Мой отец - писатель Гл. 3

Ярилина Романова
Глава 3

Я зачал дочь очень юным по самонадеянности. Я думал, что справлюсь, поэтому не выбирал ей стоящую мать. Меня раздражала невозможность деторождения для мужчины без женщины. Женщине очень просто заиметь ребенка и без отношений, ежели она того пожелает. Правильно это или нет, есть ли смысл в браке как институте – вопрос долгих размышлений, но у нее такой шанс есть. Для меня же этой возможности практически не существовало.
С юности, не веря в романтические порывы полов, я скептически относился к реальному шансу построения семьи. Однако я пламенно хотел ребенка. Было ли это мое эго, стремившееся продлить меня таким тривиальным способом на случай, если моя ли деятельность не сможет запечатлеть факт моего существования в истории человечества? Я честно признаюсь, что не знаю. Не могу осознать, что хотел ребенка из страха забвения, ибо страха такого и не было. Мне было слишком наплевать на мнение окружающих меня людей, я хотел признания поколений, даже не думая тогда, что, скорее всего, иду по пути тех, кого принято считать великими. Что есть поколения как не чреда тех, на чье мнение нам плевать?
Я мнил себя творцом. Любое творение  нуждается в понимании и осознании. Любое произведение творится создателем и зрителем. Только после внутренней работы второго можно объявлять завершение работы, которая тут же возобновится с новым зрителем. Мы живём в мире незавершённых шедевров, и искусство нашего мира не есть его произведения, а есть бесконечная работа над ними. Быть может, шедевр - это то и есть, что никогда не будет завершено, поскольку все новые и новые поколения людей снова и снова обращаются к работе с ними, нуждаются в ней, горят ею. Завершенная работа мертва, она, слово прожеванная жевательная резинка, оставленная застревать в горле городских птиц. Отработанная, сплюнутая и забытая.
Я стремился создать шедевр, но прежде я стремился создать вечного идеального зрителя. И я зачал ее.
Я стал нуждаться в понимании. И я зачал ее.
Я стал мучиться непонятностью, которая ранее льстила моему самолюбию и делала меня особым и особенным.  И я зачал ее.
Мне стал нужен талант. И она зачала его во мне.
Первой же своей слюнявой младенческой улыбкой она подала мне Откровение, изрыгнула Грааль, открыла бозон Хиггса. Она зажгла тлевшую во мне надежду на этот мир, сделала его осознанным. Моя дочь - мой универсум.
Как - то я приехал домой раньше. Мы редко выбирались из дома. Особенно болезненно относились к тому, когда выезжать нужно было кому - то одному из нас. Так было и в тот день, когда к ней приехал учитель, а я отлучился в город.
Она страстно любила учиться, но имела весьма среднюю успеваемость, что меня не беспокоило. Учителя, заламывая руки, сокрушались о загубленном нерадением таланте, не понимая, что истинный талант загубить невозможно. Уж тем паче невозможно стараниями насквозь прогнившей несовершенствами системы обезображивания интеллекта. В моей дочери была живая и живительная искра разума, поэтому к образованию в привычном смысле слова мы относились формально. Истинными ее учителями был Аристотель, Вальтер, Дидро, Шопенгауэр, Ницше, Вагнер, Толстой, Гоголь, Вивальди, Булгаков, Репин, Айвазовский, Васильев, - их слова, ноты, мазки, грани говорили с моей дочерью ежесекундно, но учителю с ГОСТовским подходом объяснить это было практически невозможно. Лишь немногие действительно увлекали ее: ее преподаватель музыки, литературы, физики и математики. То, что она считала, по ее максималистскому настроению, настоящими науками жизни. Она любила преподавателей, горящих жаждой познания, дающих путь, по которому она так отважно шагала сама, настоящих людей, открытых миру и бездне, легко выдерживающих на себе ее взгляд. Учителя же, рожденные поучать да выучивать, приходили к нам на муку как для нее, так и для себя, посему менялись очень часто.
Войдя в дом, я бросил свертки с ее заказами на стол нашей прихожей (она же гостиная, она же столовая), в углу которой уютно размещалась старая деревянная лестница, ведущая наверх, к ее спальне и моему кабинету. В кабинете же и разворачивалась пятничная пытка ее упражнений по биологии и химии. Их моя дочь лишь косвенно признавала науками за то, что они отвлекали ее от социальной, духовной сути человека, а, значит, были науками, которые касались не человека как такового, а человека как пространно блуждающего организма и элементов, составляющих его и все живое и неживое на свете. Такой подход возмущал ее. Поэтому данные науки занимали ее от силы минут на двадцать стараниями учителя и новенькой дорогущей энциклопедии. В остальном, ряды уравнений, схем и таблиц кроме скуки в ней ничего не вызывали. «Постичь суть человеческого бытия – вот задача и ученого, и поэта!» - утверждала она в свои четырнадцать. Немного самонадеянно, конечно, знала бы она, какое место еще займет в ее жизни биология и химия.
Пытка была в разгаре. Наша славная учительница, милая и вся округлая с ее щечками, серьгами, локонами, казалась мне бензольным кольцом. И кольцо это было готово развалиться на кучу молекул и атомов и раствориться в воздухе. Она краснела и потела, содрогаясь всем тело и обиженно пряча глаза. Я смотрел на эту картину в приоткрытую дверь, спрятанный мраком коридора, и мне было смешно и жалко одновременно.
Моя дочь восседала в кресле за письменным столом, по – хозяйски упершись в него широко расставленными ладонями. Волосы ее струились в солнечном свете и падали по плечам и на лицо. Она гордо глядела перед собой, угрожающе выставив подбородок, а учительница мягко перемещалась туда – сюда перед нею, что – то монотонно шепча. До меня доносились лишь слова «вздор», «дерзость» и «как так». Причем «как так» было явно в фаворе в лексиконе учительницы. Все, что признавалось в ней мной  милым, было отброшено и скомкано. Я видел теперь то, что видела и моя дочь: разгневанную, некогда красивую, оплывающую, растерянную женщину, которая не ожидала, что уважать и понимать ее можно лишь за личностные качества, а не только потому, что она учитель. Отсутствие самообладания, демонстрируемое учащающимся повторением «как так», ее наивный гнев, детская обида и навернувшиеся слезы – вот что отделяло ее от возможности стать преподавателем и теперь, кажется, отделило навсегда. Ее задачей было преподавание, талант дать знания, дать толчок, дать вдохновение, дать тягу, а она лишь учила, моя дочь этого не терпела. Поучение унижало ее. Быть может, вам кажется сейчас, что я вырастил гордячку и эгоистку, но я так не считаю. Я вырастил борца. Борца за личностный выбор, за свободу. Я был уверен, что ее внутренняя свобода выведет ее на баррикады борьбы за свободу других, но я ошибался. Борьба за свободу других сквозь призму своего мировоззрения всегда ведет к порабощению, к искусственному выбору, а она была против несвободы. Любой.
Я делил на трое все, что она говорила, но старался воспринимать все ее порывы серьезно и относиться к ним внимательно. Страшно было выпускать ее такую твердую в глубокий, но зыбкий мир. Я никогда не думал, что моя дочь пойдет куда – то работать, как все, с утра и до вечера, я никогда не думал, что моя дочь станет выпускницей престижного вуза с четким стандартизированным процессом познания. Я никогда не видел ее такой, ее взбалмошную, гордую, самонадеянную и самую мудрую молодую девушку на свете. Впрочем, так оно и вышло.
Мы жили добровольными отшельниками, исключившими себя из социальных связей системы, вынужденное сотрудничество с которой в виде получения материальных средств, коммунальных услуг или необходимых для жизни в ней документов – лишь игра, а играли мы мастерски. Истинная жизнь, наша микросистема прекрасно и отточено функционировала за закрытыми дверьми нашего старого дома, уютно спрятанного деревьями сада весной, летом и осенью, снегами – зимой.
Чтобы нас оставили в покое, нужно было брать уроки, и она их брала. Нужно было получить аттестат, и она его получила. Нужно было являться на осмотры, и она являлась. Всегда гордо вскинутый подбородок. Всегда борьба.