Евгений Витковский. Протей. Часть 20

Евгений Витковский
ХХ

25 августа 2011 года. Артамон Змеевик.

Глядя на них, он думал, что для каждого мгновения его и их времени в качестве материала использованы потертые мгновения прошедших веков, прошлое встроено в настоящее и настоящее состоит из прошлого, потому что другого материала нет. Эти бесчисленные мгновения прошлого по нескольку раз на протяжении веков использовались как камни в разных постройках; и в нашей нынешней жизни, стоит только присмотреться повнимательнее, можно совершенно ясно распознать их, так же как мы распознаем и вновь пускаем в обращение золотую монету времен Веспасиана.
Милорад Павич. Хазарский словарь.

E 'stato lo stesso anno. ;;;; ;; ;;;; ;;;;. Год был тот же самый. И совершенно уже не важно, что шел месяц ашвина. Никому не интересно было знать, что шел месяц ташрит. Можно вообще не упоминать, что шел месяц сирудян. Незачем искать доказательства того, что был день дынчгюн. Кому какое собачье дело, что был день робибар. Решительно неважно, что был день црон. Однако день был Артамон, и звери уходили и прятались в леса, и змеи вереницами ползли, чтобы спрятаться под землю, и никто не убивал их, ибо убивать змей в этот день – к неурожаю.
Кстати, возможно, ничего этого не было, но перо, то есть мышь, мчится к концу книги, и я гоняться за ней не буду, пусть сама бежит, куда ей приспичило.
Столице казалось, что жизнь, будто кобыла, лягнула ее в лоб задней подковой; столица была жива. но плохо понимала – на каком она свете. Начнем с того, что два дня тому назад она лопухнулась на весь белый свет не хуже, чем когда в очередной раз без боя сдалась очередному узурпатору, потому как Павел Романов и впрямь был сперва у ворот Москвы, потом у ворот Кремля, потом у врат Успенского собора. Только это не был Павел Федорович Романов. Это был Павел Павлович Романов, и покуда средства массовой информации разобрались с этим, космонавты на Императорской космической станции «Триколор» успели дважды облететь вокруг шарика. а это как-никак полные три часа. Толком опознали цесаревича только у алтаря. Наследник был мрачнее тучи.
Москва постепенно приходила в себя, даже мусор из Александровского сада за двое суток солдаты почти вывезли. хотя до восстановления поврежденных башен и стен было еще далеко. Прослышав, что Петровский дворец заминирован, да еще своими же и, да еще и коды взрывателей утрачены, велел сперва его разминировать, и только потом «водку пьянствовать и салюты салютовать», побрезговал предложенным ему чудовищным дворцом барона Фонрановича на Патриарших, водворился пока в самый дальний угол Теремного дворца в Кремле и не хотел никого видеть. Генералу Аракеляну к нему явиться пришлось именно туда, и вернулся от него Тимон – зеленей некуда. Новостью было то, что новый выход из Кассандровой слободы, коим прибыли и митрополит, и цесаревич, и вскоре должен был прибыть предиктор Гораций, существует, и он даже, о Господи, сообщил, какой это выход, – и одновременно сообщил то, что царь наотрез не хочет возвращаться в Москву, уже и отречение подписал. Первым оригинал отречения в России увидел Тимон. В царевиче всегда чувствовалась отцовская жесткость, но теперь он вел себя как выполняющая высшую волю машина. Он и всегда-то был хорошим сыном, но теперь это ужасало.
Замок барона Исайи Фонрановича Тимон временно аннексировал. Барон все равно совершал в южных морях кругосветное плавание и в Москву не торопился. Замок его был копией замка Пьерфон в долине Луары, известного в России прежде всего потому, что у Дюма его прикупил Портос, еще потому, что в нем, как в лучше всех сохранившемся, что ни год снимали костюмированные фильмы из эпохи Людовика XIV, а еще потому, что именно его не так давно пытался купить растерзанный толпой Кондратий Азарх. Фонранович был умнее, обошелся копией, толпа его не растерзала, а то, что безопасное министерство попросило дворец одолжить, так всегда пожалуйста, неловко же звать дипломатов и других важных людей на Кузнецкий, да еще на минус шестой этаж. Теперь временный кабинет генерала смотрел, будто на смех, на синагогу у Никитских.
Почти одновременно с цесаревичем в Москву из богоспасаемой Пимиевой пустыни на огромном самолете «Солодка-новгоро¬дец», оборудованным под перелетный храм, прибыл со всем причтом митрополит Мартиниан. и хотел настоятельно попросить патриарха Досифея покинуть империю, но тот, православным чудом уцелев на банкете, предпочел собраться и удалиться в любимые Салоники. Жизнь духовная и церковная вернулась к статус кво раньше всех. Другим бы так.
Про незаконную коронацию византийской троицы вспоминать не хотелось, хотя приходилось, ибо с точки зрения традиций она как раз была совершенно законной: русские царь и цесаревич сбежали, и за время их отсутствия власть перешла к другой, очень древней императорской династии, да еще новый император и его кесари были и коронованы в Кремле, и миропомазаны, не халям-балям, в окошко не выкинешь. Правда, император Константин I сам потом драпанул, и это попало на видео. Правда, младший император Василий V пропал неизвестно куда, то ли погиб в Кремле на банкете, то ли нет. Правда, самый младший из императоров, Христофор I, неизвестно как уцелевший, попал на камеру при выезде из Кремля и, похоже, где-то отсиживался, народ считал, что он правильно делает, и каждый тут же вспоминал, что стоит Христофору высунуть нос, как тут же начнется российский бунт бессмысленный и беспощадный.
Да еще и уверенность в том, что государь Павел вдруг так вот сразу отрекся от престола, была основана ни на чем. С чего он в Фингалию эту собрался, что в ней хорошего, да и нехорошо там, говорят, революция там, и декреты народной власти про заводы и фабрики, так что именно в Фингалию – это он едва ли. Мало ли что прапрадедушка его с посохом в Сибирь ушел, с чего это ему вдруг прапрадедушка указ? А что он в батискаф спрятался и на дно Байкала залег, так факты в студию, не верим. Над Россией висели тени императоров: одного отрекшегося, одного сбежавшего на вертолете, двоих коронованных и находящихся неизвестно где, и одного законного и наличного. да только пока еще и не коронованного и даже не женатого.
Над столицей, а вернее даже над миром плелась кевларовая паутина слухов и догадок, и уже случившееся путалось с тем, что никогда не случалось и никогда не случится, а то, что собиралось случиться вот-вот, выглядело как наиболее убедительная из поддельных летописей, повествующих о преданьях то ли существовавших держав, то ли вымышленных.
Кто поверит, что на банкете отравили всех, а умерли не все – так это, говорили, потому, что, во-первых, не на всех подействовало, потом еще во-первых потому, что некоторые ничего не ели, и потому, во-первых, что они правильно блевали, и потому, во-первых, что они-то сами всех других и отравили. Последняя версия была даже немного похожа на истину, но кто ж мог угадать, что мухоморный яд с другой планеты нейтрализуется в человеческом организме при помощи порошка из растертого камня, выросшего в Тверской губернии в желудке у черта летнего забоя? Да и кто знал о чертоварне Богдана, и подавно, кто знал о Протее, если Протей, чем он ни будь, неузнаваем по определению, и понять в нем ничего нельзя – он ускользает, как время и как капли воды и как уносимая к звездам лессовая пыль земных пустынь.
...Оборотни под Никольской башней сидели ни живы, ни мертвы – такого за пятьсот лет даже башня не видала, что уж говорить о них, и даже старший, домовой-башенный Линкетто, целиком вылез из стены и мотал головой: ни одному царю, даже Ивану Четвертому с его «Бекбулатовичем», так виртуозно надуть их не удавалось. Царь Павел вывернулся с отречением от престола в пользу сына, вообще-то так делать не положено в России, где царь – глава церкви, но мало ли что бывает по состоянию здоровья, и тут лучше пусть будет молодой и здоровый, чем старый и усталый, проведший на престоле полжизни. На работу их пока не гнали, и они все еще обходились гречневой кашей.
В происходящем на поверхности более всех пытался разобраться Пантелей Крапивин, высокогорич. С опозданием сообразил он, что в свите Константина странствовали двое Высокогорских, братья Эспер и Елим, к тому же один из них именовался князем Сан-Донато, что автоматически означало старшего в роду. Он не мог подарить им сокровищ рода, спрятанных под Уральскими горами, потому как эти тайные истины так и остались ему по его сиротскости неизвестны, но вот что касается ипподрома, что касается прежде всего ставок на ипподроме – тут он, думается, мог их утратам сильно помочь. Найти бы их самих только.
 А как их найдешь в городе с населением в двенадцать миллионов, даже если они из города не уехали? Будучи существом хоть и совсем немного, но сверхъестественным, Пантелей к Высокогорским испытывал чувства такие примерно, как бывают у пса тридцатого поколения из собачьего рода, живущего двести и триста лет в одной и той же семье: он от этой своей неожиданной преданности изнывал, но при этом ей радовался, почти сто лет не видела Россия Высокогорских. Очень хотелось думать, что они не сбегут опять, хотя говорили про них что-то вовсе несусветное – будто оба они отбыли в Тибет на поклонение Далай-ламе, а там, в Тибете, нет повести печальнее на свете.
Русский пофигизм ему не годился. Был бы он знаком с горняцким скарбником Шубиным – тот бы его успокоил, тот много чего умел. Но Шубин публику под Никольской всерьез не воспринимал, справедливо полагая, что оборотни к людям все же куда ближе, чем, скажем, к Шубиным. Шубин снисходил в Москве только до визитов в кабинет Тимона Аракеляна, да и то почти всегда без посторонних глаз. Тимон с его точки зрения к человечеству отношения имел мало.

* * *
– Можно было предвидеть, – печально сказал Тимон, – каждый когда-нибудь устает.
– Нас только трое, насчет предвидеть – это Гошина забота, – меланхолично ответил Ромео, глядя в окно на синагогу светло-голубыми глазами, более всего отличавшими его от братьев, – князь Никита до девяноста четырех не устал, я свидетель.
– Меня до сих пор трясет: пока своим порошки в рот совал, думал, не закончу, не успею, помру на месте, – в десятый раз сказал Цезарь.
Братья крайне редко собирались вместе, тем более в кабинете по возможности сторонящегося известности, главы кабинета безопасного наблюдения за государством, как назывался теперь бывший комитет.
– А что трясет, креол же рядом был? – спросил Тимон.
– Мне всегда кажется, что захочется креолу, так нас мигом закопают, а тех, кого мы закопали, выкопают. Чувство такое, будто он всю эту нашу жизнь придумывает...
– Ну уж конечно, – отозвался Ромео, – был бы он автор-сочинитель; не был бы негр. У меня бабы смотрели на негров, не так, чтобы по настоящему, а по интернету, интересовались, все ли у них там черное.
– И как?
– Да говорят – черное. Не понравилось им.
– Дело вкуса... – Тимон ощутил, что ляпнул что-то невозможное и полез за сигаретой, хотя выкуривал полпачки в месяц, – ну и где дорогой младший? Его тут обещали к нам... нетрадиционной дорогой привести.
Это был намек на старую шутку того самого четвертого брата, Горация, которого подпивший царь как-то спросил – каким он видит путь в будущее. Гораций пятки умел резать даже у анчуток беспятых, ответил, что таковой путь он видит нетрадиционным. Никто ничего не понял, но формула вспоминалась теперь кстати и некстати.
– Уже одиннадцать, – протянул Ромео, – мне с четырех работать, шестеро сегодня ко мне записались, обленился я.
Тимон и Цезарь стыдливо отвели глаза: работа у Ромео была весьма нетрадиционная. Он с восемьдесят второго был подмастерьем, а с девяносто шестого полноценным сношарем, или, как говорили в новом веке, оплотником: село Зарядье-Благодатское рядом с Кремлем, оплотом коего он был, состояло почти исключительно из его дочек, сыночков, а вот теперь уже внуков и внучек. Никто уж и не верил, какая странная дорога через какой скверик привела его на этот ответственный пост в дом Боярина Романова, что на Варварке. Но и то правда, что шесть на день – очень тяжелой нормой для него не было, бывало и десять баб. И не было на свете тех баб счастливей.
Воздух завибрировал. Такое бывало перед появлением Шубина, но тот даже тенью в воздухе не мелькнул.
– Это приказ, – сказал Гораций, выходя буквально из стены, причем из внешней, и это впрямь могло иметь место на самом деле, если его сумел протащить Шубин, о каковой возможности младший Павел как раз генерала и предупреждал, – это приказ его величества, вероятно, последний его приказ.
– Чего приказ? – вскинулся Тимон.
– А, ну да, вы ж сидите тут и ничего не знаете. Я предупредил государя о том, что он изменит порядок престолонаследования в России. Пророчество сбылось: Павел Федорович отменил прямое наследование престола по старшинству и вернул нас к старинным, истинно петровским обычаям, строящим судьбу России на прочной основе неукоснительного соблюдения православных норм, верных также и заветам византийских традиций.
– Это как?
Гораций никогда не говорил даже четырех-пяти фраз подряд, но сейчас, видимо, излагал царскую волю и позволил себе немного красноречия.
– В тысяча семьсот двадцать втором году государь Петр Великий издал указ о престолонаследии, который никем не отменен по сей день. Тот указ определил, что царь может назначить наследником кого захочет, и Феофан Прокопович, муж для своего времени ученейший, в «Правде воли монаршей» научно доказал справедливость и полезность царского указа. Государь Петр никого назначить не успел, но действие указа не прекращено и, как следствие, возвращение его в законоустановления следует нормам законов православной империи. Своим наследником государь Павел Федорович ныне назначил цесаревича, будущего императора Павла III, однако по возобновленным законам первым агнатом его будет теперь по его выбору тот, кого тот сам изберет. Иначе говоря, новый император должен избрать себе младшего по возрасту соправителя, усыновить его, если надо и по возможности сохранять такой порядок, передавая власть от одного к другому живущему, никогда более не повергая страну в бездну богопротивной демократии.
Ромео явно скучал, его тянуло домой, к работе. Цезарь ничего не понимал, но, видимо, рад был, что сейчас не у себя на кухне и проклятыми сомнениями не терзается. Однако что-то понявший Тимон, к тому же видевший подлинник отречения Павла, пискнул:
– Гоша, ты можешь сказать, что будет?
– Могу... Ты, Тима, как мне кажется, нынче же озаботишься розысками императора Василия и императора Христофора.
Почему-то именно этого Тимон и ждал. Он на своей работе уже давно вынужден был заменять предиктора. И знал, что этот хлеб очень горек и солон. А еще он знал, как задавать брату вопросы, на которые тот хоть и редко, но все же отвечал.
– Гоша, какие я для это предприму шаги?
Гораций даже не улыбнулся, только ноги в кресле вытянул, взял из воздуха красный апельсин и стал чистить. Тимон поклялся бы, что видел руку Шубина.
– Тоже мне закон Ома, таблица Менделеева. Креола спрашивай, он все и всегда знает. – Гораций впился в апельсин. Брызнул сок.
– Значит, ехать. Звать сюда неудобно, – Тимон, не ставя слова брата под сомнение, встал и поправил знаменитые роговые очки. – Так понимаю, Ромк, что ты не поедешь, у тебя работа. Зарик?
Цезарь на глазах съежился, но кивнул: для него креол-ресторатор был коллегой, ехать полагалось. Тимон вопросительно посмотрел на самого младшего.
– Дай апельсин доесть, зануда, – сказал предиктор.
Хлебный переулок, где уже тридцать лет работал во все восемь столиков долметчеровский «Доминик», был от поддельного «Пьерфона» в четырех кварталах. Как человек облеченный в империи немалой властью, спрашивать у ресторатора разрешения на визит Тимон не собирался. Трое Аракелянов погрузились в ЗИП, Ромео им вслед даже не кивнул.
Хотя и было далеко за двенадцать, ресторан оказался закрыт, что во все еще не пришедшей в себя из-за византийского кризиса столице было не удивительно. Отловили метрдотеля, вполне русского Никифора Саввича, наверняка из старообрядцев, кто еще пошел бы служить в некурящий ресторан, тот мигом опознал знаменитые очки, встал по струнке и сообщил, что их сиятельство отбыли на Большой Щепетневский и важные посетители могут найти его там, а если пообедать, так сию минуту.
Насчет пообедать, так Тимону было сейчас не до того, у него и так в машине свой кулинарный маршал сидел и дрожал. А вот насчет Большого Щепетневского, так тут к гадалке не ходи – в чьем доме толокся нынче креол. До Пречистенских ворот и до Петрокирилловской тоже было два шага, и очень скоро огромная машина весь переулок собой перегородила.
В особняке Меркати жизнь особо никогда не кипела, но на этот раз ни стук, ни звонки не действовали. Тимон решил действовать совсем несолидно: попросил Цезаря подсадить его, – что при толщине министра оказалось непросто, – дотянулся до окна в цоколе и той самой монетой, которой обычно призывал Шубина, стал назойливо стучать в стекло. На это реакция воспоследовала, седой старец на негнущихся ногах и тонкий филиппинец немедленно пропустили всех троих в коридор, замкнув у них за спиной дверь полуметровой толщины.
Из кабинета в зал навстречу им вышел неизменно благообразный Меркати.
– Я очень надеялся на встречу с вами, генерал, – Нумизмат церемонно пожал руки всем троим. – В последние дни я опасался вас тревожить, а ведь именно у меня хранится для вас новая скромная передача от вашей дорогой тетушки.
Знал Тимон те передачи и боялся их, хотя не они бы – прогорела бы вся профессорская столовая и оборотни померли бы с голоду или одичали, что много хуже.
– Я бесконечно благодарен и тетушке и вам, но мы сейчас не за этим. Нас проинформировали, что у вас может сейчас находиться господин Доместико Долметчер,
– Отчего же «может находиться»? Он тут и находится, мы с ним с утра в моем кабинете опись даров вашей тетушки делаем. Любопытные экземпляры – поразительные золотые экселенцы тысяча четыреста девяносто седьмого года, совершенно упоительная редкость, ведь это едва ли не первое американское золото в Европе!... А какова сохранность!
Если Меркати впадал в нумизматику, остановить его было не проще, чем укротить глухаря на току. Тимон мягко взял его за руку.
– Так мы можем встретиться с господином Долметчером?
– Разумеется, – пришел в себя Меркати, – уже, уже зову.
Через миг он вернулся из кабинета с ресторатором. Тот аккуратно стаскивал с рук нитяные перчатки.
После любезностей и представлений, хотя представлять пришлось только Цезаря и Меркати друг другу формально, прочие были знакомы, Тимон решил брать быка за рога.
– Господин посол, – такое обращение к креолу допускалось крайне редко и немедленно изменяло тон беседы, – к нам поступила непроверенная информация о том, что вам может быть известно местонахождение императоров-соправителей Василия и Христофора.
В почти черном лице ресторатора не дрогнула ни одна черта. Зато побелел итальянец.
– Я полагаю, в ближайшее время один из них к нам поднимется, – сказал Гораций, глядя в потолок.
Креол соображал быстро.
– Безусловно, подобное мнение бытует. Однако насколько быстро это произойдет – можно лишь догадываться.
– Не надо догадываться, вот он я, – заявил Христофор, вступая в открытую дверь. Он был заспан и неприбран, но затравленного вида не имел.
– Ваше величество, – поднялся ему навстречу Тимон: как минимум один император оказался жив-здоров, прочие проблемы временно откладывались.
Христофор глянул на него с сомнением.
– А почему величество?
– Потому, ваше величество, что вашей коронации никто не отменял и вас не низлагал. Мы находимся здесь по непосредственной просьбе цесаревича Павла Павловича. Государь Павел Федорович отрекся от престола в его пользу. Все остальное наследник престола хотел бы обсудить с вами и с вашим братом. Он здесь с вами? Можно будет с ним побеседовать, ваше величество?
– Будет нельзя, совсем нельзя, – грустно ответил Гораций и невежливо вынул из воздуха зрелую антоновку. «Он что, личного Шубина за собой водит?» – подумал генерал.
По лицу Христофора было ясно, что Василия он не видел весьма давно, может быть с самой коронации.
– Цезарь, что ел император Василий на банкете? – грозно спросил Цезаря Тимон. кулинар смешался.
– Кажется, вовсе ничего... у него лихорадка была. Разве что во время причастия... Хотя нет, туда мы только вино дали, а оно в сургуче, просфоры в церкви были свои... Нет, у него лихорадка была, он попросил мате... Я сам заваривал, вот и все? Да нет, что ты, просто обычный, отличный мате по-асунсьонски, ничего больше, он и ушел сразу...
– Не хитри. Зарик, не хитри! Ты порошок ему давал или тоже на поварят извел?
– Ничего я не изводил. На камерах его искать надо. Все побито в основном, но осталось же что-то, да и спутники...
– Гоша, ты видишь что-нибудь? – спросил генерал.
Гораций обиделся.
– Что я, баба Манга, чтобы вечную славу Бармалея пророчить? Ничего я не вижу, проверяйте камеры. Если я что и вижу, так глазами и прямо в коридоре.
За спиной у Христофора было и впрямь людно. Братья Высокогорские с общей на двоих женой, еще кем-то и еще кем-то там толклись.
– Когда взрывы были, нас Яков Павлович в подвале спрятал. – с детским восторгом объявил император.
Брат помочь больше не мог, а скорее не хотел, он опять играл в уме в какой-то там четырехмерный мацзян.
– Яков Павлович, вы не позволите нам ненадолго похитить у вас одного из гостей? В Кремле ждут.
Нумизмат развел руками.
Трое братьев прихватили императора, засунули в ЗИП и умчались к близким Боровицким воротам. Долметчер поехал отдельно, забрав остальных. В городе еще погромыхивало, но это были взрывы довольно безопасные. Императорские саперы обезвреживали свои и чужие мины. Наиболее опасные свозились на пустырь против Нескучного сада. Было их немного, но разорвись они у Кремля... ладно, не будем.
Именно там, на набережной под огромным Икарийским мостом, вторые сутки ночевал Василий Ласкарис. Проснувшись наутро после памятного банкета, все еще в поту и горячке, он обнаружил вокруг одни трупы и понял, что не отравился вместе со всеми по чистой случайности. Едва одевшись и не взяв с собой ничего, кроме заблокированной кредитной карты, он рванул куда глаза глядели, а глядели они сперва на Боровицкие ворота, потом на набережную, то ли вверх по реке, то ли вниз, подальше от крепости, ставшей моргом для чужих и своих. Москвы он не знал, но встреченный мост был столь огромен, что Василий, как парижский клошар, решил под ним отсидеться. Правда, то же самое решил сделать еще десяток бедолаг, но мост был колоссален и места всем хватало.
Весь день и весь вечер Василий простучал зубами, не столько от страха или холода, скорее просто от непрошедшего приступа малярии. Забываясь на приступке неспокойным сном, он видел нечто, никакого отношения к его жизни не имевшее это был какой-то бесконечно повторяющийся «День сурка» с обонятельными галлюцинациями из «Парфюмера» и каким-то полным дальневосточным бредом из «Семи самураев». Просыпаясь, первым делом Василий думал – как там Дуглас, потом начинал чесаться, лесные или какие там клопы не дремали, потом шел к реке и горстью пил из нее грязную воду. Босяки, составлявшие ему под мостом компанию, давно выяснили, что взять с него, кроме кредитки, нечего, разобрались, что она заблокирована, отцовское кольцо без камня снять не сумели, приняли за дешевку, палец рубить не стали, потеряли к нему интерес, отправились резаться в секу.
На вторую ночь стало холодно и нестерпимо, Василий был на грани того, чтобы вернуться в Кремль, но был так слаб, что встать не смог, а ползти два километра с малярией – подвиг для Геракла, а не для хворого и голодного грека. В поисках тепла он стал присматриваться к босякам, но они костра отчего-то не разжигали, видать, для них эта погода холодной не была. Впал в знобкий полусон и не хотел выкарабкиваться. Чуть ли не впервые в жизни Василий почувствовал, что одиночество – это все-таки плохо, сейчас он согласился даже на общество оставленного в Тристецце половецкого телоханителя. Но рядом все так же не было никого.
Утром дня без числа он утратил последнюю связь с реальностью. Он забрался в самый тесный угол, где было если не теплее, то хотя бы темнее, и вновь попытался заснуть, однако почувствовал, что он тут не один. Присмотревшись, он понял, что ближе к свету сидит, обнимает собственные колени и трясется в рыданиях совсем юный паренек, лет шестнадцати, а то и меньше, восточный и совершенно истерзанный. «Надо ж, кому-то хуже, чем мне», – подумал Василий и стал вылезать из своего убежище, решив предложить свою слабую руку помощи товарищу по несчастью.
Мальчик обернулся, взвыл, рванул на груди грязную рубаху, и это было последнее, что в жизни увидел Василий Ласкарис, а услышать он уже ничего не успел. Больше трех недель болтавшийся по Москве в неразорвавшемся поясе юный шахид Андалеб, временный супруг прекрасной Лудли, все искал и искал – в каком бы людном месте рвануть свой пояс еще разок, на авось. Он пытался взорвать его добрый десяток раз, но ожиданий пояс не оправдал, юноше стало казаться. что он вообще плохой воин ислама. Окончательно оголодав и завшивев, он спрятался под попавшийся мост и решил отсидеться. Народу здесь было немного и никто вроде бы к нему не приставал. Однако длилось это недолго. Выползши из темноты, очередной смазливый грязный русский извращенец-тахриф полез к нему со своей любовью, и Андалеб не выдержал, даже в его родной стране все-таки не каждый к нему с этим приставал. Он рванул за кольцо, боясь, что опять не получится.
Но получилось.
Взрыв был довольно сильным, моста он не повредил, но ни картежникам, ни шахиду, ни императору Василию V похороны заказывать уже не пришлось, чистильщики, которые далеко не сразу добрались до Икарийской площади, поняли, что тут что-то взорвалось, но, поскольку на другой стороне реки, у Нескучного, что-нибудь и так взрывали целый день, не придали внимания и взрыву под мостом.
Кольцо без камня кто-то подобрал все-таки. Оказалось это не серебро, а белое золото, валялось оно совершенно отдельно в траве и в буре сентябрьских событий искать его хозяина никто не подумал. Лишь несколько лет спустя сотрудник императорского золотого фонда, перебирая предметы, предназначенные для переплавки, безошибочно отследил среди серебряного лома очень старое, скорее, всего, византийское, белого золота кольцо-печатку с переплетенными литерами «бета» и «лямбда». Он не поверил глазам и добился того, чтобы кольцо осмотрели на самом высоком уровне. Христофор долго разглядывал его, побледнел, ушел к жене, потом заказал в Успенском соборе службу за упокой души брата: он-то знал, что кольцо с пальца снять было нельзя. Но это все случилось уже куда позднее. Старший император выразил соболезнования и наутро учредил третий по значению, после орденов святого Андрея Первозванного и святого Георгия, орден империи – орден Василия Великого.
...Возле города Тезоименитовска, бывшего Нижнекамска в Татарии, заканчивалась последняя война этого неспокойного года. Икарийские войска Сулеймана Герая, получив три десятка новых швейцарских танков, единым строем шли на бегущих шиитов, уже не рвавшихся соблюсти шесть дней поста, столь полезного душе мусульманина в месяц шавваль, дабы получить от аллаха вознаграждение, равное зачисляемому за пост в течение века. Они уже не отличали друг от друга намазы фаджр и магриб, и даже исправно молившийся по всем возможным правилам новопросветленный Алпамыс подумывал, что в чем-то он был неправ, и зря ему виделись пустыми пророчества адвентистов седьмого совокупления, и духовные собрания приверженцев бога Зуси, и даже ужасная для мусульманина мысль, что иртидад, то есть вероотступничество, в каких-то случаях, может быть, все-таки оправдан и не ведет к куфру?.. Фронт, что ни день, двигался километров на десять к юго-востоку, Файзуллох никого к себе не допускал, затворялся с мрачным Мехбубзахиром и они орали друг на друга на фарси, и утром вновь, почти не сражаясь, отступали, и позором для них было прежде всего то, что на танках Сулеймана вместе с царским черно-желто-белым триколором реял зеленый икарийский стяг. Даже белохиджабщицы остерегались стрелять по зеленому знамени.
Война для шиитов, начавшись с неправильно рассчитанного дня начала боевых действий, заканчивалась в день, не поддающийся расчету, ибо он не имел числа. Два часа артиллерийской обработки, еще два часа танковой атаки и беспорядочной перестрелки, и еще два часа воя мелкой авиации, уже не сбрасывавшей даже легких бомб, – то ли их экономили, а то ли решили, что уже и стараться ни к чему, – а потом еще что-то, и еще что-то и мокрый небосвод, и мокрая равнина, топь и грязь от разбитой дороги до разбитой дороги, натуральное болото, и не надо говорить, что это солнечный Татарстан семь раз в душу вам такое с барабанным боем к той бабушке, будь она здорова сто лет и кушала бы компот как сейчас хотелось Алпамысу топать неизвестно куда и не иметь возможности не только коврик расстелить, но даже взять себя за мочки ушей!..
Под вечер Файзуллох собрал свой штаб. Зачем ему понадобился Алпамыс-Прокл, коль скоро воздвижение первых мечетей в Кремле отодвигалось на неопределенный срок, понять было нельзя, но сам приглашенный решил, что это по привычке. На деле это было не так – сидеть без него с начальником охраны и казначеем перед бросающим зверские взгляды Мехбубзахиром не захотелось бы никому, и поэтому шейх просто звал всех, кто был рядом и кто хоть немного располагал его доверием. Прочие куда-то разбежались.
Ничего внятно он сказать не мог, потому как боялся своего странного союзника. Бригадный генерал Мехбубзахир был немолодым и сухим воином с выжженным лицом, его щеку пересекал до самого уха шрам, было видно, сколь неполноценны молитвы этого бойца, потому как одной мочки у него просто не имелось. Алпамыс несколько раз молился рядом с ним с наслаждением слушал чистую, рокочущую арабскую речь, в которой мог выделить разве что три-четыре слова. Сегодня приблудный союзник был в ярости и, если бы не сидел на ковре, так наверняка бы топал ногами, чем больше повышал на него голос Файзуллох, тем страшнее было молчание оппонента. Когда оба вскочили, где-то вдалеке ухнула бомба. Эффект был совершенно тот же, как если бы они, вскочив и ударив в землю ногами, этот взрыв вызвали намеренно.
Внятные речи закончились. Казнокрадствующий контрразведчик Пахлавон Анзури как и столь же вороватый казначей Алексей Поротов жались по углам ковра, двое воителей встали в стойки и каждый полез за ножом. Через мгновение в воздухе закружился единый шар из рукавов, штанин и ножей, и через короткое мгновение появился победитель, и он был предсказуем. За спиной Файзуллоха. прижимая голову и почти назад откинув ее за волосы, стоял бригадный генерал. Он взвыл и резко перерезал шейху горло от уха до уха. Кровь ударила так, словно взорвался у вампира баллон с двухнедельным рационом питания. А сам великий воин Мехбубзахир Гулат сделал последнее, чего можно было ждать в такое мгновение от великого воина: он достал и складок одежды плоский персик, раскусил и съел одним глотком с косточкой.

* * *
Братьев доставили к наследнику престола и закрыли за ними двери. Беженцев вымыли, отпарили, одели, на полчаса загнали к откуда-то немедленно появившимся визажистам и парикмахерам. Затем им сообщили о предстоящей аудиенции, что всех, кроме тибетской девицы крайне смутило, она же начала своим мужьям задавать совершенно неуместные вопросы, притом сразу обоим, и тогда оба умоляюще попросили ее помолчать.
Их долго вели коридорами, заставляли пройти через раму, вынуть ключи из кармана и сказать, сколько у кого вставных зубов, впрочем, все заметили, что от позорного обыска был избавлен Христофор. В конце пути они оказались в таком глухом бункере, что ясно было – без разрешения или без приказа отсюда никто не выйдет. А чего было ожидать?
Но и тут пустили их к Павлу Павловичу далеко не сразу. Чудовищной толщины дверь неслышно пропустила их в тамбур, где началась идентификация радужной оболочки и просвечивание всем, чем можно, потом они попали во второй тамбур, где дюжие бабищи всех перещупали, в третьем их чем-то опрыскали, и лишь потом ветхий камердинер, которого новый государь получил в наследство вместе с престолом, по одному пригласил их в кабинет. Камердинер считался немым, и никто не знал – правда это или нет.
Пришлось пройти через арку, образованную двумя огромными мамонтовыми бивнями, кремового цвета, в тончайшей резьбе. Видимо, владелец кабинета решил сохранить память о киммерийском детстве.
В кабинете за столом уже сидели трое братьев и известный всему миру Павел Павлович, почти уже император всероссийский, в форме подполковника Преображенского полка, с единственным, но очень почитаемым в России орденом преподобного Никиты Столпника. Трое братьев поднялись из-за стола, но по знаку наследника сели обратно, и Тимон отметил про себя: а порядочно народу-то набилось. Электронщица Джасенка подумала примерно то же самое и на мгновение дала выглянуть на свет божий Оранжу. «Ну ни фига ж себе публики», – подумал незримый Оранж.
Новый царь даже минеральной воды не предложил, а сразу приступил к делу. Втянул в себя воздух – и выстрелил в собравшихся монологом, явно заготовленным заранее.
– Наш царственный родитель милостию Божией государь Павел второй решил отойти от дел и провести остаток дней на покое. Согласно с волей нашего глубокоуважаемого венценосного отца, сегодня мы на себя принимаем бремя ответственности за судьбу Российской империи. Однако волею опять-таки нашего отца с сегодняшнего дня изменяются законы престолонаследования в империи. Дабы не сеять смуту, решено, что венчаемый государь-император выбирает себе по личному разумению младшего соправителя и коронуется вместе с ним. В дальнейшем тот из двоих императоров, кто по естественным причинам останется один, назначает себе соправителя и оба придерживаются того же порядка дальше. Власть обоих монархов абсолютна, лишь в случае несогласия между ними предполагается считать, что старший император имеет два голоса против одного у младшего. Случай одновременной гибели обоих императоров в законе тоже оговорен, предусматривается безусловная невозможность подобного события... что подтверждено господином Горацием Аракеляном. – царь посмотрел на предиктора в упор, но тот не уделил ему внимания.
Повисла тишина.
– Далее возникает вопрос об имени династии. С этим просто. Дабы не утрачивать традиции и не прерывать династий, в соправители мы призываем Христофора Ласкариса как младшего императора Христофора I с присвоением фамилии Романов-Ласкарис. Правда, будет необходима вторичная коронация после того, как будет исправлена ошибка и он перейдет из католической веры в православие.
«Ну Мартиниан, ну черемис!» – подумал Тимон и тихо цокнул языком.
– Это, собственно, все, что я хотел сообщить вам, – сказал император, сцепляя руки на столе.
– А можно нас тоже повенчать? – спросила Цинна, крепко вцепившись в руки обоих мужей.
– Все можно будет, только потом, – шепнула ей Джасенка.
Христофор сидел как водяной на солнцепеке, маска раздолбая скукоживалась на нем и облезала, ибо он понимал, что вот теперь-то ему предстоит царствовать на самом деле.
Подал голос тот, от кого этого ждали меньше всех, заговорил кулинарный ректор.
– Как же в новом законе вопрос о приоритетах дальнейших агнатов?
Царь был готов к ответу.
– Закон полностью прописан, зачитывать его потом все равно придется, так зачем сейчас время тратить? Но насчет агнатов все верно. Разумеется, потомки царствующих или царствовавших императоров будут пользоваться приоритетным правом наследования, но не более того. Мы восстанавливаем Теремной дворец и оборудуем в нем Порфировый покой, где жены императоров будут рожать отпрысков династии. Но с этим спешить не надо, Кремль бы восстановить...
– Бросьте, государь, – сказал Гораций, словно кроме него и царя рядом не было никого, – Вы же давно знаете, что служба царя – тяжелая и порою довольно гнусная работа, и тот, кто рвется к ней, просто не ведает, что творит. В вашем случае и выбора нет, кроме вас некому больше, иначе – гражданская война и... эти, как, килочеги жертв. Десятки тысяч, короче. Кому оно надо? Думаю, по достижении двадцати одного года, в две тысячи пятнадцатом государь Христофор женится... ладно, могу ведь и ошибаться.
«Черта с два ты когда ошибаешься», – подумал Тимон.
– Ну, будем заканчивать? – спросил царь, – есть просьбы?
Заговорил Христофор. Он был красней вареного рака.
– Ваше величество... Я боялся, что пропадет... Я биту искал бейсбольную, не нашел, а это так вот...
Он положил на стол государственный скипетр Российской империи. Ослепительно сверкнул «Орлов». Присутствующие переглянулись.
– Так есть просьбы?... – спросил Павел Павлович, будто перед ним положили оброненную дирижерскую палочку.
– Есть, ответил Гораций, – думаю, вам захочется приказать Пантелею Журавлеву, владельцу ресторана «Перекуси!» на московском ипподроме, подобрать в Амстердаме на аукционе молодую кобылу фризской породы, и в знак доброй воли подарить ее цыгану Полуэкту Мурашкину, есть такой миллиардер, на окраине, ему рынок принадлежит, вам легко его найдут. Но не так просто подарить, а пусть Мурашкин вам сношенную подкову взамен подарит. Это будет, полагаю, благодарностью за то, что он единственный не в свое дело не совался. Вот и всё, наверное, и все довольны, и у всех все есть...
«Только у тебя нет совести», – подумал Тимон.
Царь сделал знак: мол, свободны. Поулыбался вслед каждому, даже Горацию, которого давно и сильно ненавидел, но понимал, что сделать с ним не сможет ничего и никогда. Чуть за гостями затворились двери, он сцепил руки перед собой и оперся на них подбородком. С яростью стиснул зубы.
Ох и страна же ему от отца досталась. Всех распустил папаша. Ничего, он этих быстро к ногтю возьмет. Рассказывали про Пал Федорыча анекдоты, так тот смеялся со всеми вместе. Ничего, папа им еще покажется зайкой. Пусть посплетничают о Пал Палыче! Мухоморов запасено на всю империю. И не только его, и не только на империю.
«Ненавижжжу…» – чуть слышно для себя самого прошептал царь.
...Долметчер стоял на Ивановской и смотрел на темнеющее московское небо, решительно не желавшее показать москвичам ни единой звезды. Только и было это в нем общее с небом планеты Протей, что в пасмурную погоду выглядели они одинаково. По небу Протея, у коего даже карты еще толком составлены не были, ничью судьбу прочесть было нельзя, хотя седой креол и знал о человеческих судьбах очень многое, пусть и меньше, чем несловоохотливый Протей русских царей, предиктор Гораций. Креол не задумывался, доживет ли он до какой-нибудь следующей коронации; для него праздничный обед у князя Фоскарини в Тристецце, где всех надо было накормить, и пир на императорской коронации в России, где всех надо отравить, были во многом одним и тем же. Искусством было и то и другое.
Для него тут не было особой разницы, был лишь едва намеченный путь по темной дороге Александра Грана. Жизнь человеческая всегда проходит на лунной тропке Моря Печали, среди океана хаоса, над которым только и светит тусклый маяк для странствующих и путешествующих в ночи.
Ибо каждый мир – в конечном счете Протей. Неприветливый мир, предстающий человеку в образе льва, росомахи, дракона, леопарда, вепря, лося, мегатерия, воздуха и земли, воды и огня.
И не надо искать его облик: сгодится любой.