Возницами в этот раз тоже были солдаты, из тех же соображений.
Булгаков сидел за столом у себя дома и пил водку. Собственно, пил он уже третий день и, судя по обилию бутылок и отсутствию закуски, останавливаться не собирался. В администрации Колывано-Воскресенских заводов знали эту способность капитан-поручика, но, ценя высокий уровень его знаний, терпеливо ждали, когда он сам остановится и отрапортует о своей поездке.
В горницу зашёл денщик, собрать пустые бутылки и освободить стол. Булгаков сидел в неудобной позе на стуле, откинув голову на спинку, и спал. Услышав звон стекла, очнулся, открыл глаза, уставился перед собой мутным взглядом. Долго замычав, он показал пальцем на стол перед собой и опять откинулся назад, выставив заострившийся кадык. Двухдневная щетина седой изморозью обметала его лицо, напоминая о возрасте и ещё о том, что неминуемо ожидает каждого из нас пришедшего на этот свет.
Забрав бутылки, денщик ушёл. Вернувшись, поставил на стол штоф водки зелёного стекла, чугунок с гороховой кашей и краюху хлеба. С сожалением посмотрев на капитан-поручика, вышел, тихо прикрыв за собой дверь. Примерно, через час Николай Иванович проснулся. Солнце - яркое, весеннее, резало тонкими лучами сумрак избы сквозь щели в закрытых ставнях. Булгаков встал, постояв какое-то время, вышел во двор, потом долго гремел в сенях рукомойником, умываясь. Позвав денщика, велел тому достать где-нибудь квашеной капусты со льдом и квасу. Потом налил себе полный стакан водки, перекрестился на образа, выпил и с аппетитом занялся гороховой кашей. Через полчаса капитан-поручик спал, сотрясая стены тяжёлым храпом, уйдя в призрачную реальность событий, произошедших с ним не так давно.
…Долгий и нелёгкий этот путь начинался от Барнаула и шёл дальше через Каинский острог, Томск, Тобольск, Пермь, Вятку, Нижний Новгород, Москву и замыкался через четыре с половиной тысячи вёрст в Санкт-Петербурге. Дату выезда серебряного обоза руководство Колывано-Воскресенских горных заводов всегда держало в секрете, во избежание ненужной огласки. Но так уж получалось, что весь Барнаул, от мала до велика, знал, не только когда выезжает обоз, но и кто едет с ним в сопровождении. Получив на складах, всё необходимое для поездки, капитан-поручик Булгаков ждал снега. Зима в этом году, как никогда ещё была малоснежной и это в начале декабря месяца. Сани, застревая на промёрзшей земле, не могли проехать, лошади выбивались из сил, таща их по тонкому снежному покрову. Приходилось ждать. И вот, наконец, седьмого декабря пошёл густой, обильный снег, заваливая землю толстым белым ковром и обещая скорую дорогу. Трое суток подряд сыпало с неба, словно оно торопилось исправить это недоразумение и наверстать упущенное.
Одиннадцатого декабря по первому зимнику двинулся обоз из тринадцати саней, двенадцати человек верховых и трёх запасных лошадей, всего общим количеством двадцать пять человек. Командовал солдатами капрал Фаддей Лукин. На восьми открытых санях разместился груз, а пять других саней, с крытым верхом, утеплённые изнутри толстым слоем войлока были предназначены для начальства, для тех, кто вдруг занеможет в дороге и для ночёвок. Серебро из-за того, что выплавлялось в круглых печах, имело форму толстых блинов, потому и перевозили их в особых бочках. Помимо Булгакова и унтершихтмейстера Семёна Толстого, находился с ними ещё аптекарский ученик Спиридон Рагозин. В последний момент его откомандировали в Санкт-Петербург по просьбе лекаря Цидеркопфа, закупить для господ горных офицеров необходимое для лечения и диагностики новейшее медицинское оборудование и на случай какого-нибудь недомогания сопроводительной команды. Семёна Толстого капитан-поручик знал хорошо, а вот что касается аптекарского ученика, то с ним он даже не был знаком. Поэтому, узнав о новом попутчике, Булгаков хотел пойти разбираться в Канцелярию. Ему было совсем не всё равно, чьё лицо он будет видеть перед собой в течение пяти месяцев, но, поразмыслив, махнул на это рукой.
Ехали уже третьи сутки. Сквозь маленькие оконца виден был один только сосновый лес по обеим сторонам дороги. Мороз по-хозяйски прибирал всё к рукам, прогоняя любое тепло и выстужая воздух. Снег под полозьями саней тихо гудел ледяной песней, а под лошадиными копытами звенел, взрывался, разлетаясь белыми искрами. Толстов спал, завернувшись в медвежью шубу, Булгаков полулежал, искоса наблюдая за Спиридоном. Можно бы, конечно, и без него ехать, но втроём в санях было всё-таки теплее. Был аптекарский ученик невысок, но крепок телом. Длинные русые волосы были перехвачены на лбу полоской красной ткани. Привалившись к стенке повозки, в малом свете оконца он сосредоточенно читал какую-то книгу. Рядом с ним неотлучно находился маленький деревянный сундучок, закрытый на внутренний замок. Производил аптекарский ученик впечатление человека себе на уме. Всё больше молчал да приглядывался. За эти дни, капитан-поручик услышал от него разве что с десяток слов, да и те лишь по крайней необходимости. Но при этом, Булгаков пару раз ловил на себе его взгляд – затаённый и быстрый, словно внезапный грозовой сполох на самом дальнем краю неба. Николай Иванович знал людей, немало повидал их за свою жизнь, поэтому вот именно такие взгляды воспринимал очень настороженно и с подозрением и, как правило, интуиция его не подводила.
- О чём книга, Спиридон? – Булгаков сел на скамью, дружелюбно улыбнулся. Рагозин, помедлив, закрыл книгу, заложив страницу, где читал, пальцем.
- «Тайны природы, открытые Антонием Левенгуком, при помощи микроскопов» – сказал он и выжидательно уставился на капитан-поручика.
- О-о! Совсем неплохо для аптекарского ученика. Откуда такой интерес к тайнам? Замыслил, поди, чего, а? Начитаешься в книгах всякого, а потом и перережешь нас всех или отравишь! Разбогатеть захотел, Спиридон?
Булгаков продолжал улыбаться, но глаза его жёстко ощупывали лицо Спиридона, словно пытаясь выведать самые затаённые его мысли. Он должен был быть абсолютно уверенным в людях, которым на протяжении нескольких тысяч вёрст будет доверять свою жизнь и этот груз, за который капитан-поручик отвечал собственной головой. В полумраке повозки было видно, как Рагозин улыбнулся, замотал головой, заговорил дурашливо:
- Не-е…. Что вы, Ваше благородие…. Как можно? Книгу эту мне господин Цидеркопф дать изволили, чтобы, значит, я в дороге не бездельничал и правильное представление о науках мог иметь…. Я-то в Екатеринбурге на ветеринара учился, а в Барнауле приставили к аптеке…. Дело для меня новое. Иной раз осерчаешь на самого себя за тупость, ежели ошибёшься в формуле какой в препарате и подумаешь: лучше б я свиней поросил да за коровами приглядывал, и то бы больше толку было. Да я и человека-то убить не смогу. Рука не подымится….
Спиридон Рагозин продолжал говорить и чем больше он говорил, тем меньше верил ему капитан-поручик Булгаков. Стало вкрадываться тёмное подозрение, что было в этом человеке двойное дно, тщательно скрываемое в тёмных закоулках его души, и не содержимое ли крепко сбитых деревянных бочек, аккуратно уложенных в обозных санях, было тому причиной. Поэтому после этого разговора Николай Иванович крепко наказал унтершихтмейстеру Семёну Толстову и капралу Фаддею Лукину не спускать глаз с аптекарского ученика ни днём, ни ночью и докладывать ему обо всех подозрительных поступках последнего. Хотя капитан-поручик и допускал мысль о том, что, возможно, это всего лишь его подозрения.
 По приезду в Каинский острог, обоз расположился на постоялом дворе, на окраине. На всех санях, в целях маскировки бочек с серебром, лежало сено. Оно, не имея большого веса, надёжно скрывало их от посторонних глаз. Полтора пуда золота лежало отдельно от остального серебра, и в каком месте, и на каких санях оно находилось, знали только Булгаков и Толстов. На следующее после ночёвки утро, капрал, выждав, когда вся команда уселась завтракать, отозвал капитан-поручика в сторону.
- Ваше благородие, вы велели мне докладывать обо всём подозрительном, касаемо Спирьки Рагозина….
- Ну? – Булгаков настороженно смотрел на Лукина, брови сошлись в жёсткую складку.
- За полночь далеко было, я караульного пошёл сменить. Мимо лавки прохожу, на которой Спирька спал, глядь, а его самого и нету. Тряпки какие-то только лежали на его месте горкой, а самого не было….
- Ну? И где же он был?
- Я сначала было подумал, что он по нужде во двор вышел. Пошёл его искать…. Нету! Спросил часового, тот никого не видел….
- Ах, стервец! Хитёр! Бочки что?! Все в сохранности? Целы? – капитан-поручик внешне казался спокоен, только голос натянулся струной, звучал резко и отрывисто, выдавая волнение.
- Все бочки целы, сам всё проверил. А когда в избу вернулся, Спирька на своём месте лежал, да ещё и храпел громче всех.
- А может он и не выходил никуда?
- Выходил! Валенки у него мокрые были от снега, я проверил.
Капрал дёрнул себя за ус, озабоченно прищурился.
- Ваше благородие, а может, в Тобольске его оставить, чтобы, как говориться, от греха подальше? А то ведь, не приведи Господи, что случится – не сносить головы….
Капитан-поручик сосредоточенно смотрел куда-то в сторону и молчал, раздумывая. Начал подниматься ветер, завьюжило.
- Не пойман, не вор. Может, и нет ничего за ним, одни только наши догадки да предположения. Да и к тому же нам без лекаря будет сложно – дорога долгая, вдруг сляжет кто или ещё какая напасть. Поживём, увидим. Пошли есть, Фаддей. Надо торопиться, того гляди – дороги все переметёт, завязнем в снегу до самой весны.
Когда Булгаков с капралом вернулись в избу, вся команда уже выскребала деревянными ложками остатки перловой каши из своих тарелок. Спиридон спокойно выдержал пытливый взгляд капитан-поручика и даже, как тому показалось, слегка усмехнулся, кривя светлый ус. Усевшись за столом и занявшись едой, Николай Иванович хмурил бровь, пытаясь разгадать секрет веселья аптекарского ученика, но объяснения этому не находил. Отгадка появилась сама собой в лице невысокого роста молодухи, дочери хозяина постоялого двора. Она вошла, раскрасневшаяся от лёгкого морозца, сбросила короткий тулупчик на лавку, и засуетилась у большой печи, искоса бросая быстрые взгляды на Спиридона. Тот сразу же распрямился, развернул шире плечи, как-то по-особенному затуманился лицом. Оценив синий, с озорной искрой глаз, вразлёт брови, красивый носик, густую светлую прядь, выбившуюся из-под платка, Булгаков всё понял. Стало ясно, что причиной ночного отсутствия Спиридона Рагозина были совсем не бочки с серебром, а вечная любовная игра между мужчиной и женщиной, которая затуманивает мозг и сопротивляться которой нет ни сил, ни желания. Перехватив пристальный взгляд Николая Ивановича, девушка для приличия потупила взор, но уже через секунду прильнула глазами к Спиридону, лаская его через них своим сердцем.
Завтрак закончился. Солдаты торопливо выводили из конюшни лошадей, седлали их, проверяли свою амуницию. Хозяин постоялого двора тут же суетился среди отъезжающих, давая советы и напутствуя на дальнюю дорогу. Дважды в год останавливались у него «серебряные обозы» и он, чувствуя важность и значительность такого момента, из кожи лез вон, чтобы угодить начальству.
- Ваше благородие, давайте я вам хлебного вина в дорогу дам! Только-только его выгнал! С ним никакой мороз не страшен! Два ведра задаром отпущу!
И, не дожидаясь ответа, он уже нёсся в подвал, демонстрируя верноподданное рвение. Унтершихтмейстер Семён Толстов, сам из старообрядческой семьи, неодобрительно покачал головой, считая такое усердие излишним.
- Чего сани нагружать лишним весом! Зельем этим! Итак, поклажи хватает….
- Ничего, Семён Федотыч, эти два ведра нам лишними не будут. В медицинских целях использовать будем…. – усмехнулся капитан-поручик. Все знали слабость Николая Ивановича к спиртному, но знали также, что он капли в рот не брал, когда дело касалось чего-то важного и тем более, государственной службы.
- Вот оно! Фимка, клади жбан в сани! Любо-дорого! Пьёшь его, словно песню поёшь! От одного запаха с ног валит! – захлёбывался от радостного возбуждения хозяин постоялого двора. Сын его, Ефим, здоровенный детина, радостно улыбаясь, играючи нёс в одной руке двухвёдерный дубовый жбан. Он сунулся было к ближним саням, и стал разгребать сено, чтобы положить туда жбан с самогоном, но Семён Толстов грубо оттолкнул его от этих саней.
- А ну, убрал руки!
- Куды ж мне его класть, тятя? – Ефим с недоумением оглянулся на отца. Но тот молчал и только беспомощно моргал, не понимая, что такого его сын сделал не так. К Ефиму подбежал один из солдат и, забрав жбан, унёс в самый конец обоза.
- Сказали б куды, я бы и сам справился, чего толкаться-то…. – парень простодушно улыбнулся.
Расплатившись с хозяином постоялого двора, к Булгакову подошёл капрал Лукин. Меховая шапка на нём и тулуп искрились на солнце, присыпанные снежной крупой.
- Ваше благородие, люди готовы! Прикажите выступать?
Николай Иванович поднял голову и посмотрел на солнце. Оно висело в голубой измороси неба холодное и далёкое. Под утро мороз усилился, и сейчас морды лошадей и бородатые лица солдат густо заиндевели, ото всех шёл густой пар. До следующего на их пути Томска были многие сотни вёрст диких лесов, бездорожья и неизвестности. Непроизвольно поёжившись от такой перспективы, капитан-поручик махнул капралу рукой и полез в сани в тепло медвежьих шкур.
Проехали день спокойно. В декабре темнеет рано и лишь только полезли со всех сторон из леса сумрачные тени, Булгаков велел делать привал.  Надо было разжечь костёр, всем согреться и приготовить горячей пищи. Фаддей Лукин тут же отрядил несколько человек за хворостом и лапником, другим велел устанавливать котёл, набивать его снегом, доставать крупу и сало для каши. Готовил Фаддей сам, никому этого дела не доверял и пребывал в уверенности, что кулинарные его способности необыкновенно высоки. Солдаты, не желая разубеждать в этом своего начальника, тихо матерясь, терпеливо жевали, то недоваренную, то пересоленную, то прогорклую кашу и с тоской вспоминали своего повара в барнаульском гарнизоне. Унтершихтмейстер Семён Толстов в силу своих религиозных убеждений считал, что роптать на такие жизненные мелочи просто грех, а капитан-поручик Булгаков тактично щадил самолюбие своего капрала.
- Федька, поищи берёзу да надери с неё коры - огонь разжечь!  - Распорядившись, Лукин полез в свою перемётную сумку достать кресало и кремень. Он очень гордился своим огнивом, которое купил во время последней поездки в Санкт-Петербург на Апраксином дворе. Кремень давал от удара по нему целый сноп искр, а кресало, удобное для руки, было сделано из особого металла в мелкую насечку.
Молодой солдат Фёдор Головин, кинувшись исполнять приказ, остановился в нерешительности, не знаю в какую сторону ему идти. Со всех сторон нависали еловые да сосновые лапы, чернела голым стволом лиственница да светлела корой осина.
- Где ж я её найду? – пробормотал он себе, но приказ есть приказ - и Фёдор начал продираться сквозь густой подлесок, топыря глаза в поисках берёзы.
-Эй, Федька! Не ходи! У меня есть кора для растопки! – Спиридон Рагозин махнул рукой, подзывая к себе солдата. – Эдак тебя самого в лесу искать придётся. Заплутаешь в темноте, да прямиком медведю в пасть и попадёшь. Подожди, я быстро!
Рагозин забрался обратно в сани, открыл свой сундучок, достал щепоть тонко нарезанной в стружку берёзовой коры. Задремавший было Булгаков, открыл глаза и успел в полумраке саней заметить в сундучке какие-то металлические предметы.
- А ну, постой! – он ухватил Спирьку за руку, а потом выудил из сундучка узкий, небольшой нож странной формы без обычной деревянной ручки.
- Это тебе зачем? А? Да тут их несколько…. Отвечай, зачем это тебе!
Спирька криво ухмыльнулся.
- Отвечу, да только Вам не понравится.
- Отвечай, подлец, не то пожалеешь, что на свет родился!
- Не пожалею, Ваше благородие, я сильно жизнь люблю. А ножи эти для того, чтобы людей резать.
- Чтобы, что делать!? – капитан-поручик непроизвольно с силой сжал руку аптекарского ученика. Но тот, несмотря на крепость пальцев капитан-поручика, легко освободился, разжав их.
- Медицинские это ножи, Ваше благородие, скальпеля. Я ж говорил Вам, что в Екатеринбурге учился на ветеринара. Ножи для анатомии первое дело. И для хирургии тоже…. Ваше благородие, костёр бы развести надо, а то проголодались все. У меня растопка есть. Не то капрал серчать будет на Федьку Головина….
Он разжал кулак и показал Булгакову берёзовую кору. Капитан-поручик пристально, не мигая, смотрел на Рагозина. Сам, далеко неслабый, он не ожидал такой силы, в общем-то, от не очень крепкого на вид аптекарского ученика. Ему вдруг сильно захотелось ударить строптивца, закричать, заставить того почувствовать, кто здесь хозяин, поставить его на своё место. Но длилось это всего несколько мгновений.
- Скальпеля! – Николай Иванович положил медицинский прибор обратно, поморщился недовольный собой. Чего взъелся на парня? Тот, собственно, и повода для этого не давал. Ну, показал характер, так что его теперь за это – наказывать? Может, от него от такого пользы будет гораздо больше, чем вреда. И всё-таки….
- Федька! Я тебя, куда послал? А ну, бегом ко мне! Чего стоишь колодой? – голос Фаддея Лукина громыхнул пушечной картечью.
- Ваше благородие! – робко раздалось снаружи саней. – Дозвольте Спирьку позвать! Ваше благородие!
- Ежели ты рысь свою ещё хоть в малом покажешь, умник, - в Томске будешь зимовать. Иди! – посчитав разговор оконченным, Булгаков отвернулся к окну, потеплее запахнувшись медвежьей шкурой. Спирька, прикрыв сундучок, выбрался из саней.
- А у меня в Томске родня... – пробурчал он.
- Чего? – Головин непонимающе уставился на Рагозина.
- Родня, говорю, у меня в Томске, вот чего! На!
Схватив растопку, солдат изо всех сил заторопился к месту, где уже громоздились кучей дрова, готовые отдать всё своё тепло большому медному котлу, висящему над ними. Капрал Фаддей Лукин был человеком от природы не злым и, поэтому поворчав для приличия на Головина, он кору у него забрал, высек с одного удара целую россыпь искр и, подпалив ими берёзовую стружку, сунул огонь под дрова. Через несколько мгновений затрещала хвоя и вверх, в тускнеющее небо стал, кучерявясь, неторопливо подыматься тонкий белый столб дыма. А ещё через минуту показавшиеся языки пламени начали всё увереннее и увереннее разгораться, заставляя шевелиться надвигающиеся лесные тени. Где-то недалеко раздался волчий вой, заставив лошадей насторожиться. Глухой, огромный лес по обе стороны дороги дышал ровно и уверенно, спокойно наблюдая за непрошеными гостями.
Скоро снегу натопилось достаточное количество, чтобы можно было уже засыпать крупу. Солдаты обречённо смотрели на суетящегося возле костра Фаддея.
- Савелий! Приготовься сыпать полегоньку! – вооружившись большим черпаком, капрал приготовился священнодействовать. Савелий Прибытков, высокий худой солдат, прослуживший в армии около двадцати лет, ухватил с саней мешок и принялся ждать. В 1738 году он неопытным ещё новобранцем участвовал в битве против турок и татар при взятии крепости Очаков. Русская армия под командованием фельдмаршала Миниха тогда сломила сопротивление врага, и Очаков был взят. Турецкая сабля в том бою перерубила Савелию сухожилие на левой руке и с той поры она у него пребывала в полусогнутом состоянии. Поэтому на театры военных действий пехотинец Прибытков больше не призывался, а тянул лямку тоже нелёгкой гарнизонной службы.
Так вот, держал Савелий наготове мешок с крупой и ждал команды. А тут, как назло, поднялся лёгкий ветерок и из всех направлений выбрал одно – там, где стоял Прибытков. Терпел, терпел солдат едкий хвойный дым до слёз в глазах – не вытерпел и пошёл с тяжёлым мешком вокруг костра искать место поспокойнее. Но не тут-то было. Ветер, как нарочно, словно затеял какую игру – затаившись, он через мгновение опять окутывал Савелия плотным дымом, заставляя того бегать с мешком вокруг костра.
- Давай! – наконец прозвучала команда и Прибытков, быстро развязав мешок, сыпанул его содержимое в котёл.
- Стой! – заревел Фаддей. – Почему горох!? Откуда горох? Я ж гречку варить собрался!
-  Что в мешке было, то и высыпал. Сквозь мешковину-то не видно. Могу и обратно достать... – проворчал Савелий, завязывая мешок.
- Что тут у вас? – подошедший унтершихтмейстер Семён Толстов заглянул в котёл.
- Да вот Прибытков вместо того, чтобы….
- О, горох! Давненько его не варили. Давай, Фаддей, расстарайся, приготовь повкуснее.
Капрал хотел было что-то сказать, но потом безнадёжно махнул рукой. Гороху припасено было мало, и он рассчитывал варить его только в особых случаях, но никак не сейчас. Зато весь отряд мгновенно облетела волнующая новость, что на ужин будет гороховая каша, а уж, чтобы её испортить, это надо сильно постараться. Но все они плохо знали кулинарный фанатизм капрала Лукина, который усугублялся ещё и тем, что тот был не в духе. А когда Фаддей Лукин был не в духе, то в приготовление еды был способен на самые неожиданные и смелые сочетания продуктов. Что, собственно, и произошло. Когда горох разварился и от котла пошёл дразнящий обоняние запах вперемежку с сосновым дымком, капрал по-настоящему закатал рукава. В ход пошла репа, свёкла, сушёные грибы и даже солёная капуста. Почуяв неладное, солдаты сбились в круг и стали тревожно шептаться. К ним подошёл Спирька:
- Эй, служивые! По какому случаю военный совет? Враг близко?
- Ага! Почитай со всех сторон окружил. У меня и так живот слабый, чуть что так …. – Клим Рязанов, больших размеров солдат, страдальчески сморщился. – Не май месяц под ёлкой без штанов сидеть. Эдак всё своё хозяйство отморозить можно.
- А зачем оно тебе хозяйство это? Не о том ты думаешь, Клим, не том. Тебе об сохранности серебра надо думать, а не о девках!
Спирька при всей своей ловкости не успел увернуться и, получив тумак по затылку, полетел в сугроб. Несмотря на свой рост и вес, Клим был, как медведь быстр и упруг.
- В следующий раз больнее будет. Считай, что я тебя ещё пожалел, Рагозин.
- Поживём, увидим, кто кого жалеть будет... – недобро усмехнулся тот, вытряхивая снег из шапки.
Из своих саней выглянул Булгаков:
- Ну, что, готова каша, Фаддей?
- Готова, Ваше благородие! Сей момент поспела! Извольте отведать!
- Корми людей! Мы с Семёном попозже подойдём. Обсудить надо кое-что….
Вся военная команда собралась у котла. Возле огня было тепло и уютно. Потрескивало горящее дерево, отправляя вверх мерцающие искорки. Огонь сгущал темноту вокруг людей, но полной она не была, так как на ночном небе ярко светила луна, позволяя видеть белую просеку дороги и чёрный лес по её краям. Солдаты наломали еловые лапы, разложили их толстым слоем вокруг костра, расселись на них и, достав деревянные миски, с ложками наготове, ждали Фаддееву стряпню. Скоро капрал начал раздавать черпаком готовую кашу.
- Хочу посоветоваться с тобой, Семён.
Капитан-поручик и унтершихтмейстер Толстов стояли за последними санями обоза.
-  Завтра к вечеру, дай Бог, всё будет нормально, мы должны подъезжать к Томску. Два года назад недалеко от Бердского острога на серебряный обоз напали люди телеутского царька Абака. В тот раз насилу отбились казаки от них. Целая битва была…. А пришли они, говорят, тогда из-под Томска. Тебя тогда ещё не было в Барнауле.
- Да, я что-то слышал об этом…. Но ведь после поражения Джунгарии телеуты присмирели и ушли со своих стойбищ. Или Вы думаете, что, кто-то из них захочет снова попытаться и рискнуть? – Семён потуже стянул одну из верёвок на санях, чтобы сено в дороге не разлеталось от ветра.
- Кто знает…. Там много беглых селится по Оби, народец шальной, тёртый…. Вдруг захочет кто, чтоб сразу – из грязи да в князи. Все, кому не лень знают, где мы поедем и когда. – Булгаков зачерпнул горсть снега, отправил в рот.
- А если по другой дороге….
- Нет другой дороги, Семён! Потому и уязвимы мы…. Сам видишь, на сто вёрст вокруг ни жилья, ни человека – лес глухой да звери в нём. Что случись….
- Николай Иванович, ежели Вы относительно меня какие сомнения имеете, то можете быть спокойны -  я скорее умру, чем позволю, чтобы всё вот это - в чужие руки! Я присягу давал императрице! Бог меня не простит. – обычно спокойный и уравновешенный Семён Толстов сейчас враз преобразился, словно возмущённая несправедливыми обвинениями душа прорывалась наружу.
- Я знаю, Семён, знаю. Сам людей подбирал. Просто советуюсь с тобой. Кстати, как тебе Спирька Рагозин?
- Да, вроде, нормальный мужик. Хотя, скрытен и взгляд отводит, словно совесть нечиста….
- Вот и я о том же. Пошли есть, а то каша остынет.
Когда Булгаков с Толстовым подошли к костру, возле него была странная тишина. Солдаты сосредоточенно ели, при этом стараясь не глядеть друг на друга.
- Чего такие снулые? А ну, потеснись, ребята. – Капитан-поручик уселся на мягкую хвойную подстилку. – Каша для солдата – это ж первое дело! 
- Так, если б каша…. – вздохнул Клим. 
- А это что? Не каша, разве? А ну, дай-ка мне, капрал, свою стряпню, проголодался я.
Фаддей расторопно выполнил распоряжение начальства.
- Это что, горох?
- Так точно, Ваше благородие, горох!
- А почему он какого-то красного цвета? – Булгаков недоверчиво разглядывал ложку, держа её прямо перед глазами. Солдаты ещё ниже склонили головы, пряча улыбки и искоса поглядывая на капрала.
- А это свёкла, Ваше благородие, такой цвет даёт.
- А зачем свёкла в гороховой каше?
- Для вкуса, Ваше благородие! – Фаддей, чувствуя свою вину, что немного перебрал по части кулинарного рецепта, на всякий случай встал по стойке «смирно». – Виноват! Видимо, свёклы переложил!
Николай Иванович хотел было что-то сказать, но увидев, с каким аппетитом поедает унтершихтмейстер Толстов странного цвета гороховую кашу, промолчал и принялся за еду. Но хватило его только на две ложки.
- Пересолил, капрал! А это ещё что такое здесь?! – Булгаков выплюнул на ложку что-то чёрное.
- Грибы, ваше благородие!
- Что?!
- Грибы, Ваше….
- До такого бы даже французы не додумались! Ну, ты, Фаддей, нынче самого себя превзошёл – грибы в гороховую кашу…. – Николай Иванович посмотрел на Толстого, ища поддержки, но тот, не обращая, ни на кого внимания, продолжал увлечённо есть.
- Там ещё и репа в избытке имеется, Ваше благородие, – сказав это, Клим Рязанов вдруг громко застонал, схватился за живот и понёсся к ближайшему дереву.
- Так…. Если мы все не доедем до Санкт-Петербурга, я знаю, кто в этом будет виноват.
- Ваше благородие! – взмолился Фаддей. – Я ж ведь безо всякого злого умысла! Я ж как лучше хотел, чтоб повкуснее!
- Кто умеет готовить? – голос капитан-поручика не оставлял Фаддею Лукину никаких надежд. Даже его терпению пришёл конец и тут уже Булгаков ничьего самолюбия больше щадить не собирался. Любому должно быть понятно, что солдата надо кормить хорошо: сытно и вкусно. У него и так служба не сахар.
Все молчали. Тогда встал со своего места унтершихтмейстер Толстов:
- Ну, ежели никто не захочет, тогда, может, мне….
Внезапно Семён замолчал и, насторожившись, стал прислушиваться. За время стоянки здесь люди уже привыкли к языку леса, к его запахам, шорохам и звукам и любой посторонний шум тут же порождал тревогу. Через несколько мгновений на ногах уже были все.  В ночной тишине леса стал отчётливо слышен, пока ещё далёкий и слабый, но постепенно приближающийся конский топот.
- Ружья к бою! Занять позиции! – капрал распоряжался вполголоса и без суеты. – Головин, костёр засыпать снегом!
Солдаты с ружьями наизготовку, Булгаков и Толстов с пистолетами – все затаились за санями, приготовившись встретить, если понадобиться, пулями незваных гостей. Лунный свет, в отсутствии костра, казалось, набрал силу, и его было вполне достаточно, чтобы видеть белую ленту дороги.
Наконец, показалось тёмное пятно, а ещё через некоторое время можно уже было разглядеть лошадь, скачущую тяжело, из последних сил. Она тащила за собой сани, в которых стоял человек. Когда до них оставалось шагов пятьдесят, Фаддей Лукин выстрелил в воздух.
- А ну, стоять! – крикнул он. – Смерти своей хочешь?
Лошадь, испугавшись грохота выстрела, резко свернула в сторону, опрокинув сани вместе с седоком. Подбежавшие солдаты навалились на него, чтобы заломить руки, но не тут-то было. И это несмотря на то, что с каждой стороны у того повисло по нескольку человек. Легко раскидав солдат в разные стороны, силач, не обращая внимания на нацеленные на него штыки, одним рывком вернул сани в прежнее положение, выпрямился. Разглядев капитан-поручика, сдёрнул шапку:
- Ваше благородие, дозвольте с Вами ехать!
Присмотревшись, Булгаков узнал Ефима, сына хозяина постоялого двора в Томске. Тот стоял, мял в руке шапку и умоляюще смотрел на него.
- Я Вам в дороге пригожусь. Обузой Вам не буду…. Я всё делать умею! Сильно я хочу столицу увидеть…. Санкт-Петербург!
Николай Иванович смотрел на него и молчал. То, что Ефим обладал силой огромной, конечно, могло пригодиться. Но в этом была и опасность – посторонний человек, кто знает, что у него на уме?
- Вы не бойтесь, я Вас не объем! Мне тятя много чего в дорогу из съестного дал! – Ефим показал рукой на несколько мешков, крепко увязанных на санях. – Одного гороху целый мешок!
Непроизвольно улыбнувшись, Булгаков посмотрел на Клима, который перед тревогой только-только успел натянуть на себя штаны.
- Кашеварить ты умеешь, Ефим?
- Ещё как! Матушка научила…. А ещё, Ваше благородие, у нас один иноземец останавливался, откуда-то из Парижу. Так вот он даже некоторые мои кушанья запомнить изволил, как я их делал…. Сильно они ему понравились.
Солдаты, опустив ружья, переглянулись.
- Неожиданно это всё как-то, Ефим... Не имею я права посторонних с собою брать. Нельзя...
Ефим потерянно стоял, опустив голову. Он даже ростом, казалось, меньше стал. Капитан-поручик молчал, раздумывая.
- Разве только в порядке исключения... Ну да ладно, оставайся... Семь бед, один ответ. Кто ты по фамилии-то?
- Бармин я. Ефим Захарович Бармин...
- Думаю, что пользы от тебя, Ефим Захарович, будет больше, чем вреда. – Булгаков посмотрел на унтершихтмейстера, тот согласно кивнул. – А ты Фаддей, как, не против?
Капрал только махнул рукой. Через час весь лагерь уже спал, только возле горящего костра, безмолвной тенью бодрствовал часовой.

*      *      *
Прошла уже целая неделя после катастрофических событий на Красноярской пристани. Чарыш давно успокоился и, глядя на его неторопливое течение, на солнечные блики в зеленоватой воде, даже не верилось, что всего лишь несколько дней назад это река могла с лёгкостью убить любого человека, попавшего в её страшные объятия. Ремонтные работы производились в авральном порядке – Барнаул ежедневно нуждался в сотнях пудов железной руды, печи не должны были остывать. Все баржи, дощанки и щерботы были приведены в полную готовность, загружены и ждали завтрашнего дня, чтобы рано утром, с первыми лучами солнца, отправиться по Чарышу до Оби, а там и до Барнаульской пристани.
Шихтмейстер Ползунов вместе с Фёдором Горбуновым до самых потёмок проверял готовность своей флотилии, заглядывал во все уголки, пересчитывал мешки с провиантом, следил за тем, чтобы все паруса и вёсла были в рабочем состоянии.
- Ну, что, Фёдор, кажись всё? – они только что спустились по сходням с последнего, в длинном ряду лодок, щербота и теперь стояли на берегу, светя себе масляными фонарями. Неяркий их свет выхватывал из темноты крепкие борта, мачты, иглами уходящие в звёздное небо, лежащие на берегу бухты толстых канатов и штабеля досок.
- Всё, Иван Иванович. Завтра бы только попутного ветра вам и так, чтобы до самого Барнаула не переставал. Дней за шесть и доплыли бы. А могли бы и пораньше….
Горбунов, подняв повыше фонарь, смотрел на Чарыш, между бровей обозначилась глубокая складка. Он, как будто заново переживал недавние события и одновременно удивлялся, как такое могло произойти. Чарыш, казалось, чувствуя свою вину, затаился и был почти неслышен. Вода мягко обволакивала выступающие со дна камни и уходила дальше, в ночную мглу, спокойная и умиротворённая. Словно духи сильной горной реки получили от людей необходимую кровавую жертву и теперь, уйдя в самую глубину, угомонились до следующего раза.
- Тогда пошли по домам, Фёдор…. Спать уж недолго осталось. – Ползунов отмахнулся от летящих на свет фонаря ночных мотыльков и посмотрел в сторону своей избы. Там, на взгорке, светилось окно, за которым был тёплый очаг и женщина, любимая, любящая и ждущая его всегда, во сколько бы он не вернулся. Горбунов молча кивнул, убрал с плеча большого чёрного жука с длинными усами, упавшего на него сверху и, - обменявшись крепким рукопожатием, мужчины разошлись.
- Ваня, а я уж думала, ты так на пристани и свалишься без сил, до дому не дойдёшь. Ты же у меня такой – никогда себя не пощадишь. Вон, собралась уж идти, тебя искать….
Пелагея стояла на пороге со свечой в руке. Она стояла босая, в ночной рубахе, закутанная в шаль. Ползунов смотрел на дорогое, милое лицо и чувствовал, как откуда-то из самой глубины сердца расходится по всему телу теплота невыразимая, нежность запредельная, от которой даже дыхание перехватывает. Обнял он Пелагею, прижал к себе крепко, так крепко, что аж косточки хрустнули у неё.
- Сломаешь так меня, медведь! Пусти! – говорит, а сама ещё крепче к нему прижимается, ищет губы Ванечки своего разлюбезного. Так и стояли они, прижавшись друг к другу на крыльце, словно навек прощались.
- Ночь-то, какая тёплая, Ваня! А звёздочки, словно бруснички проклюнулись, так бочками и блестят….
- Любишь меня, милая?
- Люблю! Больше жизни самой люблю! Аж страшно от такой любви становится! Единственный мой!
- А уж как я тебя люблю, Пелагеюшка! Наглядеться не могу на тебя, росиночка моя! Потерпи, скоро, скоро уже получим разрешение и обвенчаемся!
Пелагея уткнулась головой ему в грудь, всхлипнула.
- Скорее бы…. А то сил у меня уже нет вид делать равнодушный. Да и не получается у меня…. Глаза всё равно выдадут.
- И мне это мука страшная…. Образуется всё. До ста лет вместе будем жить! Пойдём, покормишь меня.
Прасковья уже спала в сенях, что-то быстро и радостно бормоча во сне. Пока Ползунов, стараясь не шуметь, умывался да переодевался в домашнее, Пелагея подогрела на остывающих углях в печи чугунок со щами, выложила на стол, недавно испеченный каравай хлеба, поставила чашку с мёдом, достала из подпола кринку с молоком. Села на лавку, пригорюнилась. Огонёк свечи, легко вздрагивая, освещал бревенчатые стены, низкий потолок, выскобленный добела стол, две лавки.
Перекрестившись на икону Николая Чудотворца, Иван Иванович, окинул взглядом накрытый снедью стол, блаженно потянулся:
- Хозяюшка ты моя! Раньше-то, что было у меня под рукой, то и ел – ломоть хлеба с солью да воды колодезной – и доволен…. Разбаловала ты меня. Как барина потчуешь….
Пелагея улыбнулась, довольная.
- Ты теперь у нас и так барин - Ваше благородие! Это я – баба простая, только готовить и умею….
- Вот за это тебя и люблю, – усмехнулся Ползунов, усаживаясь на лавку.
- Неужто только за это любишь? – глаза молодой женщины озорно заискрились, голос дрогнул, в щёку крепко ударил румянец. Иван Иванович залюбовался её лицом, где-то под сердцем сладко заныло.
- Не отвлекай! Дай поесть….
Свеча почти догорела, со стола было чисто убрано, но хозяева всё никак не ложились. Они сидели рядышком, крепко обнявшись.
- Негоже мне на пристани время своё тратить, оно у меня сейчас дорогое. Здесь на пристани, на этой должности раньше всегда и унтершихтмейстер справлялся, и простой капрал…. В Барнауле мне надо быть, рядом с печами, там, где металл плавят. Там моё место…. Буду в Барнауле, служебную записку в Канцелярию напишу на имя Христиани, проситься, чтобы перевели….
- Ваня, а ты зачем печь в избе сделал вторую, из камня? Мне, чтобы варить да готовить и глиняной достаточно....
Ползунов долго посмотрел на Пелагею, потом вдруг встал и вышел из кухни. Вернулся через минуту, в руке держал что-то продолговатое, завёрнутое в тряпицу. Аккуратно её развернул, и там оказались скрученные в рулон листы бумаги.
- Есть у меня мечта. Вот уже лет пять она основательно живёт во мне, хозяйничает в голове, хотя раздумывать об этом я начал с самого детства. Но тогда я мало знал, многого ещё не понимал, не готов был…. А вот сейчас чувствую в себе силу, уверенность в том, что смогу сделать так, как я хочу…. И у меня всё получится!
Пелагея смотрела на него, и неожиданным открытием было для неё то, что она увидела. Казалось, что страшно преобразилось это дорогое ей лицо, мукой нечеловеческой исказилось, даже черты заострились, как у покойника. И только в глазах оставалась жизнь -  полыхало там внутренним огнём, жарким пламенем, от которого свет шёл, будто неземной, рвался наружу. Не по себе ей стало от такого.
- Силы человеческие ограничены. Слаб он, мелкая букашка в сравнении с силами природными. Вон, Чарыш, давеча что устроил? Какая силища у воды, у ветра! Лучшие умы европейские думают, как эти стихийные силы укротить, заставить на человека работать. И мне эта мысль покоя не даёт, всё моё существо переворачивает…. Понимаешь, пар, продукт горения, силой обладает, о которой мы ещё не всё знаем. А вот, если заставить его работать, в замкнутое пространство заключить, то с такой машиной можно будет горы свернуть! Польза от такого механизма Отечеству нашему будет невообразимая! Насколько же можно будет облегчить труд человеческий….
Ползунов развернул один лист, другой, третий…. Он, позабыв, что уже было далеко за полночь, говорил, говорил и говорил, будто выступал не в глухой деревушке, где-то на Алтае, а в Санкт-Петербурге, в Академии наук на учёном совете перед авторитетной комиссией, представляя миру самое величайшее своё открытие….
- Ванечка…. - робко произнесла Пелагея, взяв его за руку. – Я ведь ничего этого не понимаю. В толк не возьму... Ума не хватает у меня. Я всего лишь баба простая, только любить тебя и могу…. Таким, как сейчас я тебя никогда не видела.
Ползунов враз осёкся, посмотрел вокруг так, словно в себя приходил, возвращался откуда-то. Улыбнулся неловко и начал осторожно собирать, разложенную на столе бумагу, испещрённую цифрами, формулами, тонко выписанными чертежами и рисунками. Собрал всё, свернул в рулон, снова завернул в тряпицу, сел на лавку к Пелагее.
- Увлёкся, голубушка моя... Но я сейчас только этим и живу.  Ты меня про печь каменную спрашивала. Горн это я сделал. Нужен он мне будет для работы, для моих опытов….
Свеча догорела. Фитилёк сверкнул в последний раз малой искоркой, и ушла она, улетела вверх тоненькой струйкой дыма, растворилась в темноте….
Засыпая, Пелагея вдруг поняла, что есть у её Ванечки ещё одна страсть, которую он до поры до времени скрывал от неё, но к этой его страсти она не ревновала. Потому что, как можно ревновать человека за то, что он дышит, видит, живёт?
В пять утра на пристани повзводно выстроилось двести двадцать человек солдат под командованием сержанта Афанасия Воробьёва и капрала Устина Безголосова. Ночью подул средней силы юго-восточный ветер, и теперь он поднимал лёгкую волну и, весело играясь, трепал зелёные солдатские кафтаны. По своему направлению был он попутным и мог значительно сократить время в пути. Шихтмейстер Ползунов на время своего отсутствия отдавал последние указания Фёдору Горбунову. Дорога вниз по течению, разгрузка руды в гавани Барнаульского завода, путь обратно – всё это могло занять около пяти недель, но за это время работа на Красноярской пристани должна идти чётко и своим чередом. 
- Не беспокойтесь Ваше благородие, не подведу! Я ведь крест на службу не спьяну целовал, – сурово хмурясь, гудел Фёдор.
Ползунов ещё не привык к подобному к себе обращению, но поймал себя на том, что слышать это было приятно. К нему подбежал сержант Воробьёв.
- Ваше благородие, всё готово! Прикажете солдатам грузиться?
- Давай, Афанасий, командуй! – Иван Иванович окинул взглядом замершие суда, готовые, распустив белые паруса и наполнив их ветром, рвануться вперёд, отдавшись сильному течению реки. Солдаты, получив приказ, дружно полезли по сходням, беззлобно матерясь, и подталкивая друг друга. Тяжёлая зимовка на пристани, тесная скученность в двадцати избах Красноярской деревни оставались позади, а впереди – речной поход к Барнаулу и удивительной красоты просторы Алтая.
Ползунов, уходя из дома, попрощался с Пелагеей. И слова говорили друг другу ласковые, и слезу она пролила. Но не было у них пока права обняться прилюдно, чувства свои перед чужими выказать. И всё равно, когда уже подошёл Иван Иванович к сходням щербота, не удержался, оглянулся. Пелагея стояла на крыльце и, невзирая ни на что и ни на кого, подняла руку с зажатым платочком и помахала ему – не смогла иначе. Шихтмейстер задержал взгляд в стороне своего дома, потом быстро взошёл по мосткам на борт щербота, перекрестился широко и крикнул зычно, на всю округу:
- Подымай якоря!
Огненным колесом катилось по небу солнце и наблюдало с высоты, как отчалили от берега четырнадцать судов, как взлетели над ними четырнадцать белых крыльев, как забурлил, запенился Чарыш, легко подхватил флотилию, принял в свои воды и понёс вперёд, чтобы в скором времени вынести её в могучую сибирскую красавицу Обь.
А на пристани ещё долго стоял Фёдор Горбунов, мял шапку и всё смотрел, смотрел в ту сторону, где давно уже исчез за поворотом реки последний парус.
Первый день прошёл без происшествий, ветер устойчиво дул по ходу движения флотилии и в девятом часу вечера Ползунов дал приказ останавливаться на ночлег. Учитывая расстояние, на которое вытянулись по Чарышу суда и для того, чтобы его команды выполнялись слаженно и без проволочек, Иван Иванович придумал свой способ оповещения. Он установил по большому барабану на первую лодку и на ту, которая плыла в середине каравана. Количество отбиваемых ударов предполагало, то или иное совместное действие. Три удара через паузу, как раз и означали остановку на ночлег. Поэтому, после барабанного боя суда дружно убрали паруса, подошли ближе к берегу и, выбросив якоря, замерли. На каждой лодке была устроена железная печь, и спустя некоторое время над водой поплыл светлый дымок от жарко запылавших сосновых и берёзовых дров – все с нетерпением ждали ужина.
Рулевым на щерботе у Ползунова был барнаульский плотник Пётр Бадьин. Он уже не первый раз ходил по Чарышу и хорошо выучил особенности его дна. Хотя, зная неспокойный нрав этой реки, особенно в верхнем и среднем его течении, наверняка утверждать такое вряд ли бы кто рискнул. Обычно в апреле, после таяния снегов в горах, Чарыш сильно разбухал, далеко выходил из берегов и топил всё вокруг. Когда паводковая вода спадала, то очень часто, особенно в низких местах, русло своенравной реки менялось.
Ползунов был на палубе, возле носовой части щербота и, сидя на обрубке бревна, что-то писал в тетради. Он взял себе за правило ежедневно делать в ней заметки обо всём, происходящим в пути следования судов до гавани Барнаульского завода. Пётр Бадьин стоял рядом, облокотившись о борт. Он смотрел на противоположный берег реки, вдоль которого тянулась высокая стена гор. Стена эта была крутой, почти отвесной – с острыми выступами скальных пород, с яркими пятнами лишайников на камнях, с цепляющимися за склоны деревьями и густым кустарником. Май окончательно пробудил живительную силу земли, и теперь она, после долгой зимней спячки, поднимаясь из самых недр, накачивала собой всё живое, каждую травинку, каждый лепесток, заставляя их, раскрываясь, тянуться к небу.
Шихтмейстер закончил писать, аккуратно убрал тетрадь в кожаную сумку, которую всегда носил при себе, посмотрел на своего рулевого.
- Ну, что, Пётр, на тебя вся надёжа! Ты у нас здесь самый главный по фарватеру.
- Ваше благородие, можно сказать, что всё самое трудное уже прошли. Завтра к вечеру выйдем к Усть-Калманке, а там уже Чарыш спокойный. – Бадьин, крепкий, коренастый, с большими мозолистыми кистями рук, говорил слегка заикаясь. Как он сам рассказывал, в детстве чуть не утонул, сильно испугался при этом и с тех пор повредил себе речь.
- Ну, дай-то Бог! – Ползунов перекрестился, вздохнул полной грудью речной воздух, улыбнулся. – Красота-то кругом невозможная! Сколько живу здесь и не перестаю удивляться. Уж на что на Урале места дивные, а здесь на Алтае от таких природных картин, так просто в столбняк впадаешь. Смотришь, рот разинув, не дыша, и только мысль одна в голове – как такое сотворить возможно!
От закатных солнечных лучей розовела верхушка горы, ненадолго прощаясь с дневным светилом, а снизу, от самой воды, из-за огромных валунов начинала медленно шевелиться, выползать ночная мгла, поднимаясь всё выше и выше, чтобы уже совсем скоро сомкнуться с чернотой ночного неба.
- Скорее бы до дому добраться, Ваше благородие. Дни считаю….
Ползунов знал причину такого нетерпения своего рулевого. Его жена должна была вот-вот родить и он, не зная ещё, как всё закончилось, сильно волновался. Иван Иванович, сам недавно переживший личное горе, понимал состояние Бадьина и, как мог, успокаивал того.
Скоро команды угомонились и, отужинав, легли спать. Часовых оставили бодрствовать лишь на трёх судах – на первом, среднем и последнем. Ночные звери и птицы, глядя в сторону Чарыша, могли видеть на нём цепочку из четырнадцати огоньков – на корме каждой лодки горела масляная лампа. Шихтмейстер Ползунов сидел возле железной печки и в свете тлеющих углей, что-то сосредоточенно писал в своей дорожной тетради. Писал он очень ещё редким в России карандашом, изготовленным в баварском городе Нюрнберге. Этот карандаш ему подарил Христиани после назначения Ползунова в шихтмейстерские чины. Жертвуя своим сном, и без того кратким отдыхом, будто торопясь, выводил на бумаге Иван Иванович одному ему понятные цифры, формулы и обозначения. Никто из окружающих его людей не мог бы и приблизительно представить, на какую нереальную высоту изобретательности и провидения подымалась сейчас мысль этого внешне вполне обычного человека.
Следующий день обещал быть спокойным, безоблачным и тёплым. Ветра не было и команды на судах сели на вёсла. По бортам, с каждой стороны, навешивались по шесть здоровенных вёсел, и справляться с каждым, могли только по два человека. Застоявшиеся, отдохнувшие солдаты, среди которых много было молодых, с удовольствием принялись за эту работу, чтобы косточки размять да и похвалиться силушкой друг перед другом. Сержант Афанасий Воробьёв находился на втором судне, а капрал Устин Безголосов был на последнем, замыкающим грузовую флотилию. Это было впечатляющее зрелище! Восемьдесят четыре весла единым порывом, одновременно врезались в прозрачную, зелёного цвета воду и, сделав мощный гребок, поднимались к верху, рассыпая в воздухе множество, искрящихся на солнце, капель. Солдаты, раздевшись по пояс, бугрясь мышцами, напрягали руки и спины, стараясь догнать лодку, идущую перед ними. Обычное расстояние между судами равнялось двумстам саженям, ближе подходить не рекомендовалось из соображений безопасности, но сейчас слишком велик был азарт, чтобы соблюдать осторожность. Все поддались этому разгульному ощущению собственной силы, желанию посоперничать и между собой, и с течением Чарыша, который так недавно, не то, что плыть по нему – подойти к себе не позволял. Ползунов стоял на корме, рядом с рулевым и, улыбаясь, смотрел на ладную работу своих гребцов.
- Пусть вымахаются, а то засиделись в безделье. А так, глядишь, на полдня раньше к Барнаулу доплывём….
Река в этом месте привольно расположилась в широкой долине, делясь на два рукава. Обернувшись назад, Иван Иванович мог видеть всю свою флотилию.
 - Эх, плывут как! Эдак они нас скоро догонят! А ну, кто устал, дайте мне тоже веслом помахать!
Скинув с себя камзол, закатав рукава нательной рубахи, Ползунов уже собрался было занять освободившееся для него место, как вдруг его окликнул Бадьин. Почувствовав тревогу в его голосе, шихтмейстер тут же подошёл к нему.
- Ваше благородие, что-то не нравится мне в этом месте Чарыш! Сдаётся мне, русло он в этом месте поменял. Такое бывает после сильных паводков. Река смещается в сторону и, не зная глубины, легко можно сесть на мель….
И тут Ползунов увидел маневр одного из дощаников, плывущего где-то в середине строя. Команда его гребцов, почти настигнув впереди идущую коломенку, решила обойти её справа и вырваться вперёд. И произошло то, о чём предупреждал Пётр Бадьин. Дощаник внезапно замедлил ход и резко остановился. По инерции, от сильного точка о дно, все, кто был на палубе повалились с ног, несколько вёсел, соскочив с уключин, упали за борт. Чарыш, словно развлекался таким образом, даже в спокойном состоянии он всё равно представлял собою скрытую угрозу.
- Поднять вёсла! Якорь за борт! Бить в барабан общую остановку!
Ползунов распоряжался быстро. Необходимо было срочно выяснить, какие последствия были у пострадавшей лодки от столкновения с дном, и могла ли она самостоятельно оставаться на плаву. Барабан на головном судне выдал долгую тревожную дробь. Её тут же подхватили на остальных лодках, и через минуту грузовая флотилия стояла, зацепившись якорями за каменистое дно реки. На командирском щерботе, на случай непредвиденных ситуаций, находился небольшой ботник, выдолбленный из ствола тополя.  Скомандовав Бадьину, чтобы тот взял с собой сумку со столярным инструментом, Ползунов с помощью солдат спустил ботник на воду и, налегая на вёсла, они поплыли к севшей на мель коломенке.
Гребли молча, предполагая самое худшее. Наконец, преодолев встречное течение реки, подплыли к пострадавшей лодке. Дно у дощаника плоское и, сев на мель, он стоял прямо, без крена. Значит, отмель была с ровной поверхностью, без валунов, и была надежда, что днище лодки не пробито. С борта кинули верёвку, Ползунов закрепил ею ботник, потом выпрямился во весь рост.
- Ну, что, разбойники? Чтоб вас всех чёрт побрал! Раньше всех до Барнаульской пристани доплыть собрались? Резвость свою показать хотели? Молите Бога, чтобы всё обошлось, не то все на гауптвахте в Барнауле окажетесь! И я вместе с вами….
Солдаты, столпившись возле левого борта, виновато молчали.
- Кто старший? – Ползунов ругался больше по необходимости. Понимал, что его вина в произошедшем – не меньшая. Да и в любом случае - с него спрос всегда, как с начальника.
- Я за старшого, Ваше благородие! – один из солдат, Евдоким Смелков, коренастый, голый по пояс, встал по стойке «смирно», сконфуженно глядя на шихтмейстера.
- Это ты, Евдоким! Что ж ты, чугунная твоя голова, натворил! Уж от тебя-то я этого никак не ожидал!
- Виноват, Ваше благородие…. Погорячились…. Да кто ж знал, что так всё будет? Река здесь тихая, спокойная….
- Смотрели, что у вас там под палубой делается? – перебил его шихтмейстер.
- Нет…. Не успели.
- Давай бегом туда! Поди уже всю руду водой залило!
Евдокима, как ветром сдуло.
- Ну что, Пётр, пошли поплаваем, - сказал Ползунов, скинул с себя одежду и первым прыгнул в воду. Река ещё не прогрелась и была холодной, так как майское солнце не могло пока справиться с ледяным дыханием снежных вершин, откуда брал своё начало неугомонный Чарыш. Глубины в этом месте было шихтмейстеру по пояс.
- Кажись, нету под палубой воды, Ваше благородие! Сухо! – перегнувшись через борт дощаника, радостно прокричал Евдоким.
- Погоди радоваться…. Сейчас посмотрим, что там у вас внизу делается….
- Мелко-то как…. – Бадьин озабоченно огляделся по сторонам. – И до берега недалеко. Видать, ушёл в сторону здесь Чарыш. Или паводком песок намыло в этом месте. Вон его под ногами сколько….
Излазив по дну везде, где только было можно, Ползунов с Бадьиным выяснили, что серьёзных повреждений дощаник не получил. Он стоял, плотно зарывшись носом в песок, вперемежку с мелким камнем, и это давало некоторую уверенность в том, что лодка всё-таки доберётся до Барнаульской пристани своим ходом. Оба изрядно продрогли, ныряя в весеннюю ещё воду уже около четверти часа. Наконец, убедившись окончательно, что днище лодки не пострадало, Ползунов с Бадьиным забрались обратно в ботник. Ласковое солнце, словно извиняясь за то, что не успело ещё прогреть Чарыш, тут же стало согревать их тела, а лёгкий ветерок, растрепав, быстро подсушивал волосы.
- Ваше благородие, Иван Иванович, ну что там? Дно пробило или как?
Сержант Воробьёв и капрал Безголосов, перебрались вплавь на берег, и теперь стояли напротив.
- Цело днище! Не пробило…. Попробуем столкнуть!
- Может, часть руды сбросить за борт, чтоб полегче лодка стала!
- Нет, Афанасий! Это всегда успеется…. Попробуем побороться!
 Ползунов прикинул на глаз расстояние между дощаником и стоящей за ним коломенкой. У них на каждом судне было достаточное количество крепких пеньковых канатов. Ветер сейчас, пусть и небольшой, дул встречным ходом, поэтому, подняв парус на дощанике и коломенке, можно было бы попытаться стащить дощаник с мели, дав задний ход.
- Устин, скажи, чтобы на задней коломенке три каната сюда спустили по воде и, чтобы парус начали ставить! Без моей команды его не подымать!
Капрал торопко понёсся по берегу сквозь низкий плотный береговой кустарник передавать команду шихтмейстера.
- Пётр, я сейчас на борт подымусь, а ты покуда за вёслами сплавай. У них три весла в воду упало. Их впереди, должно быть, перехватили….
Поднявшись на дощаник, Ползунов тут же велел Евдокиму, чтобы ставили парус и готовились крепить канаты. Предстояла сложная работа и результата её никто не мог предсказать наверняка. Терять пять тысяч пудов руды, с таким трудом добытой и доставленной из Змеиногорского рудника, шихтмейстер не собирался и готов был биться за неё со всем возможным упорством.
С коломенки тем временем бросили в воду канаты, и их понесло вниз по течению. Евдоким, чувствуя свою вину за произошедшее и, желая, хоть как-то реабилитировать себя, сам спрыгнул за ними в Чарыш, обвязавшись тонкой крепкою верёвкой. Надо было перехватить канаты и связать их вместе этой верёвкой, чтобы потом поднять на дощаник. Ползунов, стоя на корме вместе с солдатами, готовился подтягивать толстые тяжёлые канаты кверху. И вот, когда всё было готово и оставалось только втащить канаты на борт, шихтмейстер вдруг заметил, что положение дощаника относительно берега поменялось. Пусть совсем немного, но поменялось! Это могло означать только одно – течение реки начинает потихоньку стаскивать дощаник с мели. Ползунов боялся верить такой удаче, но это действительно было так. Чарыш смилостивился над людьми и, наконец-то решил оставить их в покое, после стольких испытаний. Теперь уже все, кто был на борту и на берегу увидели, что корму лодки стало неотвратимо сносить течением в сторону, обещая скорое освобождение от вынужденного плена.

*     *     *

Гости к канцеляристу Мартыну Пармёновичу Вторыму начали сходиться в восьмом часу вечера. К этому времени у него дома уже был накрыт стол, посыпана свежим песком дорожка от калитки до крыльца и посажена на крепкую цепь собака. Собака эта, изо всех приятелей Мартыновых, особенно не любила фельдшера Никодима Рылова и, видимо, было за что. Один раз она, сорвавшись с привязи, едва не вцепилась ему в горло, - хорошо по близости был хозяин и оттащил от своего приятеля разъярённого пса. Поэтому, меры предосторожности были совсем не лишними.
Мартын, за два часа хорошо выспался и теперь в сенях, стоя в одних подштанниках, брился, уничтожая всю растительность на своём лице. Он очень хотел быть похожим на господ горных офицеров и особенно, на работающих в Барнауле иностранцев, преимущественно саксонцев, которые были лучшими в Европе знатоками плавильного дела. За большие деньги он купил у Йозефа Поха не новый уже парик и несмотря на то, что ношение парика – это привилегия дворянства, готовился за праздничным столом поразить воображение своих гостей.
Мартын так размечтался о своих радужных жизненных перспективах, что отвлёкся, дёрнулся рукой и сделал бритвой порез на правой щеке.
- Капитолина! – рявкнул он, прижимая к щеке полотенце.
Та, смахивая с фартука рыбью чешую, выглянула из коридора в сени и вопросительно уставилась на канцеляриста.
- Чего зря зенки пялишь? Не видишь, порезался я! Тащи со двора подорожник. Да смотри, чтобы не в навозе был!
- А то давайте, Мартын Пармёнович, я Вам ранку-то своей слюной заговорю. Я ведь много чего могу. Потом ещё спасибо скажете…. – пропела Капитолина, со значением глядя на голые канцелярские ноги.
- Я тебе сейчас заговорю плёткой по спине! А ну, иди живее, кобылица! – Вторый, размахнувшись, вытянул её пониже спины полотенцем, но Капитолина от этого так сладко застонала, что Мартын аж выматерился.
- Вот ведьмин народ – эти бабы! Всё бы только об одном и думали!
Через полчаса Вторый - в новых плисовых штанах, в длинной розовой бумазейной рубахе, под поясок, гладко расчёсанный и с удобренным льняным маслом волосом, стоял на крыльце своего дома, в ожидании первых гостей. В хлопотах, про листок подорожника Мартын забыл и тот красовался на его щеке зелёным пятном.
- Дарья! – остановил он мать Ползунова, когда та вышла из избы с ведром помоев. – Ты, вот что. Сходи-ка к себе домой да хоть в чистое переоденься. А то ходишь тут пугалом, как не понять что. Всё присутствие перепугаешь.
Дарья Абрамовна с недоумение оглядела себя.
-  Так ведь, отец родной, у тебя день рождения, а не у меня. Я ведь с самого утра здесь, то возле печи пластаюсь, то грязь твою вывожу! Откуда чистой-то быть? Эдак любая одежда в негодность придёт….
- Поговори, поговори у меня! Делай, что велят. Грязь она мою вывозит...
Заприметив издалека писаря Степана Поленова и чертёжника Василия Коротаева, Мартын поспешил им навстречу. Те, крепко обнявшись, на нетвёрдых ногах вышагивали посреди улицы, старательно обходя коровьи кучи. Собаки из-за ограды провожали приятелей дружным лаем, писарь и чертёжник отвечали им тем же. Увидев Мартына, они в два голоса запели что-то радостное. Коротаев тут же стал выделывать замысловатые коленца вприсядку, отцепился от Поленова, после чего его круто повело и кинуло далеко в сторону, прямо под забор, в заросли крапивы. Чертыхаясь, Вторый с трудом вытащил оттуда своего, немалых размеров, приятеля, сам при этом изрядно ожёгшись о большие, в ладонь, листья.
- А где Никодима потеряли, - спросил он, тяжело дыша и стараясь удержать чертёжника в вертикальном состоянии. – Вы ещё нагрузились, что ли? Не могли до вечера дотерпеть?
- Эх, Мартынище, друг ты мой! Яви этому скорбному миру страшную силу твоего ума... – надсадно выкрикнув эту, не совсем понятную, но вполне приличествующую сегодняшнему событию фразу, писарь Поленов вдруг страдальчески исказился лицом и схватился за свой живот.
- А ну, держи в себе, Стёпа! Не смей здесь! Без штанов сидеть у меня собрался! – Мартын схватил Поленова за шиворот и крепко встряхнул. Тот громко икнул и бессильно обвис кулём. – Эх, чтоб вас обоих…. Капитолина! Дарья!
Прибежавшие на его крик бабы, подхватили обмякшие тела и втроём они поволокли долгожданных гостей к дому.
Уложив обоих в сенях на длинную, широкую лавку проспаться, Мартын ушёл в горницу, сел за накрытый стол. На широкой столешнице не было свободного места. Всё было заставлено посудой, бутылями, чугунками и противнями. Аромат от всего этого изобилия шёл несравненный. Казалось, Дарья Ползунова превзошла самоё себя в приготовлении блюд вареных, жареных, пареных, а в центре стола красовалась огромная тарелка голубого фаянса полная холодца. Кусочки говядины переплелись в мясном бульоне с мелкорубленым яйцом и отварными овощами. Зубчики чеснока проглядывались из этого кулинарного роскошества вперемежку с шариками чёрного перца.
 Довольно оглядев стол, Мартын взял редкой формы бутылку красноватого цвета. Посмотрев через тонкое стекло на лучи заходящего солнца, залюбовался ломаной игрой световых линий. Осторожно вытащив стеклянную пробку в виде лошадиной головы, налил в бокал, понюхал. Это был отменный испанский херес «Монсанилья», купленный у бухгалтера Пастухова за сумасшедшие деньги. Но будущий коллежский регистратор, имея некоторый скрытный посторонний доход на своей службе, совсем не собирался в этот день на себе экономить. С удовольствием выпив вина, Мартын тут же налил себе ещё и повторил. Благородный напиток, мгновенно впитавшись в кровь, проник своими парами в голову и приятно там шумел, напоминая тихий прибой, омывающего Испанию Средиземного моря. Но канцелярист Мартын Вторый имел весьма приблизительные представления о местонахождении Испании и о географии вообще, поэтому просто сладко почмокал губами, смакуя изысканный букет.
- Прям, как настоящий барин себя ведёте, Мартын Пармёнович. Любо-дорого на вас смотреть…. – Капитолина стояла в дверном проёме и глядела на хозяина жадно, глаза её туманились порочным желанием. Знала она эту его тайную страсть о заветном Табеле, проговорился он ей как-то.
Мартын после выпитого смягчился, подобрел.
- А почему, как настоящий? Я и есть настоящий барин. Дело-то за малым осталось, Капа. Вот завтра пойду в Канцелярию к Христиани, да и напомню ему, что пора бы уж, все сроки вышли! Что давно готов Мартын Пармёнович Вторый стать Вашим благородием! Давно!
Видимо, в подтверждение к сказанному, неожиданно в сенях раздался сильный грохот, а потом долгий стон. Почувствовав неладное, Вторый заторопился туда, примерно представляя ожидавшую его там картину и не ошибся. Писарь Поленов лежал поперёк лавки на спине, запрокинув бородатую голову, и надсадно дышал, чертёжника Коротаева нигде не было вовсе. В полумраке сеней, Мартын не сразу разглядел торчавший из-под лавки сапог.
- Вот нелёгкая-то ещё…. – Вторый попытался, крепко ухватив сапог, вытащить его хозяина наружу, но, чуть не получив кованым каблуком по лицу, попытку эту быстро оставил.
- Дарья!
Из кухни, на ходу вытирая руки об передник, с раскрасневшимся от печного жара лицом, прибежала Дарья Абрамовна.
- Чего тебе, батюшка?
- Василий, как очухается, дай ему капустного рассолу. А будет водки просить, не давай! Ко мне веди его сразу….
Глянув с сожалением на своих гостей, Мартын развернулся уходить.
- Да я разве ж одна управлюсь с таким бугаём? – запричитала Дарья. – Он меня и слушать-то не станет, сразу за брагой полезет! Он ведь знает, батюшка, где у тебя бутыль с нею стоит….
Ничего не ответив, Вторый вышел во двор. Долгий майский вечер потихоньку затягивался сумеречными тенями, птичьи голоса становились всё тише, день подходил к концу. Со стороны заводского пруда раздалось дружное мычание – с пастбища возвращались коровы. Они шли не торопясь, изредка останавливаясь, чтобы ещё раз ухватить мягкими губами пучок свежей травы, торчащей из-за забора. Мартын вышел за калитку. Фельдшера Рылова всё ещё не было и Вторый начал подумывать о том, что друг его Никодим и вовсе не придёт, видать, сильно переусердствовал днём. Откуда-то из кустов вылезла большая свинья, основательно вываленная в грязи. Следом за ней, мелко перебирая ножками, трусили с десяток поросят. Розовыми у них были только спинки, всё остальное было в грязи, как и у мамы. Похрюкивая, всё это семейство, не спеша, прошло мимо Мартына к своему загону. Он ещё немного постоял в задумчивости, а затем, почувствовав, что уже основательно проголодался, вернулся в дом. Заходя в горницу, увидел метнувшуюся от стола Капитолину. Та стояла, вжавшись в стену, но глаз не опускала, смотрела с вызовом.
- Ты это чего блохой скачешь, баба, а? – подозрительно спросил Мартын, оглядывая стол. – Поживиться захотела втихаря? Чего молчишь? Говори, всё равно узнаю!
Он так близко подошёл к женщине, что почувствовал её дыхание. Щёки у той раскраснелись, от губ сладко пахло.
- Херес мой пила! Ах, ты, паскуда такая! – взбеленился Вторый. – Да ты, знаешь ли, дура, сколько это вино стоит!
Кинувшись к столу, он схватил бутыль и аж застонал от бессилия – в бутылке оставалось меньше половины.
Первым желанием Мартына было наброситься на Капитолину с кулаками, жестоко избить её, чтобы она тут же выхаркала обратно с кровью всё выпитое ею вино, но в последний момент он пересилил себя. И не потому, что пожалел её или не захотел портить такой жестокостью свой день рождения, а просто потому, что стояла она, блестя шальными глазами, и сама ждала этого, сознательно желая повязать его своей кровью, заставить глубже пустить её в свою жизнь, сделаться там хозяйкой. 
- Что ж не бьёшь? Чего остановился, Мартын? Бей меня!
Но тот, покривившись лицом, спокойно сел на лавку, тяжело посмотрел на неё.
- Муж у тебя для этого есть, баба. Вот пусть он тебя и бьёт…. Есть за что. А я ведь тебя и убить могу ненароком. Не хочу грех на душу брать. Ступай отсюда….
- А мне на своего мужика плевать! Опостылел он мне! В самых печёнках он у меня сидит! Чтоб он сдох вурдалак этот, где-нибудь по дороге с рудой своей….
Капитолина, разгорячённая от выпитого вина, сдерживать себя не стала, да и не хотела. Она кинулась к Мартыну, обхватила его голову, вжала её в свою грудь, заговорила горячо, бессвязно.
- Как же ты меня раскусил-то, Мартынушка…. Я ведь специально всё это сделала. Знала, осерчаешь ты! Думала, руку на меня подымешь, а я эту руку твою поймаю да целовать начну…. А потом и до губ твоих доберусь! А ты, вон что удумал! Обманул меня…. Неужто я так плоха для тебя, Мартынушка? Неужто и смотреть у меня не на что? Да ты глянь получше-то! Вся я тут перед тобой…. Что ж ты всё отворачиваешься от меня, миленький мой? Я ведь, кому попало сердца своего не отдам….
Оттолкнул её Мартын от себя, выругался крепко.
- Да что мне с тобой делать-то? Ты баба простая, с тебя и взять-то нечего, кроме мозолей! А я власти хочу! Денег! Людьми хочу распоряжаться, чтоб, по-моему всё было! Ежели я и возьму кого в жёны, так из богатого дома, а не голь перекатную, вроде тебя! Пошла отсюда с глаз моих!
Сказал так и уткнулся в тарелку с холодцом, есть начал. А Капитолина словно вдруг надломилась вся, стоит, еле дышит. Потом выпрямилась, потемнела глазами, усмехнулась недобро.
- И то…. Разнюнилась я тут с тобой, слезу пустила. А ты моей любви-то хоть достоин? Поди уже и приглядел себе кого-то? Дурочку какую-нибудь, вроде меня? Только смотри, Мартынушка, не оступись…. К власти-то дорожка крутая да узкая. Чуть зазевался и поминай, как звали раба Божьего Мартына Пармёновича!
Резко отодвинув от себя блюдо с холодцом, так, что оно чуть не опрокинулось, Мартын встал.
- Да ты никак грозить мне собралась, баба? Мне - Мартыну Вторыму!
Неизвестно, чем бы всё закончилось, может и довела бы Капитолина благополучно дело до рукоприкладства, но этот задушевный разговор был бесцеремонно прерван истошным поросячьим визгом. А потом раздался голос фельдшера Никодима Рылова.
- По маленькой, по маленькой, по чарочке нальём…. Мартын, чернильная твоя душа, так-то ты гостей своих встречаешь! Лучшего своего друга с подарком в сенях держать! Стёпа, вставай! Уходим отсюда…. Слышь меня? Степан…. А где Васька? Куда Ваську дели? – И опять долгий поросячий визг.
Мартын в очередной раз оказался в сенях. А там Никодим, держа одной рукой извивающегося, выпачканного грязью поросёнка, другой тащил с лавки упирающегося писаря Поленова.
- Дарья!
- Чего тебе, батюшка?
Вторый отобрал у фельдшера поросёнка и отдал его Ползуновой.
- Отнеси его в соседний двор...
- Васька где? - рыдал Никодим, укладываясь на лавку.
Через час все четверо, наконец-то уже, сидели за праздничным столом. Толстые восковые свечи, разгоняя мрак, медленно оплывали прозрачной слезой на позолоченный массив затейливого канделябра. Вторый сидел по центру стола, на голове у него кучерявой кочкой бугрился парик. Прислуживала им за столом Дарья. Капитолины нигде не было видно.
После краткого отдыха писарь и чертёжник чувствовали себя относительно бодро, фельдшера же наоборот валило в сон, хотя он изо всех сил бодрился, тараща осоловелые глаза.
- Ты, Мартын, очень хороший человек! Скажу больше…. Но, не потому что у тебя сегодня день рождения, а потому что ты лучший мой друг, хотя и полная скотина! И кроме меня тебе этого никто больше не скажет... – писарь Поленов сделал паузу, в течение которой успел выпить дорогого вина и закусил его квашеной капустой.
- Хорошая вещь капуста, на столе не пусто и сожрут не жалко! А, Мартын?
Степан ловко высморкаться на пол при помощи пальцев.
- Я иногда тебя и сам боюсь, Мартын... – добавил он. – Ты, ежели у тебя интерес возникнет, и отца родного по миру пустишь, глазом не моргнёшь. Короче, страшный ты человек…. С днём рождения тебя, Мартын Пармёнович! Давай поцелуемся….
Чертёжник Коротаев встал, начал говорит что-то высокопарное, но споткнулся на отчестве хозяина и долго не мог его выговорить. Устав, махнул рукой, при этом уронив со стола фаршированную щуку. Дарья, увидав такое отношение к делу рук своих, не стерпела и обозвала чертёжника коровьим копытом.
- Молчи, дура! – ответствовал ей Василий, после чего ласково посмотрел на Мартына и попытался снять с него парик.
- Сядь, Васька! – прикрикнул на него Мартын.  - За парик – пришибу!
Василий радостно засмеялся, свистнул разбойным посвистом, схватил со стола две деревянные ложки и пустился вприсядку, выколачивая ими замысловатый узор на собственной голове и по ляжкам.
Испугавшись свиста, Никодим вздрогнул, глаза приняли осмысленное выражение. С трудом поднявшись, он налил себе анисовой водки, выпил не закусывая, перекрестился на икону Николая Чудотворца, налил себе ещё.
- За тебя, Мартын, сегодня уже пили. Больше не буду…. Я хочу выпить за новую нашу императрицу, за Екатерину Вторую! Молодая она ещё, говорят, да к тому же немка... Трудно ей будет махиной такой управлять. Пошли ей, Господи, умных да правильных советчиков, чтобы разобралась во всём и царствовала над нами справедливо и по совести…. И по всей строгости! Потому как воров да взяточников в России всегда было предостаточно. За нами глаз да глаз нужен! А чуть что, так плетьми да в кандалы…. За Её здоровье!
Никодим опрокинул в себя стакан, поморщившись, заел холодцом.
- Я б не смог там жить, откуда она родом. Пообщался с нашими саксонцами вдоволь, один Цидеркопф чего стоит! Они там на своём порядке-то да на своей аккуратности чокнулись…. У нас, у русских всё по-другому, у нас всё проще.  Проворовался – в морду! Батогами до полусмерти! А у них там человека ударить не смей, даже если виноват. Сразу в суд на тебя подаст….
Василий Коротаев притих, слушая, потом снова заколотил в ложки, застонал какую-то тяжёлую неведомую песню.
Со стола потихоньку начали кое-что подъедать, и Дарья засуетилась, унося пустые тарелки, взамен выставляя лёгкие закуски. Мартын всё молчал, только пил да багровел лицом всё сильнее и сильнее. Парик съехал на бок, из-под него обильно струился пот.
- Ты чего, Мартын, такой скучный? Тридцать три – это для мужика самый сок! Ты ж не Иисус Христос – к столбу, поди, не прибьют, – писарь Поленов достал из кармана серебряную табакерку, выудил из неё щепоть табака, втянул в себя и, зажмурившись, остался сидеть с раскрытым ртом. Не желая быть забрызганным слюной, Никодим отодвинулся от него на безопасное расстояние, прихватив с собой сковороду с яичницей.
- Ну, ты сравнил! – усмехнулся он. – К столбу! Праведника нашёл…. Да всех нас за наши грехи только и осталось, что камнями побить.
И тут Мартын с такой силой ударил кулаком по столу, что чуть не проломил столешницу.
- А мне не стыдно за то, как я живу и что я делаю! Я ради этого все унижения на себя принял, по крупиночке, по шажочку по малому подбирался к месту своему и не остановлюсь на этом, хоть меня убей! Я, как родитель мой жить не буду. Он хоть и не чёрная кость, да всё одно купчишка мелкий, который ради какой-нибудь закорючки говёной, подписи ничтожной на поклон вынужден идти ко всем по кругу, пока не обдерут его, как липку! Ко мне на поклон пусть идут! Я сам буду решать, кому соблаговолить, а кому дулю под нос! И брать я буду! А Бог меня всё равно простит, Он по-другому не может! Нельзя ему по-другому...
- Ты бы, батюшка, не богохульствовал так! Бог-то он всё может! Он не только прощает, он и наказывает. В Геенну огненную попадёшь по Его милости….
Дарья Абрамовна Ползунова, держа в руках чашку с квашеной капустой, с неодобрением смотрела на разошедшегося хозяина дома. И было в её взгляде ещё что-то такое, отчего Мартын аж в лице переменился, побледнел весь. Откинув лавку, он подошёл к ней.
- Это ты меня, ведьма, стращать удумала! Божьей карой грозишь! Плохой я, значит? Грешный и никуда не годный? А вот Ванька твой уж как хорош! Солдатский сынок, отставной козы барабанщик! И ведь дослужился, долдон уральский, до Его благородия! Господин подпоручик, дозвольте ручку облобызать! Всё письма Христиани писал, мол, когда же, наконец, меня произведут в Благородия! В шихтмейстеры! Выклянчил всё-таки, попрошайка! Я ведь много чего про него знаю, про Ваньку твоего! Мне только ход бумагам этим дать, и я посмотрю, что он него останется! Навозная куча от него останется! Чего выпучилась на меня, не правда, что ли?
Дарья стояла молча, глядя на него.
- Так и ходишь в грязном! Велел же тебе переодеться - стоишь тут, как чумичка. В чистом прислуживать господам надо!
- Ваня-то мой лучше тебя, да и умнее. А ты, Мартын Пармёнович, как бы ни тужился, а только Благородием никогда не будешь. И паричок тебе этот не понадобиться. Разве что только зимой в нём до выгребной ямы добежать, чтоб было чем зад прикрыть….
Капуста разлетелась по всему полу, даже на стены попала. От удара по лицу Дарья Абрамовна осела на лавку, из носа потекла кровь.
- Спасибо, батюшка…. Отблагодарил за мои труды. Иного и не ждала. С Днём рождения тебя, Мартын Пармёнович…. Живи долго.
Сказала так и ушла. Вдруг громко затрещала свеча, пламя которой заметалось из стороны в сторону, будто кто подул на неё. Где-то далеко ворохнулись тучи, вызвав гром и осветив ночное небо зарницами. После произошедшего, гости попритихли, уткнулись в тарелки.
- Чего, как на похоронах сидите? А ну, за моё здоровье наливайте! Мартын Вторый гуляет! До краёв, до краёв лейте, по полной, чтоб!
Часа через три, когда всё было съедено, выпито и все песни спеты, гости стали собираться по домам. Писарь с чертёжником жили на Подгорной улице, фельдшер – на Тобольской. Когда вышли на крыльцо, темень была настолько основательной, что Степан Поленов непроизвольно перекрестился:
- В преисподней, наверное, и то посветлее будет….
- Попадёшь туда, узнаешь. Эх, берёза белая, в уголь угорелая…. – Коротаев ударился вприсядку, аккомпанируя себе ложками, сорвался с крыльца и исчез в темноте.
- Васька, злодей, ложки мои спёр... Ты где? А ну, вылезай! Васька!
На ближних улицах взвыли собаки, растревоженные грубыми голосами. Коротаев не отзывался.
- Куда Ваську дели, ироды? Я без него не пойду... – зарыдал Никодим и пошёл обратно в дом.
- А ну, стой! – развернул его Мартын. – Я вас потом, где искать буду? Как тараканы расползётесь по углам…. А ну, тихо все!
Через некоторое время, справа от крыльца, заглушая редкий собачий лай, раздался богатырский храп чертёжника Коротаева. Мартын со Степаном на ощупь пошли на звук и в зарослях лопуха, довольно далеко от места падения, обнаружили пропажу. Видимо, очутившись на земле, Василий не смирился и предпринял попытку вернуться обратно, но это оказалось ему не под силу. Все усилия разбудить его ни к чему не привели. Чертёжника трясли, били по щекам, переворачивали головой вниз, обливали колодезной водой – всё было напрасно. В конце концов, Вторый, чертыхаясь, вытащил из сарая рудовозную тачку, на неё закинули Коротаева и, попрощавшись с хозяином, наши приятели, поочерёдно меняясь, покатили её по ночному Барнаулу.
Проводив гостей у калитки, Мартын ещё постоял на улице. Здесь было свежо и прохладно, а в избе оттого, что Дарья Ползунова до самого вечера готовила на печи, стояла духота, от которой, да и от выпитого, у Мартына тупо ломило, где-то в затылке. Тишина стояла необыкновенная. Даже сверчки угомонились, затаившись. Луны видно не было, она лишь обозначала своё присутствие на небе, освещая холодным серебром границы невидимых облаков. Мартын Вторый, человек, в общем-то, вполне приземлённый и не расположенный на отвлечённые размышления и то, замер, прислушиваясь к чему-то тихому и спокойному внутри себя.
- Мартын….
Вторый от неожиданности вздрогнул. По голосу узнал Капитолину. Развернулся и, не глядя на неё, пошёл к дому. Но она схватила его за руку и зашептала жарко, страстно, пытаясь удержать его, заставить его остановиться, прижаться к нему.
- Не уходи! Прости меня, Мартын…. Прости! Наговорила тебе сгоряча всякого. Дура я…. Сама знаю, а ничего поделать с собой не могу. Хочу, чтобы стал моим, чтобы я для тебя была самой желанной, самой любимой! Чтобы ты только обо мне и думал…. Дай поцелую тебя, милый мой, хороший мой…. А хочешь – ударь! Я стерплю…. Только не уходи….
Мартын стоял, смотрел на неё и слушал, слушал… Она была такой близкой, такой мягкой, такой податливой, изнывающей от любви к нему, требовательной и вместе с тем, такой беззащитной во всём этом, что сердце его вдруг шевельнулось, зазвучало высокой нотой и, неожиданно для себя самого, он мучительно застонал.
- Тебе плохо? Пойдём, я уложу тебя…. Ты заснёшь у меня на руках, а я буду гладить твои волосы и потихоньку петь. Ты устал…. Пойдём.
Капитолина потянула Мартына к дому, заглядывая ему в глаза ласково и в тоже время требовательно. И он уже пошёл, тяжело и грузно опираясь на подставленное ею плечо, но у порога остановился.
- Нет…. Я сам. Спасибо тебе за помощь. Иди домой, Капитолина. Иди….
И он ушёл, оставив стоять её в мучительном одиночестве.
Зайдя в дом, Мартын спустился в подпол. Он каждый вечер перед сном спускался сюда. Эта была его алхимическая лаборатория, его тайная страсть, перед которой меркли все остальные проявления человеческого духа. Золото! Вот что заставляло его ежедневно приходить сюда и соединять в немыслимых сочетаниях природные вещества. Мартын Пармёнович не был знаком даже с основами химии и плавильного дела, но, несмотря на это, всё равно проводил собственные эксперименты в тайной надежде открыть волшебную формулу, превращающую всё в золото. Он был рабом этого металла, этой нечеловеческой силы, дающей тебе право на все блага в этой жизни. Здесь он проводил большую часть своего свободного времени. Да и вообще, его бы воля, он жил бы здесь, спал и ел, если бы не осторожность и боязнь попасться на этом. Потому что всё, что могло иметь, хоть малейшее, пусть самое отдалённое отношение к золоту, к этому дьявольскому металлу, являлось собственностью русской императрицы, и утаивание этого расценивалось, как тяжкое уголовное преступление.

   *      *      *
Поздним вечером подъехали к Томску. Военные, памятуя отчаянную атаку телеутских воинов на серебряный обоз у Бердского острога два года тому назад, ружья держали наизготовку. Но на дороге было тихо и пустынно. Остановились в крепости. Тёмное ночное небо подмигивало ярко жёлтым лунным глазом, наблюдая, как в распахнутые ворота острожной крепости медленно вползала вереница саней. Ржали лошади, чуя близкий отдых и большие охапки свежего сена, вполголоса, нетерпеливо переговаривались люди, в ожидании тепла, ужина и скорого сна, на снегу метались сполохи от горящих факелов. В последний раз скрипнули полозья, накрепко закрылись тяжёлые, массивные ворота. Следующим на пути крупным населённым пунктом должен быть Тобольск, но до него надо было добираться ещё больше тысячи вёрст.
Где-то с середины ночи, с запада, на небо стала наползать тяжёлая хмарь, затягивая луну и пожирая звёзды, поднялся ветер, гоня впереди себя тучи снега и обещая вьюжистый день.
Булгаков, проснувшись рано, на рассвете, ещё до общего подъёма, нервничал, чувствуя ответственность за решение, которое ему предстояло принять. Он стоял на самом верху сторожевой башни и смотрел перед собой и ничего не видел. За стеной хозяйничала пурга. Ветер порывами швырял через бойницы прямо ему в лицо целые охапки колючего снега, залепляя глаза и заставляя закрываться от него высоким воротником шубы. Можно было, конечно, остаться здесь, в Томске, и переждать непогоду, пока всё не утихомириться, но сколько она будет длиться – сутки, двое – никто не знал. А столица ждать не любит – не привезёшь золото и серебро в срок, тут же помчатся за Урал гонцы на перекладных с жёсткими приказами о наказаниях. Поморщившись, капитан-поручик, спустился по крепко сбитой деревянной лестнице во двор. Там уже вовсю суетились солдаты, подводя лошадей к саням, впрягая их в оглобли и занимаясь погрузкой провизии и корма для животных. Унтершихтмейстер Семён Толстов внимательно проверял в санях количество и сохранность ящиков с драгоценным грузом.  Капрал Лукин, завидя Булгакова, тут же поспешил к нему.
- Здравия желаю, Ваше благородие! Я тут без Вашей команды распорядился готовиться к выступлению. Чую, надолго закрутит непогода... Надо б торопиться, пока дорогу не перемело.
- Правильно сделал, Фаддей. Пережидать не будем... Как только приготовят сани, всех кормить и - в путь!
Капитан-поручик подошёл к Толстову.
- Ну, что, Семён? Всё на месте?
- На месте, Николай Иваныч. Всё пересчитал...
- А печати?
- И печати целы. Вот только… - Семён будто споткнувшись, замолчал.
- Что только? – Булгаков, быстро оглянувшись по сторонам, буквально впился глазами в лицо унтершихтмейстера. – Что только!?
Семён невольно поёжился от такого взгляда. Была у капитан-поручика одна неприятная особенность – иногда он мог так посмотреть, что, казалось, прожигал своими зрачками человека насквозь.
- Да показалось мне, будто с одной бочкой непорядок…
- Продолжай…
- Может, и ничего в этом нет такого…
- Говори!
- На крышке царапины появились. Довольно глубокие... Но бочку не открывали. Всё, вроде, цело…  Короче, чёрт его знает, как это объяснить.
Булгаков насупился, на скулах выступили желваки, взгляд стал злым. Не любил он неопределённости. Всему должно быть своё объяснение. Слабый огонёк недоверия и подозрительности грозил разрастись во всё уничтожающее пламя разрушения.
- Скальпеля, значит, говоришь…
- Что? Какие скальпеля? – Толстов непонимающе уставился на него.
- Хирургические… Ладно, Семён, с этим я сам разберусь. На чьих санях ящик этот находится? Кто возница?
- Савелий Прибытков. Сменщик у него Фёдор Головин…
- Никому об этом не говори… Тройная бдительность! Если это тот, о ком я думаю…!
Примерно через час, когда свет невидимого солнца просочился сквозь снежную толщу, «серебряный» обоз покинул Томск и, продираясь сквозь непогоду, взял курс на Тобольск. Казалось, что снег сравнял небо с землёй, и было непонятно – небо ли это опустилось или земля в этом месте поднялась вровень с небесами. Нападения в такую круговерть со стороны, кого бы то ни было, можно было не опасаться из-за почти полного отсутствия видимости. Каждый возница мог видеть перед собою только круп впереди идущей лошади и только, а дальше – снежная стена.
Не проехали и полверсты, как Булгаков приказал поворачивать обратно: первые сани, потеряв все ориентиры, ушли с дороги, которую к этому времени полностью замело, и лошади стали проваливаться на целине по грудь. Продвигаться дальше было бессмысленно и опасно – в два счёта можно было заплутать. А учитывая малую заселённость всех этих огромных земель, капитан-поручик так рисковать, не имел права. Природа властно диктовала людям свои условия, и тем ничего не оставалось, как безропотно ей подчиниться и ждать, ждать...
Ждать пришлось целых три дня. За это время Булгакову удалось выяснить природу появившихся на бочке повреждений. Произошло это так. В ночь после вынужденного возвращения, капитан-поручик спал плохо, часто просыпался. Всё время мучили кошмары: то на вверенный ему серебряный обоз со всех сторон нападали несметные полчища джунгаров, то все десять тяжелогружёных саней внезапно проваливались, проломив под собою лёд, то... И так - до четырёх часов утра. Промучившись таким образом, Николай Иванович оставил попытки уснуть и просто лежал, кутаясь в свою медвежью шубу. В тёмной, маленькой клетушке, в которой, кроме него спал унтершихтмейстер Толстов, было прохладно. Тепло от вмурованной в стену печи давно пошло на убыль, выдуваемое из оконных щелей напористым ветром. Булгаков лежал и слушал, как позвякивало в раме стекло, словно, кто-то снаружи настойчиво и нетерпеливо стучал в него костлявым пальцем. Под этот незатейливый и жутковатый аккомпанемент Булгаков не заметил, как забылся. Собственно, этого перехода он даже и не почувствовал, а просто увидел, как из темноты угла, в ослепительно белом бальном платье, появилась Лизочка Беэр, подошла неслышными шагами и присела на край кровати. Её плечи были обнажены, шею украшали бриллианты, которые, несмотря на полумрак, ослепительно сверкали, переливаясь тёплыми волнами цвета.
- Елизавета Андреевна!? Что Вы здесь делаете? Вы должны быть в Санкт-Петербурге... – капитан-поручик приподнялся, чтобы лучше рассмотреть дорогое, милое лицо. Прошло уже три года с момента их последней встречи, и Булгаков знал, что генерал-майор Беэр к этому времени уже скончался, оставив свою молодую жену вдовой.
- Вы не рады мне, Николай Иванович? – тонкая рука, затянутая в чёрную ажурную перчатку, коснулась его губ, помедлив, провела по щеке и зарылась в густые, тронутые сединой, волосы. – А помните, как Вы поцеловали меня? Я так до сих пор помню, а Вы?
Булгаков смотрел на неё, в эти глаза, с дрожащей в них, как слезинка, зеленоватой искрой, смотрел и не мог наглядеться. Что за силища таится внутри каждого человека, заставляя мучиться, страдать, радоваться, забывая обо всём на свете, и всё только ради того, чтобы прозвучало одно-единственное слово «люблю».
- Что ж Вы молчите? Значит, не рады... – рука её бессильно упала, а сама Елизавета Андреевна, сгорбившись и мучительно изменившись в лице, стала тускнеть, угасать и распадаться.
- Елизавете Андреевна, я Вам рад! Я Вам несказанно рад! Как же я могу Вам не радоваться? Не уходите! Я люблю Вас! Люблю! Люблю...
Капитан-поручик проснулся от собственного крика. За окном всё также тяжело выл ветер, швыряя в окно охапки снега, всё также, кто-то настойчиво стучал в стекло. Толстов вдруг заворочался, яростно заговорил что-то непонятное и злое, потом долго застонал и замолк, затих, так же неожиданно, как и начал. Булгаков сел на кровати. Впечатление от сна было таким сильным, что он даже непроизвольно положил руку на то место, где только что сидела Елизавета Андреевна Беэр. Пальцы утонули в густой медвежьей шерсти, но Николай Иванович мог поклясться, что ещё чувствовал тепло человеческого тела. Сон вызвал воспоминания о женщине, которую он действительно любил и, ради которой готов был пожертвовать всеми прелестями холостяцкой своей жизни.
Поняв, что больше заснуть уже не удастся, Булгаков оделся и вышел на улицу. Крепостной двор весь перемело и ноги тут же провалились в снег по колено. Ветер вместе со снегом принёс запах дыма. Труба кухонной печи, сопротивляясь белому мороку, изрыгала из себя клубы чёрного дыма, который, то мягко стелился по земле, то бешено рвался в небо. В Томске топили печи редким пока ещё здесь каменным углём, который добывался в Кузнецкой земле. Жар от него был сильнее и горел он, в отличие от древесного угля, гораздо дольше. И угля того каменного, говорили, там целые горы. Николай Иванович надвинул пониже на глаза лисий малахай, подарок шорского князька, и начал пробираться в сторону кухни.
В просторном, с прокопченными стенами, помещении, которое служило и кухней, и столовой было жарко от большой русской печи. По углам, на подставках, горели пропитанные маслом и воском факела, распространяя удушливый дом. Возле печи, голый по пояс, стоял Ефим Бармин и, бугрясь мышцами, что-то аккуратно размешивал деревянной лопатой в большом котле.
- Ну, чистая преисподняя! Чертей только не хватает... – капитан-поручик отряхнул с меховых сапог снег, разделся. – Как тебе здесь, Ефим? Поди уже десять раз пожалел, что с нами увязался, а?
Ефим, обернувшись, широко улыбнулся. Мокрое от пота, распаренное лицо его было красного цвета, глаза слезились от дыма, но весь он буквально лучился какой-то детской, чистой радостью.
- Я, Ваше благородие, наоборот, каждый день Николая Угодника благодарю за это! Молитвы Ему читаю! Я ведь даже мечтать о таком не смел, чтобы в столицу попасть, в Санкт-Петербург! А ещё, очень хочется посмотреть на государство наше... Я, кроме Бердска в своей жизни и не видел ничего. Спасибо тяте, не держал меня, отпустил...
- А кто же ему теперь помогать будет? – Булгаков ближе подошёл к котлу, принюхался. - Хозяйство-то у него немалое, да и хлопотное...
- Брат у меня есть младший. Сестра... – сказав это, Ефим слегка потемнел лицом. Понимал, видать, как нелегко далось его родителю решение отпустить своего первенца из дома, да ещё в такую даль страшную. Но тут же отогнал от себя эти мысли. Впереди было так много неизведанного, интересного, опасного.
- Ваше благородие, маслица бы в кашу добавить... Она тогда ещё вкуснее будет. Пшено масло любит...
Николай Иванович согласно кивнул. Аромат, идущий от котла с кашей, был весьма манящим. На всякий случай, скорее по привычке, памятуя кулинарные экзерсисы капрала Лукина, капитан-поручик заглянул в котёл. Но там, кроме жёлто цветной, разваристой в молоке крупы ничего не было. Булгаков мысленно поблагодарил Бога за такого кашевара.
- У Фаддея возьмёшь масла сколько надо... А это что у тебя? – Булгаков показал на противни, лежащие на столе и прикрытые несколькими полотенцами.
- А это, Ваше благородие, расстегаи со смородиновым вареньем! Отдыхают после печи...
Булгаков приподнял одно из полотенец. Под ним, тесно прижавшись друг к другу и аппетитно румянясь верхней корочкой, лежали с десяток расстегаев. Сразу запахло свежей выпечкой, вареньем и ещё чем-то неуловимо домашним.
М-м-м! – только и смог произнести капитан-поручик.
Ефим, довольный произведённым впечатлением, широко улыбался, потому что больше всего ему хотелось стать нужным и полезным для этих людей, отплатить им добром.
Распахнулась входная дверь и, засыпанный снегом с головы до ног, вошёл Фёдор Головин. В руке он держал ведро с водой.
- Ух, и метёт! Принимай, Ефим, воду... Готовы расстегаи, нет? Дай попробовать хоть половинку... – увидев начальство, Фёдор встал по стойке «смирно».
- Здравия желаю, Ваше благородие!
Появление солдата сразу заставило Булгакова вспомнить о повреждённой бочке на санях, возницей на которых был как раз Фёдор Головин. Мысль о том, что среди его людей есть кто-то, кто способен пойти на преступление, позариться на государственное добро, была для Николая Ивановича невыносимой.
- Фёдор, разговор есть... – сказав это, капитан-поручик быстро накинул шубу, надел малахай и вышёл на крепостной двор. После жарко натопленного помещения было приятно ощутить на лице холодное прикосновение снега. Головин, замерев, стоял рядом, чуть позади. Помолчав, Булгаков резко обернулся, пристально посмотрел тому в глаза. Но не успел Николай Иванович и рта раскрыть, как Фёдор вдруг сорвался с места и кинулся в сторону возов.
- Эй! Эй! А ну, пошла отсюда! Пошла! Я тебе! Ишь, повадилась чужое сено жрать! Брюхо ненасытное... Тебя тут что, совсем не кормят?
Головин гнал от возов с сеном местную молодую и ретивую кобылку, которая, пользуясь своей свободой, приладилась поедать маскировку с секретных бочек. Лошадь, недовольная таким к себе отношением, обиженно заржала и несколько раз лягнула воздух, пугая Головина. Но тот, не обращая внимания на протесты, так вытянул её вожжами по упитанному заду, что нарушительница быстро ретировалась в своё стойло. А Фёдор, вооружившись вилами, тут же стал устранять причинённые разрушения, аккуратно разравнивая сено.
- А ну-ка, Фёдор, остановись! – Булгаков подошёл к Головину, забрал у него вилы, начал внимательно их разглядывать. – И что, давно ты эту лошадь таким образом гоняешь?
- Да, почитай, с первого дня, как мы сюда приехали! Повадилась, лихоманка такая, за нашим сеном охотиться. И ведь начала не с чьих-нибудь, а с моих саней! Только отошёл по нужде, вернулся, глядь, а эта...
Но капитан-поручик его уже не слушал, он шёл к саням, на которых находился та самая злополучная бочка. Разворошив над нею сено, Николай Иванович нашёл царапины и приложил к ним вилы. В зыбком свете начинающегося утра было хорошо видно, что повреждения на дереве точно совпадали с тремя зубьями этих вил.
- Очень хорошо... Молодец, Фёдор! Только в другой раз поаккуратнее будь... А то ты, не ровён час, пришибёшь животину, а у меня за неё лишних денег нет... Только казённые. Так-то вот... – и, оставив солдата в полном недоумении, капитан-поручик ушёл.
А потом был завтрак, который прошёл в радостном возбуждении. Солдаты дружно поглощали Ефимову стряпню, шёпотом переговаривались, при этом искоса поглядывая на капрала. Тот сидел с невозмутимым видом и тщательно пережёвывал еду, глядя прямо перед собой. Уничтожив содержимое своей чашки, Фаддей Лукин тяжело вздохнул и пошёл за добавкой. Булгаков, наблюдая за этой картиной, только посмеивался про себя. Унтершихтмейстер Семён Толстов ел спокойно и сосредоточенно. Но все уже убедились в том, что ему было всё равно что есть, будь то - труднопереваримые для желудка опыты капрала Лукина или добротно приготовленная Ефимом пища. Расстегаи дополнили картину его полного и несомненного триумфа. В довершении ко всему, Николай Иванович от лица всей своей команды поблагодарил Ефима за хорошую работу и выразил надежду, что и в дальнейшем тот будет относиться к новым своим обязанностям с не меньшим рвением. Ефим, с роду не привыкший к таким почестям в свой адрес, расчувствовался, начал усиленно сморкаться, чтобы скрыть слезу, потом, поперхнувшись слюной, зашёлся кашлем и, в конце концов, неловко махнув рукой, выбежал на улицу.
К обеду следующего дня пурга выдохлась. Она последним усилием приподняла лёгкую позёмку и, умиротворившись этим, окончательно затихла. Выглянуло солнце и, словно соскучившись, обрушилось всем своим светом на землю, радостно рассыпалось лучами по заснеженным полям, по еловым лапам, утяжелённым белыми шапками, по засыпанным почти до самых окон избам. Мороз, затаившийся до поры, вновь воспрянул духом, окреп и усилился. Дорога, по которой предстояло ехать, едва угадывалась на открытой местности, но через полверсты она уходила в лес, а там уже шла по просеке, так что потерять её было сложно.
Булгаков успокоил Семёна Толстого относительно повреждений на бочке. Оба посмеялись над простым решением этой задачи, но при этом хорошо понимали, что произошедший курьёзный случай с вилами – это всего лишь предупреждение того, что может случиться в любой момент, пока драгоценный груз не будет доставлен по своему прямому назначению.
Спиридон Рагозин после случая со скальпелями как-то ожесточился, замкнулся в себе. Было ли причиной этому явно выраженное Булгаковым недоверие к нему и подозрительность или что-то ещё, но только аптекарский ученик, отпросившись, перебрался в другие крытые сани. Объяснил он это тем, что ему необходимо уединение с книгами, ибо хочет он по возвращении поступать учиться на фельдшера в Екатеринбург. Капитан-поручик воспринял это даже с некоторым облегчением, так как у него всё больше и больше росло предубеждение против этого человека, и ничего поделать с этим он не мог.
В последний вечер перед отъездом из Томска капрал Лукин устроил полную проверку всему воинскому составу. Проверялось всё – амуниция, оружие, боеприпас, провиант и, конечно, состояние саней вместе с лошадьми. От Барнаула пройдено уже больше четырёхсот пятидесяти вёрст, но это было, если можно так сказать, только самое начало пути, так как впереди ожидалась дорога почти через всю Российскую империю.
Капрал медленно и очень придирчиво обходил каждого солдата и от его взгляда, казалось, могла укрыться разве что только блоха.
- Савелий, куда руку прячешь? Где твоя вторая рукавица? Потерял?
- Никак нет, господин капрал! На печи сохнет. Сильно мокрая...
- А чего она у тебя мокрая? Двое суток ничего не делали, в тепле сидели, лодыря все гоняли... В снежки играл что ли?
Прибытков отвёл в сторону глаза, страдальчески сморщился:
- С моей рукой только и осталось что в снежки играть...
- А он, господин капрал, рукавицу свою обронил, а на неё его же кобыла и помочилась! От большой любви, должно быть...
Это сказал Илья Кумкин, маленького роста солдатик, но при этом неожиданно очень сильный. Его кулаки были чудовищных размеров и в сравнении с ними, даже его собственная голова казалась меньше. Кумкин захихикал, глядя по сторонам, словно предлагая и другим повеселиться за счёт Савелия, но все молчали. Его не любили несмотря на то, что сам он из кожи лез вон, только бы быть своим парнем. Булгаков долго думал, прежде чем утвердил Илью Кумкина в составе охранного отряда. Победила сентиментальная нотка – Кумкин родом был откуда-то из-под Вологды, а у самого Николая Ивановича матушка была вологодской.
 Убедившись, что общее состояние всех и каждого хорошее, Фаддей доложил капитан-поручику Булгакову о готовности отряда к выступлению. С первыми лучами солнца, обоз выехал из ворот томской крепости. Несколько собак вынеслись вслед за санями, задрав хвосты и радостно облаивая лошадей, верховых, кидаясь под самые полозья. Некоторые солдаты, таясь, с сожалением оглядывались назад, понимая, что впереди их ждёт бесконечная дорога, и ещё очень нескоро они будут ночевать в тепле и с крышей над головой.
 И опять справа и слева потянулись бесконечной мохнатой стеной самые дремучие леса России. В звонком от мороза воздухе далеко по сторонам разносилось ржание лошадей, бодрая перекличка человеческих голосов, скрип саней. Сороки, беспокойно стрекоча, перелетали с дерева на дерево, с любопытством разглядывая сверху, вытянувшийся длинной гусеницей обоз. Ехали не торопясь, меняя в перемену передних лошадей, так как идущим впереди приходилось тратить много сил, пробивая колею через заваливший дорогу снег. Так проехали сутки, останавливаясь только на ночлег. Булгаков хотел таким образом сократить время, которое забрала у них непогода. Но лошадям было тяжело идти весь день без отдыха с такой поклажей и, чтобы поберечь их, капитан-поручик вынужден был отдать приказ остановиться в середине следующего дня.
Команда остановиться тут же побежала в оба конца, вольготно растянувшегося по лесной дороге обоза. Булгаков выбрался из саней, с наслаждением потянулся. Роста немалого, ему давно уже хотелось это сделать, но пространство внутри саней не позволяло.
- Эге-ге-ге-е-ей! – крикнул капитан-поручик в зимний лес, который ответил ему долгим, протяжным эхом. Из саней выглянул только что проснувшийся унтершихтмейстер Толстов.
- Эдак Вы, Николай Иванович, наше местонахождение лешаку выдаёте. А он, злыдня лесная, любит над людьми покуражиться. Враз какую-нибудь пакость сотворит.
Булгаков хотел было уже посмеяться над суеверными страхами Семёна, как вдруг лесную тишину разорвал ружейный выстрел, потом, через небольшое время, прозвучало ещё два.
Все замерли, вслушиваясь. Определить расстояние до источника выстрелов было сложно, так как зимний лес легко разносил звуки на большие расстояния.
- Что это было? – Семён торопливо выбрался из саней и теперь стоял, озираясь по сторонам. Булгаков молчал, напряжённо вслушиваясь. С дальнего конца обоза к ним бежал Фаддей Лукин.
- Ваше благородие... – остановившись перед капитан-поручиком, капрал тяжело дышал, хватая раскрытым ртом морозный воздух. Усы его заиндевели, шапка сползла на затылок. – Ваше благородие...
- Капрал! Бери пять человек и за мной! – Булгаков, прихватив с собой пистолет, уже бежал к своей лошади. Через минуту, небольшой отряд, вооружённый пиками и заряженными ружьями, ушёл вперёд, навстречу неизвестности.
Они вернулись, примерно, через полчаса. Лица у всех были хмурые, замкнутые, никто не разговаривал.
- Ну?! Что там? – унтершихтмейстер Толстов подбежал к лошади Булгакова и придержал её под уздцы, пока тот спешивался.
- Дело дрянь!  - Николай Иванович вытащил из саней бутыль с водой, с жадностью стал пить. – Из Тобольска в Барнаул ссыльных да каторжан этапом гонят... Человек сто двадцать. А они взбунтовались… Идиоты, нашли, где! Часть конвоя перебили, остальных повязали. Обойти стороной их мы не сможем... С обеих сторон лес стеной. Я договорился, что они нас пропускают, а мы их не трогаем...
- А про то, что мы везём, они знают?
- Нет. Не думаю... Этапники, народ весь пришлый, а конвоиры... Может, того, кто это знал, убили... Короче, Семён, мы несмотря ни на что, должны идти вперёд и не ввязываться в это дело, - Булгаков замолчал и тяжело повёл плечами, словно приноравливал на себя непосильную ношу.
- Да, да. Конечно... – пробормотал Толстов и полез в сани, доставать саблю и заряжать пистолет. Ситуация была более, чем двусмысленная и он понимал, что это как раз тот случай, когда жизнь ставит его перед проблемой выбора. Любое убийство есть смертный грех. А убийство врага есть всего лишь выбор между большим и меньшим злом. Но от этого оно не перестаёт быть грехом. Здесь вступили в противоречие его долг, клятва, которую он давал Государыне на верность в службе и желание наказать бунтовщиков, и так преступивших закон, а теперь ещё и убивших невинных людей.
Солдаты с оружием наизготовку смотрели на капитан-поручика и ждали команды. Лошадям словно передалось настроение людей: они нервничали, грызли удила, коротко всхрапывали. Солнце стояло прямо над головами, и снег от его лучей играл, переливался, бил алмазной искрой прямо в глаза. Булгаков был сосредоточен и немногословен.
- Ребята, впереди взбунтовавшиеся каторжники. Ведут из Тобольска... Их там много и у них есть оружие... Но они нас пропускают, и никто никого не трогает. О том, что мы везём, они не знают. Оружие наготове! Рот на замке! По местам!
Солдаты, тихо переговариваясь, разошлись.
- Ваше благородие, а ежели они поперёк дороги дерево положат? – капрал аккуратно прилаживал штык на ствол своего ружья. – Придётся тогда биться...
- Даже не думай об этом, Фаддей! Незачем им брёвна поперёк дороги нам ложить. Так проедем...
- Спирька просит дать ему саблю или пику… Повоевать хочет.
- Разрешаю. Если, не дай Бог, что – от него в бою толк будет.
По команде, поезд из тринадцати саней медленно двинулся вперёд, Булгаков сел на передние. Дорога шла прямо, а потом был поворот направо и вот за ним, за этим поворотом, поджидала опасность, опасность неожиданная, негаданная. Как только въехали в поворот, стало видно, что дальше, шагов через триста, дорога упирается в тёмную массу. Это плотной стеной стояли, перекрыв путь, каторжники. По мере того, как обоз приближался к ним, становилось видно, что все, кто стоял в первом ряду, были вооружены. Они стояли, и лица у всех полны были решимости костьми лечь за свою свободу, биться за неё до последнего. Не доехав до этой человеческой стены несколько шагов, первая лошадь заржала и резко встала на дыбы. Возница, опасаясь, что та опрокинет сани и вывалит из них всё содержимое, с силой хлестнул кнутом по покрытому изморозью крупу. Повисла тишина. Две группы людей стояли друг против друга и ждали, у кого сдадут нервы, кто, не выдержав такого напряжения, первым выпустит демона смерти. А потом, внезапно со стороны каторжников раздался короткий свист и толпа, дрогнув, зашевелилась, нехотя стала расползаться, делиться на две половины и расходиться в стороны, освобождая дорогу. Стало видно, что снег во многих местах был красного цвета, видать, немало кровушки здесь пролилось. Сани, ощетинившиеся ружьями со штыками, проезжали, будто сквозь строй, сопровождаемые недобрыми взглядами.
- Братцы! – вдруг вырвалось откуда-то из-за спин. – Что ж вы делаете?! Неужто вот так погибать оставите! Или на вас креста нету! Спасите, бра…
Крик оборвался и перешёл в долгий стон. Но у солдат были каменные лица, только желваки вздувались буграми да руки крепче сжимали ружья. Они понимали: сила была не на их стороне, негде здесь было развернуться с их опытом и умением, каторжные возьмут количеством. И вот когда уже выезжали последние сани из этого кипящего ненавистью человеческого котла, когда уже выдохнули с облегчением, вдруг стоящий последним из этапников подбежал к саням, ухватился за поводья и заголосил дурным голосом:
- Мужики! Это ж они царское золото из Барнаула в Петербург везут! Кровопийцы! Хватай их! Бей по лошадям!!!
Фаддей, не мешкая ни мгновения, двинул тому прикладом прямо в лицо и заорал страшно, что было силы:
- Гони, мать вашу!!!
Возницы врезали по лошадиным спинам, присвистнули, заматерились, солдаты дали ружейный залп в толпу, отбив у неё всякое желание для преследования. Каторжник, что про царское золото закричал, рухнул разбитым лицом в снег. Теперь у него было время подумать, так уж ли важно царское золото в сравнение с собственной изувеченной головой.
Только, когда, устав от бешеного галопа, лошади стали замедлять ход, только тогда Булгаков, выдохнув, перекрестился:
- Пронесло... Слава Тебе, Господи! Помиловал...

*     *     *
Остальную часть пути речная флотилия прошла спокойно и без происшествий. Красавица Обь, приняв лодки в свои объятия, мягко несла их, плавно обволакивая ласковой волной, и разворачиваясь от берега до берега во всю свою могучую ширь. Попутный ветер мощно раздувал паруса, ладно, в ряд вздымались вёсла, напоённым густыми запахами лесов и полей воздухом дышалось легко и свободно.  Ползунов, стоя на носу переднего щербота, щурясь от солнца, вглядывался вдаль. Впереди, уже за несколькими речными поворотами, вольно раскинулся на песчаной равнине Барнаул. Иван Иванович уже предчувствовал, как обнимет мать, как услышит её негромкий, такой родной голос, как вдохнёт угольный дым возле плавильных печей. Шихтмейстера Ползунова, как магнитом тянуло к ним, в заводской двор, к блеску плавящегося металла, к работе, которая была для него самым главным смыслом жизни. То, что он делал сейчас на Красноярской пристани, было тоже нужно, тоже необходимо, но Ползунов понимал, что его место не там, а здесь, рядом с печами, там, где из простой руды происходит чудо превращения в медь, в свинец, в серебро.
 Когда солнце покатилось на закат, с правой стороны, издалека над берегом показались дымы плавильных и обжигательных печей. Рулевой Пётр Бадьин смотрел на эти чёрные столбы и улыбался, тихо радовался. Вот он дом, уже рядом, совсем близко.
- Ну, Пётр, жена, поди, с пополнением встречать тебя придёт! – Ползунов хлопнул своего рулевого по плечу. – Ты кого хотел-то?
- Сына! Дочка уже есть... Я знаю, сын у меня.
- Сын... – Иван Иванович вспомнил вдруг Пелагею, чуть не наложившую на себя руки после смерти младенца, потемнел лицом. Слишком мало времени прошло с той поры, сердце ещё не оправилось, не переболело.
- Ну, дай-то Бог. Пусть будет счастливым...
Примерно, через час времени показалось устье Барнаулки. Каким уж ветром принесло весть о прибытии речной флотилии неизвестно, а только запестрел правый берег Оби яркими бабьими платками, пустились бежать вперегонки с лодками неугомонные горластые мальчишки. Налегли служивые ещё крепче на вёсла, вспенилась вода, выгнулись горделиво паруса. Красивое это было зрелище! А ещё через полтора часа выстроились все четырнадцать судов у причала, встали на якорь, сошла команда на берег.
Отдав указания сержанту Воробьёву, шихтмейстер Ползунов сразу же, не заходя домой, заторопился в Канцелярию. Он шёл от пристани по заводскому двору, вдыхая запахи берёзового угля, смолянистых свежераспиленных сосновых досок, плавильных печей. Тут же будоражили обоняние ароматы свежеиспечённого хлеба. Пекарня была здесь, на территории плавильного завода, чтобы можно было кормить свежей выпечкой работных людей. Проходя мимо высоких кирпичных корпусов, Ползунов не удержался, не смог отказать себе в удовольствии зайти внутрь, посмотреть, как выливается из печей в формы металл, как играет он нестерпимым блеском, слепя глаза и радуя сердце. Всегда в таких случаях охватывало Ивана Ивановича глубокое волнение, как от рождения ребёнка. Ползунов и сам не мог объяснить толком, почему такое с ним происходило, но при этом понимал, что не в его власти было что-то изменить в себе, что такое переживание дано было ему свыше. Шихтмейстер стоял, наблюдая сквозь ресницы за расплавленным в солнце металлом, глубоко в лёгкие забирались тяжёлые испарения, мешая дышать, но Ползунов не обращал на это внимания.
- Здравствуйте, господин шихтмейстер!
К Ползунову подошёл плавильный мастер Йозеф Ланге. Родом он был из Саксонии, на Колывано-Воскресенских заводах работал уже третий год. Дело своё металлургическое знал досконально и в отличие от многих иностранных мастеров к русским рабочим относился благожелательно, рук своих не распускал, за что и пользовался в Барнауле среди простого народа почтительным уважением. Саксонец был в фартуке толстой кожи, говорил с сильным акцентом. По тому, как Йозеф Ланге произнёс «господин шихтмейстер», было ясно, что тот искренне рад за продвижение своего русского коллеги по служебной лестнице.
- Моё почтение, господин Ланге! Вот, не удержался, зашёл посмотреть...
- А я здесь, господин шихтмейстер, можно сказать, живу у этих печей... Здесь у меня и стол, и дом, и кровать...  – мастер пытался шутить, но лицо у него было озабоченным. - В печах огонь стоит адский, но не хватает воздуха... Слишком мала мощность водяных двигателей. Много металла уходит в шлак, что очень плохо! До тридцати семи процентов идёт в угар! Но я ничего не могу с этим поделать, господин шихтмейстер! Ничего! Нужно как-то усилить подачу воздуха!
Обречённо махнув рукой, Йозеф Ланге заспешил обратно к печам и горнам. Практичный саксонец был в отчаянии от такого положения дел. В западной Европе повсеместно применялись паровые машины Шлаттера, которые были огромным шагом вперёд, по сравнению с водоналивными двигателями. Но и они были недостаточны по своей мощности. Ползунов очень хорошо всё это знал. Он смотрел на неспешные, выверенные движения работающих у печей и взгляд его уходил в какие-то недоступные для других людей пространства и расстояния, туда, где неведомые силы иногда давали человеку смелость и дерзость в мыслях необыкновенную.
Выйдя на свежий воздух, шихтмейстер Ползунов по прочным деревянным мосткам перешёл заболоченную территорию вокруг завода, перекрестился на купола Петропавловского собора и торопливо зашагал в сторону Канцелярии Колывано-Воскресенских заводов.
Подходя к зданию Канцелярии, Иван Иванович увидел идущего с противоположной стороны Мартына Второго. Так получилось, что к дверям они подошли вместе. Стоящий на посту старый солдат, завидев Мартына, вытянулся, встал по стойке «смирно» и уже было раскрыл рот, но в последний момент, углядев Ползунова, развернулся к нему и гаркнул:
- Здравия желаю, Ваше благородие, господин шихтмейстер! – а потом, памятуя прошлый урок, воззрился на Мартына и прокричал – И вам, здравия желаю, Ваше...
- У нас здесь только одно благородие, - перебил его канцелярист, недобро глядя на Ползунова. – Нам-то с ними не пристало в калашный ряд. Рылом, говорят, не вышли... – сказал так и, попытавшись оттеснить Ползунова плечом, хотел первым войти в двери. Но не тут-то было. Иван Иванович, несмотря на средний рост, разворот в плечах имел немалый, к тому же физической работы, в отличие от Мартына, никогда не гнушался. Всякие наглость и хамство в свой адрес шихтмейстер Ползунов не терпел и пресекал их тут же на месте. Вот и теперь он, не сдав ни вершка пространства, заставил канцеляриста отступить и зашёл в здание первым. Вторый побелел лицом, выругался и, чтобы хоть на ком-то выместить зло, с размаху ударил в грудь старого солдата. Тот, охнув, покачнулся, задрожал больными ногами, но устоял, опершись о ружьё. Он стоял и смотрел, не мигая, на своего обидчика и в мутных от старости глазах Мартын увидел что-то такое, отчего, не выдержав этого взгляда, отвернулся, плюнул в сердцах, и ушёл, хлопнув дверью. 
Иоганн Самюэль Христиани, который для удобства, сам себя давно уже переименовал на русский лад в Ивана Семёновича, сидел у себя в кабинете за широким столом и морщился, глядя на покрытую зелёным сукном столешницу. Напротив Христиани стоял бухгалтер Василий Осипович Пастухов и, багровея лицом, оправдывался в том, что подчинённая ему бухгалтерская и канцелярская братия, в большинстве своём, берёт с работных людей за малейшую бумажку с печатью такую непомерную мзду, что это уже стало неприлично.
- Условия, Иван Семёнович, здесь трудные, к местному климату многие не привыкшие. Опять же, жёны требуют к себе особого понимания. То, то им подавай, то – другое... А всё ведь сюда издалека вести приходится: и продукты, и мануфактуру и прочую парфюмерию... Вот и не выдерживают некоторые, берут... – монотонно бубнил Пастухов, вытирая со лба пот большим платком тонкой французской ткани.
- Сукно это зелёное надо бы убрать и другим цветом перетянуть. А то сижу здесь, как за игральным столом, только и осталось что карты разложить... – неожиданно произнёс Христиани.
- Что? – не поняв, переспросил бухгалтер.
- Я говорю, ты, Василий Осипыч, и сам ведь этим делом не брезгуешь. Давеча приезжал к тебе из Змеиногорского рудника человечек, просил разрешение на вывоз руды частным образом и с наёмными людьми. Сколько ты с него за это разрешение взял, а? Уж поди не семечками?
Христиани выжидательно уставился на бухгалтера. Но тот только тяжело сопел и задумчиво смотрел куда-то в угол.
- Я ведь, любезный Василий Осипыч, всё это знаю. И рад бы не знать, да не получается. Добрые люди доносят, - усмехнулся Иван Семёнович. – Рыба-то, как у вас здесь говорят, с головы гниёт. Не хорошо-с это, не хорошо-с...
Пастухов побагровел так, что, кажется, ещё немного и его хватит такой апоплексический удар, что он тут же, не сходя с этого места, и помрёт. Христиани, выждав ещё и, посчитав, что для острастки и наведения порядка этого вполне достаточно, Пастухова отпустил.
А потом Иван Семёнович подписывал много бумаг и отчётов, которые раз в полгода требовали в столице, в Кабинете её Императорского Величества. Отчёты эти в основном были о тратах на содержания всех заводов на Алтае и плотины в Барнауле. Это сооружение обходилось казне в несколько раз дороже стоимости самого плавильного завода, да и технически была гораздо сложнее его. Христиани вспомнил, как на одном из заседаний Канцелярии выступал Ползунов, который говорил, что для получения металла требуется три условия: наличие руды, леса и воды. Но такого места, где имелись бы все эти компоненты, к сожалению, не было. Христиани и сам это знал.
 Он поставил подпись на последнюю бумагу, встал из-за стола, потянулся. Посмотрев из окна в сторону аптеки, подумал, что хорошо было бы зайти к Цидеркопфу и взять у него что-нибудь от изжоги. Она мучила его со вчерашнего дня, портила Ивану Семёновичу настроение и мешала в работе. В дверь тихо постучали. Христиани поморщился, никого видеть сейчас не хотелось. Стук повторился и в приоткрывшуюся дверь заглянул секретарь.
- Ваше высокородие, там господин Ползунов. Прикажете впустить?
Исполняющий обязанности руководителя Колывано-Воскресенских заводов Иоганн Самюэль Христиани высоко ценил Ивана Ползунова за его расторопность, деловитость и способность вникнуть и справиться с любой порученной ему работой. Именно благодаря смелости Христиани Ползунов получил чин шихтмейстера и стал «Вашим благородием». Дело в том, что из Кабинета Её Величества предупредили, чтобы до приезда в Барнаул Главного начальника заводов генерал-майора Порошина, никого на офицеров не представлять. А тот приехал в Барнаул из Санкт-Петербурга только через два года после назначения Ползунова шихтмейстером.
- Впусти.
Ползунов вошёл, поклонился малым поклоном:
- Здравствуйте, Ваше высокородие, господин Христиани!
- И Вам здравствовать, Ваше благородие, господин шихтмейстер!
Иван Семёнович подошёл к Ползунову, пожал тому руку, жестом предложил сесть.
- Четырнадцать судов с рудой привёл с Красноярской пристани. Без малого девяносто тыщ пудов набралось. Из происшествий - смерть солдата Ивана Едомина во время паводка на Чарыше. Придавило дощаником... Последствия стихии на пристани устранили по мере сил и возможностей.
- Понятно... Весь ущерб, какой был пристани нанесён, Пастухову отпиши. Пускай убытки подсчитывает... Сколько тебе времени понадобится под разгрузку?
Ползунов прикинул про себя.
- Дней в пять должны управиться. Правда, послезавтра воскресение... Значит, в неделю уложимся, Иван Семёнович.
Христиани, подошёл к столу, достал из ящика какую-то бумагу.
- Это, Ваше благородие, господин Ползунов, постановление Кабинета на двойную оплату работ в выходные и праздничные дни, в том числе и погрузочно-разгрузочных. Полгода назад обратился я с нижайшей просьбою к Императрице Екатерине Второй помочь решить этот вопрос и вот – разрешение получено.
- Это правильно и справедливо. А я, Иван Семёнович, предлагаю ещё ввести поурочную норму труда для тех, кто доброхотное желание выразит поработать. Мастеровые или цеховые люди, например, а не только солдаты. Предположим, при погрузке ста пятидесяти пудов каждый получает по три копейки. При разгрузке же ста пудов получат те же три копейки, так как на пристани до весов промежуточный ход будут вынуждены все делать. А если сверх урока кто сподобится, так ему за это ещё поощрение... А жалование при этом пусть сохраняется. В любом случае на это у них уйдёт не двенадцать положенных за смену часов, а меньше. Стало быть, больше времени у людей останется для своего хозяйства. Интерес у людей появится. И солдат на сдельную оплату посадить надо, а то им независимо от того, сколько они в день наработали, всё одно по три копейки платить приходится...
Христиани задумался, взгляд посуровел, стал жёстким и непреклонным. Особенностью Ивана Семёновича при управлении Колывано-Воскресенскими заводами было то, что он очень неохотно менял что-либо в сложившемся распорядке или в наработанных взаимоотношениях непростого этого литейного производства. Если вдруг возникала какая-то инициатива со стороны, он, как правило, сразу же отвергал её, но, если она действительно представляла интерес, то, по прошествии времени, он к ней возвращался.
- Относительно приписных крестьян ничего не имею против, господин шихтмейстер... Пусть работают. На пристани людей постоянно не хватает... А вот насчёт солдат – надо подумать. Не хватало мне ещё здесь бунтов. Мне здесь старообрядцев вполне хватает с их непокорностью...
Ползунов, сидя, чуть подался вперёд, голову слегка наклонил. Это была характерной для него поза, когда Иван Иванович с чем-то не соглашался и готовился кого-то переубедить. Но Христиани, уже хорошо знавший Ползунова, опередил того.
- Ты погоди про других-то, давай о тебе самом поговорим. Для начала, господин шихтмейстер, поедешь на Колыванский завод в страстную неделю для принятия присяги на новый чин. По закону у тамошнего священника и исповедаться сможешь.  Там в заводской конторе ждать тебя будут. С этим покончили...
А потом Иван Семёнович достал из ящика стола какую-то бумагу и, подняв её, издалека показал Ползунову. Тот сразу узнал свою записку, которую он подавал подканцеляристу Дементию Хлопину относительно себя и Пелагеи Поваляевой. Христиани смотрел строго и взгляд этот ничего хорошего шихтмейстеру Ползунову не сулил.
- Господин Ползунов, через некоторое объявление я узнаю о Вас странные и недопустимые вещи. Было доложено, что Вы пытались получить разрешение на венчание в обход Канцелярии горного начальства, для чего просили об этом письмом подканцеляриста Хлопина и заплатили ему за это деньгами. При этом Вы всем говорили, что девка Пелагея Поваляева у Вас в прислужницах находится, а на деле выходит, что с невенчанной женой живёте! Прелюбодеянием на виду у всех занимаетесь? Как Вы это изволите объяснить, господин шихтмейстер Ползунов?
 - Только одним: люблю я эту женщину и хоть завтра готов обвенчаться с нею православным обрядом! А записку эту я подавал Дементию Хлопину исключительно за тем только, чтобы ускорить дело в духовном правлении. Сил уже нету так жить, Иван Семёнович! На всё готов пойти ради любви своей... – Ползунов говорил это голосом негромким, даже спокойным, но при этом с такой убедительной силой, с таким чувством, что Христиани бумагу эту, помедлив, убрал, смягчился взглядом.
- А почему с этим сразу ко мне не пришёл Иван Иванович? Не объяснил всё, как есть, скрывал так долго?
- Боялся, Иван Семёнович... Вдруг откажут, вдруг по недоброму всё сделают... Люди-то всякие бывают. Ничего в этой жизни не боюсь, а для себя давно уяснил, что ежели Пелагею потеряю, то хоть руки на себя накладывай... 
- Хорошо... Вины твоей в происходящем не усматриваю. В духовном правлении попрошу рассмотреть просьбу твою бережно. В Канцелярии препятствий тебе тоже не будет. И как только все формальности будут соблюдены, чтобы сразу под венец!
Чего угодно ожидал Иван Семёнович после своих слов, но только не того, что случилось. Потому что никто и никогда, ни до, ни после, не видели, чтобы Иван Ползунов плакал. А сейчас это произошло. Произошло по вполне понятным причинам, но, видать, до того было мучительным это состояние, в котором он так долго пребывал со своей любимой, настолько было это противно его природе, что наметившийся выход, вызвал у сильного, выдержанного человека неожиданные слёзы радости и облегчения.
- Ну-ну, будет тебе... Ступай-ка ты, Иван Иванович, домой. Мать, небось, заждалась тебя уже давно.
- Спасибо, Ваше высокородие! По гроб жизни буду Вам обязан! Итак, работал себя не щадя, а сейчас так вообще костьми лягу за дело государственное!
- А насчёт поурочной нормы у солдат поступайте, господин шихтмейстер, как посчитаете нужным.
- Спасибо, Ваше превосходительство!
Когда шихтмейстер Ползунов вышел на улицу и, перейдя дорогу, зашёл в заводскую аптеку, Христиани стоял у окна и задумчиво смотрел ему вслед. Он понимал всю незаурядность этого человека. Ползунов неоднократно подтверждал свой высокий технический уровень, справляясь с самыми различными поручениями. Но при этом его исключительная честность, прямота и принципиальность казалась Христиани излишними и даже опасными. Ползунов всегда отстаивал свою позицию и мог, невзирая на лица, подвергнуть критике любого. А в Барнауле вот-вот должен был объявиться начальник Колывано-Воскресенских заводов генерал-майор Порошин, и Иоганну Самюэлю Христиани вовсе не хотелось, чтобы тот выслушивал ещё чьё-то мнение, пусть и верное. Тем более, что на заводах и рудниках было к чему придраться. Сделав для себя такой вывод, Иван Семёнович подошёл к большой карте, висящей на стене, и уставился на обширные территории занятые Касмалинским, Бобровским и Барнаульским бором.
Дарья Абрамовна, сидя у окна, ткала на нехитром ткацком станке половички. В дело шли старая рогожа, негодная в употреблении одежда, овечья шерсть. Всё это распускалось, резалось на длинные полоски и в умелых руках превращалось в плотное, разноцветное полотно. Здесь же на подоконнике, в пятне солнечного света лежал рыжий кот и лениво щурил жёлтый глаз на хозяйку. Голодная зима прошла, и он начал понемногу округляться в боках, регулярно уничтожая в хозяйственных постройках расплодившихся мышей. Ветер уже принёс известие о прибытии речной флотилии, и Дарья Абрамовна нарочно села работать у окна, чтобы не проглядеть сына. Они не виделись с осени прошлого года, когда унтершихтмейстер ещё тогда Иван Ползунов ушёл с караваном судов на зимовку на Красноярскую пристань. И вот теперь, в конце мая он вернулся, да ещё и Вашим благородием. Материнское сердце переполнялось гордостью за сына. Так хотелось увидеть его, обнять, приласкать, накормить повкуснее. Но, как не старалась Дарья Абрамовна не пропустить его, не проглядеть, а вот взяла и отлучилась на минутку, пироги из печи вынуть. А когда противень выставила на стол да прикрыла его полотенцем, хлопнула входная дверь, и шагнул из полумрака сеней ей навстречу сын её дорогой и единственный.
- Ванечка...
Она прижалась лицом к его груди, обтянутой зелёным сукном кафтана и, неожиданно для себя, заплакала. И столько было в этих слезах обиды на зло человеческое, на душевную чёрствость и безразличие, на собственное бесправие, что, как ни старалась Дарья Абрамовна, остановить их не могла.
- Мама, что ж ты плачешь? Вот же я – живой, здоровый стою перед тобой...
- Это я так... Слабину себе дала, сынок. От радости это... От радости. Ты голодный, поди?
И не дожидаясь ответа, вытирая слёзы концом платка, кинулась она выставлять на стол всё, что имелось в доме. Пока накрывала на стол, рассказывала сыну, что нового в Барнауле, кто умер, кто приехал и откуда. На столе оказалось неожиданно много всего вкусного. А потом Ползунов увидел, как мать устанавливает в центре стола блюдо с хорошим куском осетрины в собственной икре.
- Откуда сие изобилие, матушка? – изумился он. - На какие деньги?
- Да думаю, что на ворованные...
Дарья Абрамовна села на лавку, глянула на сына, улыбнулась.
- Давеча Мартын Вторый день рождение своё гулял со своими дружками, вот меня и попросил, чтобы я у него за кухарку была... Отблагодарил всем вот этим... Ничего не пожалел.
- А что это у тебя, мама, на лице? Посмотри на меня!
- Нет там ничего, Ваня... Тень это. Что тебе, сынок, ещё принести...
Пряча лицо в платок, хотела Дарья Абрамовна выскочить в сени, но не успела, встал сын у неё на пути. Взял он материно лицо в ладони, посмотрел пристально. Под платком, вся правая сторона лица у неё разлилась одним большим кровоподтёком. Окаменел Ползунов от того, что увидел, в глазах злым огнём полыхнуло.
- Кто!?
Молчала мать, только глотала горькие слёзы.
- Мама! Я же всё равно узнаю, кто это сделал! Лучше не молчи... Говори – кто!
- Мартын… - выдохнула мать и ушла в сени.
Через минуту Его благородие господин шихтмейстер Ползунов шёл быстрым шагом, почти бежал, в сторону заводской Канцелярии. Кто-то из знакомых окликал его по дороге, но он, никого не видел и не слышал. Высоко в небе, прямо над ним, гордо кружил коршун, одним своим видом распугивая всю остальную пернатую мелочь.
Рванув на себя дверь, Ползунов вошёл в тесное пространство мартыновой каморки. Хозяин её сидел за столом и что-то писал, тут же стоял Степан Поленов. Оба, выпучив на него глаза, замерли в ожидании. Немедля ни секунды, шихтмейстер выволок из-за стола немалых размеров канцеляриста и отвесил ему такую затрещину, отчего голова у Мартына дёрнулась, будто у деревянной куклы, на губах показалась кровь. Поленов, съёжившись, влип в стенку, прикрылся руками и завыл тоненько, по-бабьи.
- Это тебе, паскуда, за мою мать! А ежели ещё хоть раз коснёшься её рукой своей поганой, насмерть пришибу!
Вторый медленно оттёр ладонью кровь с лица, покривившись от боли, сплюнул на пол.
- В суде за это ответите, Ваше благородие господин шихтмейстер... За мордобой с увечьем. Завтра же заявление и напишу. Я твоей матери пальцем не трогал...
- Что?!
- А то, что поклёп это! Наговор! Она, дура старая, небось, сослепу на оглоблю налетела, а я за это отвечать должен? Не выйдет у тебя этого, Ваше благородие, не выйдет!
Мартын говорил, а сам тем временем потихоньку двигался в сторону открытых дверей, рассчитывая при первой же возможности выскользнуть в широкий коридор. Но Ползунов не дал ему такой возможности, встав перед ним.
- На оглоблю, говоришь? А ещё что придумаешь? Ты бил, Мартын, ты! С тебя станется, злодей!
- А если даже и так, всё равно не докажешь, Ваше благородие, не докажешь! Свидетелей у тебя нет! Нет свидетелей! А у меня есть! Вон, Стёпка под присягой скажет, что ты, господин Ползунов, накинулся на меня в пьяном виде и избил до полусмерти! И Васька Коротаев скажет, и Рылов Никодим! Все скажут!
Последние слова Мартын уже кричал Ползунову в лицо, брызгая слюной и распаляясь всё больше и больше. И столько было в его глазах ненависти и злобы, что Иван Иванович непроизвольно отпрянул от этих белых от бешенства глаз. И раньше приходилось ему видеть проявления человеческих страстей во всём их крайнем многообразии, но подобного отношения к себе ещё не доводилось. Хотя шихтмейстер Ползунов понимал причину, корни этой неприязни. Они уходили глубоко в чёрную, беспощадную зависть, которая сжигала человека изнутри, рвала сердце и не давала ему спокойно жить, пеняя тем, что кто-то, менее достойный, его обошёл, обогнал, поднялся в недоступное сословие.
- Я тебя, Вторый, предупредил.
Когда за Ползуновым закрылась дверь, Степан, опасливо глядя на неё, отошёл от стены, перевёл дух.
- Никогда не видел его таким... Думал, прибьёт. Ты что, Мартын, и впрямь собираешься в суд на него подать?
- А у меня одна морда! И если всякий будет в неё кулаки свои тыкать, надолго её не хватит... Так что, Степан, видел ты, как я мать его ударил, а?
Поленов, поёжившись, посмотрел сначала в потолок, потом себе под ноги, а затем, перекрестившись, невесело подмигнул Мартыну:
- Знать ничего не знаю, ведать не ведаю...

*    *    *
Остаток рабочего дня Мартын провёл в лихорадочном возбуждении. Перспектива поставить на место зазнавшегося выскочку, это доморощенное «благородие» доставляла ему злобную радость. Вторый знал, что Христиани благоволит к Ползунову и очень хорошо помнил письмо, которое он сам переписывал для Его Превосходительства господина Порошина, где Христиани всепочтеннейше просил проявить милость и произвести в шихтмейстеры Ползунова Ивана. Необходимы были очень веские аргументы для нужного решения суда и поэтому, когда Мартын услыхал в коридоре голос бухгалтера Пастухова, то, не раздумывая ни мгновения, с такой силой приложился лицом к стене, что с потолка на голову ему посыпалась какая-то труха. Схватив со стола первые попавшиеся бумаги, он с гудящей головой, вынесся в коридор.
Всё произошло так быстро, что канцелярист не заметил безмятежно развалившегося на полу рыжего кота, споткнулся об него и повалился прямо в бухгалтерские ноги. Василий Осипович, который только что заложил в ноздрю порядочную понюшку табака, от неожиданности присел и испуганно вытаращился на Мартына.
- Что!? Что такое?!
- Ваше благородие! - правая сторона лица у Второго пошла багровым цветом. – Ваша благородие, каким числом прикажете ведомость за этот месяц делать?
- Вчерашним... Ты чего под ноги кидаешься, Мартын? Кота, вон, напугал до полусмерти... Узнает Иван Семёнович, он тебе кузькину мать-то покажет!
- Виноват-с, Ваше благородие. Не разглядел-с...
- Не разглядел он! А что это у тебя с мордой? Подрался что ли с кем?
Вторый страдальчески сморщился, понатужившись, выжал крохотную слезинку.
- Злодейски избит...
Пастухов в очередной раз набил нос табаком, раскатисто чихнул, вытер лицо батистовым платочком.
- И правильно. Поделом... Кем избит?
- Его благородием шихтмейстером Ползуновым избит при свидетелях... В лицо. Несколько раз...
- Кем, кем? – в водянистых глазах у бухгалтера появился интерес. – Ползуновым?!
Мартын, опустив плечи, судорожно всхлипнул.
- Так точно-с... Избит и обруган при свидетелях...
- За что?
- Ни за что, Ваше благородие! Ни за что! А повод он придумал, будто бы я мать его ударил! А я её пальцем не касался! Богом клянусь! У меня свидетели есть! Я на господина Ползунова в суд подам! Пусть его судят по Соборному уложению...
Пастухов задумчиво посмотрел на тощего серого кота, который появился совсем недавно, но чувствовал здесь себя уже совершенно уверенно и по-хозяйски. В этот момент тот, задрав хвост, оставлял на стенах собственную визитную карточку, в виде остро пахнущей вонючей жидкости. У бухгалтера Пастухова было своё отношение к шихтмейстеру Ползунову, и отношение это было далеко не из приятных. Объяснялось это просто - Иван Ползунов был из тех, не очень многих специалистов, которые вели учёт каждой потраченной копейке из тех средств, которые отпускались им из казны. Ползунов категорически отказывался подписывать сметы, в которых имелись завышенные суммы затрат и разного рода приписки. Ещё – он не брал и не давал взяток. Его предельная честность и порядочность ни у кого не вызывала сомнений, но именно это и раздражало многих чиновников Горной Канцелярии.
Сочувственно похлопав Мартына по плечу, Василий Пастухов отправился к себе, на второй этаж. Канцелярист проводил его взглядом, потрогал скулу. Ругнувшись про себя, что перестарался, что можно было бы и полегче себя увечить, Вторый, воровато оглянувшись, уже собрался наподдать серому коту под зад, но тот вдруг обернулся и так зло посмотрел на него, что Мартын, плюнув с досады, обошёл его стороной от греха подальше.
Выйдя из Канцелярии, Вторый отправился в Горную аптеку. Необходимо было пополнить запас красной меди, ртути, мышьяка и всего того, без чего он не мог проводить свои опыты. Но сделать это надо было крайне осторожно, чтобы не привлечь к себе подозрений и ненужного внимания. Обычно для этих целей он использовал фельдшера Рылова. Тот три дня работал в горном госпитале, а три других – в аптеке. Пётр Адольфович Цидеркопф ценил его за расторопность, распорядительность и особенно за умение незаметно для покупателей обвесить их или обсчитать.
Поднявшись по невысокой лестнице, Мартын открыл дверь аптеки и по коридору прошёл в торговый зал. Это было небольшое квадратное помещение с прилавками по периметру. На стенах, между разнокалиберных полок с многочисленными склянками разных цветов, висели репродукции с видами Дрездена, Лейпцига и Фрайберга, родного города Питера Адольфа Цидеркопфа. За прилавком стоял Никодим и с жаром, мешая русские слова с иностранными, что-то объяснял двум молодым немкам. В одной руке он держал большую банку полную жирных пиявок, в другой – могучие стебли ревеня.
- Это лучшее средство от головной боли-с... Биттэ! Пиявки! Шрайбен зи эс! Таких правильных пиявок нет нигде в мире! Только у нас, на заводском пруде!
- Во ист этот прут? – молоденькая немка с отвращением глядела на содержимое банки.
- Здесь! У горы... – Никодим, увидев своего друга, весело подмигнул тому. – Эти егель... Эти пиявки – самое лучшее средство от всех женских болезней! Зэр гуд! Битте!
- Ихь шауэ нур. Я только смотреть...  Вир мёйхьтэн покупать от боли головы... – вторая немка, та, что постарше, брезгливо отодвигала банку подальше от себя.
- От головы, от зубной боли, от чесотки - только ревень! Ревень – нихьт зэр тойер! Ревень – это русская тайна здоровья и долголетия! Экселенс!
Дальше Никодим договорился до того, что покупать ревень очень патриотично, особенно иностранцам. В чём именно заключался этот патриотизм -  не уточнил, но дело кончилось тем, что он всё-таки продал этот ревень и дамы ушли в полном недоумении от собственной покупки.
- А! Видал, Мартын? Мне бы свободы побольше, я бы самому чёрту ладан продал! Озолотился бы! А ещё лучше так землицу в аренду взять да гречу выращивать с подсолнухом! Завалил бы всех здесь продуктом. Коммерция! Климат здесь для этого пригодный, не то, что у нас на псковщине.
- Коммерция... А вот пиявки-то у тебя, Никодим, не пошли. Зря только в пруду всё утро проторчал.
- Продам! – упрямо сказал Рылов. – И пиявок всех продам! Да ты же сам у меня их и купишь!
- Чего?! Зачем? Мне-то как раз они без надобности. Я сам у кого хошь кровь выпью... - Никодим смотрел на него хитро прищурившись. - Чего пялишься?
- А то, что для заговорного дела нужны ещё и сушёные пиявки!
- О чём ты? Какое ещё такое заговорное дело?
Мартын с недоумением уставился на фельдшера, морща лоб и пытаясь понять, о чём это тот говорит.
- Я ж не дурак! Ты вон, каждый месяц покупаешь здесь, то мышьяк, то ртуть, то медь красную. А зачем ему всё это, спрашиваю я у себя? И себе же отвечаю – для колдовства! Не иначе ты, Мартынушка, чёрной магией занялся, а? - Рылов довольно засмеялся. – Так что, друг, покупай моих пиявочек!
- Умный ты, Никодим, - насторожившийся было Вторый, перевёл дух, - умный, а дурак!
- Почему это? – обиделся Рылов.
- А потому что вслух об этом говоришь. Уши кругом!
- Да ладно, Мартын... Я ж никому не скажу об этом. А вот за денежку всех этих пиявок тебе продам... Что это у тебя с лицом?
Когда Вторый вышел из аптеки, в сумке у него лежало всё, что ему было нужно.  Пиявок он, проходя мимо заводского пруда, выкинул в воду.
Жара несмотря на то, что уже был вечер, стояла как в бане. Откуда-то, словно заблудившись, налетал ветерок, принося с собой некоторое отдохновение от солнечного зноя, но тут же он, спохватившись, уносился в неведомое. Остановившись, Мартын стоял на песчаном берегу пруда и смотрел в воду. Почему он остановился, сказать себе не мог. Просто стоял и бездумно глядел на ровную водную гладь, на солнце, плавающее в глубине, на опрокинутое небо. Слышно было, как шумела на плотине вода, ударяясь о большие деревянные колёса, заставляя их вращаться и приводить тем самым в движение сложные заводские механизмы. Где-то звонко и напористо бил о наковальню кузнечный молот, раскатываясь задиристым эхом далеко вокруг. Было во всём этом какое-то спокойствие и умиротворение, тихая размеренность бытия, как будто природа договорилась с человеком быть полезными друг другу, слышать друг друга и понимать всё происходящее.
Неизвестно сколько бы так простоял Мартын Вторый, если бы вдруг не показалось ему странное видение. Откуда-то набежала рябь, а потом прямо из воды на него уставилось собственное лицо. Оно было синее, перекошенное жуткой гримасой и что-то кричало ему из глубины беззвучно и страшно. Мартын, как окаменел. Он смотрел на это жуткое лицо и не мог оторвать глаз, пальцем не мог пошевелить, почти не дышал... Когда он очнулся и открыл глаза, то увидел прямо перед собой небо, какой-то цветок, а по его стебельку полз маленький жучок. Потом вернулся слух и стал слышен стрёкот кузнечиков, пение птиц, шум воды. Закуковала кукушка. Мартын лежал и слушал её, слушал, потом стал считать – раз... Но птица замолчала.
Придя домой, он выпил целый ковш холодного квасу, долго сидел в сенях, уставившись прямо перед собой. Потом разом встал, выругался, помянул чёрта, всю его подлую нечистую родню и ушёл к иконе Николая Чудотворца, возле которой простоял до самой темноты. Из оцепенения его вывел тихий стук в дверь. Когда стук повторился, Мартын вздрогнул, пошёл к дверям, перед ними остановился, прислушался. Почему-то подумал, что там, за дверями, стоит кто-то с его лицом. Схватив топор, он перекрестился и рванул на себя дверь. На крыльце стояла Капитолина. Увидев Мартына с топором в руке и с искажённым, безумным лицом, в страхе попятилась, замерла, округлив глаза.
- Ты?! Чего пришла? – Вторый уставился на неё, медленно опустив топор.
- Мимо шла... Гляжу, в окнах темно.
- Тебе-то что... – начал было он, а потом неожиданно для себя самого потянулся к ней, подался всем телом, схватил её за руку, и Капитолина почувствовала, как его бьёт, колотит крупная дрожь.
- Что с тобой?
- Не знаю... Плохо мне, Капочка, плохо... Ты одна здесь?
Он говорил, тяжело дыша, а сам при этом дико озирался по сторонам, крепко сжимая топор.
- Одна. Ты это... Топор-то убери, Мартынушка... Порешить что ли кого захотел? А на лице-то ссадина у тебя какая глубокая... Подрался с кем?
Вдруг со стороны её дома раздался хриплый, пьяный голос.
- Капитолина, стерва! Где ты? А ну иди сюда, корова гулящая! Куда спряталась? Всё равно найду... Домой придёшь, пришибу гниду! Капитолина...
Пошла отборная брань и долгий надсадный кашель. Капитолина замерла, крепко прижавшись к Мартыну.
- Чтоб ты сдох, вурдалак! – выдохнула она зло. – Всю кровь мою выпил, злодей! Ненавижу его... Чтоб ты сдох!
Внезапно кашель перешёл в стон, потом в хрип и всё стихло. Мартын судорожно вздохнул и начал медленно освобождаться от Капитолины. Но та буквально вжалась в него, обхватила крепко-накрепко, не желая отпускать.
- Иди к нему... А то, может, он помер там уже...
- Не пойду!
- Иди, говорю... Грех это! Ты жена ему перед Богом...
- Я к тебе попозже приду! Откроешь мне, Мартынушка? Откроешь, а?
Капитолина заглядывала ему в глаза преданно, как собака, улыбалась жалко, но тот уже повернулся к ней спиной и закрыл за собою дверь.
- Капитолина, гнида! Где ты? Убью...
Женщина постояла ещё на крыльце, на что-то надеясь, потом крепко зажмурилась, всхлипнула и, стиснув зубы, медленно пошла на голос.
Подбирались сумерки. Они медленно наползали из-за домов и дворовых пристроек, из-за плетней и заборов, заросших лопухом и крапивой, крадучись поднимались из печных труб, выдавливая на запад дневной свет. Над Барнаулом, в вечернее небо, с разных сторон подымались крепкое мужское словцо, женский смех вперемежку с детским плачем, где-то рвали меха гармошки и тут же дрались молча, страшно и исступленно.
Безо всякого желания похлебав холодные щи, Мартын зажёг свечу и спустился в подпол. Это было довольно просторное помещение с большим столом, двумя лавками и стенами, обшитыми горбылём. Тут же была небольшая каменная печь, труба которой уходила вверх и хитрым образом соединялась с дымоходом верхней печи. А началось всё это с рассказа шихтмейстера Йозефа Поха, полушутя полусерьёзно рассказавшему Мартыну о средневековых монахах алхимиках, посвятивших всю свою жизнь поискам философского камня, который всё, к чему бы он ни прикасался, превращает в золото.
Рассказ этот произвёл на Мартына настолько оглушительное воздействие, что он на какое-то время потерял сон и аппетит. А потом с каждым днём начал укрепляться во мнение, что первым человеком, создавшим философский камень, будет именно он. И неважно, что этим занимается пропасть людей и что для этого надо обладать особыми знаниями – ему поможет Бог или чёрт, всё равно кто.
Мартына всегда охватывало лихорадочное возбуждение, когда он оказывался здесь, в подполе. Воображение его рисовало сладкие картины огромных богатств, которыми он владел, всеобщее почитание и упоение властью, когда все его прихоти и любые желания исполнялись тут же, мгновенно и безоговорочно. И в каком бы он не был состоянии – больной, здоровый или уставший, он каждый вечер спускался сюда, чтобы уединяясь среди непонятных для него и таинственных веществ, смешивать их, расплавлять бессчётное количество раз с одной единственной целью – однажды увидеть среди всего этого мусора кусок жёлтого металла. Это была его навязчивая идея, его жизнь и смерть.
Вторый сел на лавку, выложил из сумки медь, ртуть, мышьяк, небольшие куски свинца, окалину, которую он подобрал возле плавильных печей, древесный уголь, что-то ещё... Дверцу в подпол он теперь оставлял открытой – во время одного из своих опытов он так надышался зловонными испарениями от котла, стоящего на печи, что рухнул без памяти и чуть не умер. Но ничто не могло остановить Мартына Второго. Ему часто снились горы золота и он – богатый, счастливый, на вершине славы, власти и успеха.
Ночью ему опять снилось его лицо под водой. Проснулся он от собственного крика и лежал до самого утра, боясь заснуть. Промаявшись так, с первыми лучами солнца, Мартын поднялся, вышел во двор, умылся прохладной водой из бочки, вытираться не стал. Слышно было, как рядом заржала лошадь, застучали копыта, мимо проехала телега с соседом по дому. Волосы у него были нечёсаны, борода всклочена, глаза смотрели мутно и зло. Капитолина стояла у своей калитки и незаметно плевала ему вслед.
- Приеду, убью! – пообещал ей Анисим, обернувшись и погрозив кнутом, потом издевательски подмигнул Мартыну, хлестнул лошадь и скрылся в пыльном облаке.
- Что б ты сдох, окаянный... – прошелестело ему вдогонку.
В Канцелярии Второго поджидал писарь Степан Поленов. Он стоял под лестницей, возле мартыновой каморки, и держал в руке какую-то бумагу.
- Слышь, Мартын...
- Чего тебе?
- Ползунов на тебя жалобу написал...
Вторый молча взял листок.
«Исполняющему обязанности управляющего Колывано-Воскресенскими заводами господину Христиани И.С. Довожу до сведения Вашего Превосходительства, что канцелярист Мартын Вторый нанёс матери моей побои и что результатом этого насилия стали физические страдания и попрание человеческого достоинства. Прошу Вас определить по достоинству наказание для канцеляриста Мартына Второго. Нижайше кланяюсь! Шихтмейстер Иван Ползунов».
Прочитав, Мартын скомкал бумагу и небрежно сунул её в карман.
- Ты это чего?! - Поленов аж оторопел. – Это ж документ!
Вторый снисходительно посмотрел на своего товарища.
- Пока бумага эта на твоём столе или на моём – это документ, а так – это просто мусор. Понял?
- Но я уже...
- Скажешь, потерял... Или коза съела.
- Какая ещё коза? Откуда она тут возьмётся? В Канцелярии... – писарь беспомощно оглянулся по сторонам.
- А так. Ты ведь у окна сидишь, Стёпа?
- У окна, - согласился Поленов.
- Ну вот. Ветром жалобу господина Ползунова сдуло со стола и прямиком в окно да на улицу. А там как раз коза была. Вот она жалобку-то эту и скушала. Сжевала! Ей-то ведь невдомёк было, что это документ... Так, Стёпа, господину Ползунову про это и скажешь! Его благородию...
Сказал так Мартын и ушёл в свою камору. Там он первым же делом разорвал вредную бумагу на мелкие кусочки, сел за стол, выбрал новое гусиное перо и с особым прилежанием, стараясь не оставлять клякс, принялся писать.
«Судебному приставу Растопырьеву Николаю Ильичу! Вашему благородию, великодушному поборнику правды и защитнику всех обиженных, отчаявшихся найти справедливость и поддержку! Нижайше кланяюсь и довожу до Вашей милости, что второго дня, а именно мая двадцатого числа, был я без причины жестоко избит в лицо шихтмейстером Ползуновым. Сему злодейскому поступку имеются свидетели в лице писаря Семёна Поленова, чертёжника Василия Коротаева и фельдшера Никодима Рылова. Все эти люди готовы под присягой подтвердить истинность моих слов. Нижайше прошу Ваше благородие рассмотреть это дело в суде и определить шихтмейстеру Ползунову заслуженную им меру наказания. Всепочтеннейший к Вашей милости канцелярист Мартын Вторый».
Аккуратно дописав последнюю буковку и полюбовавшись на своё творение, Мартын довольно кивнул. Жалоба его придёт первой! Судебный пристав Растопырьев был не только его хорошим приятелем, но и человеком, который умел в нужный момент закрыть глаза на некоторые тонкости и ничего не имел против небольших пожертвований в свой карман. При этом иногда путал свой карман с государственным, словом, был вполне современным человеком. Судебный пристав имел зуб на Ползунова, после того как тот принципиально отказался свидетельствовать против унтершихтмейстера Виктора Васильевича Кузнецова, которого обвиняли в растрате казённых денег. Деньги эти, в конце концов, разыскали, но появились косвенные доказательства того, что к этому приложил свою руку судебный пристав Растопырьев. Дело это быстро замяли, но Иван Ползунов через свою честность и принципиальность нажил себе сильного недоброжелателя.
Отвлёкшись на всё это, Вторый забыл про вчерашнее событие, но оно само напомнило о себе, вызвав в памяти утонувшее лицо. Почувствовав, как по спине зазмеился холодок, а волосы на затылке зашевелились, он оглянулся, хотя сразу за ним была сплошная стена. Застонав от бессилия и страха, он вскочил, уронил при этом написанную им бумагу, но, даже не подняв её, почти выбежал из своей каморы.
Василий Коротаев в это время снимал копию с чертежа Козьмы Фролова. Тот установил на Змеиногорском руднике водоподъёмную машину, работающую при помощи огромных колёс. Машиной этой заинтересовались в Кабинете Её Императорского Величества и приказали выслать для ознакомления с нею чертежи. Возможно, что иностранные инженеры и механики в Санкт-Петербурге не смогли поверить в такое чудо.
- Васька!
Коротаев от неожиданности вздрогнул и чуть не испортил всю свою работу. В дверях стоял Мартын, взор его блуждал, лицо кривилось.
- Ну, чего тебе? – чертёжник досадливо поморщился. – Пожар что ли?
- Выйди!
- Некогда мне, Мартын. Христиани велел, чтобы...
- Выйди, говорю!
Обречённо вздохнув, Василий встал и вышел в коридор.
- Ну?
Вторый, словно и не слышал его, стоял и смотрел расширившимися глазами на очередного чёрного кота, который, не обращая ни на кого внимания, деловито ловил большого паука.
- Мартын!
- Я себя под водой видел... Лицо синее и что-то кричу... Думал, помру от страха...
- Чего?!
- Ничего... Ты говорил, знахарка у тебя есть. Сглазил меня, видать, кто-то! Сглазил! Порчу навели!
Последние слова Вторый прокричал так, что Коротаев отшатнулся от него. В коридоре, из дверей, показались любопытные лица.
- Порчу навели... – шёпотом повторил Мартын. - Как её найти, Васька?
- Береговая улица... Возле дома сосна растёт. Кривая вся... Молния в неё попала. Да ты видел... Марфой зовут...
Потом Мартын, отпросившись у бухгалтера Пастухова, отправился в судную избу. Там он показал судебному приставу Растопырьеву свою синюшную скулу, отдал жалобу и тот оформил её как иск со стороны потерпевшего канцеляриста Мартына Второго пострадавшего от произвола шихтмейстера Ивана Ползунова. Во время всей этой процедуры судебный пристав Растопырьев, уже, безусловно осудивший злодея, мечтательно щурил глаза и плотоядно облизывал толстые губы.
Едва дождавшись конца рабочего дня, Мартын заторопился на Береговую улицу. Идти мимо заводского пруда не хотелось, но иначе было не добраться до нужного места. Поэтому, он дал себе зарок в воду не смотреть, ни при каких обстоятельствах. Но, видно, так уж устроен человек, что говорит он одно, а делает совсем другое. Особенно, если это касается его лично. Едва Вторый ступил на тропинку, ведущую к пруду, внезапно подул сильный ветер и стал быстро нагонять тучи, закрывая солнце и грозя скорым дождём. Заметались низко над землёй стрижи, вода огромного пруда пошла крупной рябью. Где-то тоскливо завыла собака. Мартын шёл, проклиная всё на свете, и изо всех сил стараясь не глядеть на воду. Но что могут значить наши человеческие усилия, когда в дело вступают силы нам неподвластные, в подчинение которых находится каждый из смертных. Поэтому, чем сильнее сопротивлялся Мартын Пармёнович Вторый, тем сильнее был соблазн остановиться и посмотреть на серую, неспокойную, брызгающую в него сотнями колючих капель, воду. Так он и сделал, холодея спиной и едва держась на ватных ногах. Мартын стоял и смотрел, смотрел... Но в прибрежный песок только билась серая пена, мотались на волнах щепки, мусор, какая-то муть и больше ничего и никого не было... Лицо всё-таки показалось в воде, в тот самый момент, когда канцелярист собрался уже возвращаться домой, убедив себя, что вся эта чертовщина появлялась только в его воспалённом воображении. Застонав, Мартын изо всех сил побежал прочь от этого места, спотыкаясь о корни деревьев и чуть не падая.
Удар молнии сильно изуродовал ствол сосны, и теперь она напоминала собою торчащую из земли огромную уродливую куриную лапу. Дом был небольшой, с крытой дёрном крышей. Единственное, что отличало его от таких же домов, так это высокий крепкий забор из заострённых кверху крепких досок. Мартын нашёл в нём незаметную дверь, толкнул, но та была заперта. Тогда он со всей силы стукнул в дверь кулаком. Потом ещё раз и ещё...
- Эй! Хозяйка! Отопри!
Мартын стоял, чертыхаясь, и ждал. Но никто не появлялся. Начинал накрапывать дождь. Потоптавшись ещё с какое-то время, он уже собрался было идти к соседям выяснять, дома ли хозяйка или уехала куда, как вдруг дверь тихо скрипнула и отворилась. Перед ним стояла красивая русоволосая женщина, определить возраст которой было невозможно. Ей могло быть и двадцать пять и пятьдесят лет. Она спокойно смотрела на Мартына зелёными глазами и молчала. И тот молчал, скованный магической силой, идущей от всего её облика.
- Я... мне...
- Заходи, раз пришёл... – сказала она, улыбнувшись и, не дожидаясь, когда он войдёт, пошла к дому.

*       *       *
В воскресенье, капитан-поручик Николай Иванович Булгаков, гладко выбритый, в чистом мундире шёл в Канцелярию на встречу с Христиани. Тот, как правило, работал и по воскресеньям до двенадцати часов дня. Но прежде, Булгакову надо было сделать ещё кое-что. Недельный загул его закончился и напоминал о себе только покрасневшими глазами и лёгкой дрожью в пальцах левой руки. Начищенные денщиком сапоги быстро покрывались слоем пыли и, глядя на них, Булгаков только с сожалением вздыхал. В руке он держал большую кожаную сумку. В сумке этой были разные вещи, купленные им на заказ в Москве и в Санкт-Петербурге по просьбе горных офицеров, которые имея, здесь на Алтае, хорошие заработки не упускали случая воспользоваться такой оказией. Почти всё начальство и горные офицеры жили на Тобольской улице, и это значительно облегчало задачу Николая Ивановича. Сумка была тяжела, но капитан-поручик, зная с каким нетерпением ждут здесь её содержимое, на вес внимания не обращал. Остановившись возле дома с мансардой, выходящего окнами прямо на улицу, Булгаков постучал в ставень. В глубине дома показалась чья-то фигура, издала радостный вопль и, спустя мгновение, на крыльцо, в одних кальсонах, выбежал Франц Рит. Он, как никто другой ждал приезда капитан-поручика, так как тот должен был привезти ему письма из дома, а главное – от его невесты, Анны Леубе, живущей сейчас в Цвиккау. Рит схватил Булгакова и сжал в своих объятиях.
- О, ну, наконец-то! Господин Булгаков, я считал часы после вашего возвращения! Разве можно так долго пить? Вы довольно бессердечный человек... Давайте же! Давайте!
Николай Иванович достал из сумки крепко перевязанный голубой ленточкой пакет.
- Дорогой Франц. Вы слишком нетерпеливы. Но для вас это простительно. Нетерпение – всего лишь один из пороков молодости. Берите пример с меня – я уже ничего не жду...
Следующим, к кому отправился Булгаков, был Иван Владимирович Столов. Когда он подошёл к двухэтажному дому, сложенному из лиственницы и со всех сторон заросшему акацией, во дворе залаяли собаки. Хозяин был заядлым охотником и привёз с собой из орловской губернии пару борзых. Иван Владимирович высунулся из окна второго этажа и помахал Булгакову рукой. А потом и сам появился во дворе. Был он в охотничьем костюме, но без сапог, на босу ногу. Следом за ним показалась супруга его, Вера Николаевна в скромном платье любимого белого цвета. Тут же крутились собаки – длинноногие, с плоскими телами, одинакового черно-белого окраса, с густой волнистой шерстью.
- Адонис! Афина! На место! Здравствуйте, Николай Иванович! Ещё бы часом позже и не застали бы меня. Пострелять собрался... Не зайцев, так хоть ворон...
- Да ладно тебе скромничать, Ваня. Он у меня, Николай Иванович, с пустыми руками с охоты не приходит. Хоть двух карасиков да принесёт. Зачем только собак держим, не понимаю...
Вера Николаевна шутила, улыбалась, но давняя болезнь лёгких уже оставила на её лице свой тяжёлый след.
- Ах, Вера Николаевна, Вера Николаевна! Охота на зайцев по своей страсти может сравниться, ну разве что только с охотой на красивых женщин! С той лишь разницей, что жертвой, как правило, становится сам охотник. Поверьте мне, как человеку всю свою жизнь посвятившему этому неблагодарному делу. Ивану Владимировичу повезло больше! Вот вам обещанное!
Булгаков отдал им два свёртка. В одном была тонкая очень дорогая итальянская ткань – Вера Николаевна любила шить себе сама, а в другом была книга знаменитого саксонца Георга Агриколы «О горном деле и металлургии».
Пётр Фаддеич Лошкарёв ещё издали увидел Булгакова и теперь спешил ему навстречу, не дожидаясь, пока тот подойдёт к нему сам. На это у него были веские причины. Дело в том, что Пётр Фаддеич с некоторых пор возомнил себя художником. Несколько довольно удачных карандашных наброска вызвали у местного общества положительную оценку и начинающий Рембрандт, тут же возомнил о себе невесть что. Супруга его, Нина Петровна, относилась к мужниным экзерсисам более чем критично и посоветовала ему не заниматься детскими глупостями. Между супругами на этой почве возник конфликт, в котором проигравшим, разумеется, был Пётр Фаддеич. Мужское самолюбие его страдало, но что значат эти муки в сравнение с творческими муками непризнанного художника. И вот, желая доказать главному своему критику всю его несостоятельность, Пётр Фаддеич заказывает Булгакову купить ему в Санкт-Петербурге лучшие художественные краски и кисти за очень приличные деньги. Пейзаж, нарисованный красками, по его мнению, должен развеять все сомнения! Узнав от денщика капитан-поручика, что тот сегодня пойдёт разносить заказы, Лошкарёв караулил его с восьми утра. Нина Петровна ещё спала и, естественно, ничего не знала об этих тратах, а если бы это произошло – Пётр Фаддеич долго бы готовил себе еду сам.
- Любезный Николай Иванович, спасибо вам за хлопоты... Давайте! Это самые лучшие краски?
- Лучше не бывает! На Невской першпективе купил... Произведены в Риме! Италия... Самые бездарные художники с этими красками просто творят чудеса...
Пётр Фаддеич нетерпеливо переминался с ноги на ногу.
- Ну же! Доставайте их быстрее!
Булгаков, не спеша, с сосредоточенным лицом перебирал в своей сумке пакеты и свёртки разной величины, разыскивая нужный.
- Господин Булгаков, вы не могли бы немного поторопиться! У меня мало времени...
- Ну, ну... – усмехнулся Николай Иванович. – Знаем мы вас художников. Сейчас же и на берег Оби – натуру писать... Вот они! Кисти самые дорогие, из колонка шерсть выдёргивали...
Пётр Фаддеич буквально вырвал из рук Булгакова желанный свёрток. Развернувшись, он хотел было уже припустить к дому, как вдруг остановился, как вкопанный. От дома к ним шла его супруга. Пётр Фаддеич мгновенно спрятал за спину свёрток.
- Возьмите его обратно! Я вам ничего не заказывал! Потом заберу... Ниночка! Куда ты, мой свет, в такую рань?
- Видимо, ко мне, - усмехаясь в усы, сказал Булгаков.
- Зачем? – насторожился Лошкарёв.
- За тем же, что и вы, уважаемый! За посылкой...
- Что!? Тайком от меня!!!
Дальнейшую сцену мы пропускаем, чтобы не отвлекать внимание читателей на семейные скандалы. Все они одинаково скучны и однообразны, потому что природа их лежит в одной и той же плоскости весьма далёкой от любви и душевного благородства.
Возле перекрёстка, где с Тобольской улицы можно было попасть на Петропавловскую линию, капитан-поручика вдруг окликнули.
- Ваше благородие!
Обернувшись, он увидел на противоположной стороне улицы, стоящего рядом с длинной телегой мужика. Он подвешивал на морду, стоящей тут же рядом лошади, торбу с овсом. Телега была приспособлена для перевозки руды на дальние расстояния. Суровое задубевшее бородатое лицо с глубокими, словно вырубленными на нём морщинами, светилось из-под лохматых бровей ясными светлыми глазами.
- Афанасий!
- Он самый!
Николай Иванович вспомнил, как три года назад этот человек подвозил его на Змеиногорский рудник. Вспомнил он и разговор, произошедший между ними.
- Как поживаешь, Афанасий Никитич? Всё так же руду возишь?
- Возит лошадь, а я при ней. Но лучше так, чем наоборот... Или, как Вы полагаете, Ваше благородие?
Афанасий хитро щурился и выжидательно смотрел на капитан-поручика. Николай Иванович, зная, что за словом тот в карман не полезет, усмехнулся.
- Мне-то всё равно. Вы, главное, сами между собой как-нибудь договоритесь.
Лошадь, словно понимая, о чём идёт речь, повернула голову и вопросительно уставилась на хозяина.
- А то, давай, Афанасий, я поговорю с кем надо, чтобы тебя от этой заводской повинности освободили? Ты ж на земле хотел работать...
Услыхав такое, Афанасий замер, широко распахнул глаза. По выражению его лица казалось, будто он хотел, чтобы Булгаков ещё раз повторил то, что сказал.
- А что, можно так?
- Можно. Я договорюсь... Руда – это, конечно, важно, но есть-то её не будешь. Каждый день хлебушка хочется...
Неожиданно Афанасий замотал головой, сдёрнул с себя шапку, хватил ею об землю, свистнул, выругался крепко и пошёл вприсядку. Лошадь, хрупая овсом, косила грустный глаз на своего хозяина.
- Я, Ваше благородие, по гроб жизни вам этого не забуду! Дай Бог вам здоровья! Думал, нету уже на свете добрых людей...
- А по фамилии ты кто, Афанасий?
- Задорин я! Афанасий Никитич Задорин! Из-под Шуи мы...
Недалеко от Канцелярии Булгакову повстречался Ползунов. Капитан-поручик уже знал о произведении того в шихтмейстеры и был рад за хорошего человека. В благородия простые люди выходили крайне редко, но уж если так происходило, можно было быть уверенным – это были незаурядные личности. И несмотря на то, что Ползунов не играл в карты, не пил и вообще не делал много того, что позволял себе Булгаков, между ними были самые уважительные отношения.
- Здравия желаю, Ваше благородие, господин шихтмейстер Ползунов!
- И вам здравствовать, Николай Иванович! Не могу пока привыкнуть... Величают благородием, а мне всё кажется, что это о ком-то другом говорят.
- О вас, Иван Иванович, о вас! Извините, но заслужили... И уверяю, к этому довольно скоро привыкните. Кстати, вы у меня, кажется, ничего не просили нынче привезти?
- Нет, не просил. На Красноярской пристани был, когда вы уезжали...
- Да, верно... А я вот за первую партию пока отчитываюсь. Ждать заставил, правда, всех... Дома ещё на три таких сумки наберётся.
- Что нового в Кабинете, Николай Иванович?
- Что нового? В Сузуне строить будем очередной завод. Медь будем там лить и серебро. Но главное не это, а то, что в Сузуне будет монетный двор! Будем сами чеканить монеты для Сибири! Особливые! Указ Императрицы...
- Это дешевле, чем везти серебро и медь через всю страну, а потом обратно монеты...
И тут капитан-поручик обратил внимание на выражение лица Ползунова. Обычно приветливое, сейчас оно было хмурым и расстроенным. Глаза, на мгновение вежливо остановившись на собеседнике, тут же обращались в сторону и существовали как бы отдельно от разговора, тревожась неспокойными мыслями.
- А я ничего при этом не могу сделать... – неожиданно закончил Ползунов.
- О чём это вы, Иван Иванович? Что сделать?
- О чём? – Ползунов пристально посмотрел на Булгакова. – Да о том, что лживому, бессердечному человеку быстрее поверят, чем честному и порядочному! О том, когда, чтобы доказать правду, надо трижды из кожи вон вывернуться, а походя брошенное семя лжи, тут же, мгновенно пускает такие корни и так глубоко прорастает, что справиться с нею нет никакой возможности! О том, что...
Недоговорив, Ползунов безнадежно махнул рукой и, попрощавшись, ушёл. Николай Иванович ещё никогда не видел его в таком удручённом состоянии. Позже он узнал, что на шихтмейстера Ползунова канцеляристом Мартыном Вторым был подан судебный иск. Суть его была в том, что якобы Ползунов при свидетелях избил его. Во встречном иске Ползунов обвинял Второго в применении насилия к своей матери. Но свидетелей этого у Ползунова не оказалось. Пристав Растопырьев назначил судебное расследование этого дела, но в тот день шихтмейстер Ползунов явиться на него не смог, так как был срочно командирован в Бийскую крепость. В результате, как не явившийся на суд, Ползунов дело проиграл и был вынужден оплатить судебные издержки в сумме пяти рублей в пользу пострадавшего Мартына Второго.
Но об этом капитан-поручик узнал позже, а пока он, с некоторым недоумением проводив Ползунова взглядом, отправился дальше по Петропавловской линии.
... Дальнейшая поездка «серебряного обоза» проходила в самых сложных условиях, какие только может предоставить русская зима. Это и страшные морозы, и заметённые глубоким снегом дороги, и ночёвки в глухих лесах, когда единственным спасением для людей было только живое тепло костра. Между Барнаулом и Санкт-Петербургом были огромные дикие пространства, лишь изредка разбавленные городами, деревнями и иным человеческим жильём. Но какой бы длинной не была дорога, она всё равно кончается, упирается в конечный пункт.
 И вот, двадцать пятого февраля, вереница возов, следуя по Московскому тракту, вышла на городскую заставу, преграждающую въезд в столицу. Находилась она на пересечении Царской першпективы и Лиговского канала. Это было несколько приземистых помещений для военной, полицейской и фискальной охраны. Дорогу преграждал полосатый шлагбаум, рядом стояла такая же полосатая будка караульного и деревянный столб, на котором горделиво красовался двуглавый орёл и табличка с заметённой снегом надписью «Санкт-Петербург». Завидя приближающийся обоз, караульный вышел из будки. Одет он был в овчинный тулуп, меховую шапку, валенки, в руках была внушительных размеров алебарда. Он стоял, выставив её перед собой, и ждал. Сидящий на первых санях капрал Лукин натянул поводья, лошадь прошла несколько шагов и встала. Обоз замер. Лошади стояли покрытые инеем, тяжело дыша, от заиндевелых спин и боков шёл густой пар. Капитан-поручик Булгаков торопливо шёл, почти бежал к караульному, держа в руке бумагу с печатью Кабинета Её Императорского Величества.
- Царский обоз... - выдохнул он, отводя в сторону от своей груди остриё алебарды. – Зови разводящего, солдат!
А потом был долгий и обстоятельный осмотр дежурным офицером, высоким и худым, всех саней, сверка по списку и пересчёт груза, сопровождающего состава и прочие формальности, необходимые при въезде в столицу Российской империи.
- А это кто?
Ефим Бармин стоял возле последних саней, держась за оглоблю и глуповато улыбаясь. Шапку он, несмотря на мороз, на всякий случай, снял. Булгаков, в суматохе проверки, забыл про него, и вопрос полицейского офицера застал его врасплох. Никаких сопроводительных документов у Ефима с собою не было и его в таком случае должны были посадить в острог для выяснения личности.
- Это... это...
- Стряпуха это, Ваше благородие! Думал, я сам справлюсь с этим делом, но народ возроптал и есть отказался. Вот, господин капитан-поручик его в Каинском остроге и разыскал... – Фаддей Лукин замолчал и посмотрел на Булгакова, ища поддержки.
- Да! – внушительно ответил тот. – Под мою личную ответственность! Готовит, подлец этакий, изумительно. На удивление...
Офицер продолжал подозрительно разглядывать высокую, неказистую фигуру парня. Ефим от этого взгляда часто моргал, смотрел в сторону и переминался с ноги на ногу
- Поставите его на учёт в полицейском отделении. Сегодня же...
Сказав это, стражник махнул рукой, шлагбаум поднялся. Ефим, сообразив, что всё для него прошло благополучно, заулыбался, радостно закивал головой и что-то благодарно промычал, стукнув себя в грудь. Когда проезжали мимо шлагбаума, снег на табличке с названием столицы был тщательно сметён.
А потом ещё долго ехали мимо вросших в болотистую почву деревянных домишек, тянущихся длинным унылым рядом справа и слева от дороги, мимо заметённых глубоким снегом пустырей, пока, наконец, не стали попадаться каменные двух, трёх и четырёхэтажные дома. Город-призрак, возникший по воле одного человека на пустом месте среди болот и туманов и ставший столицей огромной Российской империи, медленно надвигался на путников своей каменной казённой махиной, вырастая, словно из-под земли… 
Капитан-поручик Булгаков остановился в своей квартире в доме на Галерной. Родители его несколько лет как умерли, и за квартирой следил денщик его отца, который ходил ещё за маленьким Колей воспитателем. Сейчас Пафнутий был он стар, немощен и до сих пор пребывал в состоянии войны со шведами. Контузия что-то нарушила в его голове, навсегда оставив переживать тот злополучный для него бой.
Николай Иванович для своих личных дел смог освободиться только через трое суток. Раньше было невозможно. В первый день он присутствовал при сдаче царского золота и серебра. Приёмщики очень долго, тщательно и придирчиво взвешивали каждый слиток металла и принимали его лишь в том случае, если вес полностью соответствовал описи до последнего золотника.
Ночью ему снилась Елизавета Андреевна Беэр...
На второй день Николай Иванович имел долгую беседу с Его Превосходительством начальником Колывано-Воскресенских заводов генералом Порошиным. Тот живо интересовался положением дел во вверенных ему заводах и рудниках, хорошо был осведомлён состоянием руд и леса, со знанием дела расспрашивал о водоналивных механизмах, размышлял о том, что надо бы больше принимать в горные училища сыновей солдат, мещан и даже мастеровых. Генералу Порошину Булгаков передал рапорт от администрации Колывано-Воскресенских заводов для Всепресветлейшей, державнейшей, великой государыне императрице и самодержице всероссийской. После этого Булгаков ездил на Никольское кладбище на могилы к своим родителям.
Ночью снилась Елизавета Андреевна...
На третий день, утром, от Порошина пришёл посыльный и сказал, что капитан-поручику Булгакову Императрицей объявлена Высочайшая милость и назначена аудиенция вместе с горными инженерами уральских заводов в Зимнем дворце в пять часов вечера. Услышав такое, Николай Иванович первым делом занялся своим мундиром, потом отправился к цирюльнику. Парики при Екатерине Второй начала постепенно сходить на нет, и столичные модники озаботились сложными фантазиями с собственными волосами. Тщательно выбритый, завитый и надушенный хорошими французскими духами, капитан-поручик возвращался к себе домой. Перед самым домом Булгаков остановил извозчика и велел тому гнать на Большую Невскую першпективу в австерию, где можно было хорошо поесть. А всё потому, что Пафнутий из всего многообразия блюд упорно готовил одну только перловую кашу...
- Извольте, Ваше благородие, откушать! Поторопитесь, покуда шведы в атаку не пошли...
Пафнутий пригнувшись и тревожно оглядываясь по сторонам, поставил на стол чашку с дымящейся кашей. Николай Иванович, с жалостью посмотрев на него, чашку взял.
- Спасибо... Отступили шведы, Пафнутий! Победа! Разбит Карл и бежит в полной конфузии домой в Швецию... Мира запросили, пощады.
Старый солдат недоверчиво слушал. Шевелились клочковатые брови, кожа на лбу мучительно выгибалась, выстраивалась в несколько рядов морщин, пальцы судорожно сжимались, словно пытались удержать приклад фузеи, казалось, всё его тело сопротивляется услышанному. И только глаза – слезящиеся, подслеповатые, уставшие от страшных видений прошлого – только глаза вопрошали – это правда?! А может, всё это только так казалось...
В полтретьего дня вновь появился посыльный от Порошина с другой новостью. Государыня почувствовала недомогание, и аудиенция в Зимнем дворце отменяется. Вместо этого капитан-поручик Булгаков приглашается в Кабинет Её Величества для вручения ему двух тысяч рублей. Екатерина Вторая жадной до денег не была и щедро награждала тех, кто доказал ей свою преданность и верность.
Ночью снилась Лиза...
В двенадцать часов дня Николай Иванович стоял возле подъезда дома номер четыре по Гороховой улице и сердце его билось так, что он боялся - услышат прохожие. Рука сжимала в кармане безумно дорогую безделушку из золота, отделанную бриллиантами...
На стук из дверей выглянул лакей. Был он молод, но уже неподвижен.
Он стоял, молчал и, не мигая, высокомерно смотрел в переносицу Булгакову. Тот сразу же понял, что это за овощ и в каком виде его едят.
- Чего стоишь бараном! А ну, бегом докладывать, каналья тупорылая! Молчать!
Лакей от неожиданности вздрогнул, глаза его сразу же обрели способность видеть, дар речи вернулся в полном объёме.
- Как прикажите доложить, Ваше превосходительство?
- Словами, идиот! Молчать!
Лицо человека в лакейской ливрее медленно пошло красными пятнами. Дверь медленно закрылась, тут же отворилась опять. Он решительно не знал, что ему делать.
- Ваше...
- Молчать!
- Высокопревосходительство...
- Булгаков! Пошёл вон! Молчать!
Лакея сдуло ветром. Капитан-поручик вошёл в подъезд и стал подниматься по лестнице.
- Николай Иванович! А я вас в окно увидала...
Наверху стояла Елизавета Андреевна Беэр и, улыбаясь, протягивала к нему руки.

 *     *     *

Руда на пристани была разгружена, взвешена и ссыпана в невысокие холмы на территории сереброплавильного завода. Здесь были представлены полиметаллические руды из Лазурского, Карамышевского, Стрижковского, Комиссаровского, Гольцовского, Семёновского и других месторождений, находящихся вокруг Змеевой горы.
 Шихтмейстер Ползунов в обычной своей манере лично присутствовал при всех разгрузочных работах – приходил засветло, уходил последним и всё дотошно фиксировал, записывал в свою тетрадь. Делал он это не потому, что не доверял людям, работающим на важне, а потому что привык владеть всеми необходимыми сведениями в той области, которой он в данный момент занимался. Только тогда он мог дать начальству исчерпывающий ответ на любой вопрос.
Поурочная оплата труда при разгрузке руды, предложенная Ползуновым, ожидаемо вызвала серьёзное сопротивление у служивых. Первой их реакцией было категорически отказаться.
- Нету для солдата урочных работ! – горячился Евдоким Смелков. – Нету! Не заставите! Всегда было так: разгрузка там или погрузка - три копейки в день безо всякой нормы! Никто ж из нас работать не отказывается. Только один - семьдесят пудов за день поднимет, другой - сто пятьдесят сможет, у кого сколько здоровья хватит... А тут на каждого сотню пудов им подавай! Не согласны! Вон, пусть мастеровые идут, раз им так хочется!
- Это что ж выходит – я соглашусь на урочную работу, а вместо ста пудов, сделаю меньше! И что? Плакали мои три копейки? Задарма, значится, работал! А? Мы против! – размахивал руками Никифор Бородулин, здоровенный и физически очень сильный солдат.
- На тебе Никифор пахать можно вместо лошади, а он ста пудов испугался... – досадливо поморщился сержант Воробьев. Ему и самому не нравился такой расклад, но нежелание портить отношения с начальством, особенно с шихтмейстером Ползуновым, которого он уважал, вынуждало его подчиниться этому распоряжению. – Разговорчики!
- Не согласны!
- Сам тягай!
- Нету такого закону!
Солдаты Барнаульского гарнизона вместе с теми, кто вчера приплыл с Красноярской пристани, несговорчивой стеной, гудящие, как растревоженный пчелиный рой, стояли возле готовых к разгрузке лодок. Тут же находились Ползунов и офицер гарнизона поручик Иерусалимов. По мере того, как накалялись страсти, лицо поручика багровело всё сильнее и сильнее. Он ждал, что шихтмейстер Ползунов сам оборвёт бунтовщиков, но тот безмолвствовал, давая всем возможность выговориться. Не дождавшись, Иерусалимов взобрался на гору пеньковых канатов и заорал, что было силы:
- Молчать!!! Смирно! Разговорились! По какому праву? Не обсуждать! Велено вам – исполнять!
Солдаты, насупившись, исподлобья смотрели на Иерусалимова, с места никто не сдвинулся. Стало тихо - только крики птиц да плеск воды о днища лодок. Почувствовав атмосферу враждебности, с которой ему было не справиться, офицер выругался от бессилия и, пригрозив отправить зачинщиков на гауптвахту, ушёл. Ползунов остался один. Откашлявшись, он заговорил негромко, спокойно глядя на солдат.
- Вот что, служивые. Кричать на вас я не буду и не хочу. Несогласные могут оставаться при своём. Ваша воля... Но предупреждаю – работать вы будете по двенадцать часов в день. За свои три копейки. Как вам и положено... Повторяю ещё раз – работать! Бездельничать никому не позволю. А те из вас, кто согласиться на урок, после выполненного – будут свободны. Командуйте, сержант!
Сказал так Ползунов, развернулся и пошёл в сторону важни, надо было узнать – всё ли готово к взвешиванию руды. Он ушёл уже довольно далеко, матерясь про себя и уже ни на что не надеясь, когда его окликнули:
- Ваше благородие!
Ползунов обернулся. От солдатской массы отделился один, потом ещё один, ещё и ещё. Почти все солдаты, за исключением пятерых согласились работать поурочно. Да и оставшиеся, глядя, как выполнив норму, все уходят с пристани, оставляя их одних, на следующий день передумали. Дольше всех сопротивлялся Евдоким Смелков. Он упрямо работал по двенадцать часов, посмеиваясь и насмехаясь над всеми, пока на утро четвёртого дня не появился на пристани с огромным синяком под глазом. После этого Евдоким замолчал и смирился с новыми правилами.
Наравне с солдатами на пристани работали мастеровые. Те вообще в очередь записывались для этого, так как имели ещё и три копейки сверх своего обычного дневного заработка и, примерно, на пять часов сокращался их рабочий день. Но надо сказать, что Ползунов тех, кто согласился на урок и не сделал его, наказывал строго, вплоть до битья палками. Такие жёсткие меры нужны были для того, чтобы максимально сократить время простоя речного флота и ещё раз успеть подняться за рудой по Чарышу до Красноярской пристани и вернуться обратно до Барнаульского завода до того, как реки покроются льдом. Принятые Ползуновым меры дали свои результаты – разгрузка руды по времени сократилась вдвое.
А потом последовало судебное разбирательство по делу об избиении шихтмейстером Ползуновым канцеляриста Мартына Второго, неожиданный отъезд в Бийскую крепость, особой необходимости в котором, как выяснилось, для Ползунова не было. В отсутствии ответчика, Вторый предоставил свидетелей, которые под присягой показали, что шихтмейстер Ползунов избил его. Свидетелей, что канцелярист Вторый ударил мать Ползунова - не нашлось. Исходя из всего этого, пристав Растопырьев вынес решение в пользу Мартына Второго. Обидчик его должен был по приговору суда оплатить все судебные издержки в размере пяти рублей...
- Нету, сыночек, для хороших людей правды. Ты вон, хоть и благородием стал, а что толку. Чиновника-то нашего не проведёшь – он за версту чует, не одного поля ты с ними ягодка. Ему твои заслуги, как на собаке вошь. Простых людей не обижаешь, властью своей не кичишься, водку не пьёшь, в лапу сроду никому не давал! Вот ты для них кругом и виноват, вот тебе Растопырьев, анафема такая, всё это и припомнил...
Ползунов на слова матери сумрачно молчал. Они сидели за столом друг против друга. Заходящее солнце неярко освещало красноватым светом их лица, стену с иконами, угол печи. Дарья Абрамовна все дни, что рядом с ней находился её сын, старалась, и накормить его повкуснее, и побыть с ним рядом подольше, хотя удавалось ей это не всегда, потому что шихтмейстер Ползунов давно уже взял себе за правило уходить с работы последним. Это только сегодня он пришёл домой ещё до захода солнца – завтра в шесть утра речная флотилия пойдёт вверх по течению Оби до Красноярской пристани.
- А ведь он ещё прощения у меня просить будет...
- Кто? 
- Мартын.
- Простишь?
- Прощу...
- А я - нет!
Мать смотрела на сына и узнавала его отца, Ивана Алексеевича Ползунова. Они и внешне походили друг на друга, и по характеру. И тот, и другой остро переживали любую несправедливость, особенно если при этом попиралось человеческое достоинство. И тот и, другой превыше всего ценили в людях честность, открытость и великое умение в каком-либо ремесле. Сам Иван Алексеевич был большим мастером по части работы с камнем и его с ещё несколькими мастеровыми отправили из Екатеринбурга в Петергоф работать на камнерезной фабрике.
- А я – нет! – упрямо повторил Ползунов. Он сидел с прямой спиной и сжимал кулаки. Глаза его, обычно светлые, глядели тёмными впадинами. И обидно было, и больно за мать, но резанули её слова. И ведь правда, стал он благородием, думал, вот теперь и жизнь начнётся нормальная, человеческая, с уважением...
- Бог с ними, Ваня... – обняла мать сына, прижала к груди, замерли надолго. Не заметили, как прошла ночь. Дарья Абрамовна сначала молилась, стоя на коленях перед иконой Богоматери, потом аккуратно штопала мундир, пола которого за что-то зацепилась, надорвав дорогое сукно, готовила всякую снедь в дорогу да всё поглядывала на сына. А тот, разложив на столе бумаги, забыв про сон, что-то писал, чертил, высчитывал, иногда надолго замирая в одном положении, как изваяние и, казалось, что жизнь оставалась только в глазах да в мучительных судорогах лица...
Обратная дорога, хоть и порожняком, но против течения, заняла почти четыре недели. Солдаты, надрывая спины и руки, так крушили тяжелеными вёслами речную волну, что к вечеру, лишь только звучала команда «отбой», замертво валились спать. А утром, едва позавтракав, с первыми лучами солнца они уже сидели наизготовку у вёсел. На центральном щерботе четыре раза били в огромный барабан; солдаты, поплевав на ладони, брались за вёсла и, поминая всех святых, опускали их в плотную, сопротивляющуюся воду. И всё равно шихтмейстер Ползунов подгонял, гнал всех вперёд, призывая, заставляя, наказывая палками нерадивых. Если кто-то, заработав кровавые мозоли, ронял весло, он сам садился у уключин и грёб вместе со всеми. Все понимали, не за ордена или желание угодить начальству старался Ползунов – ради дела.
Поздно вечером причалили к Красноярской пристани. Пламя смоляных факелов рвало сумеречную мглу, по воде метались огненные сполохи. Солдаты, громко переговариваясь, спускались по сходням на берег, радуясь окончанию пути и недолгому отдыху.
- Ну, вот и вернулись, ваше благородие! Вот и помог нам, Чарышок. Экую махину руды на себе допёр, злодей...  – радостно гудел Фёдор Горбунов, держа факел высоко над головой. Видно было, что радуется он искренне, а не по необходимости для начальства. За эти полтора месяца на пристани работа не прекращалась ни на час – с рудников непрерывным потоком везли руду, надо было её принять, разгрузить, взвесить, расплатиться с рудовозами, опять же хозяйственные дела на самой пристани никто не отменял, и Фёдор со всем этим справлялся. Да и уважал он сильно Ивана Ивановича Ползунова, необычный потому, что человек, многознающий, не мог он его подвести.
- Здравствуй, Фёдор, здравствуй... Записи по всем работам готовь для ревизии. Казну привёз... Распорядись, чтобы лошадь с телегой подогнали к причалу – монет медных три бочки…
Говорил Ползунов, а сам всматривался в темноту позади факелов, всматривался нетерпеливо, жадно.
- Всё готово, господин шихтмейстер! И записи, и лошадь, и...
Но тот, кому предназначались эти слова, уже спешил в сторону, углядев во всей этой кутерьме невысокую фигурку, робко ступившую в круг света.
- Ванечка...
Ползунов крепко обнял Пелагею и так стоял, не обращая ни на кого внимания.
- Увидят...
- Не боюсь...  Пусть видят. Уже всё позади, милая... Всё позади!
- О, Господи! Ванечка! А я уже и не верила...
Люди на пристани смотрели на них, кто с удивлением, кто с пониманием, кто равнодушно. Но были и недобрые глаза, как без этого. Не привыкшая к такому вниманию Пелагея заробела, надвинула платок пониже на глаза и зарылась лицом в пропахший потом мундир.
- Ваше благородие...
Позади них стоял молодой солдат с двумя большими кожаными сумками в руках, на плече висело ружьё. Был он худ, остронос и высок ростом, на целых полголовы выше Ползунова.
- Ваше благородие, куда прикажете вещи нести?
- Погоди, Семён...
- Кто это, Ваня?
- Денщик мой, Бархатов Семён. Я ж у тебя теперь с офицерским чином. Мне положено...
- Дылда-то какая... А жить он, где будет твой денщик?
- С нами. Да не объест, не бойся, ему кошт полагается... Иди, Семён, за Пелагеей Ивановной, она тебе всё покажет, а я покуда задержусь...
Спать Ползунов лёг поздно ночью. Придя с пристани, он поужинал и вместо того, чтобы лечь на заботливо взбитую Пелагеей перину, разложил на столе непонятные свои бумаги, достал какие-то книги. И как только он это сделал, всё, что окружало его, казалось, вдруг исчезло. Как, собственно, исчезал для всех при этом и сам шихтмейстер Ползунов. Пелагея тоже не спала, сидела на лавке у стены и робко смотрела на родное и такое далёкое лицо и почему-то в такие моменты начинала бояться своего Ванечку. Она совсем не понимала, что он делает, но в этом она была не одинока. Никто сейчас во всей огромной Российской империи не смог бы понять и объяснить, что именно рождалось в голове Его благородия шихтмейстера Ползунова.
Далеко за полночь, когда почти догоревшая на столе свеча заморгала, готовая вот-вот погаснуть, Ползунов медленно опустил голову на свои бумаги, пальцы его бессильно разжались, выронив карандаш. Охнув, Пелагея кинулась к нему, попыталась поднять, но это было ей не под силу. Денщик, который всегда спал чутко, особенно на новом месте, услыхав причитания Пелагеи, поднялся и, бесцеремонно взвалив крепко спящего Ползунова себе на плечо, донёс его до постели.
На следующее утро Прасковья, которая обычно ложилась рано, так как поднималась самой первой, стояла в сенях, держа свечу, и с удивлением разглядывала чьи-то босые ноги, торчащие из-под овчинного тулупа. Кто-то лежал на лавке и спал, похрапывая. На всякий случай перекрестившись, она взяла кочергу и стала тихо подкрадываться к лежащему. Когда Прасковья подобралась поближе и наклонилась, чтобы разглядеть лицо, вдруг из-под тулупа быстро высунулась рука и схватила девушку за подол юбки. Взвизгнув, та стремглав кинулась из сеней, теряя свечу, кочергу и опорки. Через некоторое время она с опаской выглянула, тараща растопыренные глаза и готовая тут же спрятаться. Семён сидел на лавке и зевал, сладко потягиваясь.
- Ты пошто людям спать не даёшь, лихоманка болотная?
- Сам ты лихоманка! Испужал до полусмерти... Ты кто?
- Я-то?
- Ты-то.
Семён, сделав таинственное лицо, поманил Прасковью к себе. Та недоверчиво замотала головой. Глаза её и так с косинкой, теперь косили ещё сильнее. Наконец, любопытство пересилило, и она начала медленно приближаться к нему, готовая в любой момент стрекануть обратно. Но Семён оказался проворнее. Длинными своими руками он схватил Прасковью, притянул к себе и, несмотря на её отчаянные попытки вырваться, крепко поцеловал в губы. После чего выпустил и тут же получил хорошую оплеуху.
- Охальник!
- Не охальник, а солдат Семён Бархатов, назначенный денщиком к Его благородию господину шихтмейстеру Ползунову, - сказал Семён, потирая щёку.
К своему собственному удивлению Прасковья после такого с нею бесцеремонного обращения не ушла, а осталась стоять, разглядывая своего обидчика. Тот, довольно усмехаясь, не сводил с неё голубых глаз. Была в них бесшабашность и весело скакали чёртики, короче, именно от таких глаз страдает и сходит с ума весь женский род.
- Будешь приставать, ещё сильнее получишь!
- Буду, - честно признался Семён. – Где у вас тут умыться можно?
- Корыто во дворе. Пойдём, покажу... Руки!
Как только солнечный луч, пройдя сквозь мутноватое стекло, упёрся в стену, Ползунов, словно почувствовав это, сел на кровати. Он сидел так какое-то время с закрытыми глазами, не в силах встать, и было видно, каких усилий стоит ему сейчас не рухнуть снова в перину и не зарыться с головой в мягкую подушку. Переборов себя, он поднялся, взял чистое полотенце и пошёл на двор. Первое, что он там увидел, так это Прасковью с шальными глазами, бегающую вокруг колодца. Её по пятам преследовал голый по пояс, с ведром в руках, его денщик и всё норовил выплеснуть воду ей на голову. Завидя Ползунова, Семён остановился и встал по стойке «смирно».
- Здравия желаю, Ваше благородие!
Прасковья, воспользовавшись этим, выхватила ведро, вылила всю воду ему на голову и, смеясь, убежала в дом. Семён со сконфуженным видом продолжал стоять, держа руки по швам.
- Виноват, Ваше благородие...
Ползунов хотел было выговорить своему денщику за ребячество, но махнул рукой.
- Ну, чего стоишь? Иди, догоняй...
Пока он умывался, с улицы во двор зашла Пелагея. Она несла берёзовые веники, ходила за ними в деревню. Положив их на землю, подкралась сзади к своему Ванечке и обняла его, уже ни от кого не таясь.
- Я ж мокрый, Палашенька...
- Это ничего... Зато родной. И единственный...
- И ты у меня такая же. Пойдём в дом, пора мне уже...
- Ну, постой немного. Хоть обниму тебя. Опять ведь унесёшься до ночи... Вчера так напугал меня: как мёртвый на стол упал. Заснул, как умер...
Взгляд у Ползунова сразу стал другим: сосредоточенным и, словно, чужим.
- Надо успеть! Успеть мне надо... - сказал так и быстро пошёл в дом.
- Что успеть-то, Ваня?
Опустила руки Пелагея. В последний год что-то произошло с её Ванечкой. И так-то не щадивший себя на работе, он стал ещё и отрывать время от сна, засиживаясь до самой глухой ночи над своими непонятными бумагами, испещрёнными сверху донизу какими-то буковками, циферками, рисунками. Пелагея слышала, что есть такие чернокнижники, занимающиеся греховными делами: с помощью чёрной магии, напускающие на добрых людей порчу, наговоры и прочие заклятья. Не стал ли и её Ванечка таким же? Ведь стоит ему только сказать об этом его новом занятии, как он сам не свой делается. Мучимая этими подозрениями, Пелагея решила сегодня же выспросить у него обо всём, и, если дело обстоит именно так, заставить покаяться на икону, чтобы спасти свою душу от геенны огненной.
Не успел Ползунов отзавтракать, как в сенях уже загудел Фёдор Горбунов.
- Да что ж это такое! Поесть спокойно не дадут. Не доел ведь, Ванечка... - запричитала Пелагея. Но тот уже надевал на голову чёрную треуголку.
- После доем. Спасибо...
- Доброго здоровьичка, Ваше благородие, господин шихтмейстер. Тут такое дело...
- Пойдём на улицу, Фёдор, а то хозяйка моя сильно на тебя серчает.
- За что? – выйдя на двор, потихоньку спросил кладовщик.
- За что... За то, что дёгтя на сапоги свои не жалеешь. После тебя все здесь ходят, будто дёгтя объелись.
- Ну, дак это... – начал чесать затылок Горбунов. – Не без этого...
- Да ладно, шучу я, Степаныч... Выкладывай давай, с чем пришёл.
- Вот все записи о приходе руды и выплатах возчикам. В грамматике-то я, Иван Иванович, не силён, соврал тут кое-где, наверное, но зато в цифирях всё точно.
- Арифметика здесь важнее, Фёдор.
- И ещё, тут такое дело...
Из дома вышел денщик и вопросительно уставился на Ползунова.
- Ты вот что, Семён, чем за девками бегать, делом займись.  Сходи-ка в деревню да по-тихому узнай, есть ли тут углежоги. Частным образом уголь выжигать запрещено, но всё равно делают это местные. Узнай и договорись купить угля пудов на десять. Но только чтобы из хорошей берёзы, не гнилой...
- Жгут местные, делают уголёк... – Горбунов махнул рукой в сторону. – Почитай вёрст за десять отсюда берёзу рубят. Сам видел свежие пни... А выжигают где-то ещё дальше, опасаются...
- Обедать приходи... - вышла на крыльцо Пелагея. Ползунов обнял её, глянул на своего помощника. Тот деликатно увёл глаза в сторону.
- На свадьбу на нашу придёшь, Фёдор? Приглашаем!
- Непременно! – заулыбался тот с искренним облегчением. Многие здесь знали о взаимоотношениях Ползунова с Пелагеей, но связь эта не освящённая церковью, считалась порочной. И вот теперь всё должно быть по закону.
Летнее утро было удивительной красоты. Над Чарышом лёгким облаком плыл туман, обещая жаркий день. Противоположный берег полого взбирался на высокий конус горы, поросший до самого верха лесом. Пахло рекой, влажной после ночного дождя землёй, сосновой смолой, дымом костра и ещё чем-то неуловимым, но своим, родным. Высоко в небе парил коршун, рассказывая на всю округу гортанным своим клёкотом, как ему здесь хорошо живётся и что он здесь полноправный хозяин. Никто ему в этом не возражал, и он продолжал кружить в потоках воздуха, широко и свободно, распластав могучие свои крылья.
- Ну, Фёдор, рассказывай, что там у тебя за дело... – они шли по тропинке к пристани. Было видно, как недалеко от берега кто-то из местных, стоя в лодке, вытягивал сети из воды. Пойманная рыба, блестя на солнце чешуёй, трепыхалась, пытаясь вырваться.
- Чебак... – оценил улов Фёдор. Он, словно бы оттягивая начало разговора, хмурился, мял в руках шапку, словом, вёл себя так, будто был не в своей тарелке. – В общем, Иван Иванович, слышал я случайно разговор...
- Какой разговор?
- Какой разговор...
- Да не тяни ты, Степаныч, кота за хвост! – рассердился Ползунов. – Говори толком, что произошло!
- У нас тут приписные работают на пристани. Из деревни Тугозвоново...
- Работают четверо. Ну и что?
- А то, что собираются они с пристани бежать.
Ползунов остановился. Взгляд его сразу сделался жёстким и холодным.
- Откуда узнал?
- Сорока на хвосте принесла.
- Какая ещё сорока! Ты мне, Фёдор, не темни! Когда? Кто зачинщик?
Горбунов молчал, что-то сосредоточенно разглядывая у себя на ладони.
- Ну!
- Евсей... Он зачинщик. На днях собрались… -  с неохотой выговорил Горбунов.
- Ах, злодей! – Ползунов резко прибавил ходу, заторопился к пристани, но потом остановился, подозрительно посмотрел на кладовщика. – А чего это я из тебя, друг ситный, слова, будто клещами вытягиваю? У нас здесь лишних людей нет, сам знаешь! Каждый человек наперечёт, а тут четверо сразу в бега собрались! Что за оказия такая?
- Родственник он мне... Евсей этот. Я ж тоже из Тугозвонова...
- Плохой у тебя родственник, Фёдор!
- Кабы я их сам выбирал...
На берегу Чарыша пока было тихо. Под гружёной рудой телегами спали приехавшие поздно вечером возчики. Слабо дымились угли костров. Тут же паслись стреноженные кони, отдыхая после долгого пути. Вот-вот должны были подойти приписные крестьяне, работающие на пристани. Собранные со всех близлежащих деревень, они здесь жили и работали по месяцу, а то и более, пока не приходила смена.
Для шихтмейстера Ползунова на пристани был срублен большой навес от дождя и солнца, где он делал записи, подсчёты и прочую сосредоточенную работу. И сейчас он уселся, обдуваемый тёплым ветерком, на лавку перед большим, сбитым из широких досок столом, разложил перед собой записи, сделанные Фёдором, и занялся их изучением. Сам Горбунов пошёл будить возчиков. Ползунов оставался внешне спокойным, только желваки выдавали его внутреннее состояние. Он педантичным образом расписал нагрузку на всех работающих здесь людей и, поэтому точно знал цену каждому человеку. Отсутствие этих четверых означало тысячи пудов недогруженной руды. Конечно, случалось, что приписные крестьяне убегали. Особенно это касалось старообрядцев, которые, чтобы не работать на противную им власть, поднимались целыми деревнями и уходили, всё оставив, далеко в горы, в выдуманную ими страну Беловодье.
Ползунов ещё издали заприметил этих четверых в толпе идущих со стороны Красноярской деревни. Звали их Евсей Кочкин, Конон Запруда, Илья Ложков и Дмитрий Денисов. Сегодня они держались особняком ото всех, словно всё у них было уже давно решено и осталось только кому-то вовремя подать условный знак.
Иван Иванович не стал дожидаться и сам пошёл им навстречу.
- Что, Евсей, переработался здесь? Устал, ослаб, немощь старческая навалилась, замучила? Рученьки свои перетрудил, а? Или ты какой особенный, не как все? Батогов захотел?
Опешивший от этих слов Евсей побледнел, забегал глазами, пытаясь сообразить, к чему весь этот гнев начальства - по поводу ли задуманного побега или так, за какую провинность. Конон, Илья и Дмитрий, на всякий случай, отодвинулись в стороны от своего товарища, подальше от него. Лица у них приняли отсутствующее выражение, будто им было совсем не интересно всё происходящее здесь. Это ещё сильнее убедило Ползунова в том, что лукавят они, нечисты мыслями своими.
- Ну! Чего молчишь? Говори!
- Что-то я, Ваше благородие, в толк не возьму об чём говорить-то. Я, кажись, все работы справно выполняю, с утра до ночи горбачусь не хуже других... Вон, давеча даже Илья плакал оттого, что я лучше его руду в лодки швыряю. Скажи, Илюха?
Кое-кто из мужиков, стоящих вокруг, загоготал. Ползунов резко повернулся в ту сторону, смех оборвался. Потом он близко подошёл к Евсею и, глядя ему прямо в глаза, спросил:
- Конон, ты, когда бежать-то отсюда с Евсеем собрался? Завтра или денёк ещё здесь с нами побудете, пообождёте? А ты, Илья? И ты, Митрий? Закон преступаете? В кандалы захотели?
И тут их всех словно прорвало. Будто мощный водяной поток долго упирался в преграду, копя силу и подмывая основание, а потом вырвался, нещадно круша всё на своём пути.
- Какой такой закон? Не знаем мы никакого такого закона! – ревел Евсей, наступая на Ползунова. – Мы под таким законом не подписывались!
- У меня семья семеро по лавкам, мне их весь год кормить чем-то надо, а я здесь камешки с места на место пересыпаю! Крестьянину без земли - смерть! – надрывался Конон, дико вращая глазами.
- Какая нам польза от твоей руды! Нет в ней никакого серебра, только народ зря мучите! – угрожающе размахивал руками Илья. А Дмитрий просто молча закатывал рукава, жёстко и оценивающе оглядывая фигуру горного офицера. Остальные мужики, всего около тридцати человек, замерли, молча ожидая развязки.
Окружаемый со всех сторон шихтмейстер Ползунов начал пятиться к навесу, чтобы обезопасить себя с тылу, ежели дело дойдёт до драки. А то, что эти четверо ни перед чем не остановятся в своей ярости, не было никакого сомнения.
- Остановитесь, безумцы! Потом горько жалеть будете о содеянном!
- Бей его!
- В морду!
- Ломай ему руки!
- Я же ваш защитник буду, когда на правёж всех вас потащат, олухи, калёным железом пытать начнут! – надрывался Ползунов, пытаясь образумить этих людей.
- Бей! Бей!! Бей!!!
И все четверо, схватив первое, что попалось им под руку, кинулись на него. И никто бы уже не поручился за жизнь шихтмейстера Ползунова, и медной полушки бы не поставил за неё, если бы из тревожно зашевелившейся, враз загудевшей толпы, расталкивая всех, не выбрался невысокого роста человек. Крепкий, кряжистый, с кулаками размером с пушечное ядро, он в короткое время и без видимых усилий уложил всех четверых на землю, а затем, не сказав ни слова, спокойно вернулся на прежнее место.
- Ваше благородие-е-е!!!  - раздалось издалека. Грохнул выстрел. Со стороны деревни бежало отделение солдат во главе с капралом Устином Безголосовым. Позади всех, порядочно отстав, тяжело бил сапогами землю Фёдор Горбунов. Это он, едва почувствовав неладное, пригнувшись за кустами, кинулся за подмогой, не разбирая дороги, хорошо понимая, чем всё может закончиться.
Тяжело дыша, подбежали солдаты. Встали вокруг Ползунова, ощетинившись примкнутыми к ружьям штыками.
- А ну, встали! – скомандовал капрал тугозвоновским мужикам. - Развалились тут... Теперь вам не скоро полежать придётся, ватажники хреновы! Подъём, кому говорю!
Те с трудом, сначала встав на четвереньки и кривясь от боли, медленно поднимались на трясущихся ногах, при этом с недоумением оглядываясь, словно не могли понять, что это было, какая сила так легко разметала их по земле.
- Ох, и здоровы же вы драться, Ваше благородие! Лихо вы с ними разделались...
- А это не я с ними так, капрал. Кабы не Гаврила, я бы уже не дышал...
- Это усть-калманский что ли?
- Он у нас один такой… Спасибо тебе! Я твой должник, Гаврила! – крикнул Ползунов силачу и только сейчас почувствовал внутреннюю дрожь и холодок под сердцем, представив, чем грозила ему эта вспышка человеческой злобы.
- Вы живы, Ваше благородие! Слава... Богу... – Фёдор Горбунов стоял, уперев руки в колени и широко раскрыв рот, хватал им воздух. – А то я уж подумал... Ох, задохнулся... Ну, чего стоим, братцы! Пошли работать! Пошли... Сколько времени уже потеряли...
Приписные крестьяне, негромко переговариваясь, начали расходиться, оглядываясь на Гаврилу, который шёл себе спокойно, казалось, ни на что и ни на кого не обращая внимания.
- Этих четверых в железы ковать и в Барнаул, Ваше благородие?
Ползунов смотрел на поникшие головы стоящих перед ним мужиков и молчал. По тяжести проступка всем им незамедлительно полагалась пожизненная каторга на одном из местных рудников глубоко под землёй, в цепях, почти без света и по пояс в воде. Может быть, на самом страшном из всех, на Змеиногорском руднике. Вернуться живым оттуда, из этого человеческого рукотворного ада почти никому не удавалось. По сути, каждый из них только что вынес самому себе смертный приговор. Крестьян везли сюда, в эти рудные земли, исключительного для того, чтобы они обслуживали шахты, рудники, плавильные печи, перевозили руду. Но при этом они всё равно оставались крестьянами, работающими на земле, которая единственная составляла их благополучие, была кормилицей в этом диком и необжитом краю. А для горной администрации это было не главным - пришло ли время сева или уборочной – всё бросай и на работы. И люди убегали...
- Командуйте, Ваше благородие... – негромко сказал капрал, с сожалением глядя на мужиков. Евсей Кочкин смотрел в небо и едва заметно шевелил губами. Глубокие глазницы Конона Запруды совсем утопили в своих тенях его глаза, и только маленькая слезинка, выкатившаяся оттуда, напоминала об их существовании. Илья Ложков, выпрямившись, и глядя прямо перед собой, кривил в едва заметной злой ухмылке лицо, словно обещал ещё вернуться и поквитаться со всеми своими обидчиками. Один Дмитрий Денисов стоял, упорно не поднимая головы и невозможно было понять, раскаивается он в содеянном или нет, дышал только судорожно и тяжело.
- По двадцать палок каждому. И - за работу... – сказал Ползунов. – У меня здесь каждый человек на вес золота.
Сказал так и пошёл под навес, к своим бумагам.
- Ну, что, соколики! Заново на свет народились? Видать, из везунчиков вы... – повеселевший капрал погрозил пальцем приписным крестьянам, не верящим тому, что они услышали. -  Шагом марш, на экзекуцию! Покажем вам сейчас, как бунтовать, сукины дети! Без портков у меня останетесь...
Вечером Семён Бархатов достал-таки пятнадцать пудов первосортного берёзового угля, а глухой ночью, в самый крепкий сон, дом шихтмейстера Ползунова полыхнул жарким пламенем, рвущим темноту целыми снопами искр.
 *     *     *
Хозяйка провела Мартына в избу и усадила на лавку рядом с печкой. От неё шёл нестерпимый жар, потрескивали в топке дрова, что-то варилось, булькало в горниле, распространяя незнакомый сладковатый и вяжущий запах. Не обращая на гостя внимания, Марфа сноровисто доставала с полок холщовые мешочки, отсыпала из них в чугунок разного всего, что составляло содержимое этих ведьминых тайников. А то, что женщина эта было ведьмой, у Мартына не было никакого сомнения. Скоро от этого странного запаха у него начала кружиться голова, а потом и вовсе вокруг стала происходить какая-то чертовщина. Сначала куда-то провалился пол, и вместо него под ногами у канцеляриста образовалась чёрная дыра глубокая, как ночное небо. С ужасом смотрел Мартын вниз, вцепившись в лавку и пытаясь хоть на чём-то остановить взгляд, но там, внизу, был только мрак, и тянуло ледяным холодом. Но при этом всё, что было в избе, не проваливалось, а стояло, вернее, висело на своих местах. А дальше происходило вот что. У Марфы неожиданно начало вытягиваться лицо и превращаться в злобную коровью морду с одним рогом. Она смотрела на своего гостя, улыбалась и исходила слюной. Руки её потянулись к нему, удлиняясь и превращаясь в чертополох. Мартын непроизвольно посмотрел вниз и задрожал. Прямо из глубины на него смотрел огромный, налитый кровью, глаз. Канцелярист застонал и, теряя сознание, рухнул вниз.
Когда он пришёл в себя, открыл глаза и медленно огляделся, всё было по-прежнему, словно ничего и не было – пол находился на прежнем своём месте, Марфа всё также стояла у стола и ссыпала в чугунок какие-то снадобья, а сам он сидел на лавке рядом с печкой. Сладковатый запах оставался, но был слабым и уже казался не таким дурманящим.
- Что это было!?
- Где? – Марфа убрала тыльной стороной ладони прядь со лба.
- Глаз... там... – Мартын пальцем показал себе под ноги.
- А-а, это... – она спокойно вытерла руки о передник, села рядом с ним. – Сильно хочешь знать?
- Говори, ведьма!
Женщина молча кивнула, а потом вдруг приблизила к нему лицо и уставилась на него пристально, не мигая. Глаза её при этом немыслимым образом меняли цвет от угольно чёрного и красного до совершенно белого. Мартын сморщился, замотал головой, сразу же онемела нижняя часть тела.
- Хватит! – заорал он изо всех сил и почти обессиленный, выдохнул – Хватит...
- Ну, вот тебе мой ответ. А теперь говори, зачем пришёл, – сказала и так ласково на него смотрит, ждёт, что он ей ответит. А Мартына вдруг злость на себя взяла. Не привык он к тому, чтобы баба сильнее его была, пусть даже и такая. Его жизнь, он сам в ней и разберётся без этой ведьмачки. Матеркнулся сквозь зубы, встал уйти, да так и упал, как колос подкошенный – ноги не держали, не чувствовал он их, словно и не было.
- От меня не так просто уйти, Мартынушка... Пока сама не отпущу.
Марфа слегка коснулась рукой его ног, сразу заломило в коленях, зажгло страшно ступни, но они ожили, словно вернулись, словно приросли вновь. Мартын с трудом встал, сел на лавку, страшно болела голова.
- Ты всех так встречаешь?
- Не всех, - она усмехнулась. – Только таких, как ты.
Мартын не стал уточнять, что в нём такого особенного, да и не хотел он этого. Единственное, что ему было нужно от этой женщины, так это узнать, кто смотрит на него из воды, чьё злое лицо преследует его
- Ты сам и смотришь… - неожиданно для него сказала Марфа. Сказала она это так просто, так обыденно, что у Мартына от этого волосы зашевелились на голове.
- Как я могу смотреть оттуда? Я ж ведь живой... – Мартын глядел на неё расширившимися глазами, холодея сердцем и пытаясь понять, что значат эти слова, что она хотела этим сказать.
- Пока живой... – она смотрела на него с холодным прищуром. – Только торопишь ты смерть свою, Мартынушка, сильно торопишь. Вот она на тебя из воды уже и смотрит, примеряется.
- Врёшь! Ты всё врёшь, ведьма! Я эту твою смерть переживу! Переживу, слышишь! Попомни моё слово! Мне ещё много чего жизнь должна, не расквиталась она со мной! Я ещё погуляю! Так погуляю, что всем чертям тошно станет! – кричал Мартын. На лице у него не было ни кровинки, он стоял белый и только рот зиял чёрною дырой. – Не твоё собачье дело – жизнь моя...
Марфа на всё это только пожала плечами и, отвернувшись, продолжила прерванное дело.
- Сколько тебе надо денег? Проси, сколько хочешь, только избавь меня от этого морока, Марфа.
Та молчала.
- Пожалуйста...
Не успел он и моргнуть, как она уже стояла рядом, наклонившись, и вперив в него свои глаза.
- Страшно?
- Страшно... Душа холодеет.
Женщина взяла с полки холщовый мешочек, сунула его Мартыну под нос.
- Нюхай!
Тот недоверчиво, с опаской втянул в себя воздух. Пахло чем-то приторно сладким и сильно напоминало запах от разлагающихся трупов. Мартыну сделалось дурно, перед глазами встало кричащее под водой лицо, потом оно начало медленно тонуть, распадаться, уходить на дно.
- Деньги положишь на стол...
Мартын выхватил из сумки кошель, сыпанул на стол, не глядя, горсть монет и почти выбежал на улицу.
Придя домой, он, первым же делом, выпил прямо из бутылки остатки испанского хереса, потом долго метался по дому, грозя кому-то кулаком и, рухнув на кровать, забылся тяжёлым, беспокойным сном.
Разбудил его негромкий стук в стекло. Первой мыслью было – утопленник пришёл за ним. Схватив топор, который теперь всё время был под кроватью, Мартын подкрался к окну, стараясь не попадать в бледный свет луны, плюнул с досады – покривившийся ставень мотало ветром, он и задевал стекло. Сон, как рукой сняло. Что-то поев безо всякого аппетита, полез в подпол. Вдруг откуда-то появилась твёрдая уверенность, что этой ночью ему наконец-то улыбнётся удача и он найдёт, что ещё не удавалось ни одному алхимику, найдёт счастливое сочетание природных элементов, которое даст ему то, ради чего стоит жить – золото!
Примерно через час подпол канцеляриста Мартына Второго напоминал адскую мастерскую в преисподней. В тусклом свете свечей и небольшого горна, в смрадном воздухе замкнутого пространства, металась по стенам уродливая человеческая тень. Она то вырастала до потолка, всё заполняя собой, то уменьшалась до размеров карлика. Порою казалось, что не человек, а она сама управляет им, заставляет его двигаться, быть послушным своей воле. Мартын, голый по пояс, в кожаном фартуке, мокрый от пота, задыхаясь от зловонных испарений, вынимал кузнечными клещами из горна небольшой противень. Установив его на деревянной колоде, он с горящими глазами, глазами человека, фанатично верящего в свою удачу, стал осторожно разгребать, лежащие на противне чёрные угли. Он делал это бережно, едва касаясь их глиняным черепком, с непобедимой жаждой когда-нибудь увидеть среди сгоревших, расплавленных, отвратительных остатков, то, чего он сам никогда не видел -  кусочек солнца, философский камень, красную тинктуру, великий эликсир. Но на железном, местами прожжённом листе ничего подобного даже близко не было, только поднимался тоненькой струйкой, свиваясь в белёсые колечки, дым. Он поднимался, проникал Мартыну в лёгкие, заполняя их, по-хозяйски проникая в кровь, в мозг невидимыми частицами, отключая слух, зрение и сознание человека, вызвавшего его появление. Перед тем, как упасть, Мартын что-то крикнул, срывая голос, громкое, пугающее, словно отгоняя от себя кого-то и рухнул лицом вниз, прямо на земляной пол...
…Василий Осипович Пастухов стоял, согнувшись на треть, и униженно улыбался, глядя перед собой преданнее самой преданной собаки. Он только что прочихался после очередной порции нюхательного табака и у него из носа показалась чёрная капля. Но бухгалтер не решался вытереть её, так как это его действие могло быть расцененным весьма вольным по отношению к стоящему перед ним человеку. Чуть в стороне от Пастухова соляным столбом умирал в припадке высшего почитания Христиани. Он, казалось, светился насквозь, демонстрируя вместе со всеми своими органами незамутнённое крамолой содержание, верноподданническое отношение и беспредельное рвение. И все остальные чиновники всех рангов и положений как на подбор, лоснясь глазами, источали своими лицами крайнюю, самой чистейшей слезы преданность. Перед всеми ними на высоком золотом троне восседал Мартын Пармёнович Вторый. Вся одежда его, вплоть до нижнего белья, шита была золотыми нитями. На голове его солнцем пламенел золотой парик, кафтан, пальцы рук и сапоги были увешаны гроздьями самоцветных каменьев. Глазам было больно смотреть на такую роскошь, которая, казалось, затмевала собой все доступные пределы человеческого богатства.
Мартын Пармёнович, схватив бороду в кулак, и опершись правой рукою о колено, супил бровь, смотрел вниз и молчал. Молчание это и, особенно бровь, ничего хорошего не сулили. Потом веки его медленно приподнялись и из-под них показались холодные глаза, готовые насмерть заморозить любого из присутствующих здесь. Чиновники склонились ещё ниже и, казалось, совсем перестали дышать. Для тех безумцев, кто хотя бы даже в мыслях готов был дерзнуть и проявить хоть в чём-то непокорность и неповиновение, справа от трона, на возвышении, стояла плаха с воткнутым в неё огромным топором. Показательные казни проводились раз в месяц, пороли каждый день. Оглядев помертвевшие лица, Мартын Пармёнович остался доволен. Иногда он устраивал такие представления, упражняясь в собственном актёрстве и упиваясь своей абсолютной властью.
- Славьте меня!
И словно раскололось небо. Со всех сторон - распахнутые рты, выпученные глаза, вздувшиеся на шеях вены...
- Слава-а-а-а-а!!! Слава-а-а-а!!! Слава-а-а-а!!! Марты-ы-ы...! Пармё-ё-ё...! Вто-о-о-о-о...!
А дальше было то, что повторялось изо дня в день по заведённому Мартыном порядку. Христиани, Пастухов, шихтмейстер Ползунов, в разодранном камзоле и с синяком под глазом, впряглись в телегу, доверху заваленную самородным золотом и изо всех сил упираясь ногами в землю, багровея лицами, надсадно дыша покатили её перед своим хозяином. Остальные чиновники тащили на себе ещё с десяток таких телег с тем же грузом.
- А ну, веселее кати! Дружнее, подлые! – Мартын звонко хлопал себя по толстым ляжкам и счастливо смеялся, глядя, как выбиваясь из сил, везут и везут людишки его золото. Откуда-то, как три чёрта, выскочили Коротаев, Поленов и Рылов с прочными хворостинами в руках. Весело гикая, улюлюкая и забористо матерясь они стали вколачивать в головы чиновников через их спины нужное настроение. Колёса телег закрутились быстрее. Теперь они ехали по кругу, центром которого являлся Мартын Пармёнович Вторый...
…Мартын вздрогнул и открыл глаза. Уши ломило от дикого воя, который по мере того, как к нему возвращалось сознание, становился всё дальше, глуше и тоскливее. Словно это была смерть, почти завладевшая им, а теперь теряющая над ним власть, и бессильно уходящая куда-то глубоко под землю, в темноту. Прояснившимся взглядом, в полумраке подпола, Вторый разглядел склонившееся над ним лицо. Подумав, что это то самое лицо, которое преследует его вот уже несколько дней, он судорожно застучал руками по полу, пытаясь встать, застонал от бессилия и ужаса, как вдруг лоб его коснулось что-то мягкое, влажное и прохладное...
- Тихо, тихо, милый...
- Кто ты? – прохрипел Мартын. – Ангел?
- Это я, милый, я! Капа... Лежи спокойно.
Она обтёрла мокрым полотенцем его лицо, помогла встать, а потом Мартын сам с большим трудом выбрался наверх. Ноги дрожали, руки были словно чужими, перед глазами полыхали огни... Он сел на лавку и долго так сидел без движения, тяжело, надсадно дыша и с остановившимся взглядом. Капитолина затопила печь и засуетилась возле неё, загремела чугунками. Когда из груди ушла вязкая боль, а во рту перестал ощущаться сладковатый привкус смерти, Мартын пошевелился.
- Дай воды...
Капитолина, зачерпнув ковшом воды из кадки, стоящей в сенях, подала ему.
- Как ты меня нашла?
- Да как... Так и нашла. Сердцем почувствовала что-то не так... Будто кто поднял меня с постели, за руку взял и повёл к тебе в дом. Только успела свечу зажечь... Дверь была не заперта, гляжу – подпол открыт, а оттуда смрадом тянет. Вниз спустилась, а ты уже хрипишь... Перепугалась я страшно, думала, не спасти уж тебя. А ты вон какой живучий оказался, Мартынушка... Ангел-хранитель твой, видать, всегда рядом.
- Рано мне помирать, Капа... Я поживу ещё. Слышишь меня, ведьма! Поживу!!!
Он погрозил кулаком кому-то, потом кинулся во двор, где его долго рвало. Умывшись, Мартын вернулся в дом, обнял Капитолину, прижал к себе крепко.
- Спасительница ты моя...
- Люблю...
Женщина смотрела на него нежно, преданно, тянулась к нему губами. Внезапно Мартын с силой отстранил её от себя, глаза затянуло страхом.
- Что? Что, милый?
- Ты, это... Молчи... Молчи! Поняла?
- О чём молчать-то, Мартынушка? – Капитолина смотрела на него испуганно и непонимающе.
- О чём? Да о подполе моём молчи! Чтобы ни одна живая душа о нём ничего не знала! Чтобы ни одна! Ни одна...
Он смотрел на неё, сжимая ей руки, и взгляд его становился всё мрачнее, всё тяжелее, всё зловещее. Капитолина, догадываясь, что у него на уме, выдержала этот взгляд, понимая, что оттого, как она ответит, будет зависеть её жизнь.
- Никому не скажу! Клянусь! Землю есть буду, а не скажу! А не веришь, так убей! Вот прямо здесь и убей меня!
Мартын кивнул, хватку ослабил, сразу сник, лицо покрылось испариной.
- Я пока бревном там внизу валялся, не поверишь, никогда так счастлив не был… Я себя таким увидел! Таким... Так и будет, я знаю. Знаю!  Подождать только надо. Немного подождать... Проводи меня, Капа, до постели... Что-то сил нет.
На следующее утро, лишь только открылась судная изба, Вторый уже был там. За длинным узким в чернильных пятнах столом сидел подписарь Прокоп Синюхин и, высунув от усердия язык, что-то выводил на казённой гербовой бумаге. Перо, которым он писал, было аккуратно замотано посередине чёрной суровой ниткой. В рыжей бороде Прокопа в нескольких местах застряла солёная капуста.
- Здорово, Прокоп!
Синюхин коротко глянув на вошедшего, быстро кивнул, и продолжал старательно выводить буквицы.
- Ты и бороду свою покормить не забываешь, Прокоп. Смотри, тараканы-то в ней живо заведутся...
Подписарь, не прекращая работы, пятернёй левой руки продрал жёсткий волос своей бороды, что-то пробурчав при этом. Усмехнувшись, Мартын сел за противоположный конец стола, огляделся. Изба была просторной, с большими окнами. С трёх сторон вокруг стола стояли длинные лавки. Во второй комнате, размерами поменьше стояли шкафы и сундуки. Там хранился архив и вся документация.
- А чего это у тебя с пером? На лету что ли его из гуся драл?
Прокоп перестал писать, непонимающе уставился на Мартына, обмакнул в чернильницу перо, а потом распахнул рот и начал смеяться. Пока подписарь смеялся, Вторый наблюдал, как на кончике пера, которое описывало круги в воздухе, повисла чернильная капля, готовая вот-вот сорваться. Прокоп вовремя успел заметить это чернильное своеволие и в последний момент умудрился стряхнуть каплю прямо на столешницу.
- Фу-у... Ну ты, Мартын, рассмешил меня... На лету из гуся! Чуть всю работу из-за тебя не испортил, подлец ты этакий. Нарочно обмотал его, треснуло, потому что перо…
Синюхин тщательно вытер концом бороды, выступившие на глазах слёзы. Вторый слегка раздосадованный оттого, что капля упала не на бумагу, в писарской среде это было самым большим развлечением, лишь криво ухмыльнулся. Людей с капустой в бороде он недолюбливал.
- Здравствуй, Мартын... – вошедший с улицы судебный пристав Николай Ильич Растопырьев сел на лавку, отдуваясь. Кафтан на нём был расстёгнут, из распахнутого ворота нательной рубахи торчали волосы. – Жара... Утро, а уже так печёт... Чего пришёл?
- Должок вам принёс, Ваше благородие. Лицо-то у меня до сих пор болит... Накажите обидчика, сделайте милость.
Растопырьев насупился, неодобрительно покачал головой. А потом, зыркнув в сторону Синюхина, проворно протянул свою широкую, как лопата, ладонь, в которую Вторый и ссыпал несколько серебряных монет. Деньги судебный пристав ловко сунул куда-то под кафтан.
- Ваньку Ползунова я бы и так, задаром засудил. Он, охальник, слишком высоко нос задирать стал. Обо всём у него своё мнение, суждение. Чуть что, так сразу к Христиани бежит... Зазнался! Ты ему слово, он тебе два. Мы ему роги-то живо пообломаем. Прокоп!
- Слушаю, Ваше благородие!
- А ну, спой мне что-нибудь!
Синюхин тут же без промедления заголосил что-то о том, как добрый молодец безответно полюбил красну девицу...
- Довольно! А теперь, пляши!
Прокоп так врезал каблуками сапог в пол, что по всей избе гул пошёл...
- Хватит! Молодец, Синюхин... Хвалю за исполнительность. Вот, Мартын, какие люди должны быть! Послушные! Которые тебя уважают, которые не перечат. Это тебе не Ванька Ползунов... И берёт он по-Божески. Ты, Прокоп, за подпись свою сколько просишь, а?
Подписарь сделал неопределённые глаза, почесал в бороде:
- Да, по-всякому выходит...
- Вот! Деньги никогда ещё хорошему делу не мешали! А Ползунов узнал об этом, так Прокопу аж ворот на рубахе порвал... Короче, через неделю он в Бийск едет зачем-то, вот мы без него суд да дело и обстряпаем... Судиться с нами захотел, лапотник!
Теперь Мартын мог не беспокоиться за исход своего дела. Ванька Ползунов своё получит! Не на того напал! Вторый ещё себя покажет... Все в ногах у Мартына Пармёновича валяться будете! Все! И ты тоже, крючок судебный, сапоги мне будешь лизать!
- Что ты сказал? Это ты мне?!
Внезапно очнувшись, глядя на лицо Растопырьева, Мартын понял, что последние слова он проговорил вслух. Видимо, ночное происшествие сильно сказалось на его состоянии и было причиной такого вот помутнения сознания. Прокоп сидел, втянув голову в плечи, и смотрел на него вытаращенными глазами. Надо было как-то выкручиваться.
- Ваше благородие, это не я сказал. Не я...
- А кто? – маленькие колючие глазки судебного пристава в упор уставились на него. Мартын глядел вниз, на широкие скобленные половицы и пытался сообразить, много ли он произнёс из того, что было в тот момент в его голове, в его мыслях...
- Это, Ваше благородие, шихтмейстер Ползунов так сказал.
- Когда он так сказал? – лицо у пристава Растопырьева пошло красными пятнами.
- Он это так сказал, когда узнал, что я, Ваше благородие, иск на него подал. Вот он тогда про вас и сапоги свои и высказался... Негодяй!
Судебный пристав смотрел невидящим взглядом перед собой и барабанил по столу толстыми пальцами в золотых перстнях.
Когда Вторый вышел из судной избы было уже часов десять утра. Бухгалтер Пастухов ждал его в это время в Канцелярии, но Мартын, лишь презрительно скривился, представив себе уже очень немолодого человека с тремя подбородками, с кафтаном, вечно обсыпанным табаком, со съехавшим на бок париком. Развернувшись, он пошёл совсем в другую сторону.
Он шёл, увязая сапогами в глубоком песке и поднимая пыль. Барнаул вольно расположился вдоль Оби на этой серо-жёлтой подушке, что доставляло особые сложности для проезда по его улицам. Колёса телег глубоко тонули в песке, порой по самую ось, лошади выбивались из сил, подвозя к сереброплавильному заводу тяжело груженные телеги с рудой. Булыжником выложили только дорогу перед Канцелярией, да мостками базарную площадь.
Мартын свернул на Тобольскую улицу, потом - на Иркутскую. Там находилась торговая лавка купца Савелия Мыльникова. Вот в неё-то он и направлялся. Дорогу перегородил выводок из десяти гусят, спешащих за своей матерью. Та призывно крякала, поторапливая потомство, и те из последних сил барахтались в песке, пытаясь поспеть за нею. Все, кроме самого маленького и слабого, справились с препятствием и теперь пищали возле гусыни, облепив её со всех сторон. А она тревожно крякала, звала своего младшего, переводящего дух в песчаной ямке. Мартын осторожно взял жёлтый комочек и бережно доставил его к семье.
Лавка находилась внизу крепкого двухэтажного дома, выходящего стеной прямо на улицу. Над крыльцом красовалась большая деревянная вывеска, на которой масляной краской был нарисован рог изобилия, а под ним большими буквами выведено - «Мыльниковъ и сыновья». Прямо под вывеской гордо стоял приказчик – средних лет мужчина, в узких брюках, рубахе синего цвета и в полосатом жилете. Лицо у него было гладко выбрито и только над губой тонкими колечками красовались усики. Звали приказчика Петром, но сам он представлялся Пьером. Служил у Мыльникова со дня открытия лавки.
- Чего изволите, Мартын Пармёнович?
Пьер предупредительно изогнулся, открыв для канцеляриста входную дверь. Вторый важно кивнув приказчику, прошествовал внутрь. Прилавок, полки, шкафы, стены – всё это ломилось от самых разных товаров и заграничных в том числе. Пьер тут же что-то затараторил, давясь словами и мешая их с немецкими и французскими выражениями. Его руки, с лёгкостью профессионального фокусника замелькали в воздухе, доставая из самых разных мест отрезы тканей, обувь, одежду, посуду, какие-то баночки, коробочки и ещё много чего. Не обращая на приказчика внимания, Мартын разглядывал всё это изобилие вокруг себя и молчал. Молчал не потому, что это всё было ему не по карману, просто он не знал, что будет покупать. Выдохшись, Пьер замолчал, пристально посмотрел на посетителя.
- Для женщины изволите?
- Да...
- Личный интерес имеете или...
Вторый так посмотрел на приказчика, что тот сразу замолчал и словно пропал, исчез, испарился. Через некоторое время из-за прилавка показалась его голова. В руке он держал маленькую изящную коробочку, обтянутую бордовым бархатом. Молча он протянул её Мартыну. В коробочке оказалась тоненькая цепочка, замысловато сплетённая и розоватая цветом. Вторый намётанным глазом сразу оценил металл и его качество.
- Красное золото...
- Оно самое! В Костромской губернии ювелирные мастера делают. В Красном Селе...
Это золотое украшение своими крошечными колечками накрепко соединило в себе труд множества людей, начиная с рудокопов Змеиногорского рудника, углежогов Касмалы, рабочих у плавильных печей Барнаула, рукодельцев драгоценных металлов Красного Села.
- Изволите купить?
- Зачем купить? Не надо ничего покупать. Мы эту красоту Мартыну Пармёновичу за так подарим! Хороших людей надо беречь. Заверни-ка это, Пьер, в нашу лучшую бумагу.
Хозяин, купец Савелий Мыльников, стоял рядом с Мартыном и широко улыбался. Худощавый, жилистый, с широкой костью он излучал собою надёжность, обстоятельность, уверенную деловитость. Стриженный под скобу, в сатиновой белой рубахе навыпуск, в простых холщовых штанах и босиком Савва благожелательно улыбался, смягчая за густыми бровями жёсткий, умный взгляд. Ему приходилось довольно часто обращаться к канцеляристу Вторыму, чтобы тот помог разобраться в разного рода сложностях чиновных хитросплетений, в которых сам чёрт ногу сломит. И Мартын помогал, не забывая при этом про собственный интерес.
Когда бордовая коробочка перекочевала в глубокие карманы нового владельца, тот скупо поблагодарил за подарок и, помедлив, в свою очередь облагодетельствовал купца. Вторый передал бумагу с печатью, в которой говорилось о том, что купец Савелий Афанасьевич Мыльников получал право торговли в Бийске, Белоярске и Змеиногорске. Бумага эта давно уже была подписана бухгалтером Пастуховым и заверена асессором Христиани, но Вторый всё выжидал, рассказывая Мыльникову сказки о необходимости дополнительных пожертвований. Купец послушно раскошеливался, а вот теперь ещё и цепь красного золота подарил.
Выйдя на залитую солнцем улицу из полумрака торговой лавки, Мартын пошёл в сторону плотины. Там он долго стоял на берегу пруда и всё всматривался и всматривался в спокойную водную гладь, пока, наконец, не вздохнул с облегчением, а потом широко зашагал, заторопился в сторону Канцелярии. Рука его время от времени крепко сжимала коробочку, взор туманился, губы что-то шептали...
    *     *     *
Капитан-поручик Булгаков находился в гостях у давнего своего приятеля Василия Петровича Эльциса. Тот жил на 3-й Артиллерийской улице в большой пятикомнатной квартире вместе с незамужней сестрой и матерью. Выйдя в отставку в звании капитан-поручика он мирно и спокойно проживал отцовское наследство, предаваясь устным воспоминаниям своих военных перипетий и каждый день часами просиживая за рабочим столом в бесполезных попытках перенести их на бумагу. Была у Василия Петровича такая особенность – он мог подолгу и в самых ярких красках живописать разного рода события, произошедшие с ним, но стоило ему увидеть перед собой чистый лист бумаги, как на него нападал ступор и всё красноречие улетучивалось, как дым. Сам он объяснял это чрезмерными усилиями во время учёбы в кадетском корпусе. Но, так ли иначе, Василий Петрович был добрейшей души человек и, глядя на его погрузневшую фигуру трудно было даже предположить, что он не раз рисковал своей жизнью, служа в гренадёрском корпусе под началом генерал-поручика графа Захара Григорьевича Чернышёва.
Было время обеда и в квартире крепко пахло свежими щами. Прислуга накрывала на стол, за которым уже сидели матушка Василия Петровича и его сестра. Булгаков вместе с хозяином докуривали в кабинете трубки с дорогим турецким табаком и темой их беседы были Семилетняя война, Фридрих Великий и Цорндорфская битва, непосредственным участником которой являлся Василий Петрович Эльцис.
- Нет, дорогой Николай Иванович, тут ты ошибаешься. Тут ты не прав! Конечно, Фермор показал себе плохим стратегом, расположив войска при Цорндорфе самым неудачным образом, но как тактик он сумел нейтрализовать все преимущества, которые имел при этом Фридрих. Суди сам, овраг между нашими флангами, обоз, конница, резерв и всё это в центре – то есть, никакого маневра на случай обхода. И при такой удачной для них диспозиции пруссаки ничего не смогли сделать, Цорндорф остался за нами.
- У Фридриха на этот счёт было совсем иное мнение. И, если честно, кабы не славные подвиги частей генералов Демику, Чернышёва и Орлова, Фридрих имел бы все основания так думать.
- Да... – Василий Петрович выбил трубку в керамический сапог. – Деяния нашего солдата в этой битве превзошли всякие ожидания и заткнули рты всем, кто имел наглость отзывался пренебрежительно о русской армии. «Железные люди» - именно так назвал русских Фридрих Великий. Кстати, кавалерия Зейдлица ещё ни от кого так не страдала, как от наших кирасир. Два его полка были попросту изрублены в капусту. Меня тогда ранило пулей в бедро...
И Василий Петрович, в который уже раз начал пересказывать события того августа 1758 года. Устроившись поудобнее в кресле, Николай Иванович делал вид, будто слушает, но сам он был не здесь. Он снова переживал свою недавнюю встречу с Елизаветой Андреевной Беэр, встречу, которую он так ждал.
- ... я рада вам, Николай Иванович! Спасибо, что зашли попроведать. В последнее время я часто вспоминала о вас. По Барнаулу скучаю... Как там?
- Всё по-прежнему. Только вас нет...
Елизавета Андреевна долго посмотрела на Булгакова, улыбнулась. Улыбка получилась грустной.
- Словно другая жизнь... После смерти мужа всё так стремительно поменялось. Я осталась прежней, а вокруг всё другое. Для меня это оказалось мучительно. Сама даже не ожидала такого от себя. К Петербургу не могу привыкнуть... Холодно тут. Мне кажется, он отталкивает меня, не принимает. Я здесь словно чужая. Так вот и живу... Ездила недавно в родовое имение, а там уж и близких-то никого почти не осталось...
Булгаков смотрел на её осунувшееся лицо, на тонкие, худые пальцы и страшное подозрение охватывало его. Он достаточно видел людей, на лицах которых явственно проступали следы отчаянной внутренней борьбы за свою жизнь, за само существование, когда злая болезнь исподволь, медленно, но неотвратимо вгрызалась в человека...
- Сколько вы ещё пробудете в Петербурге, Николай Иванович?
- С неделю...
Елизавета Андреевна подошла к нему, села рядом на диван, смотрела прямо перед собой.
- Вы часто меня вспоминали?
- Часто, - признался Булгаков. Елизавета Андреевна повернулась к нему и прикоснулась ладонью к его руке. Они смотрели друг на друга и молчали. И в молчании этом было больше слов, чем они произнесли бы в слух.
- Здесь открыли недавно театр на Васильевском острове... Пригласите меня туда.
- Я приглашаю вас, Елизавета Андреевна пойти со мною в театр! В ближайшие дни не получится, много дел, но как только освобожусь, сразу же дам вам знать.
- Спасибо. Я согласна. Можно просто Лиза...
- Лиза...
- ... и последнее, что я увидел, когда меня ранило в бедро, так это взрыв гренады рядом со мной и улана, падающего на меня вместе со своей лошадью. Успел только подумать – «Ну, всё, Василий Петрович, спета твоя песенка... Теперь будешь слушать только ангельские хоры, да и то, если ещё повезёт и не загремишь ты в преисподнюю со всеми своими грехами...» Да ты меня совсем не слушаешь, Коля!
- Отчего же! Слушаю. Со всеми своими грехами...
В кабинет вошла матушка отставного капитан-поручика, Варвара Казимировна. Она была стара, но женское начало в ней, видимо, было неистребимо и неподвластно никаким годам. Лицо её, с выщипанными бровями, было тщательно загримировано и напоминало карнавальную маску. Голова, украшенная высоким париком, обильно обсыпанным мукою, слегка тряслась, пальцы, унизанные перстнями, крепко сжимали мужскую трость, на которую она опиралась при ходьбе.
- Васенька, мой мальчик! Неприлично заставлять так долго ждать себя. Твой отец никогда не позволял себе такого. Сей же миг маршируй в столовую! – и стукнув тростью в паркетный пол, она удалилась прямая и с гордо поднятой головой.
Василий Петрович сконфуженно улыбнулся, развёл руками и, подмигнув Булгакову, заторопился. Обедали церемонно, в полной тишине, со старым лакеем, в побитой молью ливрее, медленно меняющим тарелки подагрическими руками. Булгаков украдкой поглядывал на часы, так как ему нужно было ещё успеть на Васильевский остров, на Третью линию. Но обеду, казалось, не было видно ни конца ни краю. И вот, когда лакей, шаркая опорками о паркет, после очередной смены блюд, добрался до стола и взгромоздил на него серебряный поднос с копчёным осетром, Николай Иванович вытер салфеткой усы и поднялся. Сидящая за столом женская половина, судя по их взглядам, оценила это его действие, как проступок. Василий Петрович, пряча глаза, изо всех сил грыз куриную косточку.
- Варвара Казимировна, простите меня за некоторую бесцеремонность поведения, но, видит Бог, как мне самому от этого неловко. Дела, будь они неладны! Премного благодарен вам за гостеприимство ваше и за столь великолепный стол. Поверьте, я не скоро его забуду.
Старая дама, сначала слушала с каменным лицом, но к концу монолога отмякла и, не заметив подтекста, благосклонно кивнула, после чего Булгаков быстро раскланялся и, не став дожидаться лакея, сам оделся и почти выбежал на улицу. Времени оставалось только-только, чтобы добраться до театра. На его счастье в конце улицы показался извозчик на санях. Когда он приблизился, капитан-поручик встал посреди дороги и замахал руками, требуя остановиться. Чертыхаясь, кучер натянул поводья.
- Что?! Кто? Зачем остановился? – в санях, по пояс укрытый медвежьей шкурой, сидел какой-то безусый ещё чиновник, судя по форме, приписанный к почтовому ведомству. Кучер только что-то промычал, показав кнутом в сторону Булгакова.
- Послушайте, молодой человек! Уступите мне сани. Мне очень это нужно!
Чиновник с недоумением вытаращился на горного офицера, стоящего перед ним. Но, судя по общему выражению его лица, просьба эта на него не произвела никакого впечатления и уступать сани он отнюдь не собирался. Время уходило, и капитан-поручик вынужден был предпринять более решительные меры.
- Послушайте! Я дам вам за это рубль!
- Что?!
- Два!
- Я не намерен с вами торговаться! Возмутительно! Трогай!!!
- Стоять! Хорошо. Тогда я просто вышвырну вас из саней! Бесплатно... Считаю до трёх!
Чиновник, сообразив, что соотношение сил не на его стороне, тоскливо посмотрел по сторонам, но вокруг не было ни одного полицейского.
- Раз! Два...
- Это произвол!
- Вполне допускаю. Но делаю я это исключительно ради женщины. Вы должны понять меня...
- Чёрт знает, что! Как будто я не в центре европейской столицы, а где-нибудь за Нарвской заставой! Давайте ваши деньги...
Чиновник неохотно вылез из-под медвежьей шкуры наружу. Булгаков схватил его руку, ссыпал в неё серебро, впрыгнул в сани, свистнул разбойно.
- Гони на Васильевский к театру!!! Заплачу за обоих!
Кучер щёлкнул хлыстом и лошадь пошла неторопливой рысью.
- Быстрее! Покойника везёшь?
- Не положено, барин! Нам велено ехать не боле двенадцати вёрст! Не то билет отберут!
- Гони тебе говорят! Рубль сверху!
Теперь уже хлыст щёлкнул не по воздуху, а прошёлся прямо по лошадиному крупу. Та рванула, выбивая подковами снег из мостовой, в лицо Булгакову ударил крепкий морозный воздух. На пересечении Лиговского канала с Большой Невской першпективой стоял полицейский. Завидев несущиеся быстрее положенного сани, он замахал руками, что-то крикнул, но быстро сгущающиеся сумерки помешали стражу порядка толком разглядеть возницу, и он только успел вслед погрозил кулаком. На Исаакиевском плашкоутном мосту через Неву к этому времени уже запалили керосиновые фонари и издалека было видно, какое плотное происходило на нём движение. Вытянувшись на всю длину моста в противоположные стороны катили сани, телеги, кареты, жались к парапету моста всадники и прохожие.
Наконец Булгаков добрался до театра. Щедро расплатившись с кучером, он стал пробираться сквозь разнаряженную толпу.  Публика состояла из представителей дворянского общества, простых людей в театры не пускали. Тут были и статские чиновники, и военные вместе с жёнами, детьми и любовницами. Усилия Петра Первого, заставлявшего буквально силком неповоротливую, привыкшую к домоседству боярскую и дворянскую знать выходить в свет, на маскарады, балы и карнавалы не прошли даром. Не брезговала подобного рода увеселениями и императрица Анна Иоанновна. Она пригласила в столицу французскую и итальянскую театральные труппы и платила им очень хорошие деньги. А дочь Петра императрица Елизавета Петровна пошла ещё дальше этого и своим именным указом утвердила создание первого в Российской империи государственного русского театра. Под него был отдан каменный дом купца Головкина, очень мало приспособленный для подобных целей. Но петербургское общество, ещё не искушённое секретами Мельпомены, в новый театр пошло. Директором театра был утверждён драматург Александр Петрович Сумароков.
В кассе для Булгакова оставались два билета, которые он, представившись, сейчас же и выкупил. Ещё вчера отрядил он мальчика на побегушках в театр, чтобы тот предупредил кассира о нём.
- Николай Иванович!
Обернувшись, Булгаков увидел Елизавету Андреевну. Она только зашла в помещение с мороза, и её обычно бледная кожа лица была слегка тронута лёгким румянцем. Зимний наряд её состоял из юбки длинной толстой ткани с кринолином, сверху меховая накидка и муфта из меха соболя. Голову, с забранными кверху волосами, украшала маленькая изящная треуголка. Елизавета Андреевна улыбалась и была очень красива. Мужчины вокруг невольно обращали на неё внимание, вызывая недовольство своих благоверных половин.
- Вы производите впечатление. На любителей театра...
- Ну, что вы... Я так давно никуда не выходила. И, честно говоря, мне всё равно...
Но по глазам молодой женщины было видно, что ей приятны эти слова.
- Позвольте, я вам помогу...
Взяв её шубку и муфту, капитан-поручик отправился в гардероб. Когда он вернулся обратно, Елизавета Андреевна ждала его у широкой лестницы.
- Глядя на вас, господин капитан-поручик, подумаешь, что вы до сих пор служите в кавалергардском полку, - с улыбкой сказала она, глядя на выправку Булгакова.
- Спасибо, но из сказанного верно лишь одно – служу. А в остальном – одни воспоминания... Сейчас за свой внешний вид я мог бы легко схлопотать неделю гауптвахты от командира полка.
Он подал Елизавете Андреевне руку, и они стали подниматься по широкой каменной лестнице на второй этаж. Повсюду горели свечи – в канделябрах и в бронзовых подсвечниках на стенах. Служитель театра, прихрамывающий старичок в ливрее и треуголке петровских времён, старательно снимал со свечей нагар и ещё при этом успевал кланяться посетителям театра. Зрительный зал был рассчитан на сто мест, но с учётом приставных стульев туда могло поместиться гораздо больше желающих. Старичок, расправившись с нагаром, на какое-то время исчез, а потом появился, держа в руке колокольчик на деревянной ручке. По театру раскатился заливистый звон.
- Судари и сударыни! Милостиво позвольте попросить вас пройти... – начал он громко, но, не рассчитав свои голосовые возможности, закашлялся, вытер набежавшую слезу и закончил сипло и в полголоса… - пройти в залу!
Так уж получилось, что места у капитан-поручика и Елизаветы Беэр оказались в последнем ряду с краю. Там же рядом стояла большая бочка с водой на случай пожара. Бочка была открыта и на поверхности плавал какой-то мусор. Булгаков, поморщившись, сел возле неё. Голландские изразцовые печи жарко топились, в зале было душновато, под потолком мохнатилась копоть от сальных свечей. Когда публика угомонилась, из боковой двери рядом со сценой вышли четыре музыканта и сели на специальную лавку. Потом из-за занавеса появился господин Сумароков и дольше, чем приличествовало рассказывал о своей комедии «Лихоимец», которую предстояло посмотреть. Можно было подумать, будто он не совсем уверен, что зрители правильно поймут его творение. Наконец, сказав, что комедия должна смешить с разумом, он раскланялся и важно удалился. Публика вежливо похлопала. Раздёрнулся занавес, музыканты ударили по струнам и действие началось. На сцене злодействовал Кащей – ростовщик, жулик и ханжа, сатирические стрелы летели прямиком в зрительный зал, находили и попадали в свои прообразы. Публике это нравилось. То там, то здесь в зале слышалось шушуканье, отдельные возгласы:
- Вот злодей! Вылитый наш столоначальник...
- Ну, совсем как Аркадий Петрович! Даже слова такие же говорит...
- Ах, шельмец!
Но Николай Иванович довольно рассеянно, если не сказать сильнее, воспринимал художественные достоинства творения господина Сумарокова. Почему? Потому что рядом с ним в полумраке зрительного зала сидела женщина, которую он, как ни сопротивлялся этому чувству, любил. Но неспокойная жизнь капитан-поручика, бунтарский дух, авантюрность натуры, вспышки гнева, подверженность к периодическим запоям – всё это не способствовало его представлению, какой должна быть счастливая семейная жизнь. К тому же тогда Елизавета Андреевна была замужем и пусть брак этот был неравным, она была несвободна. А вот сейчас, когда обстоятельства её жизни круто изменились, можно было уже и не скрывать своих чувств, тем более что Елизавета Андреевна была ему искренне рада, он это чувствовал, но что-то останавливало Николая Ивановича, была какая-то черта, через которую он переступить не мог. Возможно, что это была неуверенность - сможет ли он сделать её счастливой...
- Как вам Исабелла? Правда она миленькая? И такая бедняжка…
Булгаков почувствовал, как её губы коснулись его щеки.
- Что?
- Я говорю...
Она замолчала, взяла его руку и слегка сжала её. Так они и просидели всю комедию, держась за руки и ни разу не улыбнувшись. Будто прощались...
Когда они ехали обратно, Елизавета Андреевна была оживлена, много смеялась, шутила, говорила, что давно ей не было так хорошо, хвалила театр, труппу, но Булгакова не покидало ощущение, что это всё от того, что она просто она ждёт от него каких-то слов, а он ничего не говорит. Когда ехали вдоль Мойки, начало пуржить. В возок, в котором они ехали, словно кто-то охапками швырял снег, и он тут же таял, остужая разгорячённые лица, губы, мысли...
- Когда вы едете обратно?
Они стояли возле подъезда её дома на Гороховой улице. Вокруг было ни души, метель усиливалась, тусклые огоньки фонарей едва пробивались сквозь снежный разгул.
- Завтра...
- Завтра... – повторила она, словно эхо. – Завтра...
Елизавета Андреевна отвернулась, но слёз скрыть не смогла. Потом она порывисто обняла его, и Булгаков почувствовал, как она вся дрожит.
- Елизавета! Лиза...
- Не надо! Ничего не надо. Уезжайте... Поздно!
- Я хочу сказать вам...
- Это уже ничего не изменит... – она отстранилась от него. – Я больна. И я об этом знаю... Прощайте! Вы даже не представляете себе, как я вас ждала...
И она, едва сдерживая рыдания, стала изо всех сил звонить в колокольчик на дверях...
В эту ночь Булгаков спать не ложился. Знал, даже если б и лёг, всё равно бы не уснул. С рассветом обратно, в долгий путь до Барнаула. Он сидел в своей комнате и по списку проверял всё ли купил, выполняя просьбы горных офицеров, чиновников и всех тех, кому он что-то обещал привезти из столицы. Пол перед ним был завален коробками, свёртками, кульками. Это всё были предметы, так сказать, для личного пользования. Но, кроме этого, капитан-поручик должен был выполнить обязательные поручения Колывано-Воскресенской администрации. А велено было ему приобрести для заводов - скипидаров для артиллерии – 5 фунтов, парусин на промываленную фабрику для промывки золота – 2000 аршин, камфары в аптеку – 2 фунта, в лабораторию щёток зеленомедных к очищению серебра и золота – 6, сёдел немецких со всем прибором – 6, бумаги чисто немецкой книжной 1 стопу, к бритью мастеровых и работных людей и прочих служителей бритв хороших – 12, красок к сочинению горных и прочих чертежей и много ещё чего - всего на 450 рублей. Для того, чтобы всё это приобрести, Булгакову пришлось посещать москательные, мануфактурные, писчебумажные, скорняжные, книжные и другие лавки. Необходимо также было запастись новейшей научной, учебной и технической литературой, так как горное дело в России только развивалось и предстояло ещё многому научиться. Всё это было уже куплено и тщательно уложено в дорожные ящики...
«Ах, Николай Иванович, Николай Иванович... Что ж вы от любви-то от своей так легко отказались? Разве ж так поступают с любимыми? За руку подержался и на этом всё? Предали вы её, батенька, предали! А может вы, и не любили вовсе, а так – легкомысленного томления захотелось, видимости лирической и бесцельной? Может вам просто спьяну сбрендило, что вы на такое чувство способны...
«Нет!!! Я любил её и люблю! Люблю! Просто не всё в этой жизни выходит так, как мы хотим...
«Какая глубокая мысль! Продолжайте, подсудимый...»
«Я не подсудимый! Я просто не был уверен, смогу ли сделать её счастливой...»
«Да, да, да... Все закоренелые холостяки так говорят! Смогу ли сделать её счастливой! Узнаю ли её утром, когда проснусь с глубокого похмелья! А вдруг она меня разлюбит! А вдруг я её разлюблю! Да вы просто боитесь признаться самим себе в собственном эгоизме! В том, что вам, по большому счёту, кроме вас самих никто не нужен…»
«Хватит! Надоело! Ты сам не способен любить! Напялил маску добродетели, чтобы от самого себя отвести подозрения! Ещё слово – и я пристрелю тебя!»
Булгаков вздрогнул и очнулся. Он заснул, сидя в кресле в неудобном положении, правая рука занемела. Напротив него стоял Пафнутий с тарелкой в руке и уговаривал отужинать, покуда было затишье, и шведы не шли в атаку.
- Отведайте, Ваше благородие, горяченького... Только пониже пригнитесь, а то ненароком пулей заденет шальной...
- Спасибо, Пафнутий… Иди спать. Надо выспаться… С утра пойдём в атаку...
Пафнутий понимающе кивнул и ушёл, настороженно оглядываясь. Булгаков, морщась, съел перловую кашу, достал бутылку водки, подумав, убрал её. Было три часа ночи. Из окна видна была заснеженная улица, тусклым глазом светил керосиновый фонарь. Не торопясь, пробежала собачья стая. На душе у Николая Ивановича было пусто и тоскливо. Вдруг захотелось нестерпимо, до боли в затылке, добраться до Гороховой улицы и изо всех сил звонить и звонить в колокольчик...
В шесть утра стукнули во входную дверь. В комнату тенью проскользнул Пафнутий. Был он в одном исподнем, рука, которой он держал свечу, ходила ходуном.
- Шведы окружили, Ваше благородие! Бегите оврагом! Сразу за нашей батареей овраг, там сховаетесь... – глаза у него при этом были белые от ужаса. Стук повторился. У старого солдата подкосились ноги, и он бы рухнул на пол, если б Булгаков не успел его подхватить.
- Рядовой, смирно! Это не шведы! Не шведы! Это войска генерал-майора Меншикова! Наступают на Карла с левого фланга! Враг уже бежит... Полная виктория!
Пафнутий послушно встал по стойке «смирно» и всё выслушал. По мере того, как до него доходил смысл сказанного, вид его преображался, радостная улыбка осветило морщинистое лицо.
- Виват, Его Величеству царю императору Петру Первому! – гаркнул он и тут, словно произошло чудо. Впервые за долгое время перед Булгаковым предстал совершенно другой человек. Спина у Пафнутия распрямилась, плечи расправились, голова держалась прямо.
- Пойду открою двери... – сказал он и спокойно пошёл, не пригибаясь и не оглядываясь. В прихожей раздался голос унтершихтмейстера Толстого.
- Николай Иванович! Всё готово к обратной дороге. Можно выносить вещи?
Капитан-поручик огляделся. Всё было тщательно упаковано и уложено в несколько дорожных сундуков. В зыбком свете восковой свечи он увидел лежащий на полу кусочек бумаги. Когда поднял рассмотреть, это оказался билет в театр. Сразу же вспомнилось лицо Елизаветы Андреевны в полумраке зрительного зала, её профиль, жаркий шёпот у виска, отчаянный звон колокольчика... Оглянувшись, Булгаков поднёс билет к губам, потом аккуратно сложил его вдвое и сунул в карман мундира. Хотелось застрелиться...
- Выносите!
*     *     *

По полю, оранжевому от жарков, бежал мальчик. Белая рубашка пузырём раздувалась за спиной, голые ноги с трудом продирались сквозь высокую траву. Он бежал, падал, вставал и вновь бежал, заливисто смеясь. Добежав до матери, он уткнулся ей в колени, часто дыша.
- Ванечка! Как же хорошо-то!
Пелагея счастливыми глазами смотрела, как сильные руки подбрасывают сына к солнцу всё выше и выше.
- Полегче, Ванечка... Испугается, сынок...
Но мальчик, нисколько не боясь, только смеялся и тянул руки в синее небо. А потом неожиданно взгляд у него замер, глаза расширились, и он закричал. Он кричал и в его голосе было столько страха, боли и безнадёжности, словно наперёд знал, что больше никогда в его жизни такого не будет. Ничего больше не будет...
Ползунов закашлялся и открыл глаза. Была темнота и дым – едкий, страшный, вызывающий спазмы в горле, не дающий сделать даже самый малый вдох. Сон мгновенно пропал. Сорвавшись с постели, он кинулся к окну, ногой выбил раму, затем подхватил Пелагею, которая уже сидела на кровати, судорожно пытаясь вдохнуть, и буквально выкинул её из окна наружу, во двор.
- Пожар! Горим! Помогите!!! – это кричала Прасковья. Ползунов распахнул дверь в горницу. Дверь и стена со стороны сеней горели. Языки пламени, жадно пожирая сухую древесину, уже добрались до потолка и теперь вылизывали перекрытия, грозя в короткое время охватить всё, что было внутри. Прасковья обычно спала в сенях, но пробраться туда не было никакой возможности. Сквозь треск горящего дерева Иван Иванович услышал крики Семёна Бархатова, своего денщика. Огонь с гулом втягивал в себя воздух, закручиваясь в спирали и всё больше и больше набирая силу. Жар от него становился нестерпимым, обжигал кожу, гортань. Ползунов, чувствуя, что ещё мгновение и он сам вспыхнет как свечка, вернулся обратно, закрыл дверь и, бросил одеяло на порожек, чтобы задержать дым. Потом он распахнул дверцы шкафа, аккуратно достал из него бумагу, свёрнутую в тугие рулоны, подбежал к окну и отбросил их, как можно дальше. Вернувшись к шкафу, Ползунов начал лихорадочно вынимать из него толстенные конторские книги и вышвыривать их на улицу.
- Ваня!!! – Пелагея стояла возле окна в одной ночной рубашке, с растрёпанными волосами, в свете огненных сполохов, с расширившимися от ужаса глазами и протягивала к нему руки. – Ванечка!!! Уходи оттуда! Уходи! Сгоришь... Ваня-я-я-я!
- Уйди от окна, Пелагея! Уйди, зашибу!
Где-то, совсем рядом, раздался выстрел, через некоторое время ещё один. Закончив с конторскими книгами, Ползунов кинулся к двум бочонкам, доверху набитыми медными деньгами. Это были казённые деньги, за которые шихтмейстер Ползунов отвечал головой. В каждом из них было по сто пятьдесят рублей и весили они по пяти пудов.
- Ванечка!!!
Обливаясь потом, задыхаясь в смрадном дыму, почти ничего не видя, напрягая все силы, поднял Ползунов первый бочонок, поставил на подоконник, выпрыгнул на улицу. Ухватил его, опустил на землю, покатил подальше от горящего дома. Не переводя дыхания, кинулся бежать обратно за остальными деньгами. Из окна, навстречу ему, чёрными клубами валил дым, напоминая вход в преисподнюю, над крышей уже развивался огненный гребень, разбрасывая во все стороны раскалённые искры. Ползунов уже был возле самого окна, когда Пелагея, догнав его, упала на землю, вцепилась насмерть ему в ноги, не пуская в горящий дом.
- Не пущу!!! Не пущу! Ванечка, не губи себя! Меня пожалей... Ваня-я-я-я!!!
Ползунов, стиснув зубы, теряя силы, с трудом высвободился и, перевалившись через подоконник, исчез в дыму. Пелагея осталась лежать на земле, воя страшным голосом. Шихтмейстер Ползунов, почти теряя сознание, нечеловеческим усилием приподнял пятипудовый бочонок до уровня груди, но на большее был уже не способен. И тогда он закричал от бессилия, напрягая отравленные дымом лёгкие, не соглашаясь и протестуя. И в тот момент, когда ноги его дрогнули и подогнулись, сразу несколько крепких, мускулистых рук подхватили его и вместе с бочонком вытащили из этого ада. Это были Семён Бархатов и Фёдор Горбунов. Они отнесли, находящегося в бессознательном состоянии Ползунова, подальше от пылающего с трёх сторон дома, и осторожно положили его на мягкую траву. Прасковья, живая, в обгоревшей в нескольких местах длинной холщовой рубашке, причитая и вздрагивая, сидела на земле, глядя остановившимися глазами на буйство огненной стихии. Пелагея, смочив подол рубашки колодезной водой, осторожно вытирала лицо своего Ванечки, роняя слёзы на его грудь.
- Кабы не выстрелы, так и не узнал бы никто... – гудел Фёдор. После того, как вытащили Ползунова, он тут же кинулся было к колодцу за водой, но зачерпнув ведро и обернувшись к горящему дому, махнул рукой – тушить было уже нечего. – Ты что ли стрелял?
- Я... Только и успел ружьё вынести... – Семён стоял, пребывая словно в каком-то столбняке, весь перепачканный сажей, с обгоревшими волосами и, не отрываясь смотрел на огромный костёр. Всё, что у него было – всё сгорело. Он и сам, едва не остался там, спасая Прасковью. Та, полузадохнувшаяся, криком кричала, потерявшись в дыму и не зная, куда кидаться.
Из деревни прибежали солдаты тушить пожар. Многие были босиком и в одном исподнем. Огонь далеко разогнал темноту и вокруг было светло. Сержант Воробьёв, с двумя вёдрами в руках, оторопело присвистнул, поняв, что их помощь тут уже вряд ли понадобиться. Он стоял возле шихтмейстера Ползунова, который только что пришёл в себя, но ещё без сил лежал на земле, откашливаясь и хрипя.
- Гляжу в окно - зарево по всему небу... Вскочил, давай креститься! Думал, конец света наступил. Страсть-то какая, Ваше благородие!
- Пелагея... – Ползунов попытался встать, но не смог. – Пелагея... Никто не погиб?
- Лежи, лежи, Ванечка... Все живы, все. Я уж и не чаяла увидеть тебя...
- Чего слёзы лить... Живой я... Живой. Пелагея... Где мои бумаги?
- Какие бумаги, Ванечка?
- Те, что скручены в трубку... Я их в окно выбросил... Подальше… Где они!?
- Да вот же они, Ванечка!
- Принеси…
Когда он убедился, что все бумаги рядом с ним, позвал Воробьёва:
- Сержант! Афанасий... Бочки с деньгами сейчас же несите на пристань. Заприте в сарай... Охрану вооружённую выставь... Конторские книги – туда же...
- Будет сделано, Ваше благородие! Капрал!
К сержанту подбежал Устин Безголосов. Был он в мундире, но без сапог.
- Бери людей, Устин, и всю казну несите на пристань. Спроси у Горбунова, в какой сарай запереть. В охрану двоих назначь!
Солдаты засуетились, стали примеряться к бочкам, заспорили... Нести вдвоём – неудобно, одному – тяжело, катить их – можно повредить и собирай тогда казённые деньги с земли. А ежели не досчитаешься? Только что прибежавший к пожарищу здоровяк Гаврила, посмотрев на всё это, молча взвалил оба бочонка себе на плечи и, не торопясь, пошагал к Чарышу. Фёдор Горбунов замер, оторопев от такой силищи, а потом, спохватившись, заторопился следом за ним, прихватив с собою пару конторских книг.
 Утро шихтмейстера Ползунова встретило нерадостно. Набежавшая тучка дождём прибила тлеющий огонь и теперь обгорелые руины только слабо дымили, напоминая остатками печной трубы о человеческом жилье. Навес на пристани было решено пока обустроить под временный дом. Его обшили досками, сделали окна, выложили печь, отгородили угол для Прасковьи. А всё потому, что Ползунов категорически отказался переезжать в деревню, хорошо зная, что все избы там и так до отказа набиты солдатами и что сами хозяева ютятся в углу за занавеской. А ещё о произошедшем необходимо было доложить в Канцелярию и, поэтому в Барнаул был отправлен с оказией гонец. В письме, которое он вёз с собой, причиной пожара была названа плохо сложенная глинобитная чёрная печь возле сеней, от которой и загорелась тонкая деревянная перегородка. Наличие двух печей в избе Ползунов объяснял необходимостью в экономии дров, так как летом достаточно было и небольшой чёрной печи пригодной только для приготовления пищи. Деревенские, кто чем помогли погорельцам одеждой и обувью, так как у тех сгорело всё, из горящего дома спасались в одном исподнем. Но огнём был уничтожен также и весь запас продуктов - муки, крупы, соли и постного масла. Остались только несколько кадок с соленьями, которые стояли в подполе. Шихтмейстер Ползунов в счёт будущей выплаты жалования взял у Фёдора Горбунова с продовольственного склада десять пудов ржаной муки, два пуда гречки, пуд гороху, соли, пуд вяленого мяса.
Прасковья на неделю уехала к родителям, в какой-то глухой старообрядческий скит. Где он находится, никто толком не знал. Раз в месяц приезжал на лошади её отец и увозил в неизвестном направлении, а потом возвращал обратно с мешком сала и с корчагой мёда. Для Ползунова это сейчас представлялось весьма кстати – не было лишнего рта. Семён Бархатов устроился в одной из хозяйственных построек пристани. Положенный ему кошт весь отдавал Пелагее, так как всё равно ели за одним столом. Ползунов, сам вышедший из низов несмотря на то, что стал «благородием», на такие вещи внимания не обращал и был вполне демократичен с нижними чинами.
Работа на пристани тем временем шла своим чередом – вереницами с рудников ехали телеги с рудой, она взвешивалась, тут же грузилась на лодки, чтобы следующим речным походом отправиться по Чарышу в Обь до конечного своего пункта – плавильных печей Барнаула.
А потом, через полмесяца после пожара, на Красноярскую пристань поздно вечером приехал шихтмейстер Пётр Ефимович Хатин, присланный Канцелярией расследовать причины пожара. Был это ещё молодой, щеголеватый человек, приходившийся родственником какому-то очень влиятельному чиновнику в Санкт-Петербурге. Но несмотря на столь высокое покровительство Пётр Ефимович был в обращении прост и обходителен. При этом умён и проницателен. Выспавшись в своей дорожной повозке, чтобы никому не доставлять неудобств, рано утром он уже отправился на пристань, чтобы встретиться с Ползуновым. Они не были приятелями, но были знакомы.
По Чарышу медленно шла волна. Она была легка, упруга, прозрачна и сильна. В лучах восходящего солнца, по склонам высоких холмов, серебрился туман, стараясь подняться к небу, но земля не отпускала, и он медленно таял, оседая росою на траву, на листья деревья, на выступы горных пород. Не было слышно ни одного постороннего звука, только шорох воды о прибрежные камни, только шёпот травы и пение птиц – вольное, непуганое.
Ползунов сидел на плоском камне недалеко от берега. Был он в одних портках, подставив под свежий утренний ветерок крепкое мускулистое тело. Перед ним, импровизированным столом, высился большой лиственничный чурбак. На ровном его спиле, придавленная несколькими камушками, расположилась бумага, на которой шихтмейстер что-то старательно чертил карандашом с помощью линейки. Светлые непокорные волосы падали на глаза и Иван Иванович нетерпеливо отбрасывал их в сторону движением головы. Хатин ещё издали заприметил его.
- Господин шихтмейстер!
Ползунов от неожиданности вздрогнул, карандаш дёрнувшись в руке, сломался.
- Что это вы с самого утра за экзерсисы взялись, Иван Иванович? Бессонница?
- Да есть одна необходимость... – Ползунов, досадливо морщась, пожал руку Хатину, с сожалением посмотрел на сломанный карандаш. – Когда изволили приехать, Пётр Ефимович?
- Вчера в ночь... Переночевал в повозке. Всё равно поселить вам меня здесь негде... – Шихтмейстер внимательно посмотрел на лежащий на чурбаке чертёж. – Увлекаетесь работами Томаса Ньюкомена? Похвально! У англичан нам всегда есть чему поучиться... Нация умнейшая!
Ползунов аккуратно свернул чертёж.
- Поучиться, Пётр Ефимович, и у китайцев можно чему-нибудь. Но иногда полезно и своим умом пожить. Не всё же время нам англичанам в рот смотреть...
- Несколько самонадеянно, но объяснить это я могу лишь вашим особенным отношением к пионерам в области паровых атмосферных машин, господин шихтмейстер. Ладно, пойдёмте, Иван Иванович, расскажите мне, что тут у вас произошло...
- Тогда сначала за стол, завтракать...
Немудрёная еда, которую выставила на стол Пелагея, явно пришлась Петру Ефимовичу по вкусу. Видимо, сильно проголодался. Ел он за обе щёки и ещё успевал похваливать хозяйку за стряпню. Зардевшаяся от этого Пелагея тихонько сидела в стороне и, конфузясь, поглядывала на гостя, готовая сорваться с места по первой же его просьбе. Ей было ещё непривычно ощущать себя полноправной хозяйкой, не прятаться и не скрывать своих отношений с Иваном Ползуновым, а Хатин, зная все их семейные перипетии, деликатно эту тему обходил.
А потом он, вместе с Ползуновым отправился на пожарище. Поинтересовавшись, в каком месте находилась глинобитная печь, Пётр Ефимович занялся тщательным изучением этого места. Ему довольно часто приходилось расследовать дела, связанные с возгораниями, в этом он приобрёл достаточный опыт, потому и был послан Канцелярией сюда, на Красноярскую пристань.
- Ничего здесь не убирали после пожара, Иван Иванович?
Шихтмейстер задумчиво посмотрел на остатки своего дома.
- Разве что только по мелочам... То, что не сгорело.
Подбежал запыхавшийся Фёдор Горбунов и сообщил Ползунову, что надо срочно рассчитываться с возчиками за руду, платить за работу солдатам, а все деньги запечатаны в бочках. Хатин, на вопросительный взгляд Ползунова, сказал, что он может здесь справится и один, но предупредил того, что сразу после осмотра места пожара, он переговорит с каждым, кто жил в этом доме и был здесь в ту ночь. Оставшись один, Пётр Ефимович взял палку и, присев, начал осторожно разгребать угли, оставшиеся на месте глинобитной печки. Время от времени, он доставал остатки чего-то и, рассмотрев их со всех сторон, аккуратно складывал в небольшой деревянный ящик, который он носил с собою. Так унтершихтмейстер переходил с места на место, что-то искал, делал какие-то пометки на листке бумаги и в общем потратил на всё это около часа. Ещё раз обойдя напоследок сгоревшие остатки, он сбил пучком полыни сажу с сапог и в задумчивости постучал пальцем по своему ящичку. На лице у следователя было недоумение.
Пелагея встретилась Петру Ефимовичу по дороге. Она шла от Чарыша и несла два ведра воды на коромысле. Молодая женщина шла не торопясь, и в походке этой было столько красоты и грации, что ей могли бы позавидовать многие дамы благородных кровей.
- Пелагея Ивановна, как вы думаете, от чего случился пожар?
Они сидели на лавке, рядом с навесом, переделанным во временный дом. По всему было видно, что день будет жарким, но тень от стены закрывала их от уже набирающих силу солнечных лучей.
Пелагея медленно расправила подол юбки, отмахнулась от слепня.
- Так Ванечка уже всё рассказал вам поди...
- Да, да... И всё-таки...
- Я спала... А потом перегородка вдруг загорелась. Я допоздна тогда прокопалась с готовкой... Да ещё за стряпню взялась. Вот и получилось... Печь, видать, не остыла.
 - Понятно... – Хатин сделал какую-то пометочку у себя в тетрадке. – Значит, в каком-то месте глинобитная печь треснула и огонь вырвался наружу. Так, Пелагея Ивановна?
- Ну... Получается, что так...
- Получается, что так… - эхом повторил Пётр Ефимович, убирая тетрадь в свой деревянный ящичек.
От Чарыша дул лёгкий ветерок, слегка раскачивая ветки черёмухи, растущей неподалёку. Из-за угла дома появилась чёрная курица и, увидев людей, остановилась, с опаской поглядывая на них круглым глазом. Кур на пристани недавно начал разводить Фёдор Горбунов, чтобы поразнообразить местный стол. Куры у него гуляли на свободе, где хотели и, поэтому он их частенько не досчитывался. Поживиться могли и хорёк, и коршун, да и кое-кто из своих, пользуясь случаем, не упускал возможность закусить куриным окорочком.
- А я нынче постирать собралась... До обеда.
- Что? Какого обеда? – унтершихтмейстер непонимающе посмотрел на Пелагею.
- Я говорю, постирать собралась до обеда. Ваничкины порты...
- Ах, да... Конечно, идите. Всё что надо - я от вас узнал.
И Пелагея ушла в дом. А Пётр Ефимович остался сидеть, рассеянно глядя, как оживает пристань. Задымили костры возле телег с рудой. Возчики, лениво переругиваясь между собой, завтракали, чтобы, разгрузившись, ехать в обратный путь. Некоторые из них, наиболее расторопные, поставив с вечера сети, сейчас варили себе уху. Под командованием капрала пришли солдаты и, не торопясь, начали разбирать тачки, лопаты, проверять сходни на лодках, готовясь к погрузке руды. Предстоял долгий летний день, полный трудов и забот.
- Явился, Ваше благородие!
Обернувшись, Хатин увидел стоящего рядом с ним молодого солдата.
- Кто таков будешь, служивый?
- Бархатов Семён! Денщик Его благородия господина шихтмейстера Ползунова!
- Денщик, говоришь?
- Так точно, денщик!
- Это хорошо... – Пётр Ефимович внимательно посмотрел на него. – Давно ты у Ползунова, Семён?
- Никак нет! С месяц!
- Ну, и как? Не обижает он тебя?
- Никак нет! Он добрый!
Хатин улыбнулся, помолчал. Потом резко встал и спросил, глядя солдату прямо в глаза:
- Что за печь была в прихожей?
Семён, казалось, на мгновение онемел глазами, мелькнуло некое замешательство, но потом вытянулся ещё сильнее.
- Не успел разглядеть, Ваше благородие!
- За месяц?!
- Так точно, за месяц!
- Это почему?
- За занавескою была! А я не любопытен, Ваше благородие!
Шихтмейстер Хатин продолжал смотреть Семёну Бархатову в глаза, но теперь там уже вместо замешательства плавала какая-то муть отчаянная и бесшабашная, понять которую было невозможно. Из дома, с бадьёй в руках, вышла Пелагея. Проходя мимо, она как-то быстро, со значением, глянула на Семёна и заторопилась к реке. От следователя не ускользнул этот взгляд, но он промолчал, лишь отметив его про себя. Отпустив Бархатова, Пётр Ефимович отправился разыскивать Фёдора Горбунова, чтобы встать на довольствие самому и поставить на довольствие своего кучера на всё время командировки. Оставалось ещё расспросить Прасковью, но, когда та вернётся не знал никто.
К вечеру она появилась. Не доезжая, примерно, полверсты до пристани, на едва заметной тропе показались два всадника. Отец Прасковьи, высокий, крепкий, с заросшим бородою лицом, спешившись, помог ей слезть с лошади. Недобро глянув в сторону пристани, снял мешки с седла, осенил её двуперстным крёстным знамением, вскочил на коня и исчез, растворился в прибрежных зарослях.
- Вернулась... – сказала Пелагея, глядя на девушку из-под руки. Закатное солнце чётко обрисовывало высокую, стройную фигурку. Прасковья обладала весёлым, покладистым характером, бралась за любую работу и ей все были рады.
- Вернулась... – Прасковья осторожно положила мешки на землю. – Страсть, какие тяжёлые. Батюшка мой не любит, когда они не полные. В пустоте, говорит, черти заводятся... Вот и набивает каждый мешок под завязку. Так что теперь, Пелагея Ивановна, с голоду не помрём.
Конечно, и сало, и мёд в любом случае не помешают, а для простого стола шихтмейстера Ползунова – это были самые настоящие деликатесы.
Начали подкрадываться первые сумерки. Пока Пелагея готовила ужин, Прасковья, ни минуты не сидящая без дела, до белизны выскребла ножом стол и лавки. Когда работа была закончена, обе вышли на двор. От печи в помещении было жарко, а здесь от реки шла успокаивающая прохлада и солнце уже село за холмы, уступив место бледно-жёлтой луне. На пристани зажгли смоляные факела, их свет, дробясь волной, отражался в тёмной воде, вызывая в воображении людей вечные страхи перед водяными, русалками, лешими и прочей нечисти. Ночь надвигалась кошачьими лапами быстро и неслышно, сгущая темноту вокруг редких факелов.
- Зажигай, Пелагея, лучину! На свечи мы с тобой не заработали... – подкравшийся сзади Ползунов неожиданно обнял её, та взвизгнула.
- Да будет тебе, Ваня! Напужал до смерти... Ой! А лучины-то все закончились... Нащипать ещё их надо.
- А давайте я сделаю! Я быстро... – Прасковья сорвалась с места, взметнулась её коса с вплетённой лентой, но добежать до поленницы ей не удалось, упёрлась в широкую грудь Семёна Бархатова. Тот, недолго думая, обнял её и крепко сжал, не выпуская.
- Пусти!
- Не пущу! Вдруг опять уедешь...
- Пусти, говорю! – рвётся Прасковья из мужских объятий, но больше для вида, для приличия, а сама так и млеет от близкого его дыхания.
Пелагея потянула Ползунова за руку:
- Пошли ужинать, Ваня... Сами разберутся. У меня свечной огарок оставался, думала сберечь на подольше...
- Нет. Свеча мне понадобится для другого...
Поздно вечером, перемыв всю посуду и прибравшись, Пелагея улеглась спать, но сон никак не шёл. Может быть, потому что её Ванечка, уж которую ночь не спал, как все люди в это время, а, склонившись над столом, над своими бумагами, всё чертил какие-то линии прямые да кривые, соединяя их все в одно, ему одному только известное странное узорочье. Пелагея как-то потихоньку, когда Ползунов был в отъезде, любопытствуя, взяла эти бумаги и долго на них смотрела, разглядывала, пытаясь понять, вникнуть, найти во всём этом какой-то тайный смысл. Но поняла только одно - либо её Ванечка умнее всех в Барнауле, либо в него вселился нечистый дух и заставляет по ночам писать дьявольские знаки.
- Только шкивы с цепями... Балансир вреден... У Ньюкомена двигатель – только насос. А для возвратно-поступательного движения нужны два поршня... Господи, вразуми! Подскажи... Но выдержит ли котёл такое давление пара... В России таких больших котлов никогда не делали... Сложно будет склепать... Чем вода будет холодней, тем больше конденсат и тем выше подъём поршня... Просто сказать, а как сделать...
Пелагея, натянув одеяло до самых глаз, со страхом наблюдала за ним, в дремоте слушая это непонятное бормотанье и скоро, в неверном свете маленькой свечи вихрем закружились тени, а её Ванечка стал расти, вырастать и превращаться в огромное дерево, уходящее в высь, к самому небу.
Прасковья тоже поздно улеглась в своём закутке, но спать не хотелось. Мысли в голове отчего-то лихорадочно бросались в разные стороны, щёки пламенели так, что в темноте, наверное, было их видно. Но куда бы не бросались её мысли, они всё равно рано или поздно возвращались к денщику шихтмейстера Ползунова. Она вновь и вновь вспоминала немудрёные знаки внимания, грубоватые его объятия, улыбку, шальные глаза и даже сердилась на себя за это. И вот, когда, повернувшись в очередной раз на другой бок, девушка строго-настрого велела себе не вспоминать больше Семёна, снаружи в стенку возле неё кто-то тихо стукнул. Прасковья затаилась, думая, что показалось, но стук повторился. Через мгновение она уже стояла за дверями босая, простоволосая, в одной рубашке, а сердце её только что не выпрыгивало из груди. Полная луна придавала всему таинственный и жутковатый вид. Пока спали люди, тихо вздыхал Чарыш, серебрясь живой водой, ровно и глубоко дышала земля, едва слышно переговаривались между собой горы, воздух был густым, терпким и кружил голову.
- Кто здесь?
Никто ей не ответил, только сверчок, совсем рядом, словно очнувшись, выдал томную, с переливами трель. Прасковья вглядывалась в ночь, тщетно пытаясь увидеть такую знакомую фигуру, но вокруг неё была только причудливая игра теней. Постояв ещё какое-то время и почти убедив себя, что ей всё показалась, она повернулась войти в дом, как вдруг кто-то подхватил её сзади, так быстро, что не успела ойкнуть, поднял и куда-то понёс.
- Опусти меня... Я ж тяжёлая... Сёмушка...
- Моё ружьё тяжелее...
- Я бы и сама пошла...
- Так надёжнее...
Прасковья умолкла, крепко обхватила парня за шею и закрыла глаза, улыбаясь. Спустя некоторое время Семён замедлил шаг, остановился тяжело дыша, осторожно опустил девушку на мягкую, густую траву, сел рядом. Поблизости от них Чарыш ласково омывал донные камни, перебирал длинные водоросли, что-то бормоча при этом. Прасковья искоса посмотрела на Семёна, тот был неожиданно серьёзен и молчал. Вздохнув, она подсела к нему поближе.
- Сема...
- М-м-м…
- Обними хоть меня. А то сидим тут, как на похоронах... Я замёрзла!
- Пойдёшь за меня?
- Чего?! – Прасковья развернулась к нему всем телом.
- Я говорю, пойдёшь за меня?
Освещённое луной лицо Семёна было сосредоточенным, глаза ждали томительно и напряжённо. Девушка порывисто обняла его, головой прижалась к крепкой груди, так что стало слышно, как бьётся сердце.
- Пойду. Только...
- Любишь?
- Люблю. Только...
- Прасковьюшка!
- Только надо, чтобы батюшка нас благословил...
- Благословит, куда он денется!  - голос у Семёна звенел и далеко разносился в ночи. – В ноги ему падём и под венец!
- Мы ж староверы, Сёмушка... У нас по-другому. Батюшка может и не согласиться. Он такой…
- Не согласится... Сбежим!
Прасковья отрицательно покачала головой.
- Нет. Без отцовского благословения я никуда не пойду... Грех это. Проклянёт. Тогда нам нигде жизни не будет... И вообще, скоро мы уйдём отсюда дальше в горы. Туда, где Беловодье... Это – рай на земле и войти туда может только тот, кто чист душой...
У Семёна опустились руки.
- А как же я? Сама ведь сказала, что любишь...
Прасковья молчала. Но в этом её молчании было столько упорства, что его хватило бы пятерых таких, как Семён.
- Ладно... Тогда одно из двух – либо украду тебя, либо...
- Грех это!
- Да дай ты мне договорить!  Либо сам в староверы подамся!
- Сёмушка!
Просидели они так, обнявшись, у реки всю ночь. Под негромкий шорох воды они много говорили, а ещё больше молчали, вслушиваясь в себя и выпуская на свободу, рвущиеся из их сердец неудержимым потоком чувства.

*     *     *
Возле Канцелярии Мартын едва не столкнулся с писарем Поленовым.  Тот, выскочив с ошалелым видом из дверей ему навстречу, едва успел увернуться и кинулся бежать в сторону аптеки, перепрыгивая через бродящих по дороге кур. Войдя в здание, Вторый подивился тишине вокруг и отсутствию людей, по коридорам бродили только кошки. Такое иногда происходило, а именно в том случае, если из столицы приходило строгое предписание с внушением. После этого следовала ответная реакция Христиани в виде выволочки провинившимся, и вся чиновная братия Канцелярии тогда ходили на цыпочках, говорили полушёпотом и старались лишний раз не попадаться начальству на глаза.
Вот и сегодня, как выяснил позже Мартын у чертёжника Коротаева, гроза пришла в лице президента Берг-коллегии Ивана Андреевича Шлаттера, который официальной бумагой уведомил исполняющего обязанности управляющего Колывано-Воскресенскими заводами Христиани Ивана Семёновича о том, что на территории Кабинетских земель ведётся неупорядочная, отсюда недопустимая и преступная, рубка лесов, ведущая к истощению лесных массивов, что, в свою очередь, грозит остановкой плавильных печей, так как в качестве топлива используется исключительно древесный уголь. Предписывалось – «...чтобы собственное домовое и дворовое строение иметь не по личной прихоти, дабы от излишних домов и строений, таки отопления оных, напрасной траты и гибели лесам отнюдь не было». Тут же содержалась жёсткая регламентация, какие дома и дворовые постройки иметь различным категориям жителей, какой лес использовать на дворы, заборы и отопление. Иными словами, быт заводских людей напрямую зависел от убеждения горной администрации, что потребление древесины на частные нужды наносит серьёзный ущерб лесному хозяйству.
Последствием этого предписания был весьма серьёзный разговор между Христиани и бухгалтером Пастуховым, итогом которого было болезненное теснение в бухгалтерской груди и сильная одышка. Тотчас же в аптеку к Цидеркопфу за сердечными каплями был послан Степан Поленов, которого и видел Мартын Вторый, подходя к Канцелярии.
После того, как грудь Василия Осиповича отпустило, он тут же послал за Мартыном. Когда тот явился, бухгалтер сидел в кресле без камзола, в одной рубахе, расстёгнутой на груди. Парик небрежно валялся рядом на полу, на лысой голове возлежало мокрое полотенце.
- Ты вот что, Мартын... – слабым голосом начал Пастухов… – чтобы все разрешения на рубку леса отныне только через меня. За самовольную рубку - либо штраф, либо порка, в зависимости от личности... – бухгалтер застонал, сдёрнул с головы полотенце и отшвырнул его в сторону, замолчал надолго. Мартын ждал, переминаясь с ноги на ногу. – Хотя, нет... Эдак у меня ни на что времени больше не останется, ежели я ещё и лесом начну заниматься... Будешь сам составлять список просителей и – мне на подпись. На столе регламентация лежит, возьми её, там всё прописано... Уяснил?
- Уяснил, Ваше благородие! Всё сделаю, как надо...
«Вот и ещё одна статья дохода для меня, - подумал Мартын с удовлетворением, - за каждый пенёк платить мне будут денежку, за каждую сломанную веточку! Списочек-то я составлять буду...»
- И вот ещё что... – Василий Осипович с трудом поднял своё дородное тело из кресла, подошёл к столу, взял какую-то бумагу, отставил её на вытянутую руку, чтоб было лучше видно... – Змеиногорская контора рапорт прислала. Пишут тут, что лесовщик Аким Щербатов застал за вырубкой сосновых деревьев солдат Шульбинской крепости. Он сообщил об этом уряднику крепости Епанешникову, но тот утверждал, что не давал приказа на вырубку деревьев... В чьём ведомстве находится Шульбинская крепость?
- В ведомстве генерал-майора Деколонга... – Мартын перекрестился про себя, что вовремя вспомнил эту фамилию. Бухгалтер Пастухов очень не любил, когда его подчинённые сразу не могли ответить на какой-либо вопрос, особенно, если дело касалось имён и фамилий, на которые сам Василий Осипович был слабоват.
- Да, Деколонга... Составь промеморию генералу, пусть разберётся, что там у них происходит. Христиани подпишет... Но, в любом случае, чтобы строго наказали плетьми всех этих солдат вместе с их урядником... Подлецы! Так и напиши – настоятельно рекомендуем наказать! Чтобы никому неповадно было царский лес рубить! Ступай... Постой! Парик мне подай.
Мартын, пряча брезгливую гримасу, подошёл к куче шёлковых волос, лежащих на полу кривой болотной кочкой, поднял их двумя пальцами, положил на стол, поклонившись, молча вышел.
Придя в свою каморку, он сел за стол, достал из кармана коробочку, полюбовался цепочкой, убрал обратно. После произошедшего в подполе болело за грудиной и ломило в висках, но он в очередной раз остался жив и расценивал это исключительно как добрый знак, как некое провидение, неуклонно ведущее его к цели, к его непомерному богатству. Составив промеморию, Мартын собрался уже было идти с нею к Христиани за подписью, но к нему зашёл Василий Коротаев.
- Здорово, Мартын...
- Чего тебе?
- Да так... Давно не виделись.
- А чего на меня смотреть? Я не крест на колокольне. Некогда мне, Васька. К Христиани иду... – Мартын поднялся из-за стола уходить, но что-то во взгляде приятеля его становило. – Чего?
- Ты у Марфы был?
- Был. И что?
- А то, что ведьма она! Ведьма! Не надо было тебе к ней ходить...
Мартын тут же вспомнил всю ту жуть, которая происходила с ним в доме у Марфы, огромный, налитый кровью глаз под ногами, своё лицо под водою синее и задавленное, содрогнулся изнутри.
- Так ты ж сам меня к ней и послал...
- Послал, потому что ты меня тогда чуть не придушил!
- Я тогда хоть к самому чёрту на поклон пошёл бы, лишь бы помог... Дай пройти!
Василий отступил на шаг, посторонясь и пропуская Мартына, сказал ему вслед тихо:
- Все, кто приходил к ней, не своей смертью потом умирают...
Мартын остановился, медленно повернулся к Коротаеву, усмехнулся зло.
- А я знаю. Она сама мне об этом сказала... Да только не боюсь я её! Так ей и сказал - не боюсь! Она уже попыталась, да только ничего у неё из этого не вышло! Ангел-хранитель у меня есть! Так что я за свою жизнь спокоен, проживу её по полной. Ещё погуляем у меня, Васька! Из золотой посуды есть будешь! Это я тебе говорю – Мартын Вторый!
Сказал так и ушёл.
- Не жилец он на белом свете… Не жилец.
Перекрестился Василий. В коридоре показался неопределённого цвета кот с белыми глазами и с лишайными пятнами на спине. Похоже, что он был слепой. Раньше его здесь не было. Он медленно подошёл, остановился и пристально уставился на Коротаева. От этого взгляда стало тому даже как-то не по себе.
- Кыш! Брысь! А ну, пошёл отсюда! Пошёл...
Замахнулся он на кота рукой, ногами затопал, а тот и ухом не ведёт. Как смотрел, так и смотрит, только ухмылка глумливая появилась вдруг на его морде. Подумал Василий, что показалось, протёр глаза, глянул по новой, а кот ещё глумливее ухмыляется, даже ближе подошёл.
- Свят! Свят! Свят... – крестясь, кинулся чертёжник от него, добежал до своих дверей, обернулся, а тварь эта голову повернула и на него смотрит бельмами своими. Тут уж Василий не удержался, застонал, перед глазами всё поплыло, и он, сомлев, рухнул кулём на пол.
Когда Мартын вернулся от Христиани, в коридоре, вокруг его приятеля происходила суета. Несколько писарей, толкаясь и переругиваясь, пытались привести его в чувство, били по щекам, лили воду, но Васька продолжал неподвижно лежать на лавке, с белым, искажённым от страха лицом. Послали в аптеку за Рыловым и тот скоро явился со стеклянной банкой, в которой плавали пиявки.
- А ну, православные, расступись! – Никодим сноровисто приладил пострадавшему за уши и на грудь с дюжину пиявок, довольно улыбнулся.
- Что это с Васькой? – спросил он. - Подрался что ли с кем?
Но никто ничего толком не знал, а скоро Коротаев и сам начал потихоньку шевелиться, и что-то жалобно мычать. Когда взгляд у него стал более-менее осмысленным, он, втянув голову в плечи, посмотрел вдоль коридора, ничего не увидел, с облегчением перекрестился, сорвал с себя всех пиявок и на слабых ногах ушёл в аптеку с Никодимом. Поздно вечером тот еле дотащил упившегося в гусиное перо чертёжника домой.
Мартын, случившееся с Васькой, воспринял, как простую дурь, как обычный панический страх перед начальством. Сам он никакого начальства особо не боялся и ни перед кем не трепетал, только вид делал. И то потому лишь, что понимал, на рожон лезть – себе дороже будет, хребет быстро сломают. А в душе он всегда знал, что все эти люди, облачённые властью, деньгами и возможностями, такие же, как и он сам и ничем особенным они от него не отличаются. Они также мёрзнут, когда холодно, также хотят есть, хотят пить, плачут, когда больно и рано или поздно, также, как и он, умрут.
Подходя к своему дому, увидел он, как из соседского окна смотрит на него Капитолина, видать, специально сидела, ждала, когда он мимо пройдёт. Увидела и аж потянулась вся к нему, засветилась изнутри мягким, ласковым светом. Ответил ей Мартын взглядом своим, улыбнулся скупо. А потом вдруг неожиданно для себя самого почувствовал, как в груди у него натягивается какая-то тонкая жилка, натягивается до последнего предела, а потом лопается, а он не умирает, а только будто ком какой в горле у него начинает расти и набухать. Отвернулся он от Капитолины, чтобы не испугать её непонятным своим состоянием, а тут заходящее солнце полоснуло его последним лучом прямо по глазам, да так полоснуло, что ком этот в горле будто прорвало и лишь только зашёл в дом, как хлынули из его глаз слёзы, да так хлынули, что не остановить.
Поужинав, вышел Мартын из дому, глянул в сторону соседского двора, сел на крылечко, задумался. Никогда раньше ничего подобного с ним не случалось. Сам жесток был, обижал других, но чужие слёзы его не трогали и у самого ни слезинки из глаз не выкатывалось. А тут вдруг такое! «Хорошо хоть Капитолина ничего не заметила, а то стыд-то какой – мужик заплакал!» - подумал Мартын и вдруг подивился тому, с какой нежностью, с каким трепетом, как бережно произнёс он про себя её имя.
- А ведь ты, Мартын Пармёнович, любишь её... – неожиданно для себя сказал он вслух. – Любишь… - повторил он медленно и нараспев, будто взвешивая это слово в руке, проверяя, насколько свободно оно помещается в его сердце. Сразу же представилось лицо Капитолины – волосы чёрной волной, глаза цвета болотной тины, кожа белая, как выжженный солнцем речной песок, и вся она – ладная, высокая, тянущаяся к нему...
Как-то сладко и томительно заныло под ложечкой, потом ударило в голову, захотелось, раскинув руки, долго падать в высокую траву...
- Повечерять вышел, Мартынушка?
Капитолина подошла неслышно и теперь стояла возле крыльца белым призраком в наступившей темноте. Голос её - низкий, грудной, обволакивающий, казалось, легко проникал в самые сокровенные уголки души и располагался теперь там вольно, по-хозяйски.
- Ага...
- О чём думаешь?
- О тебе...
Не успел Мартын договорить, как её руки обвились вокруг его шеи, и она прижалась к нему крепко, изо всех сил.
- Любовь моя! Миленький мой... Никому тебя не отдам! Никому... Мой, мой... Умру, а не отдам... Чтоб он сдох! К чёрту его... Ненавижу! Любимый...
Она говорила какие-то бессвязные слова и всё целовала и целовала его в губы, в глаза, в волосы. Целовала и не могла остановиться. Казалось, ещё немного и она затопит всё вокруг себя своей любовью жаркой, неистовой, всепоглощающей. А Мартына в это время река памяти несла куда-то назад, в прошлое, в то блаженное время, когда его ещё совсем маленького мама держала на руках и со всех сторон его окружали только тепло, добро и ласка.
- Погоди, Капа... – он попытался увернуться от её губ, но она не выпускала, а наоборот, ещё крепче вцеплялась в него, словно в беспамятстве, словно от этого зависела вся её жизнь.
- Да погоди же ты! Никуда я не денусь... С тобой я, милая! С тобой... – услышав это, Капитолина будто очнулась, сразу успокоилась, села рядом и притихла. Мартын бережно достал из кармана коробочку и раскрыл её. В свете полной луны тусклым огнём играло золото.
- Тебе.
- Что это, Мартынушка?
- Бери, увидишь...
Молодая женщина боязливо взяла коробочку, долго смотрела на неё, потом осторожно достала цепочку.
- Это мне?!
- А кому ж ещё? Тебе, конечно... Надевай!
Она испуганно глядела на золотое украшение, не решаясь надеть на себя, но потом собралась с духом и замкнула её на своей шее. На бледной коже тёмная полоса цепочки смотрелась, как порез.
- Миленький, а зачем мне это? Всё равно ведь носить-то я её не смогу...
Мартын помрачнел, зло выругался.
- Посмотрим! Ты не бойся его больше, Капочка... Ежели он ещё тебя хотя бы раз пальцев тронет, я так сделаю, что эта гнида на Змеиногорском руднике навсегда останется подыхать. Там ему место... Да и ждать тут нечего, завтра же все нужные бумаги на него составлю и делу конец...
- Правда?
- Правда.
Капитолина, счастливо улыбаясь, уткнулась лицом в крепкое мужское плечо. На душе у неё было легко и пели там райские птицы. От избытка чувств она заплакала. Никогда ей ещё не было так хорошо и так покойно. А чуть позже Мартын увёл её к себе в дом. В эту ночь он единственный раз за много лет не спускался в подпол.
Рано утром, когда плотный туман с заводского пруда мешался с последними остатками ночи, когда мелкие птахи ещё только пробовали свои голоса, на Подгорной улице показалась лошадь, впряжённая в длинную телегу. Возница, а это был Анисим, шёл рядом. Порядочно не дойдя до своего дома, он остановил лошадь, привязал её за вожжи к чужому забору, а сам крадучись, прячась за кусты и высокую крапиву, стал пробираться к своему жилью. Хотя окна его дома были закрыты ставнями, он всё равно, подойдя ближе, перелез через забор и огородом пробрался к крыльцу. Стараясь не скрипнуть, он открыл дверь, настороженно оглянулся и вошёл внутрь. Довольно скоро Анисим появился вновь. Но теперь он уже не таился. На лице у него блуждала зловещая ухмылка, он что-то быстро говорил вполголоса и, казалось, подмигивал кому-то, производя впечатление помешенного. Потом он замолчал, кривясь лицом долго и пристально смотрел на соседний дом, зло сплюнул и пошёл за своей лошадью, сбивая носком сапога головки одуванчиков.
Густой туман, облаком упавший в это утро на землю, не позволил Капитолине увидеть своего мужа, и она легко добежала быстрыми босыми ногами по росистой траве до своего крылечка. Когда она уже открыла дверь, чтобы войти, раздалось громкое лошадиное ржание полное тоски и боли. Капитолина резко обернулась на этот звук. Она хорошо знала голос их лошади, на которой Анисим часто вымещал свою злобу, но по её подсчётам он должен был вернуться не раньше, чем через два дня. Недоумевая, она подбежала к калитке, пытаясь хоть что-то разглядеть, но увидеть что-либо дальше пяти шагов не было никакой невозможности и, опустив голову, полная самых плохих предчувствий, Капитолина медленно пошла в дом.
Мартын проснулся рано, как обычно. Несколько мгновений лежал, глядя в бревенчатый потолок и пытаясь понять – сон ли это был или взаправду. Нет, получалось что взаправду! Его сны всегда были не об этом, они были о другом... В ночных видениях Мартына Второго были только власть, золото и деньги и ничего лишнего. Никогда в его сны не проникала ни одна женщина. Он расслабленно потянулся, во всём его теле всё ещё бродила сладкая истома, неуспокоенная кровь. Капитолина ушла неслышно, словно тень, но при этом оставив на обеденном столе вполне осязаемый капустный пирог. Видимо, заранее испекла, порадовать хотела, вот и принесла, покуда он спал. Она вторгалась в его жизнь властно, требовательно и основательно, но, как и полагается умной женщине делала она это мягко, негромко, неслышно, чтобы не спугнуть, чтобы дать чувствам окрепнуть.
После того случая с матерью Ползунова, убирать и готовить в дом к Мартыну ходила теперь другая женщина, глухая и нелюдимая Любка Нетопыриха. Мужа её три года назад съели волки, когда он вёз руду со Змеиногорского рудника и заплутал в метели, отбившись от остальных. Возле саней нашли одни только его валенки. Нетопыриха готовила плохо, убиралась кое-как, но зато её было не слышно и не видно, а это вполне устраивало Мартына. Поэтому капустный пирог, испечённый Капитолиной, был съеден весь до последней крошки.
Взошедшее солнце быстро разорвало в клочья туман, не церемонясь придавило его к земле и теперь медленно катило по необъятной голубой шири неба, набирая высь и огненную силу. Мартын, не торопясь вышел из дома, повесил замок на входную дверь. Из соображений безопасности ставни на окнах он оставлял закрытыми, открывал их только вечером, когда приходил со службы. Проходя мимо соседнего дома, увидел за оградой телегу и стреноженную лошадь возле копны свежескошенной травы. «Анисим вернулся», - неприязненно подумал Мартын и пошёл дальше, как вдруг раздавшийся истошный крик заставил его остановиться. Обернувшись, он увидел Капитолину. Окровавленная, в разорванной на груди рубахе, с растрёпанными волосами она убегала от мужа. Тот с топором в одной руке и с клоком вырванных волос – в другой, выбежал из дома и теперь гнался за ней, раскрыв рот в страшном беззвучном крике. Капитолина, увернувшись от него, кинулась к калитке, но, запуталась в подоле рубахи и упала.
- Молись, шалава!
Анисим, стоя над ней, замахнулся топором, но вдруг тяжело, мучительно закашлялся, выронил топор и, согнувшись пополам, схватился за грудь. Опоздавший на долю секунды Мартын, с силой толкнул его так, что тот отлетел на несколько шагов, при падении головой ударился о бочку с водой и остался лежать без движения. Капитолину всю трясло, она не могла сказать ни слова, только тихо выла, с ненавистью глядя на поверженного мужа. Мартын откинул подальше топор, опустился перед ней на колени. Нос и губы у неё были разбиты, один глаз заплыл и ничего не видел, из левого уха сочилась кровь, в кулаке была зажата цепочка красного золота.
- Капа! Капочка! Что он с тобой сделал? Что? Ты слышишь меня?! Капа!!!
Но та, не обращая на него внимания, вдруг быстро поползла к топору, потом вскочила, схватила его и бросилась к Анисиму. Только в последний момент успел поймать её за руку Мартын.
- Капитолина!!! Ты что, совсем умом тронулась?! В кандалы захотела?! Под батоги!? Отдай топор! Слышишь меня?! Отдай топор!!!
Но она так намертво вцепилась в рукоять, что даже у Мартына не хватило силы справиться с нею. Ему осталось только оттолкнуть её подальше от Анисима. А тот начал медленно приходить в себя. Глаза его блуждали по сторонам, пальцы судорожно скребли по земле, рот был в пене. Мартын поднял его, завёл в дом и накрепко привязал к кровати. Когда он вернулся к Капитолине, та безропотно отдала топор и осталась стоять, невидяще глядя перед собой. Как раз в это время мимо по улице шла Любка Нетопыриха. Завидев Капитолину, растерянно охнула, заголосила и кинулась к ней. Вдвоём с Мартыном они отвели её к нему домой, где Нетопыриха и осталась приводить пострадавшую в чувство.
Придя на службу, Вторый тут же написал служебную записку на имя исполняющего обязанности управляющего Колывано-Воскресенскими заводами Христиани И.С. В ней он подробно, как свидетель, практически без преувеличения изложил, как приписной крестьянин Вижняк Анисим едва не совершил смертоубийство своей собственной жены Капитолины Вижняк. От себя добавил, что сей Анисим уже неоднократно покушался на её жизнь, а напившись, представляет угрозу для всех, кто находится рядом с ним. По сему, предлагается принять меры и передать дело Анисима Вижняка на рассмотрение судебному приставу Растопырьеву Н.И.
Мартын перечитал написанное и остался доволен. Теперь, если делу дадут ход, а ему дадут ход, в этом канцелярист Вторый не сомневался, зная, как липнут деньги к рукам судебного пристава, то Капитолина останется одна. А там, поди разберись, отчего на Змеиногорском руднике умирают люди. Причём, умирают часто... И уже никто и ничто не будет стоять между ними. Не будучи сентиментальным и излишне впечатлительным, Мартын испытывал к этой женщине странное, двойственное чувство. С одной стороны, она просто накрыла его своей любовью, буквально заставила полюбить её и в сердце у него, неожиданно для себя самого, нашлось достаточно места, чтобы впустить туда эту женщину. К тому же она спасла ему жизнь... С другой стороны, он как будто чувствовал, что её присутствие рядом с ним будет некой защитой от утопленных лиц, глядящих на него из-под воды, от колдовских наговоров, от страшных глаз из бездны...
Когда Мартын поднимался по лестнице на второй этаж, дорогу ему загородил недавно приехавший с Урала горный мастер Козьма Дмитриевич Фролов. Он был настолько хорош и незаменим там, что генерал-майор Порошин, узнав о нём и заботясь о вверенных ему алтайских рудниках и заводах, буквально выцыганил его у Кабинета. Писал письма в Санкт-Петербург, слал туда гонцов, и как ни сопротивлялась администрация Екатеринбурга этому, как ни возмущалась, Фролов, в итоге, оказался на Алтае.
- А ведь, пожалуй, молодой человек, способ этот для перевозки руды от места добычи и до похверка будет самым скорым и менее затратным в ресурсах. Ну, посудите сами... Вы меня слушаете?
- Да, да, Ваше благородие... Я слушаю... – Мартын, чертыхнувшись про себя, насколько смог сделал заинтересованное лицо. Он уже побывал один раз в подобной ситуации с Козьмой Дмитриевичем и понял, что самое лучшее для него - это потерпеть и выслушать всё, что будет говорить этот немного странноватый человек.
- Вы можете себе представить самоходные тележки? Чтобы они сами ехали! А? Думаете, это всё сказки, небылицы?
Мартын наморщил лоб, попытавшись представить предлагаемое, но фантазии его хватило только на телегу, которую толкали впрягшиеся в неё Христиани, Растопырьев и Ползунов.
- Вот то-то и оно! Деревянная дорога, по которой катятся тележки с рудой посредством канатов, управляемых системой передач от основного водяного колеса! И никаких лошадей! Никаких возчиков! Экономия на лицо... Вот только углубления в досках надо выложить листовым железом, иначе дерево быстро сотрётся колёсами... Да, пожалуй, именно это будет самым дорогостоящим во всей этой истории... Но в столице должны понять, насколько от этого выиграет всё производство в целом! Они там должны понять. Должны понять...
И Козьма Дмитриевич, озаботившись очередной задачей, начал быстро спускаться вниз по лестнице. Мартын посмотрел ему вслед, покачал головой. К таким людям он относился презрительно и безо всякого уважения. За версту было видно, насколько они умны, необыкновенны и недюжинны. Но имей Мартын, хотя бы малую толику того, чем их наградила природа, он бы уже давно ездил в золотой карете. А эти бессребреники ходят в потёртых кафтанах и живут только ради каких-то там призрачных «выиграет всё производство в целом».
- Про себя забывать никогда нельзя... – твёрдо сказал канцелярист и продолжил прерванный путь наверх. В приёмной находился секретарь и занимался крайне важным делом – бил огромной мухобойкой мух. Те, большие и откормленные, лениво перелетали с места на место, легко и изящно ускользая от неминуемой смерти.
- Чтоб их всех чума взяла... – отдуваясь сказал секретарь. Он уселся на стул и с ненавистью уставился на этих маленьких бестий, безбоязненно ползающих по потолку. Был он тучным, с тремя подбородками – одним волевым и двумя безвольными. Видимо, это внешнее противоречие накладывало отпечаток и на всё остальное в его жизни.
- Христиани велел всех их перебить... Значит, надо окна закрывать. Закроешь их, тут сразу духота несусветная делается. Я уже весь мокрый... Чего пришёл?
Секретарь Мартына недолюбливал. Спроси у него за что, сразу и не ответит. Просто бывает неприязнь к человеку необъяснимая, вроде ничего тебе этот человек плохого не делал, а поди ж ты...
- Да вот, служебная записка на одного приписного... Жену свою топором чуть не зарубил. Опасен...
- Чуть не зарубил, говоришь? Кто таков?
Вторыму совсем не хотелось обсуждать это с ним, но и показывать какую-либо свою особую заинтересованность во всей этой истории тоже не хотелось.
- Анисим Вижняк.
- Вижняк, Вижняк... Знаю! У него ещё жена больно хороша, видная такая баба. Шашни, поди, закрутила с кем-нибудь, покуда муж в отъезде был, вот он её и проучил. За что ж его осуждать? Не за что. Любой бы мужик так сделал...
Мартын слушал это и чувствовал, как внутри него загорается какое-то адское пламя. Нестерпимо захотелось чем-нибудь заткнуть этот рот, под которым колыхались три секретарских подбородка или вовсе прибить его, как огромную жирную муху.
- Топором – это нормально? Если только за одно подозрение топором каждый будет махать, у нас здесь ни одной бабы не останется... Да чего мне с тобою об этом говорить, передай Христиани и всё.
Сказал так Мартын и пошёл к дверям.
- А ведь ты в соседях будешь у него. У Вижняка у этого...
Медленно обернулся Мартын. И, видать, такое было у него в глазах, что секретарь поменялся в лице, улыбочка сползла и затерялась в подбородках. Чуть позже он эту служебную записку долго разглядывал, а потом засунул куда-то глубоко в стол, мстительно при этом улыбаясь.

*    *    *
Обратный путь до Барнаула должен был занять около двух месяцев. Численно отряд не пострадал, если не считать Спирьку Рагозина, который бесследно исчез в Перми. Николай Иванович тогда ещё похвалил себя за интуицию. Но вместо аптекарского ученика появился Ефим Бармин и пользы от него было гораздо больше – вся команда после еды, им приготовленной, поминала Ефима добрым словом.
Когда позади осталась городская застава и отдохнувшие лошади вынесли сани на Московский тракт, Булгаков перекрестился и попросил у Николая Чудотворца защиты себе и всем, кто был рядом с ним. Семён Толстов, прильнув к маленькому окошку, по своему обыкновению читал. Он, воспользовавшись случаем, накупил себе книг по металлургии, горному делу и всему тому, что представляло интерес для его любознательного разума. Капитан-поручик задремал, закутавшись в медвежью шубу. Усыпляло мерное покачивание, шорох снега под полозьями, язычок пламени толстой свечи, хоть немного, но нагревающей воздух внутри саней. Впереди была долгая, трудная, полная неожиданностей дорога.
На первых санях ехал капрал Фаддей Лукин, на замыкающих – Фёдор Головин и Ефим. Были они примерно одного возраста и отношения к этому времени у них сложились самые что ни на есть приятельские. Почти рассвело, начала закручиваться позёмка, ветер усиливался, редкий поначалу лес обступал дорогу всё плотнее и плотнее.
- Ну как, Ефим, видел царицу? – Фёдор поплотнее запахнулся в тулуп и пронзительно свистнул, подгоняя лошадь. Весь отряд знал, что тот страстно хотел увидеть Екатерину Вторую, хотя бы одним глазочком, хотя бы из самого далека и по лицу Головина было видно, что он сейчас хотел поразвлечься на счёт Ефима, ввиду полной невозможности такового.
- Видел.
- Врёшь!!!
- Не вру.
- Где?
Ефим помолчал, потом сделал торжественное лицо, зачем-то снял шапку.
- Где, где – там... Ну, пошёл как-то я на Сенной рынок купить мясо. Аккурат, чтобы поспеть перед началом Великого поста скоромным всех вас накормить. Так вот, купил я тогда половину свиньи, недорого... Какой-то мужик откуда-то с-под Пскова продавал, даже не торговался со мной. Ты, Фёдор, тогда ещё варёной свининой подавился...
- Да ты не об этом! Ты мне про царицу давай рассказывай!
- А я и говорю про неё... Вот, когда я на санки-то тушу свиную бросил, глядь, вдруг подходит ко мне сама императрица Екатерина Вторая! Подходит, смотрит так на меня ласково, а потом и спрашивает – «Ну, как тебе здесь, мужичок? Не обманывают тебя? Всем, мол, доволен?»
Фёдор от таких слов даже вожжи из рук выпустил.
- Да ну?! Так и спросила?
- Так и спросила.
- Тебя!?
- Меня.
Выражение лицо Фёдора Головина в этот момент трудно было передать словами. Представьте себе человека, физиономия которого одновременно испытывала на себе давление таких чувств, как потрясение, удивление, недоверие и испуг.
- Нешто она сама к тебе подошла!? Она ж царица!
- А что ж, по-твоему, она и подойти ни к кому не может? Она всё может! Она ж царица!
Фёдор, уничтоженный такой логикой, беспомощно замолчал. Он правил лошадью, искоса, с уважением поглядывая на Ефима. В его глазах этот простой деревенский парень, видевший саму царицу, вознёсся теперь всем своим положением на невозможную высоту. А тот, снова надев шапку, прищурившись, смотрел вдаль и сосредоточенно морщил лоб. Помолчав с три версты, Ефим вдруг в сердцах с силой стукнул себя по колену.
- Ты чего? – вздрогнул от неожиданности Головин.
- А может это и не царица была вовсе!
- Как не царица?! Ты ж сам сказал...
- Ну, сказал... Только вот короны-то у неё на голове не было! А какая ж это царица ежели она без короны!
Укатанная санями дорога прихотливо гнулась то вправо, то влево, неотвратимо уводя маленький отряд всё дальше и дальше от столицы. Февраль был малоснежным и это значительно облегчало и ускоряло поездку. Ведь надо было успеть доехать до Барнаула пока на реках стоит лёд. До Перми путь был спокойным и достаточно комфортным – в европейской части Российской империи ямская гоньба поддерживалась Ямской канцелярией на должном уровне. Через каждые пятьдесят вёрст находились почтовые дворы, где можно было и отдохнуть, и накормить лошадей. Но за Каменным поясом, именуемым в дальнейшем Уральскими горами, на присоединённых к России сибирских землях для почтовой службы и путников условия были гораздо более трудные. Редкость населённых пунктов на этих необъятных просторах очень часто вынуждала людей ночевать там, где их заставала ночь.
Когда отъехали от Перми вёрст пятнадцать, повалил снег и в таком количестве, что Булгаков был вынужден отдать приказ остановиться – ничего не было видно. На беду, снегопад застал их на открытой местности и когда через сутки снежное буйство прекратилось, вокруг расстилалось ровное белое поле. Возле саней капитан-поручика состоялось недолгое совещание – надо было что-то делать.
- Двоих с шестами вперёд пустим, чтобы на ощупь дорогу искали. Целина всё равно глубже будет... – Толстов сделал несколько шагов в сторону, чтобы проверить глубину снежного покрова. Получалось довольно глубоко.
- Помощи нам тут ждать, однако, не от кого...– капрал Лукин, хмурясь, из-под руки оглядывал искрящуюся на солнце белую, холодную равнину.
- Вон там, видно лес... – Булгаков показал рукой вперёд, на тёмную полоску, занимающую весь горизонт. – Дорога идёт через него. Надо только найти в каком месте начинается просека...
На том и договорились. Вооружившись длинными шестами, которые для таких вот случаев всегда держались в запасе, Савелий Прибытков и Илья Кумкин отправились искать дорогу. Снег был высокому Савелию выше колена, а низкорослому Кумкину доходил аж до самого пояса. Медленно, осторожно, на ощупь, но обоз начал движение в сторону леса. Когда добрались до его границы, лошади выбились из сил. Всем необходим был отдых, потому что люди, чтобы хоть как-то облегчить животным тяжесть пути, шли рядом с санями. Колея в лесу была не видна, но теперь, по крайней мере, её не надо было искать. Солдаты, подгоняя сами себя, быстро насобирали сушняка и запалили костёр. Живое тепло огня распространялось вокруг и властно притягивало к себе. Костёр - вечный спутник человека испокон веков, его первый друг, защитник и кормилец. Никто не будет чувствовать себя одиноким, если рядом горит костёр.
Ефим живо приладил на перекладину котёл и начал творить своё колдовство, по-своему используя для этого пшено, льняное масло, мелко нарезанное мясо, сало и что-то ещё никому не ведомое. Солдаты собрались вокруг котла, глядя на него с вожделением. Скоро варево набухло и на поверхности стали появляться и лопаться жирные пузыри, разнося вокруг запахи невыразимые и аппетитные.
- Ну, не томи ты уже, Ефим! Мочи нет, как есть хочется! – Кумкин Илья сидел ближе всех к костру и от его одежды шёл густой пар. В руке он держал деревянную миску. – Давай бери черпак!
- Чего ты его торопишь, Илья! Потерпеть не можешь? Каша она сама знает, когда ей в рот к тебе лезть... – капрал Лукин говорил это, а сам не отрываясь смотрел на плавающие на желтоватой поверхности каши такие соблазнительные кусочки сала. – Поди дошла кашка-то, а, Ефимушка? По виду так вполне дошла... А то, как бы не пригорела она, не дай Бог!
- Не... Рановато будет... – у Ефима была специальная ложка с длинной ручкой для пробы. – Надо ещё подождать... Вот когда из сала слеза пойдёт, тогда можно. А сейчас рановато...
И все, кто сидел вокруг пышущего жаром прокопчённого котла, терпеливо и изо всех сил напрягали глаза в надежде увидеть эти самые слёзы, идущие из сала, но, надо полагать, что кроме самого Ефима никто никогда их не видел. А потом, когда это, непонятным образом для всех, всё-таки произошло, он взял черпак. В следующие четверть часа, когда котёл, под дружный перестук ложек, опустел, был он снова плотно набит снегом, чтобы накипятить талой воды для клюквенного киселя. Прилетевшая на огонёк ворона, уселась на верхушку дерева и, глядя на людей, долго, хрипло каркала. Возможно, она рассказывала им о том, как её единственного птенца, выпавшего из гнезда, сожрал хорёк и она до сих пор не может себе этого простить, а, может, о том, как несколько лет назад её подстрелил в крыло какой-то человек и она месяц не могла летать, прячась по кустам и умирая от голода, а может, хотела о чём-то предупредить. Кто знает...
Переночевав, обоз медленно двинулся дальше. Вокруг стояли поросшие лесом невысокие горы, местами наружу выходила горная порода. Было не очень холодно, и капитан-поручик вместе с унтершихтмейстером сидели рядом с Савелием Прибытковым, правившим лошадью.
- Кажись, базальт... - сказал Семён, глядя на нависшие над дорогой каменные выступы.
- Он самый. Редкий гость здесь, - Булгаков внимательно разглядывал ровную гладкую поверхность этого сверхпрочного камня. – В Сибири его побольше будет. Особенно вокруг Красноярска... А вот, ежели южнее от Екатеринбурга взять, на Златоуст, то там известняка много. Дома из него красивые получаются, дворцы. В Испании такие строят, в Италии...
Поговорили ещё про Акинфия Демидова – основателя горнозаводской промышленности. Не так далеко от этих мест была демидовская столица – городок Невьянск. Действительный статский советник, сын тульского кузнеца, досконально разбирался в рудном, доменном и молотовом производстве, знал сложные заводские устройства. Такого же отношения к работе требовал он и от «подданных» своего заводского «государства». И Булгаков, и Толстов видели и общались с людьми, которые знали Акинфия Демидова не по наслышке и могли многое рассказать о нём.
Дальше они ехали молча, просто любуясь на дикие красоты этой земли, богатой скрытыми от посторонних глаз дарами, многие, из которые бесценны, и которые ещё только предстоит найти.
Слушавший все эти разговоры Савелий всё порывался о чём-то спросить, но не решался перебивать начальство. А вот теперь, дождавшись тишины, не утерпел.
 - Ваше благородие, вот мужики врут, будто в земле есть такие камни, которые горят похлеще, чем берёзовые угли! Разве ж такое может быть, чтобы камни горели? Или не врут...
Булгаков усмехнулся, посмотрел на Семёна Толстого. Тот полгода назад специально ездил в Кузнецк, где были открыты залежи каменного угля, на предмет ознакомления с возможностями его транспортировки и использования в плавильных печах на Алтае. Правда поездка эта закончилась ничем, так как в Кабинете решили, что вся эта затея потребует слишком больших затрат, тем более что древесного угля на Алтае и так было предостаточно...
- Правда, Савелий. Не соврали тебе... Есть такой, называется каменный уголь и горит он похлеще, чем древесный во много раз. Я тебе его покажу как-нибудь...
Так они ехали два дня, не встретив за всё это время даже намёка на человеческое жильё – только лес, невысокие горы, небо и снег. Но капитан-поручик, который не первый раз уже ездил по этой дороге знал, что скоро должна была появиться небольшая деревушка в три двора, где на какое-то время путники обретут тепло и крышу над головой. Так и вышло. Когда до неё оставалось чуть меньше версты, вдруг легко пахнуло печным дымком и служивые заулыбались, приободрились в предвкушении близкого отдыха.
Деревня называлась Малая Кусайка и расположилась она на берегу реки Тавды. Почему Малая? Потому что ниже по течению реки находится Большая Кусайка со всеми своими пятью дворами.
Жили в Малой Кусайке три семьи – Кузнецовы, Гуляевы и Бердниковы. Предки их были выходцами из Соликамска, что в Поморье. В начале века после того, как Пётр Первый пожаловал Григорию Строганову новые владения в Соликамском уезде, свободные до этого черносошные крестьяне, не желая быть в рабской зависимости, стали подниматься с насиженных веками мест и уходить, с оружием в руках пробиваться через воинские заслоны в Сибирь и на Урал. Осев на новых землях, они корчевали лес, распахивали землю, засеивали зерновыми культурами, разводили скот. Отвоевав личную свободу, здесь они всё равно оставались государственными людьми и их приписывали на казённые работы к демидовским и царским заводам, быстро развивающимся на Урале и в Сибири.
Крестьяне безропотно пустили солдат в свои избы. «Серебряные» обозы шли мимо них постоянно, к тому же капитан-поручик Булгаков никого из них не обидел и хорошо заплатил хозяевам за постой. Избы были просторные, с дополнительной пристройкой клети с сенями и с чердачными светёлками. В клети была ещё одна печь, поэтому тепла и места для путников было предостаточно.
Сам Булгаков вместе с Семёном Толстовым и Ефимом расположился у крепкого, кряжистого Тихона Бердникова. Жил тот с женой, двумя сыновьями и дочерью. Сыновья были точной копией своего отца, такие же могучие, с медвежьей ухваткой, опасные в своей силе. Зато дочь была полная их противоположность. Тоненькая, невысокая, вся такая ладная, с большими чёрными глазами, с толстой, в руку, косой она была здесь словно яркий диковинный заморский цветок среди огромных дремучих кедров и елей. Необычайная красота девушки произвела сильное впечатление на унтершихтмейстера Толстого. Настолько сильное, что он просто не мог никуда смотреть, кроме, как на неё.
- Эдак вы, Ваше благородие, дырки на нашей Аксинье протрёте, так смотрите, - усмехнулся Тихон.
- Я не благородие, хозяин. Я унтершихтмейстер...
- А нам всё едино. Кто не на земле, тот и благородие...
Хозяйка хворала и не вставала с полатей, поэтому на стол для ужина накрывала Аксинья. Расставляя посуду, она нет-нет, да и посмотрит с интересом в сторону Семёна сквозь длинные ресницы.
- Ну и как ты, Тихон, справляешься со своим хозяйством? – Булгаков сидел за столом и с удовольствием наблюдал, как ловкие руки девушки накладывали в чашки солёную капусту с ледком, грузди в полную величину в густом рассоле, холодец, крупно резаные куски сала, здоровенную сковороду яичницы, большой каравай хлеба, копчёный окорок и гороховую кашу. Один из её братьев достал из подпола дубовый жбан с брагой.
- Да как... Кабы Федьку моего пореже гоняли б на казённые работы в Полевской, так жили бы припеваючи. А что? Землю пашем, зерно родится, хлебушко едим! Скотину выращиваем, приплод даёт, в скоромные дни всегда мясо на столе! Отец мой часто говаривал, что всего вдоволь будет, когда руки из нужного места растут... Господь нас не забывает!
Тихон встал, истово перекрестился на образ Божий, возле которого теплилась лампадка, сыновья и дочь незамедлительно сделали тоже самое.
- Вот осталось только Аксинью замуж выдать за хорошего человека, да с внуками понянчиться, а там и помирать можно, - подмигнул он Семёну. Но тот взгляда его не заметил и даже, наверное, не расслышал о чём шла речь. Он сидел и, блаженно улыбаясь, тонул в девичьих глазах, задыхался её долгим, густым волосом и в мыслях своих, наверное, уже сотый раз клялся отдать жизнь свою за одно только ласковое слово, сказанное ему Аксиньей.
Когда все уселись за стол, Булгаков вспомнил про Ефима. А тот уже отправился спать на голодный желудок, не рассчитывая, что его позовут за общий стол. Приглашать его пошла Аксинья. Она взяла свечу и отправилась в клеть. Ефим раскинулся на лавке во весь свой рост и спал. От печи было жарко, и он лежал в одних портках, улыбаясь во сне. Протянула уже было руку Аксинья, чтобы разбудить его и, неожиданно для себя, остановилась. А остановилась она, потому что залюбовалась лицом приятным, широкой грудью, крепкими, сильными руками, русым, вьющимся волосом. Стоит она, смотрит на него и чувствует, как всю её с ног до головы накрывает жаркой волной, а сердце, то замрёт, то вдруг делается таким большим, что ему становится тесно в груди. И страшно ей от этого, и хорошо, и непонятно, и хочется бежать отсюда, и остаться...
- Ты кто?
Ефим смотрел на неё широко открытыми глазами.
- Аксинья... – отшатнувшись, девушка почувствовала, что начинает краснеть, кровь разом ударила в лицо. Ефим, заметив её смущение, улыбнулся.
- Ты красивая, Аксинья... Пойдёшь за меня?
- Куда?
- За меня, говорю, замуж пойдёшь?
От неожиданности девушка даже оторопела, но, справившись с собой, вздёрнула подбородок.
- Ишь, какой быстрый нашёлся! Я даже не знаю, как звать-то тебя. Замуж! Вот побегай сначала за мной с полгода, родителям моим сумей угодить и тогда я ещё подумаю. Одевайся, ждут тебя за столом. Жених!
И она ушла, гордо вскинув голову. Когда Ефим, смущаясь, сел за общий стол, перед этим перекрестившись на икону, Тихон задержал на нём взгляд и остался доволен и ростом парня, и широкими плечами, и всем его добродушным видом. От него не ускользнуло и то, с каким пылающим лицом вернулась Аксинья и как она старательно прятала от всех глаза. Потом она, в течение ужина дважды умудрилась уронить нож, а стоило ей только взглянуть на Ефима, как щёки у неё тут же заливались румянцем. Кроме шихтмейстера Толстого все заметили смущённое состояние девушки. Братья Аксиньи, посмеиваясь, переглядывались, подмигивая Ефиму, Булгаков делал вид, что это его не касается и налегал на грузди, а Тихон прятал улыбку в густую, окладистую бороду.
После ужина он принёс балалайку и вместе с сыновьями пел долгие поморские песни, развлекая гостей. А потом отличился Ефим – сыграл что-то весёлое и замысловатое, но не пел, а только мычал себе под нос, ласково поглядывая при этом на хозяйскую дочь. Угомонились довольно поздно. Ефим, опередив унтершихтмейстера, вызвался помочь убрать со стола, девушка на это молча кивнула, заметив взгляд отца, густо покраснела. Семён Толстов, видимо, что-то почувствовавший в её поведении относительно Ефима, тяжело посмотрел на него и, тоскливо вздохнув, пошёл спать. Аксинья держала помощника на расстоянии, не позволяя ничего лишнего и через короткое время отправила его в клеть.
Скоро в доме все спали. Могуче храпели мужики, убаюканные брагой, улыбался во сне Ефим, тихо стонала на полатях хворая хозяйка, за стенами выла, переметая дорогу, метель. Зыбкий лунный свет аккуратно укладывал на снег призрачные тени от домов и деревьев, добавляя в ночь сумрачных красок. А потом, глухой ночью, вдруг залаяли собаки. Иногда это происходило – медведь шатун приблизится к домам, соблазнённый съедобными запахами, треснет неподалёку ветка под копытом у лося или с сосновой лапы упадёт снег, поэтому никто из жителей Малой Кусайки значения этому не придал. Да и кто тут может в такой глухомани бродить по ночам.
Булгаков проснулся от боли. Он застонал, открыл глаза и сначала увидел огонёк свечи, потом человека. Это был молодой башкир, в малахае из волчьего меха. Он смотрел на капитан-поручика злыми глазами и что-то быстро говорил на своём языке, перемежая его с русскими словами. Чаще всего звучало слово «казна». За его спиной стояли ещё несколько человек разбойного вида. Булгаков попытался встать, но не смог - руки и ноги у него были связаны.
- Ах ты, злодей! Да как ты смеешь... – рукоятка от нагайки тут же врезалась капитан-поручику в бок, заставив его замолчать и согнуться от боли.
- А ну, развяжете меня, ироды! – взревел проснувшийся Ефим, стараясь освободить руки. На него разом навалились сразу четыре человека, но справиться с ним смогли только, ударив дубинкой по голове. Связанный Семён Толстов тихо стонал, лёжа на полу.
- За разбой ответите! Перед Государыней ответите! – выкрикнул в лицо башкиру Булгаков, кривясь от боли. Тот замахнулся нагайкой, но удара не последовало, кто-то перехватил его руку.
- Ответим, господин Булгаков, ответим... А вы сами-то перед Богом готовы ответ держать?
Вглядевшись в говорящего, капитан-поручик неожиданно для себя узнал Спирьку Рагозина. Тот сильно изменился с тех пор, как пустился в бега, словно никогда и не был простым учеником аптекаря. В его движениях, во взгляде, в том, как он говорил появилась властность, уверенность и сила.
- Что? Не ожидали, Ваше благородие? Думали сдох Спирька Рагозин, как собака под забором? Думали я перед вами только навытяжку стоять могу? Думали Спирька Рагозин овца безропотная? Быдло?! Нет! Я, Ваше благородие, тоже человек и я не о такой жизни мечтал, когда тебя всякий кулаком в рыло...
- Думаешь я тебя боюсь, разбойная твоя душа...
Спирька выхватил у башкира свечу, наклонился над Булгаковым:
- Вижу, что не боишься... А что ж ты всем тем мздоимцам и казнокрадам в Барнауле этого не скажешь, а? У них что, ангельские души? Чем это они лучше меня? Или от них вреда меньше, ежели все эти благородия не по Разбойному приказу проходят, не на большой дороге кистенём машут, а только в каморках своих сидят? Так они-то ещё большие лиходеи, чем я! Потому что они души человеческие растлевают, ржой покрывают, а я только наворованное забираю!  Так что вы, Ваше благородие, мою душу лучше не трогайте! Я с ней сам как-нибудь разберусь!
Горячий воск капал Булгакову прямо на лицо, но Спирька этого даже не замечал.
- И не будет от меня таким пощады, так им всем и передай...
Пришедший в себя Ефим тяжело застонал и выгнулся дугой, пытаясь снять с себя путы, на него тут же навалились со всех сторон.
- Что благородный разбойник, что тать ночной – разницы нет. Дорожка у них у всех одна - до плахи! – тихо, но твёрдо сказал Булгаков с ненавистью глядя на Спирьку.
- Не боюсь... Вы же не боитесь, Ваше благородие, хотя мне убить вас, что комара прихлопнуть. Только от вас крови больше будет... Но я этого делать не буду. Потому как не время...
- Гореть тебе вечно в Геенне огненной непрощённым! – Семён выкрикнул эти слова и тут же получил ногой в бок.
- И казны вашей брать я не буду. Кабы кто другой был лично вместо вас, никого бы не пощадили. Так что, будьте здоровы, Ваше благородие! Авось, ещё увидимся...
И непрошенные гости ушли, подперев снаружи дверь клети. Внутри было единственное крохотное оконце, но в него можно было разве что высунуть только руку. Утром начался переполох. Слышно было как кричали бабы, как зло распоряжался солдатами капрал Лукин, как ругался на чём свет стоит Тихон Бердников, как отпирали дверь в клеть.
- Вы живы, Ваше благородие?!
Фаддей, а с ним ещё несколько солдат ворвались в клеть. Они быстро перерезали верёвки и освободили своих товарищей.
- Да как же так, Ваше благородие, Николай Иванович? Да кабы они хоть как-то себя выдали, шумнули чем-нибудь, мы бы враз услыхали их. И наши после такой дороги отсыпались, в тепле-то, вишь, и разморило всех, хошь голыми руками бери... А я даже, каюсь, часового не распорядился выставить. Кто ж знал, что так всё обернётся... Утром хотел на двор выйти, а они все двери подпёрли снаружи, не выкарабкаешься. Хорошо, малец у одних тут ловкий у местных... Он через чердачное окно вылез и все двери пооткрывал... Ах, злодеи!
Фаддей говорил, а сам оглядывал со всех сторон капитан-поручика. Тот молчал и, морщась, разминал затёкшие от верёвок и неподвижности руки и ноги. Унтершихтмейстер Толстов попытался встать, но тут же, схватившись за бок, застонал от боли.
- Ребрину, не иначе как сломали вам эти ватажники, господин унтершихтмейстер... – глядя на Семёна, сказал Ефим. Одна сторона лица у него была в крови от удара по голове, волосы от этого слиплись колтуном. В клеть зашёл Тихон Бердников, из-за его спины выглядывали сыновья. Вид у них у всех был виноватый.
- Не серчайте на нас, Ваше благородие... Словно бес попутал, спали, как младенцы... Да ещё брага эта, будь она неладна...
Тихон сокрушённо вздыхал и покаянно просил прощения. По его понятиям за всё, что произошло здесь, в его доме, отвечать должен был сам хозяин. Булгаков махнул рукой, мол, хватит причитать, поднялся:
- Все живы, капрал?
- Так точно, Ваше благородие! Все!
- Тогда кормите людей и в дорогу… И впредь, чтобы на всех стоянках были выставлены посты!
- Слушаюсь, Ваше благородие!
Примерно, через два часа всё было готово – лошади запряжены в сани, солдаты стояли возле них, в ожидании команды. Капитан-поручик Булгаков, выслушав доклад капрала Лукина, кивнул и сел в сани.
- Трогай! – скомандовал Фаддей и обоз начал медленно выезжать на дорогу. Аксинья заполошно, с упавшим на плечи платком, выскочила из дома и, догнав последние сани, сунула в руки Ефиму какой-то свёрток. Все жители Малой Кусайки вышли из домов провожать. Тихон широко крестил лес, дорогу, небо, его сыновья махали руками вслед. Скоро обоз повернул и скрылся за деревьями. Все разошлись по домам и только одна Аксинья стояла и всё глядела на санный след, зябко кутаясь в платок. Прилетела сорока, села на берёзу и застрекотала, запела свою утомительную песню.
- Я приеду за тобо-о-о-й... – вдруг раздалось из леса. – Жди-и-и-и...
Аксинья вздрогнула, улыбнулась, засветилась глазами. Губы её что-то шептали... Сорока замолкла. Она сверху искоса смотрела на девушку, словно говоря – «Показалось тебе, дурочка... Леший это играется, леший! А он тебе чего хошь наговорит…»
*     *     *
День выдался пасмурный, тёмный. Дул холодный ветер, по Чарышу вольно гуляла крупная рябь, выкатываясь на берег пенистой волной. Щерботы, коломенки и дощаники проверяли на прочность канаты, пуповиной соединяющие их с пристанью. Плотные облака нависли над землёй, законопатив собою всё небо и никому не позволяя надеяться на скорое появление солнца.
На территории пристани был небольшой плац для строевых занятий и для проведения показательных экзекуций. И если с утра бил барабан, значит, чья-то спина подвергалась наказанию с помощью шпицрутенов – длинных, гибких и толстых прутьев из лозняка. Сегодня барабан бил. Крестьянина Осипа Токорева шихтмейстер Ползунов застал за самовольной вырубкой леса, по этому поводу был отправлен соответствующий рапорт в Канцелярию и по личному указанию асессора Христиани виновник должен был наказан сорока ударами. Распоряжался всем на плацу сержант Афанасий Воробьёв. Рядом с барабанщиком было выстроено отделение солдат, по команде двое из них должны были заломить руки провинившемуся и положить того на скамью. Они же потом держали его за руки и за ноги. Исполнителем наказаний всегда был солдат по имени Терентий Слюдкин. Был он невысокого роста, худой и очень добрый. Бывало, идёт по тропе, видит – ползёт впереди него по земле какая-то козявка малая, еле приметная. Так он, либо подождёт, покуда она уползёт, либо обойдёт её стороною. И при этом всегда приговаривал, что, мол, все мы – твари Божии, никого обижать нельзя, грех это. Когда приходилось ему вершить правосудие – плакал, бил и плакал. Потом у страдальца даже просил прощения. Такой уж он был – этот Терентий Слюдкин. Хотя к экзекуциям относился со всей серьёзностью – бил с оттяжкой, в размах, на совесть. Вот и сейчас он деловито суетился возле корыта, в котором со вчерашнего дня лежали в соляном растворе толстые прутья – проверял их на гибкость, на трещины и надломы. Ползунов по своей должности обязан был присутствовать при наказании и следить, чтобы провинившемуся не было никаких поблажек, никаких послаблений. Он опаздывал, и поэтому не начинали. Солдаты томились в ожидании, переминаясь с ноги на ногу, разговаривали и равнодушно поглядывали на понуро стоящего в стороне Осипа Токорева. Он был всем известен буйным, неуживчивым характером, крикливостью и вредными для властей рассуждениями, а тут ещё и попался – царский лес задарма рубил. Поэтому никому его было не жаль. Жалели Осипа только баба его да дочь, стоявшие на приличном расстоянии двумя пеньками. Наконец, со стороны важни появились шихтмейстер Ползунов и Петр Ефимович Хатин. Они шли не торопясь, о чём-то беседуя. Заметив, что его ждут, Иван Иванович прибавил шагу. Солдаты замерли, сержант доложил начальству, что всё готово для экзекуции. И тут, неожиданно для всех Токорев бросается в ноги к Хатину.
- Ваше благородие! Извольте соблаговолить выслушать! Проявите такую великую милость! Ваше благородие, я имею подозрение на господина Ползунова за его преступные деяния и требую отправить меня в Канцелярию горного начальства!
Все замерли от такой неслыханной дерзости, но, видать, Осипу терять было уже нечего – после сорока ударов кнутом человек долго мог пролежать пластом, не приходя в себя Он с ненавистью смотрел на своего обидчика с одним-единственным желанием – отомстить. Ползунов потемнел лицом, взгляд стал жёстким и непримиримым.
- Преступные дела, говоришь? Ладно... Отправим тебя, куда просишься. Только сначала получишь то, что заслужил. Начинайте!
С Осипа сдёрнули рубаху, заломили руки, бросили на лавку. Терентий неторопливо достал прут, размял его, примерился ударить, чтобы чуть пониже лопатки, размахнулся... В противоположный берег Чарыша ударило высоким женским криком и вернулось слабым эхом, разбившись о каменные выступы. На удивление, Токорев всё выдержал и сознания не потерял. Его подняли с лавки, сам он встать не смог. Барабан раскатился дробью в последний раз и замолк.  Осип стоял, покачиваясь, глядя исподлобья на Ползунова. Голося и причитая, подбежали его жена и дочь, подхватили под руки и буквально поволокли домой, стараясь не касаться окровавленной спины.
А дальше события развивались следующим образом. На другой день уехал Пётр Ефимович Хатин, увозя с собою материалы по делу о возгорании казённого жилья шихтмейстера Ползунова. Из них следовало, что при опросе всех проживающих в сгоревшем доме, причиною пожара явилась плохо сложенная глинобитная чёрная печь возле сеней, от которой и загорелась тонкая деревянная перегородка.
 Следом за Хатиным, через три дня, под охраной одного солдата, был отправлен в Барнаул Осип Токорев. Отказать ему в этом Ползунов не имел права, так как подозрение на него было озвучено прилюдно. По прибытии в Барнаул, доставлен тот был в Канцелярию лично к асессору Ивану Семёновичу Христиани, так как с кем-то другим вышеозначенный Осип Токорев говорить отказывался. В ходе его показаний выяснилось, что со слов крестьянина деревни Калманской Вяткина Антипа, он узнал, что казённый дом, в котором жил шихтмейстер Ползунов на Красноярской пристани, сгорел из-за того, что в «чёрной избе» этого дома находился из глины горн и когда этот горн Ползунов начал сушить, то доски, которыми тот был сбит, загорелись, от этого дом и сгорел. Дальше Токорев рассказал о том, что Ползунов живёт без венчания с некой Пелагеей, которая ему младенца родила, а замужняя она или девка, про то он не знает. Ещё им было сказано, что Ползунов заставляет крестьян работать на пристани без оплаты за работу и что по его приказу солдаты обижают крестьян деревни Красноярской и стреляют их свиней.
Рассказывал всё это Токорев стоя, так как сидеть до сих пор не мог. Когда он замолчал, Христиани встал, подошёл к нему вплотную, смотрел тяжело, в переносицу, думал. Осип взгляд этот выдержал, глаз в сторону не увёл, смотрел даже с вызовом.
- А знаешь ли ты, братец, что с тобой будет, если всё сказанное – оговор, поклёп?
- Знаю.
- Знаешь... А за что ты был наказан, знаешь?
Токорев помедлил, но смотрел всё так же прямо перед собой.
- За то, что лес рубил...
- Самовольно рубил царский лес! А кто тебя, подлеца, за руку поймал?
Лицо у Токорева исказила судорога и ушла в едва затянувшиеся рубцы на спине.
- Его благородие господин Ползунов...
- Правильно! И кому после этого я должен верить, а? Тебе или ему?
День был жаркий, в кабинете у Христиани было очень душно, окон тот из-за насекомых не открывал. Осип вдруг почувствовал себя дурно, ноги у него задрожали, он побелел и, широко открыв рот, начал хватать густой, плотный воздух. Заметив это, Иван Семёнович быстро позвонил в колокольчик, вошёл секретарь.
- Отправь его обратно! Да сначала в аптеку в Цидеркопфу отведи, пусть он сделает ему что-нибудь.
- Слушаюсь, Ваше высокородие!
- Зайди потом ко мне...
Когда закрылась дверь, Христиани остался стоять посреди кабинета в раздумье. Из всего того, что наговорил здесь Осип Токорев о Ползунове, первое обвинение было самым серьёзным. Взаимоотношения его с Пелагеей Поваляевой для Христиани секретом уже не были и этот вопрос в самое ближайшее время должен был быть улажен. А вот если казённый дом сгорел не по случайным обстоятельствам, а произошло это по вине Ивана Ползунова – это уже совсем другое дело, за которое ему придётся отвечать. В докладе шихтмейстера Хатина об этом не говорилось ни слова, даже намёка не было на что-то подобное.
- Горн в избе... Надо забирать его с этой пристани, пока он ещё чего-нибудь там не придумал... – сказал вслух Христиани. В двери постучали.
- Кто там?
Неслышно вошёл секретарь.
- Вот что... Распорядись, чтобы ко мне доставили крестьянина Вяткина Антипа из деревни Калманской.
- Слушаюсь, Ваше высокородие!
Иван Семёнович смотрел на своего секретаря и молчал. Тот стоял навытяжку, с трудом прямя спину, по лицу тёк пот, последний подбородок дрожал от напряжения.
- Изволите ещё что-то, Ваше высокородие?
- Изволю...
В отличии от своего секретаря, Иоганн Самюэль Христиани вид имел подтянутый, чревоугодию не предавался и людей, особенно в молодом возрасте, напоминающих собой тройную кулебяку, в душе порицал.
- Меру знай!
На лице у секретаря возникло недоумение, взгляд на мгновение ушёл в сторону, но потом засветился самой искренней наивностью.
-  В чём-с?
- За услуги свои в приёмной ты сколько берёшь?
Секретарь потупил взор, тяжело вздохнул.
- По-Божески, Ваше высокородие...
- Это как?
- Как все-с...
- Как все?
Секретарь обратил глаза в потолок, словно что-то подсчитывал, потом помрачнел и сделал виноватое лицо.
 Ну, может, чуть побольше. Самую малость...
Христиани хотел было разразиться гневной отповедью, но тут же передумал. То, что имело значение в его родной Саксонии, здесь, в Российской империи, не имело никакого смысла. «Крапивное семя», эти легионы чиновной братии веками жили по принципу - не подмажешь, не поедешь и не было такой силы, способной, хоть как-то умерить их прожорливый аппетит. Оставалось только удивляться, что в таких условиях эта страна развивалась и быстро набирала мощь и силу.
Через пять дней перед светлыми очами исполняющего обязанности управляющего Колывано-Воскресенскими заводами Иваном Семёновичем Христиани, дрожа от страха, предстал Вяткин Антип из деревни Калманской. За ним во время сенокоса приехал помощник пристава и увез его прямо с поля, усадив в повозку и даже не дав зайти домой попрощаться с женой и детьми.
- Ну, рассказывай, братец...
- Об чём? – Антип непонимающе таращил глаза на высокое начальство.
- Об чём... Об том! Откуда ты узнал, что в доме у Ивана Ползунова был сбитый из глины горн?
- Так это... Я сам же по его просьбе его и делал. Свояк у меня на той пристани работает - Федька Горбунов. Он меня и сосватал на это дело... Мы вдвоём с Андрюхой Зеленцовым и подрядились. Он сам из Красноярской деревни... У него ещё сестра сродная у нас в Калманке живёт. Через два дома от меня... А к ней, стало быть, к сестре евоной сватался нашего старосты сын. А она ему...
- Дальше!
- А она ему отказала...
- Откуда ты узнал, что пожар в доме произошёл именно из-за этого горна, а не по какой иной причине?
- Так это... Прасковья мне сказала... Девка дворовая у Ползунова. Мол, когда сушить его начали, Ползунов спросил у неё есть ли вода в доме, она сказала, что есть, а он при горне никого не оставил и ушёл со всеми. Они-то позже все уснули, а тот своедурно, горн этот, возьми, да и загорись...
На следующий день Антипа, не церемонясь, посадили в длинную рудовозную телегу и с оказией отправили в его родную Калманку. Проезжая мимо колокольни Петропавловской церкви, он размашисто крестился, а потом всю дорогу смеялся и пел песни встречным лугам, лесам и рекам, радуясь, что так легко отделался.
Присяжного управителя Ивана Ползунова решено было перевести с Красноярской пристани на Колывань комиссаром Колыванского завода, то есть повытчиком. Это была следующая ступень по служебной лестнице. Присяжный управитель все документы и счета вёл сам, а повытчик был руководителем, хотя и небольшой, но подчинённой ему конторки с пищиком и счётчиком. Дольше держать шихтмейстера Ползунова на пристани было экономически нецелесообразно. В Кабинете Её Величества строго и придирчиво следили за тем, чтобы люди, занятые в горном производстве, выполняли работу, соответствующую их должности. В конце июля для руководства Красноярской пристанью из Барнаула выехал сержант Семён Беликов, но прежде, чем принять все дела, ему приказано было провести следствие по основному пункту доноса крестьянина Токорева.
Тем временем Ползунов готовил свою речную флотилию к очередному сплаву до Барнаульского завода. Все лодки были отремонтированы, заново просмолены, в основном вся руда была погружена и до отплытия оставалось несколько дней. Ползунов со своими домочадцами продолжал жить во времянке, надеясь, что Канцелярия в скором времени выделит деньги на строительство нового дома. Тем более, что шихтмейстер Хатин увёз в Барнаул вполне положительное представление о произошедшем. Случай с Осипом Токоревым в расчёт не брался – мало ли что может наговорить разозлённый на своё начальство мужик, да к тому же ещё и поротый. Оставалось только ждать.
Первой пришла добрая весть из духовного правления. Через начальника конвоя, сопровождавшего этапников на Змеиногорский рудник, была передана бумага, в которой разрешалось Поваляевой Пелагее Ивановне вступить в законный брак с Ползуновым Иваном Ивановичем. Узнав об этом, Пелагея разрыдалась горько и безутешно.
- Ну, будет тебе... Зачем так плачешь? Вот бабы – не угодишь вам... Плохо – плачут, хорошо – тоже плачут... – Ползунов обнимал её за плечи, успокаивал, но сам очень хорошо понимал причину этих слёз. Столько лет прятаться, скрывать свои чувства от чужих людей, бояться выдать жестом или взглядом сердечную привязанность, всё это давило на сердце тяжёлым бременем и не давало покоя ни днём ни ночью.
- Кабы пораньше-то, может и деточки наши живы были б... Они, ангелочки, будто чувствовали, что незаконные родились... Вот и ушли… - всхлипывала Пелагея.
- Да дети-то тут при чём! На всё воля Божья... Бог дал, Бог взял! Других заведём. Уймись!
Но та уже выла в голос, не в силах остановиться. Беспомощно разведя руками, Ползунов вышел из дома вон. На Пелагею иногда находила подобная слёзная тоска, когда она не воспринимала никакие уговоры до тех пор, пока из глаз её не падала последняя слезинка. Была середина дня, время обеда. На пристани возле своих телег рудовозы разожгли костры, готовя для себя немудрёную пищу, тут же обедали солдаты. Мимо Ползунова прошмыгнула Прасковья с узелком в руке. Она отправилась по тропинке в сторону от пристани, прямиком туда, где уже маячила фигура Семёна Бархатова. В последнее время девушка была сама не своя. Она, то беспричинно смеялась и носилась, как оглашенная, то у неё всё валилось из рук, а то вдруг она забиралась одна в какое-нибудь укромное место и тогда её было никому не дозваться. А по вечерам, когда с делами было покончено и все ложились спать, она уходила с Семёном на берег Чарыша и возвращались они только глухой ночью. Пелагея с пониманием относилась к её состоянию и не ругала девушку. Семён тоже изменился – стал задумчив, поперёк бровей появилась складка трудная, размышлительная.
- Ваше благородие!
Ползунов резко обернулся, рядом стоял Фёдор Горбунов.
- Чтоб тебя, Фёдор! Заикой сделаешь...
- Виноват, Иван Иванович... Это всё из-за моего голоса. Дал мне его Господь, видать, в наказание. Только людей пугать им... Как труба Иерихонская.
- Чего тебе?
Горбунов, не спеша огляделся по сторонам, сплюнул, снял картуз, расчесал волосы пятернёй, надел его опять. Ползунов терпеливо ждал. Знал по опыту, если Фёдор так себя ведёт, значит хочет сказать что-то очень важное. В конце концов, тот оглянулся в последний раз и насколько это было возможным умерил голос.
- Свояк мой, что из Калманки, недавно в Канцелярии был... Вяткин Антип.
- И что?
- А то, что не по своей воле он там оказался. Приехали за ним... Христиани приказал.
- Христиани!? Зачем?
- Захотел, чтобы тот ему самолично рассказал про горн в сгоревшем доме... И из-за чего случился пожар.
Ползунов недоверчиво уставился на Фёдора.
- Откуда они узнали?
- От Токорева, от кого же ещё! Не зря он тогда при всех кричал, чтобы его везли в Канцелярию с обвинениями на вас. Видать, что-то узнал... Тогда, во время пожара Антип у меня гостил, а он с Токоревым в приятелях... Поделился, поди, с ним по случаю.
- А Вяткин откуда узнал, что полыхнуло из-за горна?
- Прасковья разболтала. Он сам мне потом сказал...
Шихтмейстер Ползунов поник головой, усмехнулся невесело.
- Ну, всё. Стало быть, им про это известно... Вычтут теперь с меня стоимость казённого дома по полной. Лет пять буду за него расплачиваться... Следствие заведут. Кабы не она... Эх, Прасковья, Прасковья!
Досадливо махнув рукой, Ползунов зашагал на пристань.
Вечером Фёдор подкараулил Прасковью на берегу Чарыша, когда та пришла за водой.
- А ну, стой, девка!
- Чего тебе, дядя Фёдор?
- Поставь вёдра.
- Некогда мне...
- Поставь вёдра, говорю!
Прасковья с недоумением посмотрела на него, но послушалась и вёдра поставила...
- Тебе Ползунов много плохого сделал?
- Чего?
- Я спрашиваю, тебе Ползунов много плохого сделал?
Девушка отрицательно покачала головой...
- Тогда зачем ты, как сорока трепливая растрезвонила, что дом сгорел из-за горна? А? Скольким ты об этом рассказала?
Прасковья растерялась от такого напора. Она впервые видела Фёдора Горбунова таким рассерженным...
- Только Вяткину...
- А твой Вяткин тут же рассказал об этом Осипу Токореву, а тот всё это в отместку шихтмейстеру Ползунову выложил в заводской Канцелярии! А началось всё с тебя! Понимаешь ты это или нет?
Глаза у Прасковьи наполнились слезами.
- Понимаю... Но я не хотела... Не хотела! Что теперь будет?
- Что будет? А вот, что будет! За порчу казённого имущества заведут на Ползунова дело, а потом разжалуют его в простые бергалы и сошлют работать на Змеиногорский рудник до самой смерти. И всё из-за тебя, дуры! Ты же всю жизнь ему уничтожила! Как ты теперь Пелагее в глаза будешь смотреть? Не замолишь теперь ничем...
По лицу девушки в два ручья потекли слёзы.
- Я не хотела... Я не знала... Я не хочу, чтобы он на рудник...
Она беспомощно всхлипывала, роняя слёзы в вёдра, наполненные водой.
- А с тебя тоже спросят, мол, почему не сказала об этом шихтмейстеру Хатину, когда он дознание вёл, почему утаила! Ещё и саму на правёж потащат! Так-то, девка!
- Что мне де-е-ла-а-ть...
Выждав, Фёдор смягчил голос и заговорил по-другому – мягко и вкрадчиво.
- Ладно, Прасковья... Не реви. Есть у тебя единственное спасение, но оно будет самое верное. По-другому никак...
- Какое спасение? – голос у девушки вздрагивал, но в нём появилась надежда.
- Бежать тебя отсюда надо. Скрыться...
- Бежать?! А как же...
- Никак! Бежать и всё! К своим в скиты. И концы в воду... Поняла?
Прасковья замерла, глядя на Горбунова. Она молчала, напряжённо думая. Потом коротко кивнула головой, взяла вёдра и пошла быстро, расплёскивая воду. Фёдор смотрел ей вслед до тех пор, пока она не скрылась из виду.
Пелагея стояла, заслонив ладонью глаза от низкого вечернего солнца и смотрела в сторону пристани, ждала, когда с той стороны появится на тропинке её Ванечка. Было тепло и безветренно. На небе облака выстраивались в замысловатые фигуры, напоминающие собой сказочных зверей, райских птиц и людей добрых, безобидных. На душе у Пелагеи было тревожно, а почему - и сама не знала. Тревога эта билась где-то внутри неё, словно запутавшаяся в тенётах муха и от этого опускались руки и хотелось плакать. Солнце уже коснулось высокого противоположного берега Чарыша, удлиняя тени и завершая ещё один земной день. Со стороны деревни слышалось мычание коров - пора вечерней дойки. Хлопнула дверь и мимо быстро прошла Прасковья. В это время она всегда ходила в деревню за молоком. Обычно при этом девушка весело шутила или просто спрашивала, что ещё купить, а сейчас она низко опустила голову и старательно не глядела на хозяйку. Но Пелагея не обратила на это никакого внимания, так как ей было не до того, да и Прасковья в последнее время была сама не своя.
Когда солнце цеплялось за гору последними своими лучами, на тропинке показалась знакомая фигура. Ползунов шёл тяжело, слегка сутулясь, кафтан был просто наброшен на плечи. Не дожидаясь, Пелагея сорвалась с места и побежала к нему. Побежала так, словно хотела догнать его, словно он не шёл к ней, а наоборот, уходил всё дальше и дальше.
- Что с тобой, душа моя? – Ползунов, по обыкновению, крепко обнял её.
- Боялась...
- Чего боялась-то?
- Боялась, что не догоню тебя... Так бежала, думала сердце лопнет...
Её Ванечка посмотрел на неё, улыбнулся. Но глаза его не улыбались и была в них какая-то тень, которую Пелагея стала замечать всё чаще и чаще, и от этого ей становилось страшно. Она обхватила его порывисто, словно хотела навсегда удержать рядом с собою, защитить от всех возможных бед.
- Ваше благородие, уключины все проверил... А два багра кузнец обещался к завтрему к обеду сделать.
Семён Бархатов стоял позади них, в руке держал ведро с парным молоком. Из-за его плеча выглядывала Прасковья. Ползунов кивнул на это и, обняв Пелагею за плечи, пошёл к своему жилью. После ужина, он почувствовал недомогание – знобило и была сильная слабость. Но несмотря на это он достал свои бумаги, разложил их на столе и до поздней ночи его тень металась по стене в дрожащем свете восковой свечи. Пелагея тоже не спала, лежала и молилась за него долгими молитвами, прося у Бога лишь одного – здоровья своему Ванечке. Всем вокруг доставалось от властей, не щадила она никого ради добываемых здесь, на Алтае, слитков золота и серебра, но шихтмейстер Ползунов и тут стоял особняком. Казалось, что он семижильный, что его с лихвой хватает на всё и силы у него безграничны...
Пелагея вслушивалась в его тяжёлое, хриплое дыхание и вытирала испарину со лба. За перегородкой тихо шептались Семён с Прасковьей. Печально, с надрывом, пела о чём-то ночная птица.
На следующий день на пристань приехал принимать дела сержант Семён Беликов. И первое, что он сделал – потребовал привести к нему Прасковью дворовую девку Ползунова.
*     *     *
Над барнаульским заводом, над плотиной и улицами повисла тяжёлая лиловая туча. Она ворочалась своими мохнатыми краями, полная влагой, готовясь пролиться на землю обильным дождём. Мартын Вторый, опасливо поглядывая на неё, сильно торопился, подымая сапогами пыль, недовольно при этом морщась, но понимая, что, если он не успеет дойти до Канцелярии, на них будет висеть по полпуда грязи. Когда осталось идти совсем немного, по улице будто кто-то махнул огромной метлой, подняв пыль до самых крыш и сзади зашумело. Обернувшись, Мартын увидел надвигающуюся на него стену воды и припустил бегом, громыхая подковками по деревянному настилу Петропавловской улицы. Вода накрыла его всего за несколько шагов до дверей. Когда он оказался внутри, сухими из всей его одежды были разве что только портянки. С ненавистью посмотрев на двух котов, вальяжно развалившихся прямо на лестнице, Мартын перешагнул через них и вошёл к себе в каморку. Проклиная небеса, он закрылся на крючок, разулся, снял кафтан, рубаху и штаны, оставшись в одном исподнем белье. Подумав, снял и его. В дверь осторожно постучали. Оглядев себя, Мартын махнул рукой и, шлёпая босыми ногами по мокрым половицам, пошёл открывать дверь. Перед ним стоял Афанасий Пуртов, разбогатевший на извозе мужичок, теперь открывший в Барнауле собственную торговлю. Был он худощав, невысок, но с несоразмерно большой головой. Афанасий уже было открыл рот поздороваться, да так и замер, с недоумением глядя на канцеляриста.
- Чего уставился, Афоня? – усмехнулся Вторый. – Голого мужика ни разу не видал? – потом он, как ни в чём не бывало уселся за стол, подвинул ближе чернильницу, взял в руки перо. - Зачем пришёл?
Пуртов вошёл, посмотрел на мокрую одежду, сочувственно покачал головой.
- А ведь я тебе, Мартын Пармёнович, давеча предлагал купить зонт. Настоящий английский! А ты отказался... За полцены уступил бы.
Вторый молчал и выжидательно смотрел на посетителя. Тот откашлялся, расправил усы, сделал ласковое лицо.
- Задумал я, Мартын Пармёнович, торговлишку свою расширить. В Бийске лавку хочу построить... Да мельницу поставить не помешало бы там.
- Ну?
- Я и говорю, лес нужен... Хороший!
Вторый молчал. Только в глазах, полуприкрытых веками, у него появилось некое сонное выражение, словно то, что ему говорили было ему совершенно не интересно. Но впечатление это было обманчивым – все, кто его хорошо знал, с уверенностью могли сказать одно – в этот момент Мартын прикидывал, сколько ему должны заплатить за его услугу, за его подпись, за разрешение.
- Гляди-ка ты, нужен он ему! Всем нужен, ни тебе одному. Лес теперь рубить запрещено. Повсеместно... Из Санкт-Петербурга приказ такой пришёл. Тем более всяким там...
Пуртов обиженно заморгал.
- Да какой же я всякий, Мартын Пармёнович?! Я не всякий! Всякие руду возят, да на рудниках кайлом машут. А я горной власти первый помощник! Как без нас, без торговых людей? Мы всегда нужны будем...
Мартын, казалось, его и не слушал. Он обмакнул перо в чернила и теперь разглядывал, как на его острие собралась капля и повисла в воздухе.
- Очередь на рубку... Так что придётся подождать тебе, Афоня.
- Сколько?
- С годик. До следующего лета...
- Я спрашиваю, сколько тебе в лапу дать, вурдалак ненасытный!
Мартын встал, не спеша оделся, снова сел.
- Двухрублёвик.
Афанасий задёргал головой, хотел было возразить, но выражение лица канцеляриста не оставляло никакой надежды на торг и скидку, поэтому он молча достал кошелёк, вынул из него монету и положил её на стол. Мартын взял чистый лист бумаги.
- Первым будешь, Афанасий, - сказал он и аккуратно вписал его имя.
- Лиственницу!
- Как скажешь... И кстати, с тебя зонт! За вурдалака...
В обед к Мартыну зашёл писарь Поленов. Он частенько приходил в это время к своему другу, чтобы спокойно здесь перекусить, а заодно и отдохнуть от чернильной братии, от этой, как он сам выражался «бумажной саранчи». Степан сел на край стола, развернул тряпицу. В ней был огурец, два яйца, ломоть ржаного хлеба и большой кусок варёного мяса. Вторый достал из стола квадратную бутылку зелёного стекла и два стакана. Выпив, писарь хитро прищурился.
- Что у тебя с соседкой?
- С какой соседкой?
- С Капитолиной...
Мартын тяжело посмотрел на него.
- Ты это о чём, Стёпа?
- Да ладно тебе... Иначе тогда, зачем ты Растопырьева на её мужика натравил? А? От нечего делать? Нет! Потому что мешает он вам, вот почему! А бабу, как не бить? Её всегда есть за что бить. Гони ты её от себя! Бабы дуры...Ты чего?! Чего?!
Мартын взял Стёпу за шиворот и открыл им дверь, после чего вслед за писарем полетело всё, что тот не доел.
- Ты кого на бабу променял?! Друга своего лучшего! – в приоткрытой двери показалась голова Поленова и тут же исчезла, а в каморку не спеша вошёл кот с разорванным надвое ухом. Увидев лежащий на полу кусок мяса, он вопросительно посмотрел на Мартына, затем довольно заурчал и вцепившись в дармовое угощение зубами, поволок в коридор.
- Наша императрица тоже баба. Да не тебе чета... – проворчал Мартын и плотно закрыл дверь. По большому счёту, ему было плевать, что будут говорить о нём люди, а вот, чтобы злословили о Капитолине он не хотел. 
В течение дня с просьбой о приобретении леса к нему приходили ещё три человека и в итоге в ящике стола под стопкой бумаги лежало шесть с половиной рублей. Надо сказать, что Вторый деньги брал по справедливости, в зависимости от толщины кошелька просящего, а в отдельных случаях, когда был в настроении, даже проявлял милосердие – не брал ничего. Правда, потом жалел...
Старательно дописав очередную ведомость, он поставил точку, тщательно вытер перо, после чего возблагодарил Всевышнего. Так он делал всегда. Мартын до сих пор помнит тот день, когда его мать, с трудом отмыв ему руки и ноги, отвела его ревущего и упирающегося в церковно-приходскую школу при храме во имя святителя Николая Чудотворца, что в Екатеринбурге на Уктусе. Именно там он обучился грамоте и приобрёл твёрдую и чёткую линию письма, что и определило всю его дальнейшую жизнь.
Достав из стола деньги, Мартын посмотрел на них с оттенком брезгливого высокомерия. Скоро, очень скоро денег у него будет гораздо больше, чем эти жалкие шесть с половиной рублей. Сегодняшней ночью должно было быть полнолуние и этот таинственный жёлтый круг на небе всегда действовал на Мартына магически. Всякий раз, спускаясь в такие ночи к себе в подпол, он неистово верил, что вот в этот-то раз ему уже точно удастся получить «философский камень», предел всего, о чём только может мечтать человек и тогда у него будет всё.
В коридоре за дверью раздались голоса. Это были Христиани и Пастухов. Мартын прислушался.
- Ты знаешь сколько в этом году бежало людишек с рудников и заводов? – голос управляющего заводской канцелярии был суров, чужеземный акцент усилился.
- Девять... - последовал ответ бухгалтера.
- А в прошлом году?
- Пятнадцать... Старообрядцы в горы бегут, а там их разве сыщешь! Хоть полк солдат посылай за ними... Бесполезно.
- Сам знаю... Пришёл Указ Правительствующего Сената, в котором предписывается всех тех, кои за побеги осуждены, но до сих пор не наказаны, освободить и в службу употребить. И у нас здесь тоже... Сколько на сегодняшний день таковых имеется в наличие, Василий Осипыч?
Дальше голоса зазвучали неразборчиво, удаляясь. Сколько таковых имеется на сегодняшний день в наличие хорошо знал канцелярист Мартын Вторый, так как знать это входило в круг его обязанностей. Когда он вышел из Канцелярии, Христиани с Пастуховым всё ещё разговаривали. Заметив Мартына, бухгалтер поманил его к себе пальцем. В этот момент внимание Христиани что-то привлекло к едущему мимо на рудовозной телеге мужичку. Тот сидел, бросив вожжи и лузгал семечки, предоставив лошади идти самостоятельно. Христиани окликнул его. Увидев начальство, мужичок остановил лошадь, резво спрыгнул с телеги и, сорвав шапку, поклонился. Вёз он не руду, а всего-то несколько обломков какой-то горной породы.
- Ты где это нашёл?
Тот заробел, стоит мнёт шапку и молчит.
- Откуда ты привёз эти камни?
- Дак ить...
- Чего мычишь, как скотина! Отвечай Его высокоблагородию, где украл! – напустил ещё большего страху на мужичка бухгалтер Пастухов, при этом он сам с недоумением глядел на обломки, не понимая, чем вызван к ним такой интерес.
- Что это? – спросил он у Христиани.
- А это, осмелюсь сказать, Ваше благородие, порфир и, надо полагать, яшма... Отличный сорт! – Мартын до переезда на Алтай несколько лет проработал на гранильной фабрике в Екатеринбурге и о подобных вещах представление имел. Бухгалтер хотел было резко одёрнуть всезнайку и поставить на полагающееся ему место, но заметив одобрительный взгляд управляющего, смолчал.
- Как тебя зовут, любезный? – улыбнувшись, Христиани дружелюбно похлопал мужичка по плечу.
- Иваном... – слегка попятившись сказал тот.
- Вот ты, Иван, везёшь в своей телеге камни, которые тебе не принадлежат. Всё, что вокруг тебя – это собственность императрицы Екатерины Второй. Ты знаешь об этом, Иван?
Мужичок насупился и кивнул.
- Знаешь... Но ты можешь не бояться, Иван. Я тебя не только не накажу, а, наоборот, награжу. Я дам тебе сейчас рубль, а ты мне скажешь, откуда эти камни.
И Христиани достал из кошелька монету. Бухгалтер Пастухов на это неодобрительно покачал головой, Мартын с интересом ждал, чем всё закончится. А закончилось тем, что мужичок, не сводя глаз с серебряного рубля, как на духу выложил всё о том, что камни эти нашёл в долине реки Коргон и, что там их несметное количество любой величины. Рубль свой он получил, но только тогда, как половину из того, что было у него в телеге, перетащил в здание Канцелярии. Христиани был доволен. Пастухову он велел в кратчайшие сроки отправить образцы коргонских минералов в Санкт-Петербург в Кабинет Её Императорского Величества. На данный исторический момент в Российской империи существовало две камнерезные фабрики – в Петергофе и в Екатеринбурге и если подтвердится, что запасов цветных камней на Алтае достаточно, то на востоке страны могла бы возникнуть новая гранильная фабрика.
Мартын, получив указания бухгалтера Пастухова, отправился домой. По пути он зашёл в заводскую лавку, купил там ржаного хлеба, соли и два десятка свечей. Выйдя из лавки, остановился, в раздумье. Тёплый летний ветерок легко трепал его волосы, пахло скошенной травой и свежим навозом. По тропинке вдоль дороги шёл маленький белобрысый мальчик в длинной холщовой рубахе, в руке держал хворостину. Следом за ним послушно вышагивало с полтора десятка гусей и каждый из них ростом был гораздо выше провожатого. Мимо мальчика пролетела большая яркая бабочка и тот, позабыв о своих обязанностях, что-то крича, кинулся вслед за ней. Старая гусыня, выступающая самой первой, крякнула и все гуси остановились, затоптались на месте, в ожидании. Скоро мальчик вернулся, и вся процессия не торопясь двинулась дальше, к заводскому пруду.
Мартын посмотрел им вслед и решительно направился к лавке купца Мыльникова. Там он, не торгуясь, купил персидскую шаль и через некоторое время стоял перед глухим забором. Сидящая на кривой, расщеплённой от молнии сосне, ворона что-то радостно прохрипела, словно обрадовавшись встрече. Глянув на неё, Мартын стукнул в ворота.
- Здравствуй, Мартынушка. Соль мне принёс? Давай... – Марфа стояла перед ним и улыбалась, а на плечах у неё лежала точно такая же шаль, что была у него с собой.
- Какая ещё соль... – опешив, пробормотал Мартын, не сводя с неё глаз. – Я тебе принёс... – он раскрыл сумку и обмер. Никакой персидской шали там не было! И хлеба не было. Только рассыпанная соль и две свечи... Из-за спины Марфы кто-то швырнул в него охапкой снега, от земли потянуло январской стужей.
- Ведьма... Ведьма! Пропади ты пропадом! Тьфу! Тьфу! Тьфу! Сгинь!
Мартын бежал, не чуя под собою ног. А вслед ему ещё долго серебряным колокольчиком рассыпался женский смех, а может, это, чему-то радуясь, хрипло каркала ворона.
Домой он не пошёл. Вдруг впервые почувствовал, что боится одиночества. Чтобы придти в себя и успокоиться решил зайти к Никодиму. Тот жил   на Береговой улице с женой и тремя детьми. Дом был небольшой, с крытой дёрном крышей, в окружении черёмухи. Во дворе были хлев для скотины и баня. Мартын издали увидел хозяина, тот, голый по пояс, косил лебеду возле своего забора. Тут же у его ног крутился вислоухий щенок, норовя укусить за остриё.
- Здорово, Никодим...
Рылов выпрямился, потёр поясницу, смахнул пот со лба.
- Здорово, Мартын Пармёнович... Что это с тобой!? Бешеная собака укусила?
Никодим не узнавал своего приятеля. Лицо потемнело, глаза блуждали по сторонам, рот кривился, правая рука тряслась.
- Хуже... Выпить принеси.
- Чего?
- Выпить, говорю, неси!
Бросив косу, Никодим заторопился в дом. Замешкался у калитки, споткнувшись об закатившегося ему под ноги щенка. Завизжав, тот отлетел в сторону. Мартын безучастно смотрел прямо перед собой. Потом он долго, давясь, пил из большой деревянной кружки самогон, пока ноги у него не подкосились, и он ни сел на землю, привалившись спиной к забору. Никодим сначала пытался его разговорить, узнать, что произошло, но скоро махнул рукой. Мартын молчал, прикрыв глаза.
- Сядь... – наконец сказал он.
Рылов, потоптавшись по скошенной траве, уселся рядом. Закатное солнце, слабея, медленно скользило по верхушкам деревьев, уже не в силах сдерживать наползающие на землю тени.
- Чего ты хочешь сильнее всего? Какая у тебя есть самая заветная мечта?
Не ожидавший такого вопроса, Никодим с удивлением посмотрел на приятеля, но потом задумался.
- Заветная мечта... Денег бы с тыщу! А лучше две! Лавку открою, лакея себе заведу, каждый день буду ходить к паликмахтеру...
- Дурак ты, Никодим... Разве ж самая заветная мечта такой должна быть...
Мартын устало поднялся, отряхнулся и пошёл прочь, не оглядываясь. Он ещё долго бродил по улицам, пока сам не заметил, как пришёл к церкви. Солнце уже село, но её чёткие контуры были ещё хорошо заметны на темнеющем небе. За церковной оградой находилось небольшое кладбище и видно было, как кресты в мертвенном свете луны часовыми стояли на могилах. Отношение Мартына Второго к Богу нельзя было назвать идеальными. Может быть, потому что он, в силу своего характера ненавидел любую форму зависимости и жил с твёрдым убеждением, что человек сам хозяин своей судьбы. Он всегда считал для себя унизительным просить. Но в этот вечер Мартын, стоя перед закрытой калиткой церковной ограды, просил. Просил истово, до боли вжимая в лоб, в живот, в плечи три пальца, накладывая на себя крёстное знамение.
Поднявшись на своё крыльцо, оглянулся. Вдруг показалось, что кто-то смотрит на него сзади.
- Капа?
Никого... Только что-то прошелестело в воздухе, словно затаённый вдох. Луна неожиданно приобрела какой-то красноватый оттенок и стала походить на страшный глаз из преисподней в доме у Марфы. Было странно тихо – даже сверчки молчали. Войдя внутрь, Мартын зажёг свечу и не переодеваясь, спустился в подпол. Запалил огонь в печи, забил её до отказа берёзовым углем и пока он разгорался, здесь же и поужинал. Вдруг вспомнил свою мать. Была она высокая, белокурая, с какой-то неместной, нездешней красотой и это вызывало у окружающих её людей недоверие к ней и отчуждение. Она как-то обмолвилась, что по материнской линии её дедом был швед, попавший в русский плен в морском сражении при Гренгаме, последнем крупном военном событии Великой Северной войны, а после её окончания, отказавшийся вернуться на свою родину. А ещё в памяти осталась ужасающая нищета, в которой он жил...
Мартын надел кожаный фартук и взял противень. Здесь у него были ртуть, мышьяк, аммиак, золотая монета, окалина серебра, кора дуба, навоз, отходы плавильных печей, камни, внутренности животных и ещё много всего, что удавалось раздобыть в разных местах. Он привычно взялся за дело. На стенах заметалась косматая тень, воздух наполнился ядовитыми испарениями, миазмами смерти. Но одержимость Мартына Второго казалось не знала границ и ни что не могло её остановить. Через какое-то время он, почти теряя сознание, весь мокрый от пота, выбрался наверх, чтобы не задохнуться. Отдышавшись на свежем воздухе, вновь кинулся вниз, туда, где булькало, варилось адское варево. Подхватив клещами противень, переставил его на дубовую колоду и, взяв железный прут, стал осторожно разгребать его содержимое. Самым странным во всём этом было то, что никто нигде и никогда не видели эту субматерию, и даже не имели ни малейшего понятия, как она выглядит. Но Мартын с детства твёрдо верил, что он - не все и поэтому, когда в тлеющих уродливых останках обнаружил крестообразный жёлтый слиток, сердце у него заколотилось так, словно хотело вырваться наружу. Что-то замычав неразборчивое, задыхаясь от зловонных выделений, он схватил рукавицей из толстой кожи этот знак его победы и кинулся наружу, на воздух, к ночному небу. На крыльце он опустился на колени и, подставив под полную луну свой «философский камень», своё будущее благополучие и богатство, обжигаясь, любовался им, ликуя и задыхаясь от переполнявшей его радости...
Вилы, ломая рёбра, глубоко вошли в левый бок Мартына Пармёновича Второго. Его улыбающееся лицо медленно каменело, рука разжалась, и он упал со ступенек крыльца. При падении, крестообразный жёлтый слиток разлетелся на несколько кусков, обнажив чёрное, пористое нутро. Багровая луна безучастно смотрела на растекающуюся из-под лежащего человека большую тёмную лужу... И вокруг ничего не изменилось, не разверзлись небеса, не ударил гром, всё осталось по-прежнему. Просто потухла ещё одна из огромного множества свечей, которые всё равно обречены потухнуть. Чуть раньше или чуть позже, какая разница... Разве что Марфа во сне вздрогнула, открыла глаза и выдохнула едва слышно – я не хотела... Да ещё высокая, белокурая женщина с нездешней красотой из далёкого далека скорбно смотрела на своего сына, словно что-то предчувствовала...
- Гнида! Тьфу на тебя...
Анисим Вижняк с трудом выдернул из мёртвого тела вилы, пучком травы, не спеша, обтёр с них кровь. Когда он шёл к своему дому, то задыхался и его качало от слабости. Казалось, что все свои силы, всю свою ненависть вложил он в этот удар. Скоро раздался страшный, звериный бабий вой, полный безысходной тоски и боли.
На следующий день в полдень были обнаружены два трупа: заколотого вилами канцеляриста Мартына Второго и Анисима Вижняка, у себя дома с отрубленной головой. Капитолину Вижняк через три дня с камнем на шее нашли в заводском пруду мальчишки во время купания.

*     *     *
Капитан-поручик Булгаков вышел из заводской Канцелярии и пребывал в некоторой нерешительности. Только что он получил от Христиани предписание срочно выехать в деревню Урывную, что на реке Касмале. С нынешнего года, не без помощи начальника Колывано-Воскресенских заводов генерал-майора Андрея Ивановича Порошина, Екатериной Второй было разрешено увеличить финансирование алтайских заводов до ста двадцати тысяч рублей в год и появилась возможность для строительства новых металлургических предприятий. Колывано-Воскресенские заводы должны были полностью обеспечить государственную казну «домашним» серебром. И вот именно в связи с этим, Николай Иванович должен был ехать на Касмалу, чтобы выбрать место для возведения на ней плотины и сделать все необходимые технические расчёты для будущего завода. Прошло ещё не так много времени, после его поездки в Санкт-Петербург и вот – очередная командировка. А ещё, через неделю капитан-поручику должно было исполниться сорок пять лет и встречать свой день рождения в какой-нибудь курной избе, в окружении коров и свиней, честно говоря, ему совсем не улыбалось. Вздохнув, он отправился в заводскую аптеку.
Лекарь Пётр Адольфович Цидеркопф, стоя за прилавком, в роскошном напудренном парике, встретил его холодной улыбкой:
- Герр Булгаков изволит что-то приобрести от пьянства?
У заводского лекаря были очень непростые отношения с капитан-поручиком. А началось всё это после одной вечеринки у покойного ныне начальника Колывано-Воскресенских заводов генерал-майора Андрея Венедиктовича Беэра. Булгаков, который и так-то ни с кем особенно не церемонился, высказал тогда Цидеркопфу всё, что о нём думал. Получилось очень нелицеприятно для самолюбивого саксонца и тот затаил обиду.
- Ну, это вряд ли... Тем более, что вы всё равно в этом ничего не смыслите…
Лекарь, послав посетителю испепеляющий взгляд, поджал губы и повернулся к Булгакову спиной.
- Ну, ну, Пётр Адольфович! Хватит на меня дуться. Вы, как маленький, право слово... Ну, посудите сами, смертность на заводах и рудниках растёт с каждым годом; вы, вместо того, чтобы проинспектировать их, дальше Белоярской крепости никуда не выезжаете; попасть к вам простым смертным нет никакой возможности, а казна вам за всё за это ещё и платит золотом! Я вам что, аплодировать должен за это?
Цидеркопф сделал надменное выражение лица, от стоячего воздуха в аптеке и от духоты на носу у него образовалась капелька пота.
- Не вы, герр Булгаков, брали меня на службу, не вы! И не вам меня судить и требовать отчёта! А что касаемо смертности, так на таком производстве это обычное дело. К тому ж, русский мужик не организован, не дисциплинирован, медлителен и слаб здоровьем...
Внезапно лекарь замолк, испуганно попятился от Булгакова, а потом кинулся в свой кабинет, теряя парик и крича на бегу:
- Никодим! Ратте михь! Никодим!!! Караул...
Вслед Цидеркопфу полетел стул и, ударившись о крепкую дверь, развалился в щепки. На шум выскочил Никодим и так и остался стоять с оторопелым видом, безмолвно переводя взгляд с остатков стула на капитан-поручика.
- Чего изволите, Ваше благородие? – наконец выдавил он из себя.
- Валерьяны, голубчик, принеси-ка мне... Спать плохо стал. И вот тебе деньги за стул...
Придя домой, Булгаков лёг, не разуваясь, на кровать и тут же заснул. Спал недолго, но в это время в его подсознании возникла целая фантасмагория образов, галерея лиц и обрывки событий. Он кричал во сне, но проснулся не от того, что кто-то настойчиво хотел его убить, а от бегущей ему навстречу Елизаветы Беэр. Она бежала к нему, протягивая руки, смеясь и плача, но не только не могла приблизиться, а, наоборот, отдалялась от него всё дальше и дальше...
Проснулся он от какого-то звука и несколько мгновений лежал с открытыми глазами, пытаясь понять его природу. Звук повторился - кто-то негромко стучал в стекло. Чертыхнувшись, Булгаков встал, подошёл к окну. На улице стоял соседский мальчишка с берёзовым туеском в руке и робко улыбался. И тут Николай Иванович вспомнил, что собирался сегодня пойти на рыбалку и договорился, чтобы тот накопал ему червей. Выйдя на крыльцо, он сунул мальчишке монетку и забрал туесок.
- Ваше благородие, изволите редис откушать? – денщик показался из-за угла дома, отряхивая землю с рук. Он с большим рвением с самой весны возделывал небольшой огородик, выщипывал каждую сорную травинку, содержа его в образцовом порядке. Зато на столе у капитан-поручика всегда была свежая зелень и овощи.
- Не сейчас. Вещи собери в дорогу, завтра уезжаю...
Переодевшись в простые холщовые штаны, оставшись в нательной рубахе, босиком, взяв удочку и туесок, Булгаков отправился на заводской пруд. Мягким ковром расстилалась пыль, лаская ступни ног, вдоль заборов лениво бродили куры, в тени деревьев, высунув языки, с осоловелыми глазами лежали собаки. Лето пребывало на своём пике, царственно ступая по высокой, густой траве равнин, по заросшим густым лесом горам, по руслам широко разлившихся рек, ступало, раскинув свои жаркие руки от неба до земли. Но Булгаков был рассеян, погружён в себя и, казалось, совсем не замечал происходящего вокруг. Короткий дневной сон взбудоражил его душу и сердце, и в ушах отчётливо звучал голос Елизаветы Андреевны Беэр – «Вы даже не представляете себе, как я вас ждала...» Хотелось повернуть обратно, достать бутылку коньяку и пить до тех пор, покуда голос этот не утонет, не захлебнётся, не сможет пробиться сквозь снежную метель того вечера...
Острая боль вернула его в действительность. А действительность была такова - Николай Иванович давно уже шёл, не глядя, не разбирая дороги, и недогрызенный собаками коровий позвонок воткнулся ему прямо в левую ногу. А ещё его ждала поездка к неизвестной ему речке Касмале, куда необходимо было выехать уже завтра и по личному опыту капитан-поручик знал, что его работа там, тяжёлая и кропотливая, почти не оставит времени на душевные муки и переживания.
Вдоль берега пруда, сквозь густой кустарник, была протоптана тропинка. В некоторых местах, там, где высоких зарослей не было, берег был в рытвинах и следах от копыт – домашний скот шёл сюда на водопой. Поэтому здесь всегда тучей вились оводы, шершни, а комары переводились здесь разве что только зимой. Николай Иванович рыбачил всегда на одном и том же излюбленном своём месте – здесь старая берёза искривлённым стволом нависала прямо над водой. Но и местной детворе здесь тоже нравилось –  с дерева было очень удобно нырять.
Тень уже легла на воду и белый поплавок из гусиного пера был хорошо заметен с берега. Лёгкое течение медленно сносило его в сторону. На удочку села стрекоза и замерла, подкарауливая зазевавшуюся мошку. Было тепло, тихо и покойно. Пескарики изредка волновали поплавок, покусывая червя, но не желая основательно лезть на крючок. Булгаков развёл небольшой костерок из гнилушек, вдоволь валяющихся на берегу, и теперь они тлели, поднимаясь колечками сизого дыма в вечернее небо и отгоняя назойливых насекомых. Поплавок вдруг дёрнулся, резко накренился и ушёл под воду. Уже через мгновение золотистый линь трепыхался на берегу.
- Браво, Николай Иванович, браво! Вы хороший рыбак...
Булгаков выпрямился, пытаясь удержать в руках скользкую рыбу. Недалеко от него стоял плавильный мастер Йозеф Ланге с выражением восхищения на лице. Одет он был непривычно для русского глаза - так, как ходят у него на родине.
- А-а, господин Ланге... Решили прогуляться? Вовремя... Подайте мне веточку, кукан сделать...
- Айн момент!
Ланге отломил тоненький прутик от берёзы и очистил с него листву. Затем он, достав из кармана крепкую вощаную нитку, сноровисто привязал с одной стороны щепочку и подал готовый кукан капитан-поручику.
- Вот, пожалуйста...
-  Сколько здесь рыбачу, а линя поймал всего второй раз. Хитрый он... – Булгаков насадил рыбу сквозь жабры на кукан и опустил в воду. – Ловко это у вас получилось... Нитку всегда с собой носите?
Саксонец выбрал на берегу место почище, сел на траву, улыбнулся:
- Мой отец имеет в Дрездене небольшую обувную фабрику. Это у нас семейное дело... По мужской линии. И я должен был унаследовать её и передать своему сыну, но... Пути Господни неисповедимы. Но я захотел учиться... Поехал в Англию, а там техническая революция! Паровые двигатели Ньюкомена! Машины, станки! И везде нужен металл в огромных количествах... И тогда я для себя понял одну вещь – на обувную фабрику я больше никогда не вернусь. А нить у меня – это отец дал мне клубочек, когда я уезжал. Теперь он всегда со мной...
- А что отец? Как ему ваш выбор?
- У меня есть младший брат. Он чтит семейные традиции... О, майн Гот, у вас клюёт!
Опережая Булгакова, саксонец кинулся к удочке и, схватив её, с силой дёрнул на себя. Удочка выгнулась, потом из воды вылетел пустой крючок, на мгновение показался рыбий хвост и с громким шлепком скрылся в глубине.
- Поторопились чуток... По-другому надо было, по-другому... Эх! А вы, оказывается, азартный человек, Йозеф... – Николай Иванович с сожалением посмотрел на расходящиеся по воде круги, представив, какую он мог бы сейчас поймать крупную рыбу.
- О, простите меня великодушно! Это вышло непроизвольно... Я виноват! Хотите я взамен куплю вам осетра? Вчера видел в лавке у Афанасия Пуртова... В сажень длиною...
Булгаков надел на крючок нового червя, плюнул на него и забросил в сторону, торчавшей из воды осоки.
- Осетра... Дело-то не в этом. Его ж кто-то другой поймал осетра этого. Сам своими руками поймал...
Ланге был сильно расстроен произошедшим, но ситуация эта разрядилась сама собой после того, как Николай Иванович, буквально через минуту, вытащил из воды здоровенного, размером с лапоть, карася. Тот плюхнулся на берег и лежал, тяжело разводя крутыми боками и пуча тёмные глаза, обведённые красным ободком. Полюбовавшись добычей, Булгаков дал подержать карася саксонцу, после чего отправил его на кукан вслед за линём.
Больше крупная рыба не ловилась, но зато они до самой темноты просидели на берегу возле маленького костерка, делясь своими соображениями о деле, которому посвятили свою жизнь. Ланге сетовал на слабость воздуходувных мехов, которые осуществляют дутьё, нагнетая в домну воздух. Из-за низкой температуры плавления много руды уходило в шлак. Ещё он говорил о том, что подневольный труд приписных крестьян, не заинтересованных в результатах своего труда, никак не способствует развитию этой самой молодой и очень важной отрасли российской промышленности. Приводил в пример рабочих в Англии, Швеции и Саксонии. Восхищался необъятностью Российской империи, её колоссальными людскими и природными богатствами. Булгаков больше слушал, иногда возражал, если с чем-то был не согласен. Он хорошо знал положение дел в странах Западной Европы, догадывался о возможностях молодого, но уже замахивающегося на лидирующие позиции в экономике и политике, класса буржуазии, класса, за которым будущее. Применительно к Колывано-Воскресенским заводам он посожалел о том, что поблизости, в Кузнецке, давно уже открыты залежи каменного угля, гораздо более эффективного, чем древесный, но для доменных печей его не используют, так как не умеют у нас удалять серу коксованием, что уже давно делают в Англии...
- Обилие лесов здесь, на Алтае, ещё долго не позволит применять в плавке металлов передовые методы, - закончил он свою мысль, поднимаясь.
Солнце давно уже село, в воде вольно плавала отражённая луна. Заливисто трещали сверчки, перекликались ночные птицы. Со стороны плотины слышны были шумы падающей воды и работы приводов и передач сложных механизмов, работающих от неё. Булгаков расстался с Йозефом Ланге и, спотыкаясь в темноте, пошёл к своему дому. Денщик сидел на крыльце и ждал его.
- Ужинать будете, Ваше благородие?
- Буду. Рыбу приготовь на завтрак... Встану в шесть утра.
Лёжа в кровати, Николай Иванович слушал, как поднявшийся ветер стучит ветками тополя по крыше, как запел в печной трубе домовой тоненько и печально. А потом пришёл дождь. Сначала он едва слышно зашуршал по листьям деревьев, потом стал потихоньку постукивать своими длинными тонкими пальцами по стёклам окон, по стенам, словно предупреждая о чём-то и затем обрушился со всей силой на землю. На мгновение всё внутри дома ярко осветилось белым светом и тут же, со страшным грохотом разорвалось небо. Казалось, от него откололся огромный кусок и вот-вот раздавит всё живое. «Видимо, всю свою тяжёлую артиллерию Господь расположил на небесах, - подумал Булгаков. - Наверное, это доставляет большие неудобства для всех праведников в раю…» Канонада не утихала ещё минут двадцать, но постепенно гроза стала уходить за Обь, в сторону Бийской крепости. Было слышно, как в сенях молился денщик, призывая Богородицу в защиту от кар небесных. Природное буйство, его сокрушительная сила, недоступная человеческим возможностям, всё равно была близка и понятна Булгакову, он и сам так жил, не оглядываясь по сторонам. И после этой очистительной грозы, он вдруг остро почувствовал, как смалодушничал, как предал, пусть даже в мыслях, но не оставил своей любви никакой надежды... «Вы даже не представляете себе, как я вас ждала...»
Булгаков поднялся с кровати, вышел из дома и сел на мокрое крыльцо. Он смотрел на луну и ему хотелось завыть, так как воют собаки, чувствуя покойника. А ещё он решил всё бросить и завтра же ехать в Санкт-Петербург, чтобы просить об отставке. Сослаться на нездоровье, на возраст, на международное положение, на чёрт знает что, но лишь бы оказаться рядом с Елизаветой Андреевной, обнять её, согреть ей руки, попросить прощения и остаться с нею навсегда.
 Вокруг стоял шорох стекающих с листьев капель, воздух был чист, глубок и прохладен. И обновлённое после грозы небо, и звёзды яркие и лучистые, и напитанная водою земля, все они, казалось, жаждали перемен и получив их, успокаивались на какое-то время, чтобы потом опять взорваться и всё перемешать в первозданном хаосе.
Николай Иванович посмотрел на небо и из бесконечного сонма звёзд почему-то выбрал одну, не самую яркую и не самую большую. Просто ему показалось, будто она пульсировала, словно дышала, словно посылала ему какие-то знаки, чтобы привлечь его внимание. Он смотрел на эту звёздочку и думал, мучительно думал о женщине, которая была ему дороже всего, всего, что его окружало. Как же поздно он это понял... Внезапно звезда начала медленно падать. Булгаков смотрел на неё расширившимися глазами и чувствовал, как в душе и в сердце его начинает расти холод, пустота и ощущение страшной утраты. Он вскочил на ноги и изо всех сил закричал что-то зло и возмущённо, но почему-то не услышал своего голоса. Вместо него в ушах тоненько и противно пищал комар. Он назойливо и по-хозяйски расположился в голове у капитан-поручика и совсем не желал оттуда выбираться. Николай Иванович, задрав голову в небо, с остановившимися глазами, кричал мучительно и требовательно, кричал из последних сил, раздувая на шее жилы, готовые лопнуть от чудовищного напряжения, но всё было напрасно – никто его не слышал, в голове топтался комар и маленькая звёздочка исчезла, растворилась в чёрной бездне.
Денщик рано утром нашёл Булгакова, лежащим на крыльце. Лицо у него почернело, дыхание было едва заметно. Он лежал вверх лицом и куда-то смотрел...
*     *     *

Приближался август, пора созревания всего, что только может дать земля. Крестьянин в Сибири выращивал рожь, овёс, ячмень и полностью обеспечивал зерном себя и всё население этой огромной территории Российской империи. Отсутствие вотчинных, помещичьих земель и, следовательно, кабальных отношений между помещиком и крепостным, от которых и бежали за Урал крестьяне, не давали полной свободы земледельцам, здесь они считались государевыми людьми и платили в казну продуктовый и денежный оброк. А крестьяне, приписанные к Колывано-Воскресенским заводам, должны были исполнять трудовую повинность, отнимавшую у них силы и время. Подушный оклад, который должен был отработать приписной, равнялся одному рублю семидесяти копейкам в год. Это вызывало недовольство у многих землепашцев и шихтмейстеру Ползунову, в силу занимаемой им должности на Красноярской пристани, нередко приходилось разыскивать приписных, возвращать их на работы, а особенно упорных наказывать плетьми, что для того времени было очень даже гуманным наказанием. Потому что, по закону, тех, кто сбегал с государственных работ, объявляли в розыск и в кандалах гнали на рудники, обрекая там на верную смерть.
Ползунов, по обыкновению поднялся ни свет, ни заря, Пелагея ещё спала. Только умылся, как в ставню кто-то негромко стукнул. Стараясь не шуметь, Иван Иванович вышел на крыльцо, там его ждал сержант Воробьёв. Он стоял с озабоченным лицом, плеть в его руке билась о мокрый от росы сапог.
- Случилось что, Афанасий? Чего в такую рань?
- Случилось, Ваше благородие! Ещё как случилось... Раскольники, будь они неладны... – сержант замолчал, Ползунов ждал, темнея лицом. Он хорошо знал, что среди них участились случаи неповиновения и отказа выйти на работы, но пока удавалось без лишнего шума справляться с недовольными путём уговоров и увещеваний.
- Человек только что прискакал из Мальцевой деревни. Говорит, что там вчера собрались раскольники из окрестных деревень... Бунтуют! Требуют сменить начальство за то, что отрывает от земли и мучит на работах, заставляет строить дощаники и возить хлеб в дальние места...
Выражение лица шихтмейстера Ползунова стало жёстким.
- Сколько их там?
- Да, говорит, человек двести. Может больше...
На крыльцо, зевая и кутаясь в платок, вышла Пелагея. Увидев Афанасия, забеспокоилась:
- Ванечка...
- Иди в дом!
Пелагея аж оторопела. Она ещё не знала его таким. Ползунов смотрел на неё, но, казалось, её не видел. Она уже замечала у него такой взгляд, отстранённый и, словно, неживой, когда он сидел по ночам над своими бумагами. Ни слова ни говоря, она повернулась и ушла в дом.
- Говорил я вам, Иван Иванович, пару-тройку особо упёртых в кандалы надо было да на Змеиный рудник! Чтобы другим неповадно было... Чего с ними сюсюкать! Вы же потом и виноватым окажетесь...
- Вот что... Возьми десять солдат, Афанасий... Нет, двадцать возьми, скачите в эту деревню и попробуй образумить их. Ежели уговоры не помогут, припугните, не послушают – зачинщиков вяжи и сюда их...
- А вы, Ваше благородие? Вас бы они лучше послушали...
- Мне здесь надо быть, Афанасий. Сержант Беликов из Барнаула приехал, дела на пристани принимать у меня будет. Да и о пожаре дело ещё не закрыто, следствие ведётся... Так что без меня справляйтесь.
Сказал так Ползунов и ушёл в дом. А спустя некоторое время мимо пристани галопом пронёсся конный отряд, в сторону взбунтовавшейся деревни Мальцево. В арьергарде отряда катилась повозка – сержант Воробьёв не сильно надеялся на свои дипломатические способности и собирался, не вступая в переговоры, просто арестовать наиболее буйных и доставить их на пристань, на правёж.
Ползунов оделся и собрался уходить на службу. Пелагея с вопросами к нему не приставала, тихо сидела в уголке, штопала что-то своё, молчала и только поглядывала на него искоса, с обидой. Но потом встала, подошла к нему, обняла возле дверей:
- Береги себя, Ванечка...
Ползунов улыбнулся ей ласково, поцеловал, обнял и так они стояли, прижавшись друг к другу.
- Иди, Ванечка. Опоздаешь, люди ждать будут...
- Подождут... Ты меня тоже каждый день ждёшь.
Дверь приоткрылась и показалась голова Семёна Бархатова. Он тут же увёл глаза в сторону:
- Ваше благородие, там сержант Беликов сердится... Спрашивает, где Прасковья. Велел доставить её тотчас к нему...
- А я её с утра ещё не видала... – Пелагея беспомощно оглянулась. – А ты сам-то, Сёмка, не знаешь, где она? До вторых петухов ночью шептались...
Тот в очередной раз увёл в сторону глаза, сделал недоумённое лицо, почесал затылок.
- Да кто ж её знает, где она? Кажись, за водой пошла...
- В такую рань? – Пелагея посмотрела в угол, где обычно стояло ведро с водой. Ведро стояло на своём месте, но не было кадки, которую Прасковья часто мыла.
- Найди её, Семён, и доставь к сержанту. И побыстрее...
Ползунов взял конторские книги и вышел из дома.
- Найду, Ваше благородие. Ещё как найду... – сказал денщик с какой-то странной интонацией. Спохватившись, он глянул на Пелагею, но та раздувала печь и не слыхала, что он сказал. Семён вышел на улицу, незаметно огляделся по сторонам и быстро зашагал в сторону Чарыша, туда, где Прасковья обычно набирала воду и полоскала бельё. Тропинка, едва заметная среди высокой травы, привела его к берегу. В этом месте было глубоко, и Семён несколько дней назад сделал небольшие мостки, чтобы можно было не заходить в воду. На противоположном берегу Чарыша горы ещё кутались в белые одежды тумана. Солнце, первыми лучами коснулась их вершин и заиграло, заискрилось в каплях росы, прозрачным ковром, укрывшей землю. Зеленоватая вода реки бесшумно скользила между берегов, спокойно и размеренно. Заливисто перекликались птицы, пахло мятой. Семён зашёл на мостки и начал что-то высматривать в лозняке, затянувшем берег. Затем спрыгнул и торопливо стал продираться сквозь густые заросли. Шагах в ста от мостков, зацепившись за ветку, качалась на воде пустая кадка. Семён вытащил её из воды и быстро пошёл вдоль берега, ниже по течению. Пройдя около версты, он спустился к воде и приладил кадку к торчащей со дна коряге. Убедившись, что та не сорвётся и не уплывёт, торопливо пошёл обратно.
Сержант Семён Беликов и шихтмейстер Иван Ползунов, с конторскими книгами в руках, сидели на канатной бухте, возле складов с провиантом и рудою, и сверяли то, что числилось в приходе и расходе. Возле них взволнованно топтался кладовщик Фёдор Горбунов. Он, как целовальник, то есть, как человек целовавший крест на верную и беспорочную службу, нёс прямую ответственность за сохранность казённого имущества, за всё, что находилось на пристани.
- А ведь сгори тогда все эти книги, Иван Иванович, мы с тобой вот так спокойно не сидели б... – Беликов закрыл одну книгу и взял другую.
- А и сгорели бы, я всё до каждой мелочи помню… - улыбнулся Ползунов.
- Это верно. Памяти твоей, друг мой, я ещё, когда мы вместе учились завидовал. Но формальный порядок должно соблюсти... Однако, тут написано, что в наличии имеются две бухты пенькового каната... Одну вижу, а вторая где?
- А на второй Вы изволите сами сидеть! – Фёдор от каждого вопроса вздрагивал и шапкой вытирал холодный пот. Поэтому весь комизм этой ситуации со второй бухтой он даже не понял.
Потом сержант Беликов осматривал речной флот. Все дощаники, щерботы и коломенки были в хорошем состоянии, два плотника заканчивали ремонт одной из лодок, севшей на мель. Возчики постоянно подвозили руду, и солдаты едва успевали взвешивать её и тут же грузить в лодочные трюмы. Всё работало на пристани слаженно и скоро. Беликов был доволен. Только иногда выражение лица у него вдруг мрачнело и при этом он искоса поглядывал на шихтмейстера. Обедали у Ползунова. Пелагея расстаралась вовсю. Свободного места на столе не было от посуды, и пусть еда эта была простая, без деликатесов, но приготовлена от души умелыми руками. Хозяин не пил спиртного совсем, а вот гость отдал должное большой бутыли медовухи, принесённой для такого случая Фёдором Горбуновым.
- Как это, хозяюшка, у тебя на всё рук хватило? – Беликов вытер полотенцем мокрые от хмельного напитка усы. – Что бы ни попробовал, для живота моего – одна радость! Завидую, Иван Иванович, тебе...
- Смотри, Семён, перехвалишь... Хотя, я и сам ей всё это каждый день говорю… - улыбнулся Ползунов, с любовью глядя на Пелагею. Та зарделась от таких слов.
- Я бы и больше сделала, да помощница моя куда-то делась. С самого утра её не видела...
- Это девка ваша дворовая? А я ведь ещё вчера посылал за нею...
Сержант глядел на Фёдора Горбунова, но тот сосредоточенно уткнулся в тарелку и усиленно жевал, мыча от удовольствия. Булгаков вопросительно посмотрел на Пелагею.
- Пойду на двор, гляну. Может она объявилась уже... – сказала она и вышла из дома.
- Найдётся, куда она денется... А зачем она тебе сдалась? – Иван Иванович подцепил на вилку солёный груздок. Грибы и ещё кое-что из солений и варений сохранились в погребке после пожара. Сержант Беликов отложил в сторону ложку, отодвинул от себя тарелку, насупился, забарабанил пальцами по столу.
- Она сказала кому-то из мужиков, что казённая изба полыхнула не просто от глинобитной печи, а из-за горна... Приписной крестьянин Осип Токорев рассказал об этом Христиани. Тот велел учинить повторное следствие и девку вашу, как свидетельницу, если она всё сказанное ею подтвердит, доставить вместе с тобой, Иван Иванович, в Канцелярию...
Ползунов спокойно доел груздь, налил себе медовухи, взял чарку, но, помедлив, отставил её...
- Я унтершихтмейстеру Хатину всё сказал. Мне больше добавить нечего...
- Да чего бабу глупую слушать! – Фёдор Горбунов, сидевший до этого тихо и неслышно, вдруг загудел, зарокотал во всю силу своих лёгких, что было полной неожиданностью для сержанта. Фёдор знал, что Булгаков за всю свою жизнь и глотка спиртного не выпил, а тут за чарку схватился. – Нешто она в таких вещах разбирается! Да она горшок от кочерги отличить не сможет, а туда же! Печь это была глинобитная, печь! Голову даю на отсечение, ежели это была не печь! Не было там никакого горна...
Сержант долго посмотрел на Горбунова, ничего не сказал. Было видно, что ему самому разговор этот был неприятен, но как человек подневольный он обязан был довести порученное ему дело до конца.
- Однако, пора нам, Иван Иванович, на пристань... Казну ты, где держишь?
- Секрет… - улыбнулся шихтмейстер. – Но тебе, так уж и быть, скажу...
Не успел Ползунов договорить, как в дверь несколько раз громко и нетерпеливо стукнули. Не дожидаясь разрешения, в дом вошёл Семён Бархатов. Дышал тяжело, надсадно, по лицу ходила судорога, глаза выпучены.
- Ваше благородие... Ваше благородие...
- Кто это?
- Денщик мой... Что случилось? Ты чего такой заполошный?
- Там... Там...
- Ну? Что там? – не дожидаясь, Фёдор выскочил из-за стола, подбежал к Семёну. – Что?! Пожар, что ли?
- Кадка!
- Кадка? Какая ещё кадка? Ничего не понимаю... Что происходит? – сержант подозрительно смотрел на солдата.
- Кадка, Ваше благородие, которую Прасковья моет, она в воде, а самой её нигде нет... Как сгинула! Версты полторы отсюда, за коряжину зацепилась...
- Кто зацепился? – начал терять терпение Ползунов. – Говори толком!
- Я и говорю, кадка зацепилась... А самой Прасковьи нигде нет.
- Может утопла? А? Утопла! Конечно, утопла... Чарышок-то он с норовом! Ежели там с неуважением о нём отозвался или ещё какую блажь выкинул в воде, так не успеешь и глазом моргнуть, как течением унесёт на самое дно, под корягу затянет... Не иначе утопла Прасковья! Преставилась раба Божия... Царствие ей небесное!
Фёдор Горбунов стал широко креститься на икону Божьей Матери, одним глазом глядя на неё, а другим - на сержанта Беликова.
- Это которая Прасковья? – спросил он.
- Наша! Наша-а-а! - вдруг завыла Пелагея. Она оказывается зашла почти сразу за Семёном, но на неё никто не обратил внимания.
- Сенька! Бегом в деревню! Найдёшь капрала, скажи ему, что я велел всех солдат с работы снять! Пускай берег обшарят версты на три. Лодку пусть возьмут... Тише, тише, Пелагея, успокойся! Может, она ещё живая. Может, к своим родителям подалась. Не раз такое было уже...
Ползунов хмурился, вся эта история ему не нравилась. Пропал свидетель по его делу и неизвестно, что бы ещё подумали об этом в Канцелярии. У шихтмейстера Ползунова там было полно недоброжелателей, которые постарались бы раздуть это дело и выжать из него всё возможное, чтобы его опорочить.
- Ай, беда-то какая… - причитал Горбунов, сидя на лавке и комкая шапку.
- Пошли на пристань, Иван Иваныч, работать... – Беликов был с непроницаемым лицом, но где-то в глубине его глаз сквозило удовлетворение от случившегося, от такого расклада судьбы, хотя он и пытался это скрыть даже от самого себя. Сержант с Ползуновым ушли, Семён замешкался, сел на лавку, якобы переобувая портянку, незаметно от Пелагеи подмигнул Фёдору Горбунову.
- Платок её дай! Чтоб вернее было… - шепнул ему тот на ухо.
- Ага... – выдохнул Семён и метнулся за перегородку. Там он схватил Прасковьин белый платок и выбежал из дома. Во дворе его уже ждал кладовщик. Забрав платок, он зажал его в кулаке и, оглянувшись по сторонам, торопко зашагал к Чарышу.
К вечеру, капрал Устин Безголосов доложил Ползунову, что в результате поисков ни тела девки Прасковьи Морозовой, ни самой её найдено не было. Неведомо куда делась и, поэтому, чаемо, что она утонула. В реке была найдена кадка, да ниже по течению, в версте от неё – белый платок, похожий на тот, который носила утопшая. На вопрос шихтмейстера Ползунова - продолжать ли поиски пропавшей, сержант Беликов ответил отрицательно. Главный свидетель исчез, и о горне – концы в воду, а дело о пожаре можно со всем основанием считать закрытым. Чьего-то злого умысла в этом замечено не было.
На следующее утро вернулись посланные в деревню Мальцево солдаты. Раскольники решительно отказались подчиниться приказу вернуться по своим домам, пригрозив при этом, что сожгут себя заживо. Когда солдаты попытались помешать им в этом, те собрались в большом сарае и заперлись изнутри. Вскоре из-под крыши повалил густой дым. Заживо сгорело сто семьдесят два человека.
Закрылась ещё одна страница жизни нашего героя. Она никогда не баловала его, за каждый, даже самый маленький успех приходилось расплачиваться полной мерой страданий, боли и несправедливости. Но сердце Ивана Ползунова не ожесточилось, не отвернулось от людей, наоборот, оно продолжало чувствовать чужую боль, как свою. Самый великий подвиг, на который сподвигла судьба этого человека, ждал его впереди.
 Октябрь 2018 год. Город Барнаул