Стилистика из разных произведений

Ант Ронда
Здесь собраны современные и не очень книги, в размере небольшого фрагмента. Данная подборка, позволяет наглядно проследить стилистическое разнообразие в совершенно различных произведениях. КОнечно, перевод, вы скажите, и я согласен. Но в данной подборке есть и русские авторы, коих строки не тронуты дрожащей рукой посредника.


1) 1984/
Был холодный ясный апрельский день, и часы пробили тринадцать. Уткнув подбородок в грудь, чтобы спастись от злого ветра, Уинстон Смит торопливо шмыгнул за стеклянную дверь жилого дома «Победа», но все-таки впустил за собой вихрь зернистой пыли.
В вестибюле пахло вареной капустой и старыми половиками. Против входа на стене висел цветной плакат, слишком большой для помещения. На плакате было изображено громадное, больше метра в ширину, лицо, — лицо человека лет сорока пяти, с густыми черными усами, грубое, но по-мужски привлекательное. Уинстон направился к лестнице. К лифту не стоило и подходить. Он даже в лучшие времена редко работал, а теперь, в дневное время, электричество вообще отключали. Действовал режим экономии — готовились к Неделе ненависти. Уинстону предстояло одолеть семь маршей; ему шел сороковой год, над щиколоткой у него была варикозная язва: он поднимался медленно и несколько раз останавливался передохнуть. На каждой площадке со стены глядело все то же лицо. Портрет был выполнен так, что, куда бы ты ни стал, глаза тебя не отпускали. СТАРШИЙ БРАТ СМОТРИТ НА ТЕБЯ, — гласила подпись. В квартире сочный голос что-то говорил о производстве чугуна, зачитывал цифры. Голос шел из заделанной в правую стену продолговатой металлической пластины, похожей на мутное зеркало. Уинстон повернул ручку, голос ослаб, но речь по-прежнему звучала внятно. Аппарат этот (он назывался телекран) притушить было можно, полностью же выключить — нельзя. Уинстон отошел к окну; невысокий тщедушный человек, он казался еще более щуплым в синем форменном комбинезоне партийца. Волосы у него были совсем светлые, а румяное лицо шелушилось от скверного мыла, тупых лезвий и холода только что кончившейся зимы.
Уинстон держался к телекрану спиной. Так безопаснее; хотя — он знал это — спина тоже выдает. В километре от его окна громоздилось над чумазым городом белое здание министерства правды — место его службы. Вот он, со смутным отвращением подумал Уинстон, вот он, Лондон, главный город Взлетной полосы I, третьей по населению провинции государства Океания. Он обратился к детству — попытался вспомнить, всегда ли был таким Лондон. Всегда ли тянулись вдаль эти вереницы обветшалых домов XIX века, подпертых бревнами, с залатанными картоном окнами, лоскутными крышами, пьяными стенками палисадников? И эти прогалины от бомбежек, где вилась алебастровая пыль и кипрей карабкался по грудам обломков; и большие пустыри, где бомбы расчистили место для целой грибной семьи убогих дощатых хибарок, похожих на курятники? Но — без толку, вспомнить он не мог; ничего не осталось от детства, кроме отрывочных ярко освещенных сцен, лишенных фона и чаще всего невразумительных.
Уинстон держался к телекрану спиной. Так безопаснее; хотя — он знал это — спина тоже выдает. В километре от его окна громоздилось над чумазым городом белое здание министерства правды — место его службы. Вот он, со смутным отвращением подумал Уинстон, вот он, Лондон, главный город Взлетной полосы I, третьей по населению провинции государства Океания. Он обратился к детству — попытался вспомнить, всегда ли был таким Лондон. Всегда ли тянулись вдаль эти вереницы обветшалых домов XIX века, подпертых бревнами, с залатанными картоном окнами, лоскутными крышами, пьяными стенками палисадников? И эти прогалины от бомбежек, где вилась алебастровая пыль и кипрей карабкался по грудам обломков; и большие пустыри, где бомбы расчистили место для целой грибной семьи убогих дощатых хибарок, похожих на курятники? Но — без толку, вспомнить он не мог; ничего не осталось от детства, кроме отрывочных ярко освещенных сцен, лишенных фона и чаще всего невразумительных.
Уинстон держался к телекрану спиной. Так безопаснее; хотя — он знал это — спина тоже выдает. В километре от его окна громоздилось над чумазым городом белое здание министерства правды — место его службы. Вот он, со смутным отвращением подумал Уинстон, вот он, Лондон, главный город Взлетной полосы I, третьей по населению провинции государства Океания. Он обратился к детству — попытался вспомнить, всегда ли был таким Лондон. Всегда ли тянулись вдаль эти вереницы обветшалых домов XIX века, подпертых бревнами, с залатанными картоном окнами, лоскутными крышами, пьяными стенками палисадников? И эти прогалины от бомбежек, где вилась алебастровая пыль и кипрей карабкался по грудам обломков; и большие пустыри, где бомбы расчистили место для целой грибной семьи убогих дощатых хибарок, похожих на курятники? Но — без толку, вспомнить он не мог; ничего не осталось от детства, кроме отрывочных ярко освещенных сцен, лишенных фона и чаще всего невразумительных.
Уже взявшись за дверную ручку, Уинстон увидел, что дневник остался на столе раскрытым. Весь в надписях «ДОЛОЙ СТАРШЕГО БРАТА», да таких крупных, что можно разглядеть с другого конца комнаты. Непостижимая глупость. Нет, сообразил он, жалко стало пачкать кремовую бумагу, даже в панике не захотел захлопнуть дневник на непросохшей странице.
Он вздохнул и отпер дверь. И сразу по телу прошла теплая волна облегчения. На пороге стояла бесцветная подавленная женщина с жидкими растрепанными волосами и морщинистым лицом.
— Ой, товарищ, — скулящим голосом завела она, — значит, правильно мне послышалось, что вы пришли. Вы не можете зайти посмотреть нашу раковину в кухне? Она засорилась, а…
Это была миссис Парсонс, жена соседа по этажу. (Партия не вполне одобряла слово «миссис», всех полагалось называть товарищами, но с некоторыми женщинами это почему-то не получалось.) Ей было лет тридцать, но выглядела она гораздо старше. Впечатление было такое, что в морщинах ее лица лежит пыль. Уинстон пошел за ней по коридору. Этой слесарной самодеятельностью он занимался чуть ли не ежедневно. Дом «Победа» был старой постройки, года 1930-го или около того, и пришел в полный упадок. От стен и потолка постоянно отваливалась штукатурка, трубы лопались при каждом крепком морозе, крыша текла, стоило только выпасть снегу, отопительная система работала на половинном давлении — если ее не выключали совсем из соображений экономии. Для ремонта, которого ты не мог сделать сам, требовалось распоряжение высоких комиссий, а они и с починкой разбитого окна тянули два года.
— Конечно, если бы Том был дома… — неуверенно сказала миссис Парсонс.
Квартира у Парсонсов была больше, чем у него, и убожество ее было другого рода. Все вещи выглядели потрепанными и потоптанными

Черновик.
Бывают дни, когда все не ладится. Нога с кровати опускается не в тапочек, а на спину любимой собаки, с перепугу цапающей тебя за щиколотку, кофе льется мимо чашки — и прямо на свежую рубашку, дойдя до метро, обнаруживаешь, что позабыл дома документы и деньги, а возвратившись домой, понимаешь — ты их не забыл, а потерял. Вместе с ключами.
Но случается и наоборот. Встаешь бодрым и с приятными воспоминаниями о приснившемся сне, вчерашний насморк за ночь прошел бесследно, яйца удается сварить «в мешочек», подруга, с которой разругался накануне, звонит сама и просит ее простить, троллейбусы и автобусы подкатывают, едва ты подходишь к остановке, начальник вызывает к себе и сообщает, что решил поднять тебе зарплату и выплатить премию.
Таких дней я опасаюсь больше. Все-таки правы были древние — нельзя гневить судьбу излишней удачливостью. Царь Поликрат не зря выбросил кольцо в море — вот только когда море отвергло жертву, царю стоило бы отрезать себе палец, авось не прирастет. Если ты не прирожденный счастливчик, идущий по жизни легкой походкой бездельника, — бойся счастливых дней! Жизнь не зря походит на полосатую тюремную робу. Случилась беда, значит — завтра придет удача.
Обычно эта мысль меня успокаивает. Но только не сегодня.
Я стоял в тесной полутемной прихожей своей однокомнатной квартиры. Вот только квартира выглядела чужой. Вместо аккуратно прикрученных к стене крючков, с которых одиноко свисала неубранная с весны куртка, обнаружилась разлапистая деревянная вешалка с бежевым плащиком и зонтом-тростью. На полу лежал коврик веселенькой раскраски. На кухне, насколько я мог видеть, тоже все было не так…
к примеру — исчез куда-то холодильник. Зато на его месте стояла с кастрюлей в руках молодая некрасивая девица в халатике. При виде меня она громко завизжала и выронила кастрюлю.
— Попалась, лахудра! — закричал я. Что такое лахудра? Откуда слово-то выскочило? Сам не знаю.
— Что вы себе позволяете! — завопила в ответ девушка. — Убирайтесь! Я вызову милицию!
Учитывая, что телефон висел у самых дверей, обещание ее было не просто наглым, но еще и опрометчивым. Я заглянул в комнату — сообщников девицы там не наблюдалось. Зато имелся Кешью, стоящий на диване — не моем диване! И Кешью громко лаял: живой, здоровый, совершенно невредимый.
Это ж надо — вынесли всю мебель! Сколько меня не было дома — пять часов, шесть? Но вынести-то вынесли, а зачем принесли другую…
— Милиция? — спросил я. — Будет вам милиция.
Я снял трубку и набрал ноль-один. Девушка прекратила визжать и молча смотрела на меня. Кешью лаял.
— Пожарная охрана слушает, — раздалось в трубке.
Я нажал на рычаг и набрал ноль-два. Ничего, со всяким бывает. Не каждый день тебя обворовывают, да еще и так затейливо.
— Милиция? Ограбление, — быстро сказал я. — Приезжайте быстрее. Студеный проезд…
— Вы что, больной? — спросила девушка. Кажется, она успокоилась. — Или напились?
— Напился, обкурился, обкололся, — злорадно подтвердил я, вешая трубку. — Конечно-конечно.
— Кирилл? — раздалось из-за спины.
Я обернулся, с радостью обнаружив на лестничной клетке соседку. Вздорная старая женщина по имени Галина, любительница сплетен и ненавистница соседей. Но сейчас, в преддверии новой темы для разговоров, лицо ее выражало неподдельное любопытство и дружелюбие.

— У, лахудра драная! У меня на рынке в прошлом году такая кошелек из сумки украла!
— Да вы с ума посходили, — спокойно сказала девица. Достала пачку сигарет, закурила. В комнате продолжал лаять отважный Кешью. — Кешью, заткнись! — рявкнула девица, и пес немедленно замолчал.
Я оторопел. Соседка насторожилась и покосилась на девицу. Мою собаку она ненавидела, как и любое живое существо в доме. Но…
— Подружка твоя?
— Что? Эта? — Я поперхнулся от досады. Понятно, в ее глазах любой молодой мужчина — кобель, а если он еще и неженатый — так, значит, смесь Казановы с Калигулой. Но заподозрить меня в том, что я привел домой это бесцветное существо с рыжими волосенками и конопушками по всему лицу… — Первый раз ее вижу!
— Это я вас первый раз вижу! — совершенно излишне возразила девушка. — Не знаю, чего вы добиваетесь, но лучше бы убрались из моей квартиры…
— Кирилл здесь четвертый год живет, — сразу же встала на мою защиту соседка. В этот миг я готов был признать, что старая сплетница заслуживает уважения. — Родители у него люди богатые, купили сыночку квартиру, ремонт сделали. Другие всю жизнь по углам маются, а он с молодости при жилье…
Нет, наверное, я погорячился насчет соседки. Какое ее собачье дело, кто купил мне квартиру? Ей-то самой трехкомнатная досталась в стародавние времена от государства непонятно за какие заслуги на ниве работ в Госплане…
— Вы с ума сошли, — сказала девица. — Или все — одна шайка.
Галина всплеснула руками. И бросилась звонить в соседнюю дверь. Мы с девицей остались мерить друг друга злобными и подозрительными взглядами. Словно по уговору ни она, ни я не трогались с места. Только девица курила — уже вторую сигарету, а я крутил на пальце кольцо с ключами.
— Мамы дома нет, — отвечала Галине из-за приоткр

Не знаю, как для кого, а для меня в любой благотворительной акции есть момент личной неловкости. Бросаешь ли ты мелочь в чехол из-под гитары, на которой в подземном переходе молодой парень наигрывает чужие мелодии; кладешь ли мелкую купюру в дрожащую руку бабуси-нищенки или относишь в церковь свои старые шмотки «для бедных» — всегда чувствуешь себя виноватым.
Тем, что богаче? Не всегда нищий, скорбно стоящий у магазина, зарабатывает меньше тебя. Тем, что удачливее? Но удача такая непостоянная дама, а твоя благотворительность ничуть не гарантирует ответной — если беда придет к тебе.
Тут, наверное, принципиален сам момент попрошайничества — и его одобрения. Недаром Киса Воробьянинов до последнего отказывался нищенствовать, кричал, что не протянет руки, а сломленный напором Остапа Бендера в конце концов дошел до убийства. Принуждение к нищенству не менее отвратительно, чем принуждение к проституции. А каждая брошенная в кружку монета — это отчасти поощрение нищенства.

ПРИЗРАК ДОМА НА ХОЛМЕ.

Ни один живой организм не может долго существовать в условиях абсолютной реальности и не сойти с ума; говорят, сны снятся даже кузнечикам и жаворонкам. Хилл-хаус, недремлющий, безумный, стоял на отшибе среди холмов, заключая в себе тьму; он стоял здесь восемьдесят лет и вполне мог простоять еще столько же. Его кирпичи плотно прилегали один к другому, доски не скрипели, двери не хлопали; на лестницах и в галереях лежала незыблемая тишь, и то, что обитало внутри, обитало там в одиночестве.
Доктор Джон Монтегю формально считался антропологом; он защитил диссертацию в этой области из смутного чувства, что она наиболее близка к подлинному делу его жизни — изучению сверхъестественных явлений. Исследования доктора Монтегю были крайне далеки от науки, и лишь ученая степень могла придать им если не вес, то хоть некое подобие респектабельности, поэтому он никогда не забывал подчеркнуть свое звание. Арендовав Хилл-хаус на три месяца — со значительным ущербом для кошелька и гордости (ибо не любил униженно просить), — он твердо рассчитывал возместить потраченное сенсацией, которую вызовет его итоговая работа о причинах и формах парапсихологических феноменов в домах, обычно называемых «нехорошими». Всю жизнь он искал настоящий дом с привидениями и, услышав про Хилл-хаус, сперва засомневался, затем ощутил проблеск надежды и наконец рьяно взялся за дело: не в его характере было отступать перед трудностями, если впереди маячит достойная цель.
Доктор Монтегю намеревался позаимствовать методику у бесстрашных охотников за привидениями девятнадцатого столетия: он поселится в Хилл-хаусе и своими глазами увидит, что там происходит. В идеале следовало бы повторить эксперимент неназванной дамы, которая на целое лето собрала в Баллехин-хаусе[1] скептиков и убежденных сторонников сверхъестественного, — гости отдыхали на лоне природы, играли в крокет и, в довершение удовольствия, наблюдали за привидениями. Однако в наши дни скептики, убежденные сторонники сверхъестественного и хорошие игроки в крокет почти перевелись, и доктор Монтегю был вынужден нанять ассистентов. Возможно, неспешность викторианской жизни более способствовала подобным методам исследования, а возможно, тщательная фиксация паранормальных явлений как способ установить их достоверность в значительной степени себя изжила; так или иначе, ассистентов пришлось нанимать за деньги.

— Я бы вообще не давал ей машину, — объявил муж сестры.
— Это и моя машина, — возразила Элинор, — мы купили ее вскладчину.
— И все равно я считаю, что не надо давать, — повторил муж сестры, обращаясь к жене. — С какой стати она будет раскатывать на ней все лето, а мы останемся без машины?
— Керри постоянно водит, а я никогда, — упорствовала Элинор. — И вообще вы на все лето едете в горы, там вам машина не нужна. Керри, ведь вы же не будете пользоваться машиной в горах?
— А если бедная Линни заболеет? И надо будет везти ее к врачу?
— Машина наполовину моя, — сказала Элинор, — и я ее возьму.
— А если заболеет Керри? Если мы не сможем найти врача и придется ехать в больницу?
— Мне нужна машина, и я ее возьму.
— Об этом не может быть и речи, — с растяжкой проговорила Керри. — Мы даже не знаем, куда ты собралась. Ты не соблаговолила поставить нас в известность. В таких обстоятельствах я не могу дать тебе мою машину.
— Это и моя машина.
— Нет, — отрезала Кэрри. — Ты ее не возьмешь.


ТрИУМФАЛЬНАЯ АРКА.

Женщина шла наискосок через мост прямо на Равика. Она шла быстро, но каким-то нетвердым шагом. Равик заметил ее лишь тогда, когда она оказалась почти рядом. Он увидел бледное лицо с высокими скулами и широко поставленными глазами. Это лицо оцепенело и походило на маску, в тусклом свете фонаря оно казалось безжизненным, а в глазах застыло выражение такой стеклянной пустоты, что Равик невольно насторожился.
Женщина прошла так близко, что едва не задела его. Он протянул руку и схватил ее за локоть. Она пошатнулась и, вероятно, упала бы, если бы он ее не удержал.
Равик крепко сжал руку женщины.
— Куда вы? — спросил он, немного помедлив. Женщина смотрела на него в упор.
— Пустите! — прошептала она.
Равик ничего не ответил. Он по-прежнему крепко держал ее за руку.
— Пустите меня! Что это? — Женщина едва шевелила губами.
Равику казалось, что она даже не видит его. Она смотрела сквозь него, куда-то в пустоту ночи. Просто что-то помешало ей, и она повторяла одно и то же:
— Пустите меня!
Он сразу понял, что она не проститутка и не пьяна. Он слегка разжал пальцы. Она даже не заметила этого, хотя при желании могла бы легко вырваться.
Равик немного подождал.
— Куда же вы, в самом деле? Ночью, одна, в Париже? — спокойно спросил он еще раз и отпустил ее руку.
Женщина молчала, но с места не сдвинулась. Раз остановившись, она, казалось, уже не могла идти дальше.
Равик прислонился к парапету моста. Он ощутил под руками сырой и пористый камень.
— Уж не туда ли? — Он указал вниз, где, беспокойно поблескивая в сероватой мгле, текла Сена, набегая на тени моста Альма.
Женщина не ответила.
— Слишком рано, — сказал Равик. — Слишком рано, да и слишком холодно. Ноябрь.
Он достал пачку сигарет, затем нашарил в кармане спички. На картонке их оказалось всего две. Слегка наклонившись, он прикрыл ладонями пламя от легкого ветра с реки.
— Дайте и мне сигарету, — бесцветным голосом произнесла женщина.
Равик выпрямился и показал пачку.
Вебер стоял перед Равиком, широкий и плотный. Его большое круглое лицо сияло, как спелое нормандское яблоко. На черных подстриженных усах сверкали капли дождя. У тротуара ждал «бьюик». Он тоже сверкал. Сейчас Вебер сядет в машину и спокойно покатит за город, в свой розовый, кукольный домик, с чистенькой, сверкающей женой и двумя чистенькими, сверкающими детками. В общем — чистенькое, сверкающее существование! Разве ему понять эту бездыханность, это напряжение, когда нож вот-вот сделает первый разрез, когда вслед за легким нажимом тянется узкая красная полоска крови, когда тело в иглах и зажимах раскрывается, подобно занавесу, и обнажается то, что никогда не видело света, когда, подобно охотнику в джунглях, ты идешь по следу и вдруг — в разрушенных тканях, опухолях, узлах и разрывах лицом к лицу сталкиваешься с могучим хищником — смертью — и вступаешь в борьбу, вооруженный лишь иглой, тонким лезвием и бесконечно уверенной рукой… Разве ему понять, что ты испытываешь, когда собранность достигла предельного, слепящего напряжения и вдруг в кровь больного врывается что-то загадочное, черное, какая-то величественная издевка — и нож словно тупеет, игла становится ломкой, а рука непослушной; когда невидимое, таинственное, пульсирующее — жизнь — неожиданно отхлынет от бессильных рук и распадается, увлекаемое призрачным, темным вихрем, который ни догнать, ни прогнать… когда лицо, которое только что еще жило, было каким-то «я», имело имя, превращается в безымянную, застывшую маску… какое яростное, какое бессмысленное и мятежное бессилие охватывает тебя… разве ему все это понять… да и что тут объяснишь?
Равик снова закурил.

Тысяча осеней Якоба.

— Госпожа Кавасеми? — Орито встает коленями на потертый грязный матрас. — Вы меня слышите?
Из рисовой заводи за садом доносится лягушачья какофония.
Орито протирает влажной тряпкой блестящее от пота лицо наложницы.
— Она почти не говорит. — Служанка держит лампу. — Уже много часов…
— Госпожа Кавасеми, меня зовут Аибагава. Я акушерка. Я хочу помочь.
Глаза Кавасеми раскрываются. Она еле слышно издыхает. Глаза закрываются.
«Она очень устала, — думает Орито, — даже боится умереть сегодня».
Доктор Маено шепчет через муслиновые занавески:
— Я бы хотел сам проверить предлежание ребенка, но… — Старый врач выбирает слова очень осторожно. — Но, видимо, это запрещено.
— У меня четкие указания, — заявляет мажордом. — Ни один мужчина не имеет права касаться ее.
Орито поднимает окровавленные простыни и видит, как ей и говорили, обмякшую ручку младенца, по плечо торчащую из влагалища Кавасеми.
— Вы когда;нибудь видели подобное предлежание? — спрашивает доктор Маено.
— Да, на гравюре в голландской книге, которую переводил отец.
— Это я и хотел услышать! «Наблюдения Уильяма Смелли»?
— Да. Доктор Смелли называет это… — Орито переходит на голландский… — «выпадение руки».
Орито обхватывает вымазанное слизью запястье плода в поисках пульса.
Маено спрашивает ее, опять на голландском:
— Ваше мнение?
Пульса нет.

— Как же еще, — настаивает Даниэль Сниткер, — человек может вознаградить себя за каждодневное унижение, от которого мы страдаем по милости этих узкоглазых пиявок? Как говорят испанцы: «Если слуге не платят, он имеет право заплатить себе сам», — и в этот единственный раз, черт возьми, испанцы правы. Откуда такая убежденность, что компания просуществует следующие пять лет и будет платить нам?! Амстердам на коленях; наши верфи простаивают; на наших мануфактурах тишина; наши зернохранилища разграблены; Гаага — сцена для надменных марионеток, которых дергают за ниточки в Париже; прусские шакалы и австрийские волки хохочут у наших границ: Святый Боже, после стрельбы по птицам в Кампердауне[3] мы стали морской страной без флота. Британцы захватили Кейптаун, Коромандельский берег[4] и Цейлон безо всяких усилий, нас просто пнули под зад, и ясно, как божий день, что Ява — их следующий жирный рождественский гусь! Без нейтральных территорий, таких, как здесь, — он кривит нижнюю губу, глядя на капитана Лейси, — Батавия вымрет от голода. В такие времена, Ворстенбос, единственное спасение — это ходовые товары на складе. Зачем же еще, Боже ты мой, вы здесь?
Старая лампа на китовом жиру качается и шипит.
— Это ваше последнее слово? — спрашивает Ворстенбос.
Сниткер скрещивает на груди руки:
— Я плюю на ваше тупоголовое судилище.
Отрыжка капитана Лейси сделала бы честь Гаргант


Ужин.

Мы решили встретиться в ресторане. Не буду уточнять в каком, дабы не возбуждать праздное любопытство зевак. Серж забронировал столик. Он всегда все бронирует. В ресторане такого пошиба столик обычно резервируют заранее — месяца за три, или шесть, или восемь, — я сбился со счета. Лично я не имею привычки планировать свой ужин на три месяца вперед, но, очевидно, есть люди, для которых это в порядке вещей. Когда через несколько столетий историки захотят выяснить степень недоразвитости человечества в начале двадцать первого века, им достаточно будет заглянуть в компьютеры так называемых лучших ресторанов. Там хранятся все эти данные. Если в прошлый раз некий господин Л. готов был прождать три месяца, чтобы заполучить столик у окна, то теперь он согласится, пусть и с пятимесячным ожиданием, даже на столик у туалетной двери, — в ресторанах это называется «учетом сведений о клиентах».
Серж никогда не бронирует места за три месяца вперед. Он делает это непосредственно в день ужина, для него это своего рода спорт. Есть рестораны, которые всегда оставляют свободный столик для таких, как Серж Ломан. Этот ресторан не исключение. Интересно, есть ли во всей стране хоть одно заведение, сотрудников которого фамилия Ломан не приводит в экстаз. Само собой, он никогда не звонит лично, а поручает заказ своей секретарше или одному из подчиненных. «Не волнуйся, — сказал он мне по телефону пару дней назад. — Меня там знают. Все будет в ажуре». Я лишь спросил, следует ли нам созвониться и обсудить альтернативный вариант, в случае если ресторан будет забит до отказа. В ответ прозвучало что-то невнятно сочувственное — я прямо видел, как он покачивает головой. Спорт.
Сегодня я не хотел только одного — лицезреть, как владелец ресторана или дежурный метрдотель приветствует Сержа Ломана будто старого знакомого; как официантки провожают его к лучшему столику с видом на сад и как Серж ломает комедию, что его, дескать, не трогают все эти почести, что в глубине души он самый что ни на есть обычный парень и ему гораздо уютнее среди таких же простых людей.
Поэтому я договорился вст

Народу было много. Мы стояли вплотную друг к другу возле двери в мужской туалет. В одной руке Клэр держала пиво, а пальцами другой легонько сжимала мое запястье.
— Не знаю, — сказала она, — но в последнее время Мишел ведет себя как-то странно. Даже не странно, но не так, как всегда. Отчужденно. Ты не заметил?
Мишел — это наш сын. На следующей неделе ему исполнится шестнадцать. Нет, больше у нас детей нет. Не то что мы специально планировали произвести на свет лишь одного ребенка, просто в какой-то момент опоздали со вторым.
— Ты считаешь? — сказал я. — Вполне возможно.
Я не смотрел на Клэр, мы слишком хорошо знаем друг друга, мои глаза выдали бы меня. Поэтому я сделал вид, что гляжу по сторонам, что крайне увлечен болтовней обыкновенных людей в этом кафе. Я радовался, что настоял на своем и что мы договорились с Ломанами встретиться в ресторане, а не здесь.
— Он тебе ничего не говорил? — спросила Клэр. — Вы же ведете с ним чисто мужские беседы. Может, замешана девушка? С тобой ведь ему легче это обсудить.
Дверь мужского туалета распахнулась, и нам пришлось отступить в сторону, почти прижавшись друг к дружке. Стакан Клэр стукнулся о мой.
— Какие-то проблемы с девушками? — повторила она свой вопрос.
Если бы с девушками, подумал я. Как это было бы прекрасно… и вполне нормально… обычные подростковые неурядицы. «Можно Шантал/Мейрел/Роз сегодня у нас переночует?» — «А ее родители в курсе? Если родители Шантал/Мейрел/Роз не возражают, то пожалуйста. Только подумай о… будь осторожен… ну, в общем, сам знаешь, не мне тебя учить. Хорошо? Мишел?»


Игра Эндера.

– Я смотрел его глазами, я слушал его ушами и говорю вам: он тот, кто нам нужен. Настолько близок к идеалу, насколько это вообще возможно.
– Ты говорил это и о его брате.
– Брата использовать невозможно. По причинам, не имеющим ничего общего со способностями.
– То же самое с его сестрой. Да и он вызывает сомнения. Слишком податлив. Слишком охотно подчиняется воле других людей.
– Если только эти люди – не враги.
– Так что нам делать? Следить, чтобы его все время окружали враги?
– Если потребуется.
– Кажется, ты говорил, что тебе нравится этот парень?
– Если он попадет в лапы жукеров… По сравнению с ними я просто любящий дядюшка.
– Ладно. В конце концов, мы спасем мир. Бери его.

Женщина-наблюдатель мило улыбнулась, взъерошила ему волосы и сказала:
– Эндрю, я думаю, тебе смертельно надоел этот жуткий монитор. Так вот, у меня хорошие новости. Сегодня ты с ним расстанешься. Мы просто вытащим его. Это не больно, ни капельки.
Эндер note 1 кивнул. Это была ложь, конечно, про «ни капельки». Поскольку взрослые врали так всякий раз, когда собирались сделать ему по-настоящему больно, он нисколько не сомневался в том, что будет. Иногда ложь говорила больше, чем правда.
– Так что ты, Эндер, просто подойди и сядь вот сюда, на стол для осмотра. Доктор выйдет к тебе через минуту.
Нет монитора. Эндер попробовал представить, что на его шее нет маленького записывающего устройства.

В углу парты появилось слово и, маршируя, двинулось по периметру экрана. Сначала оно было перевернуто и написано справа налево, но Эндер сумел прочесть его, прежде чем оно добралось до нижнего края экрана и встало, как положено: «Третий».
Эндер улыбнулся. Это он придумал, как посылать сообщения с экрана на экран и заставлять их маршировать, и этот метод очень нравился ему, даже когда тайные враги пользовались им, чтобы обзываться. Он не виноват, что родился Третьим. Идея принадлежала правительству, это они дали официальное разрешение – иначе как бы Третий вроде Эндера попал в школу? А теперь у него не было монитора. Эксперимент с кодовым названием «Эндрю Виггин» провалился. Мальчик был уверен, что они отменили бы постановление, разрешившее ему появиться на свет, если бы могли. Эксперимент провалился – сотрите файл.
Прозвенел звонок. Ребята захлопывали парты или лихорадочно допечатывали себе напоминания на следующий день. Кто-то переписывал задания в свои домашние компьютеры. Парочка крутилась у принтера, ожидая, что машина отпечатает то, что им хотелось бы показать. Эндер протянул руки над маленькой детской клавиатурой у края парты и подумал, а каково это – иметь большие руки, как у взрослого. Они должны быть такими неуклюжими, с толстыми неловкими пальцами, мясистыми ладонями. Конечно, у взрослых и клавиатура побольше, но как могут их толстые пальцы провести правильную линию, какая получалась у Эндера, – тонкую точную линию, спираль в семьдесят девять витков от центра до края парты, и чтобы ни один завиток не перекрывал другого. Да, ему было чем заняться, пока учительница болтала про свою арифметику. Арифметика! Валентина научила его арифметике, когда ему было три года.


Смерть у порога.
В ту ночь, когда убили наших соседей — семью Лэнгли, — мы ничего не слышали.
Вечер был теплым и влажным, поэтому мы закрыли все окна и включили кондиционер на полную мощность. И все равно температура в доме не опускалась ниже двадцати пяти градусов. Стоял конец июля, и всю неделю мы страдали от жары — каждый день столбик термометра поднимался выше тридцати градусов, за исключением среды, когда он взлетел до сорока. Прошедший в начале недели дождь не улучшил ситуации. Жара не спадала даже после захода солнца.
Обычно вечером в пятницу я ложился позже, чем в другие дни, так что вполне мог бодрствовать в тот момент, когда все произошло. Но на той неделе мне предстояло работать в субботу. Из-за дождя я не убрал дворы некоторых из клиентов, и должен был наверстать упущенное. Поэтому мы с Эллен рано ушли к себе в комнату — примерно в полдесятого вечера. Впрочем, даже если бы мы не спали, то скорее всего коротали бы вечер у телевизора и вряд ли что-нибудь услышали бы.
Дом Лэнгли находился достаточно далеко от нашего. Первый дом на нашей улочке, ближе всего к шоссе. Наш стоял в пятидесяти или шестидесяти ярдах от него. С шоссе его не было видно. Дома на окраине Промис-Фоллс — небольшого городка, затерявшегося на просторах штата Нью-Йорк, — обычно строились на значительном расстоянии друг от друга. Мы могли видеть дом Лэнгли через деревья, но никогда не слышали шума, если они устраивали вечеринки, а им не мешал грохот моей газонокосилки, когда я налаживал ее. По крайней мере соседи никогда не высказывали возмущений на этот счет.
В субботу я проснулся в полседьмого утра. Эллен в этот день не нужно было идти на работу в колледж, но она заерзала под одеялом, когда я сел на кровати.
— Спи, у тебя сегодня выходной.
Поднялся, прошелся по комнате, но задержался у кровати, заметив, что книга, которую жена читала перед сном, валялась на полу. Одна из тех книг, которые стопкой лежали на столике у ее кровати. Если ты занимаешься организацией литературного фестиваля, то приходится много читать.
— Все в порядке, — ответила она, уткнувшись лицом в подушку и поплотнее кутаясь в одеяло. — Я сварю кофе. Все равно ты разбудил бы меня, одеваясь.

В ту ночь, когда убили наших соседей — семью Лэнгли, — мы ничего не слышали.
Вечер был теплым и влажным, поэтому мы закрыли все окна и включили кондиционер на полную мощность. И все равно температура в доме не опускалась ниже двадцати пяти градусов. Стоял конец июля, и всю неделю мы страдали от жары — каждый день столбик термометра поднимался выше тридцати градусов, за исключением среды, когда он взлетел до сорока. Прошедший в начале недели дождь не улучшил ситуации. Жара не спадала даже после захода солнца.
Обычно вечером в пятницу я ложился позже, чем в другие дни, так что вполне мог бодрствовать в тот момент, когда все произошло. Но на той неделе мне предстояло работать в субботу. Из-за дождя я не убрал дворы некоторых из клиентов, и должен был наверстать упущенное. Поэтому мы с Эллен рано ушли к себе в комнату — примерно в полдесятого вечера. Впрочем, даже если бы мы не спали, то скорее всего коротали бы вечер у телевизора и вряд ли что-нибудь услышали бы.
Дом Лэнгли находился достаточно далеко от нашего. Первый дом на нашей улочке, ближе всего к шоссе. Наш стоял в пятидесяти или шестидесяти ярдах от него. С шоссе его не было видно. Дома на окраине Промис-Фоллс — небольшого городка, затерявшегося на просторах штата Нью-Йорк, — обычно строились на значительном расстоянии друг от друга. Мы могли видеть дом Лэнгли через деревья, но никогда не слышали шума, если они устраивали вечеринки, а им не мешал грохот моей газонокосилки, когда я налаживал ее. По крайней мере соседи никогда не высказывали возмущений на этот счет.
В субботу я проснулся в полседьмого утра. Эллен в этот день не нужно было идти на работу в колледж, но она заерзала под одеялом, когда я сел на кровати.
— Спи, у тебя сегодня выходной.
Поднялся, прошелся по комнате, но задержался у кровати, заметив, что книга, которую жена читала перед сном, валялась на полу. Одна из тех книг, которые стопкой лежали на столике у ее кровати. Если ты занимаешься организацией литературного фестиваля, то приходится много читать.
— Все в порядке, — ответила она, уткнувшись лицом в подушку и поплотнее кутаясь в одеяло. — Я сварю кофе. Все равно ты разбудил бы меня, одеваясь.


Девочка которая любила …
Жизнь старается не показывать свой звериный оскал, с тем чтобы ухватить человека в подходящий момент. Триша Макфарленд убедилась в этом в девятилетнем возрасте. В начале июня, в десять утра она сидела на заднем сиденье материнского «додж караван», одетая в синий свитер, точную копию тех, в каких тренировались «Ред сокс»[1] (с надписью 36 ГОРДОН на спине), и играла с Моной, своей куклой. А в половине одиннадцатого она уже заблудилась в лесу. К одиннадцати она пыталась не поддаться панике, гнала от себя мысль: это серьезно, очень серьезно. Старалась не думать о том, что иногда люди, заблудившиеся в лесу, получали серьезные травмы. А случалось, что и погибали. И все потому, что мне захотелось попи;сать, подумала Триша… да только не так уж ей и приспичило, да и в любом случае она могла попросить маму и Пита подождать, пока она на минутку забежит за дерево. Они опять ссорились, впрочем, ее это давно уже не удивляло, вот почему она и отстала, не сказав им ни слова. Вот почему сошла с тропы за высокий куст. Ей хотелось тишины, ничего больше. Устала она слушать их перепалку, устала источать радость и веселье, которых не чувствовала, ее так и подмывало крикнуть матери: «Да отпусти ты его! Если он так хочет вернуться в Молден и жить с отцом, почему бы тебе его не отпустить? Я бы сама отвезла его туда, будь у меня водительское удостоверение, только для того, чтобы в нашем доме все стало мирно и спокойно!» И что потом? Что бы ответила на это ее мать? Какое выражение появилось бы на ее лице? И Пит. Старший брат, ему почти четырнадцать, далеко не глупый парень, почему он так себя ведет? Почему он не может помолчать? Заткнись – вот что она хотела ему сказать (вернее, сказать им обоим). Да заткнись же ты!
Родители их развелись год назад, и по решению суда дети остались жить с матерью. Переезд из пригорода Бостона в южную часть штата Мэн Пит принял в штыки. Отчасти потому, что действительно хотел жить с отцом, о чем не упускал случая напомнить матери (интуитивно он понимал, что лучшего способа причинить ей боль и быть не может), но Триша знала, что это не единственная причина и уж наверняка не главная. Основная причина, почему Пит так хотел вернуться в Бостон, состояла в том, что он ненавидел школу Сэнфорда

Куилла закрыла буклет, положила на стол последней страницей кверху. Эту страницу составители буклета отвели под карту. Куилла постучала пальцем по извилистой синей линии:
– Это шоссе 68. Мы оставим машину здесь, на этой автостоянке. – Ее палец указал на маленький синий квадратик. А потом двинулся по извилистой красной линии. – Это отрезок Аппалачской тропы между шоссе 68 и шоссе 302 в Норт-Конуэй, штат Нью-Хэмпшир. Его длина всего шесть миль, и он отнесен к категории средней сложности. Хотя… есть маленький участок, который считается сложным, но нам все равно не понадобится альпинистское снаряжение.
Куилла постучала пальцем по другому синему квадратику. Пит подпер голову рукой, демонстративно глядя в другую сторону. Ладонь оттянула левый уголок рта, казалось, он ухмыляется. В этом году у Пита появились прыщики, и свеженькая порция блестела на лбу. Триша любила брата, но иногда, как в этот вечер за кухонным столом, когда мамик объясняла завтрашний маршрут, она просто ненавидела его. Ее так и подмывало сказать Питу: все потому, что ты – «мокрая курица». В этом, собственно, и состояла проблема, как сказал бы их отец. Пит хотел вернуться в Молден, поджав между ног свой маленький хвостик, потому что он был «мокрой курицей». Он не думал о матери, не думал о Трише, не думал о том, а хорошо ли ему будет у отца. Пита заботило только одно: он твердо знал, что в Молдене ему не придется есть ленч в одиночестве. И никто не будет звать его Компи.
– Вот автомобильная стоянка, к которой мы выйдем, – продолжала мамик, то ли не видя, что Пит не смотрит на карту, то ли предпочитая этого не замечать. – Автобус приезжает сюда примерно в три часа. На нем мы доедем до нашего «доджа». А через два часа уже будем дома. Если вы не очень устанете, я поведу вас в кино. Что вы на это скажете?
В тот вечер Пит ничего не сказал, зато утром говорил не переставая, начиная с того самого момента, как «додж» тронулся с места. Не хотел он брести по Тропе, глупо это, идти на своих двоих; опять же синоптики обещали дождь; почему они должны проводить всю субботу, шагая по лесу аккурат в то самое время года, когда кишмя кишит мошкара; а если Триша заденет рукой ядовитый плющ… и так далее, и так далее, и так далее. Та-та-та. Ему даже хватило наглости сказать, что это время он мог бы потратить на подготовку к экзаменам.

Генератион П.
Когда-то в России и правда жило беспечальное юное поколение, которое улыбнулось лету, морю и солнцу – и выбрало «Пепси».
Сейчас уже трудно установить, почему это произошло. Наверно, дело было не только в замечательных вкусовых качествах этого напитка. И не в кофеине, который заставляет ребятишек постоянно требовать новой дозы, с детства надежно вводя их в кокаиновый фарватер. И даже не в банальной взятке – хочется верить, что партийный бюрократ, от которого зависело заключение контракта, просто взял и полюбил эту темную пузырящуюся жидкость всеми порами своей разуверившейся в коммунизме души.
Скорей всего, причина была в том, что идеологи СССР считали, что истина бывает только одна. Поэтому у поколения «П» на самом деле не было никакого выбора, и дети советских семидесятых выбирали «Пепси» точно так же, как их родители выбирали Брежнева.
Как бы там ни было, эти дети, лежа летом на морском берегу, подолгу глядели на безоблачный синий горизонт, пили теплую пепси-колу, разлитую в стеклянные бутылки в городе Новороссийске, и мечтали о том, что когда-нибудь далекий запрещенный мир с той стороны моря войдет в их жизнь.
Прошло десять лет, и этот мир стал входить – сначала осторожно и с вежливой улыбкой, а потом все уверенней и смелее. Одной из его визитных карточек оказался клип, рекламирующий «Пепси-колу», – клип, который, как отмечали многие исследователи, стал поворотной точкой в развитии всей мировой культуры. В нем сравнивались две обезьяны. Одна из них пила «обычную колу» и в результате оказалась способна выполнять некоторые простейшие логические действия с кубиками и палочками. Другая пила пепси-колу. Весело ухая, она отъезжала в направлении моря на джипе в обнимку с девицами, которые явно чихать хотели на женское равноправие (когда приходится тесно общаться с обезьянами, лучше просто не думать о подобных вещах, потому что равноправие и неравноправие будут одинаково тяжелы для души).
Если вдуматься, уже тогда можно было понять, что дело не в пепси-коле, а в деньгах, с которыми она прямо связывалась. К этому выводу приводили, во-первых, классическая фрейдистская ассоциация, обусловленная цветом продукта; во-вторых, логическое умозаключение – поглощение пепси-колы позволяет приобретать дорогие машины. Но мы не собираемся глубоко анализировать этот клип (хотя, может быть, именно здесь нашлось бы объяснение того, почему так называемые шестидесятники упорно называют поколение «П» говнососами)

Однажды у Татарского спросили пачку «Давидофф». Рука, положившая смятую стотысячную купюру на прилавок, была малоинтересной. Татарский отметил тонкую, еле заметную дрожь пальцев, посмотрел на аккуратно опиленные ногти и понял, что клиент злоупотребляет стимуляторами. Это вполне мог быть, например, бандит средней руки или бизнесмен – или, как чаще всего бывало, нечто среднее.
– Какой «Давидофф»? Простой или облегченный? – спросил Татарский.
– Облегченный, – ответил клиент, наклонился и заглянул в окошко.
Татарский вздрогнул – перед ним стоял его однокурсник по Литинституту Сергей Морковин. Когда-то он был одной из самых ярких личностей на курсе и сильно косил под Маяковского – носил желтый свитер и писал эпатирующие стихи («Мой стих, членораздельный, как топор…» или «О, Лица Крика! О, Мата Хари!»). Он почти не изменился, только в волосах появился аккуратный пробор, а в проборе – несколько седых волос.
– Вова? – спросил Морковин удивленно. – Что ты тут делаешь?
Татарский не нашелся, что ответить.
– Понятно, – сказал Морковин. – А ну-ка пойдем отсюда к черту.
После недолгих уговоров Татарский закрыл палатку на ключ и, боязливо косясь на вагончик Гусейна, пошел вслед за Морковиным к его машине. Они поехали в дорогой китайский ресторан «Храм Луны», поужинали, сильно выпили, и Морковин рассказал, чем он в последнее время занимался. А занимался он рекламой.
– Вова, – говорил он, хватая Татарского за руку и сверкая глазами, – сейчас особое время. Такого никогда раньше не было и никогда потом не будет. Лихорадка, как на Клондайке. Через два года все уже будет схвачено. А сейчас есть реальная возможность вписаться в эту систему, придя прямо с улицы. Ты чего, в Нью-Йорке полжизни кладут, чтобы только с правильными людьми встретиться за обедом, а у нас…
Многого из того, ч

Метро 2033.
— Кто это там? Эй, Артем! Глянь-ка!
Артем нехотя поднялся со своего места у костра и, перетягивая со спины на грудь автомат, двинулся во тьму. Стоя на самом краю освещенного пространства, он демонстративно, как можно громче и внушительней, щелкнул затвором и хрипло крикнул: — Стоять! Пароль!
Из темноты, откуда минуту назад раздавался странный шорох и глухое бормотание, послышались спешные, дробные шаги. Кто-то отступал вглубь туннеля, напуганный хриплым Артемовым голосом и бряцанием оружия. Артем спешно вернулся к костру и бросил Петру Андреевичу: — Да нет, не показалось. Не назвался, удрал.
— Эх ты, раззява! Тебе же было сказано: не отзываются — сразу стрелять! Откуда ж тебе знать, кто это был? Может, это черные подбираются!
— Нет… Я думаю, это вообще не человек был… Звуки очень странные… Да и шаги у него не человеческие были. Что же я, человеческих шагов не узнаю? А потом, если бы это черные были, так разве они хоть раз вот так убежали? Вы же сами знаете, Петр Андреич — все последние разы черные сразу вперед бросались — и на дозор нападали с голыми руками, и на пулемет шли в полный рост. А этот удрал сразу… Какая-то трусливая тварь.
— Ладно, Артем! Больно ты умный! Есть у тебя инструкция — и действуй по инструкции, а не рассуждай. Может, это лазутчик был. Увидел, что нас здесь мало — и, превосходящими силами… Может, нас сейчас здесь прихлопнут за милую душу, ножом по горлу, и станцию всю вырежут, вон как с Полежаевской[1] вышло, а все потому, что ты вовремя не срезал гада… Смотри у меня! В следующий раз по туннелю за ними бегать заставлю!
Артем поежился, представляя себе туннель за пятисотым метром и то, что туда однажды придется идти. Это было действительно страшно. За пятисотый метр на север не отваживался ходить никто. Патрули доезжали до трехсотого и, осветив пограничный столб прожектором со своей дрезины и убедившись, что никакая дрянь не перепозла за него, торопливо возвращались. Разведчики, здоровые прожженные мужики, бывшие морские пехотинцы, и те останавливались на четырехсот восьмидесятом, прятали горящие сигареты в ладонях и замирали, прильнув к приборам ночного видения. А потом медленно, тихо отходили назад, не спуская глаз с туннеля и ни в коем случае не оборачиваясь к нему спиной.

Фолкнер. Авесалом.
С третьего часа пополудни и почти до заката долгого, тихого, томительно жаркого, мертвого сентябрьского дня они сидели в комнате, которую мисс Колдфилд до сих пор называла кабинетом, потому что так называл ее отец, — в полутемной, жаркой и душной комнате, где уже сорок три лета подряд все ставни были наглухо закрыты — когда мисс Колдфилд была девочкой, кто-то решил, что от света и движения воздуха веет жаром, а в темноте всегда прохладнее, и которую (по мере того, как солнце все ярче и ярче освещало эту сторону дома) рассекали на части желтые полосы, трепещущие мириадами пылинок, — Квентину казалось, что это ветер вдувает внутрь с облупившихся ставен чешуйки старой пожухлой и мертвой краски. За окном вилась по деревянной решетке расцветшая второй раз этим летом глициния, на нее время от времени невесть откуда обрушивалась стайка воробьев, с сухим шелестящим звуком поднимала клубы пыли и снова улетала прочь, а напротив Квентина сидела мисс Колдфилд в своем вечном трауре — она носила его уже сорок три года — по сестре ли, по отцу или по немужу — этого не знал никто; прямая как жердь, она сидела на простом жестком стуле, который был ей настолько высок, что ноги ее свисали с него прямо и не сгибаясь, словно берцовые кости и лодыжки были сделаны из железа, — не доставая до полу, как у маленькой девочки, они как бы выражали застывшую и бессильную ярость, а сама она мрачным, измученным, полным изумления голосом все говорила и говорила — до тех пор, пока отказывал слух, а слушатель терял нить и окончательно переставал что-либо понимать, между тем как давно умерший предмет ее бессильного, но неукротимого гнева, спокойный, безобидный и небрежный, возникал из терпеливо сонного торжествующего праха, словно пробужденный к жизни этим негодующим повтором.
Голос ее не умолкал, он лишь исчезал. В сгущавшейся вокруг туманной мгле стоял едва уловимый запах гробов, подслащенный и переслащенный ароматом вторично расцветшей глицинии, что вилась по наружной стене под свирепым и тусклым сентябрьским солнцем — лучи его, казалось, сначала уплотняли этот аромат, а потом снова превращали в легкое, почти неуловимое дуновенье; словно свист гибкого хлыста, которым от нечего делать размахивает ленивый мальчишка, в наступавшую тишину временами врывалось громкое хлопанье воробьиных крыльев и острый запах старого женского тела, давным давно стоящего на страже своей девственности, а со слишком высокого стула, на котором она казалась распятым ребенком, поверх смутно белеющего треугольника кружев вокруг шеи и на запястьях на Квентина смотрело бледное изможденное лицо и звучал голос — он не умолкал, а лишь на время исчезал, но после долгих пауз приходил обратно, подобно ручейку или струйке воды, что течет от одной кучки сухого песка к другой, между тем как призрак с сумрачной покорностью размышлял о том, что вот он вселился только в голос, а любой другой, более удачливый его собрат наверняка бы захватил весь дом. Из беззвучного удара грома он (человек-лошадь-демон) внезапно врывался в пейзаж, мирный и благопристойный, словно получившая премию на школьном конкурсе акварель; от его одежды, волос и бороды все еще исходил слабый запах серы, за ним виднелась свора черномазых — дикие звери, которых только-только обучили ходить вертикально подобно людям, — в позах диких и непринужденных, и среди них, словно закованный в цепи, мрачный, измученный, оборванный француз-архитектор.
— Да, — отозвался мистер Компсон. — Много лет назад мы, южане, превратили наших женщин в благородных дам. Потом началась Война и превратила этих дам в призраки. Так теперь, коль скоро уж мы джентльмены, что еще остается нам делать, как не слушать их, коль скоро они теперь призраки? — Потом он добавил: — Ты хочешь знать истинную причину, почему она выбрала именно тебя? — После ужина они сидели на веранде, ожидая часа, назначенного мисс Колдфилд для его приезда. — Ей просто нужно, чтобы кто-нибудь поехал с ней туда — какой-нибудь мужчина, джентльмен, притом достаточно молодой, чтобы сделать то, чего она хочет, и именно так, как она хочет. А тебя она выбрала потому, что никого ближе твоего деда у Сатпена в наших краях никогда не было, и она, наверно, думает, что Сатпен мог что-нибудь рассказать твоему деду о себе и о ней — об обручении, которое не состоялось, и о свадьбе, которая не сладилась. Мог даже объяснить твоему деду, почему она в конце концов отказалась за него выйти. И что твой дед мог рассказать это мне, а я — тебе. И потому, что бы там сегодня вечером ни случилось, семейная тайна, в некотором смысле, так и останется в семье, а скелет (если это действительно был скелет) — в чулане. Возможно, она думает, что, если б не дружба твоего деда, Сатпен никогда бы не смог здесь обосноваться, а если б он не смог здесь обосноваться, ему не удалось бы жениться на Эллен. Поэтому не исключено, что она считает тебя отчасти ответственным — по наследству — за то, что случилось из-за него с нею и со всей ее семьей.)

Мальчик на вершине горы.
Три красных пятнышка на носовом платке
Хотя папа Пьеро Фишера погиб не на Великой войне, мама Эмили всегда утверждала, что именно война его и убила.
Пьеро был не единственный семилетний ребенок в Париже, у кого остался только один родитель. В школе перед ним сидел мальчик, который вот уже четыре года не видал матери, сбежавшей с продавцом энциклопедий, а главный драчун и задира класса, тот, что обзывал миниатюрного Пьеро Козявкой, вообще обретался у бабки с дедом в комнатке над их табачной лавкой на авеню де ла Мот-Пике и почти все свободное время торчал у окна, бомбардируя прохожих воздушными шариками с водой и наотрез отказываясь признаваться в содеянном.
А неподалеку, на авеню Шарль-Флоке, в одном доме с Пьеро, но на первом этаже, жил его лучший друг Аншель Бронштейн с мамой, мадам Бронштейн, — папа у них утонул два года назад при попытке переплыть Ла-Манш.
Пьеро и Аншель появились на свет с разницей в неделю и выросли практически как братья — если одной маме нужно было вздремнуть, другая присматривала за обоими. Но в отличие от большинства братьев мальчики не ссорились. Аншель родился глухим, и друзья с малых лет научились свободно общаться на языке жестов, взмахами ловких пальчиков заменяя слова. Они и вместо имен выбрали себе особые жесты. Аншель присвоил Пьеро знак собаки, поскольку считал его и добрым, и верным, а Пьеро Аншелю, самому, как все говорили, сообразительному в классе, — знак лисы. Когда они обращались друг к другу, их руки выглядели так:

Нет, возражал Пьеро, мотая головой. Это чушь. Никому не давай читать, не позорься. Подумают еще, что у тебя шарики за ролики заехали.
Пьеро тоже привлекала идея стать писателем, но ему не хватало терпения сидеть часами, выводя букву за буквой. Он предпочитал устроиться на стуле перед Аншелем и, бурно жестикулируя, выдумывать что-нибудь на ходу или описывать свои школьные эскапады. Аншель внимательно смотрел, а после, у себя дома, перекладывал его рассказы на бумагу.
— Так это я написал? — спросил Пьеро, впервые получив и прочитав готовые страницы.
— Нет, написал я, — ответил Аншель. — Но это твой рассказ.
Эмили, мать Пьеро, уже редко упоминала в разговорах отца, хотя мальчик думал о нем постоянно. Еще три года назад Вильгельм Фишер жил с семьей, но в 1933-м, когда Пьеро было почти пять лет, уехал из Парижа. Пьеро помнил, что отец был высокий и носил его по улице на плечах, а еще умел ржать как лошадь и временами даже пускался в галоп, отчего Пьеро непременно заходился в восторженном визге. Отец учил мальчика немецкому языку, чтобы тот «не забывал свои корни», и всячески помогал осваивать пианино; правда, Пьеро хорошо понимал, что по части исполнительского мастерства и в подметки папе не годится. Тот своими народными мелодиями часто доводил гостей до слез, особенно если еще и подпевал негромким, но приятным голосом, в котором звучали печаль и тоска по прошлому. Пьеро нехватку музыкальных талантов компенсировал способностями к языкам: он без труда переключался с папиного немецкого на мамин французский.

Долгая прогулка.
В то утро на охраняемую автостоянку подъехал старенький синий «форд», похожий на маленькую измученную собачку, которой пришлось очень долго бежать. Один из охранников, скучающий молодой человек в форме цвета хаки, подпоясанный солдатским ремнем, спросил удостоверение личности — синюю пластиковую карточку. Сидевший на заднем сиденье юноша протянул ее матери, а та передала карточку охраннику. Охранник вставил ее в прорезь электронной машины, смотревшейся дико и неуместно посреди сельского однообразия. На мониторе машины высветились строчки:
ГАРРАТИ РЕЙМОНД ДЕЙВИС
ШОССЕ 1 ПАУНАЛ ШТАТ МЭН
ОКРУГ АНДРОСКОГГИН
№ УДОСТОВЕРЕНИЯ 49–801–89
ОК-ОК-ОК
Охранник нажал на кнопку, и буквы исчезли, зеленоватый экран монитора вновь стал ровным и пустым. Взмахом руки охранник предложил «форду» въехать на стоянку.
— Что, они не отдают карточку? — спросила миссис Гаррати. — Разве они не…
— Нет, мама, — терпеливо отозвался Гаррати.
— Как хочешь, мне это не нравится, — заметила миссис Гаррати, выруливая на свободное место. Эту фразу она постоянно повторяла начиная с двух часов ночи, когда они с сыном отправились в путь. Собственно, она не говорила, а стонала.
— Не волнуйся, — пробормотал он, не слыша собственного голоса. Ему нужно было как следует оглядеться, а кроме того, его переполняло ожидание, смешанное со страхом. Он выскочил из машины едва ли не раньше, чем стих последний астматический вздох двигателя. Высокий, хорошо сложенный парень в выгоревшей армейской куртке.
Весна. Утренний холодок. Восемь часов.
Мать — тоже высокая, но чересчур худая. Грудь, можно сказать, отсутствует; легкий намек на выпуклость. Глаза бегают, взгляд неуверенный, растерянный. Лицо очень больной женщины. Стального оттенка волосы растрепались, несмотря на сложную систему заколок. Одежда висит на ней мешком, как будто она недавно сильно похудела.
— Рей, — прошептала она заговорщицки; этот тон он с некоторых пор ненавидел. — Рей, послушай…
Он кивнул и сделал вид, что поправляет складки на куртке. Один из охранников ел кукурузные хлопья из жестяной банки и просматривал книжку комиксов. Гаррати смотрел на него и его книжку и в тысячный раз повторял про себя: «Все это действительно случилось». И впервые эта мысль показалась ему не слишком тяжелой.
ЪЪЪЪЪЪЪЪ
В то утро старенький голубой форд, похожий на маленького пса, уставшего после долгого бега, вырулил на охраняемую автостоянку. Один из охранников — парень с маловыразительным лицом, одетый в хаки и подпоясанный армейским ремнем, — спросил удостоверение личности. Молодой человек на заднем сиденье протянул голубую пластиковую карточку своей матери, которая сидела за рулем, а та передала ее охраннику. Охранник поднес карту к компьютерному терминалу, совершенно неуместному в этом застывшем сельском пейзаже. Переработав информацию, терминал выдал:
ГЭРРЕТИ РЕЙМОНД ДЭВИС
УЛ 1 ПОУНАЛ МЭН
ОКРУГ АНДРОСГОГГИН
НОМЕР 49-801-89
ОК-ОК-ОК
Охранник нажал какую-то кнопку и буквы исчезли: дисплей терминала снова стал зеленым, чистым и пустым. Их пропустили.
— Разве они не должны вернуть карту? — спросила миссис Гэррети. — По-моему, они...
— Нет, мама, — терпеливо ответил сын.
— Ты как хочешь, а мне это не нравится, — сказала она, паркуя машину на свободном месте. Она не уставала повторять это с момента отъезда, с двух часов ночи.
— Не волнуйся, — сказал он, даже не вдумываясь в смысл произносимого. Он был занят тем, что осматривался, а также — бурлящей внутри него смесью предвкушения и страха. Не успел стихнуть последний астматичный вздох двигателя, как он уже выскочил из машины — высокий, хорошо сложенный юноша, защищенный от коварной прохлады раннего весеннего утра выцветшей курткой армейского покроя.
Его мать тоже была высокой, но слишком худой. Груди у нее почти не было — так, символические припухлости; взгляд неуверенно блуждал — она страшно переживала. Лицо ее выглядело болезненным, а темно-серые волосы сбились набок под тяжестью целой системы заколок, которые по идее должны были удерживать их на месте. Платье некрасиво висело на ней, словно она недавно сильно похудела.
— Рей, — прошептала она тем самым заговорщическим шепотом, который давно уже не вызывал у него ничего кроме тоскливого ужаса. — Рей, послушай...
Он быстро кивнул и принялся старательно заправлять рубашку в штаны. Один из охранников ел консервы из банки и читал комикс. Гэррети смотрел на него и думал в миллион первый раз: это все на самом деле происходит. Но теперь, наконец, эта мысль по-настоящему что-то значила.
— Ты все еще можешь передумать...

Маленький принц.

Взрослые посоветовали мне не рисовать змей ни снаружи, ни изнутри, а побольше интересоваться географией, историей, арифметикой и правописанием. Вот как случилось, что шести лет я отказался от блестящей карьеры художника. Потерпев неудачу с рисунками №1 и №2, я утратил веру в себя. Взрослые никогда ничего не понимают сами, а для детей очень утомительно без конца им все объяснять и растолковывать.
Итак, мне пришлось выбирать другую профессию, и я выучился на летчика. Облетел я чуть ли не весь свет. И география, по правде сказать, мне очень пригодилась. Я умел с первого взгляда отличить Китай от Аризоны. Это очень полезно, если ночью собьешься с пути.
На своем веку я много встречал разных серьезных людей. Я долго жил среди взрослых. Я видел их совсем близко. И от этого, признаться, не стал думать о них лучше.
Когда я встречал взрослого, который казался мне разумней и понятливей других, я показывал ему свой рисунок №1 — я его сохранил и всегда носил с собою. Я хотел знать, вправду ли этот человек что-то понимает. Но все они отвечали мне: «Это шляпа». И я уже не говорил с ними ни об удавах, ни о джунглях, ни о звездах. Я применялся к их понятиям. Я говорил с ними об игре в бридж и гольф, о политике и о галстуках. И взрослые были очень довольны, что познакомились с таким здравомыслящим человеком.

— Как! Ты упал с неба?
— Да, — скромно ответил я.
— Вот забавно!..
И Маленький принц звонко засмеялся, так что меня взяла досада: я люблю, чтобы к моим злоключениям относились серьезно. Потом он прибавил:
— Значит, ты тоже явился с неба. А с какой планеты?
«Так вот разгадка его таинственного появления здесь, в пустыне!» — подумал я и спросил напрямик:
— Стало быть, ты попал сюда с другой планеты?
Но он не ответил. Он тихо покачал головой, разглядывая мой самолет:
— Ну, на этом ты не мог прилететь издалека…
И надолго задумался о чем-то. Потом вынул из кармана моего барашка и погрузился в созерцание этого сокровища.
Можете себе представить, как разгорелось мое любопытство от этого полупризнания о «других планетах». И я попытался разузнать побольше:
— Откуда же ты прилетел, малыш? Где твой дом? Куда ты хочешь унести моего барашка?
Он помолчал в раздумье, потом сказал:
— Очень хорошо, что ты дал мне ящик: барашек будет там спать по ночам.
— Ну конечно. И если ты будешь умницей, я дам тебе веревку, чтобы днем его привязывать. И колышек.
Маленький принц нахмурился:
— Привязывать? Для чего это?
— Но ведь если ты его не привяжешь, он забредет неведомо куда и потеряется.
Тут мой друг опять весело рассмеялся:
— Да куда же он пойдет?
— Мало ли куда? Все прямо, прямо, куда глаза глядят.
Тогда Маленький принц сказал серьезно:
— Это не страшно, ведь у меня там очень мало места.
И прибавил не без грусти:
— Если идти все прямо да прямо, далеко не уйдешь…