На пороге книги. Глава 26. Яблоки познания

Екатерина Патяева
26. ЯБЛОКИ ПОЗНАНИЯ

         Через несколько дней после конференции у Кельги был день рождения. Начинался её новый личный год... И вот, когда праздник отшумел и на окне светился нежностью чудесный букет, на полу алели дивные розы в высокой керамической вазе, а её плечи согревал изумительно мягкий плед, дар солнечной шаманки Соши, она снова сидела на пороге книги и в её душе таинственно играл и переливался свет подаренных вчера слов, образов и чувств. В этот первый день своего нового года Кельге захотелось сделать то, что она не успела  накануне — закончить начатый летом перевод «Адама» Эдмона Жабеса, этого удивительного стихотворения, которое будоражило ей душу и «распаковывало» древний миф, наполняя его живыми чувствами и образами и позволяя читателю воочию представить, как могли ощущать себя Ева и Адам из плоти и крови. И она вновь перечитала переведённый в августе кусок.

АДАМ, ИЛИ РОЖДЕНИЕ ТРЕВОГИ

Так, вместе с отсутствием,
была рождена тревога.

Упавшее яблоко — с той самой ветки,
с которой сорвала своё Ева — продолжает гнить
у подножия сваленного дерева.
Разложившийся плод. Имя ему: ТРЕВОГА.
Образ пустоты прежде пустоты.
Вгрызаясь в яблоко, знала ли Ева, что она
вбирала в себя свою душу?
Что если книга была бы лишь бесконечной памятью
о недостающем слове?
Так отсутствие обращается к отсутствию.
«Моё прошлое взывает ко мне», - сказал он. «Но моё
будущее всё ещё не уверено в ассортименте
своей корзины».
Представь день, которому не предшествовали другие дни,
ночь, перед которой не было других ночей.
Представь Ничто и нечто в центре
Ничто.
Что, если тебе скажут, что это крошечное нечто
и есть ты?
И Бог создал Адама.
Он создал его человеком, лишив его памяти.
Человеком без детства, без прошлого.
(Без слёз, без смеха и без улыбок.)
Человеком, вышедшим из Ничто, и неспособным даже
претендовать на долю этого Ничто.

         Кельга попробовала представить день, которому не предшествовали другие дни —  ситуацию, в которой очутился только что сотворённый Адам. И ощутила растерянность и бесприютность… Но тут же подумала, что и растерянность предполагает память о прошлом, о почве под ногами, которая когда-то была, а сейчас исчезла — и эта память подсказывает, что почва под ногами возможна, и даёт надежду на обретение новых опор. А если памяти вообще нет…  И вдруг она поняла: так, наверно, могут ощущать себя люди, которым «отключили» лобные доли. И сразу же вспомнила рассказ Сени об одной его встрече в психбольнице.
         Было это во времена перестройки, воодушевляющей и полной надежд на то, что лучшее будущее уже наступило. Арсений, который в те времена был старшим лейтенантом, вместе с другими молодыми офицерами выступил на партсобрании против устоявшегося в их части обычая преподносить приезжающим с проверкой комиссиям чемоданы с коньяком и водкой, что гарантировало отличные показатели (военная часть была учебной — однако львиную долю времени солдат-срочников, вместо боевой подготовки, занимали на хозработах, а хозяйственный взвод тем временем строил роскошные дачи высокому начальству…). После того партсобрания приехали высокие чины, и молодых офицеров стали по одному вызывать и предлагать им перейти с повышением в разные другие места. Но Сеню всё не вызывали. А через пару недель его отвёл в сторону знакомый полковник из штаба и предупредил: в твоей характеристике написано, что ты принципиален, бескомпромисен и горяч, поэтому тебе не будут предлагать перевод в другую часть, тебя будут провоцировать, налагать взыскания и ждать, пока ты сорвёшься — и тогда вызовут психиатрическую помощь и отвезут в Госпиталь. И добавил: вспомни полковника С. Тут Сеня содрогнулся. Полковника С. он немного знал, это был в высшей степени порядочный, умный и честный офицер; какое-то время они служили в одном полку, а потом того перевели начальником охраны N-ских оружейных заводов. Рассказывали, что он раскрыл там масштабную схему хищения и продажи оружия и попытался положить ей конец — после чего бесследно исчез. Слухи ходили разные, один из них состоял в том, что полковнику С. «отключили мозги». И вот, после нескольких бессонных ночей и двух наложенных ни за что взысканий, Сеня решил придти в психбольницу сам — но не в Госпиталь, а в обычную гражданскую психбольницу номер такой-то.
          И вот, на третий день своего там пребывания, он сталкивается в туалете с полковником С., привезённым туда, как он потом узнал, после пребывания в Госпитале. Правильнее, наверно, будет сказать так: он сталкивается в туалете с тем, кто когда-то был полковником С. И этот новый полковник С. не просто не узнаёт Сеню и ничего не отвечает на приветствие — он стоит в туалете с расстёгнутой ширинкой и пустыми глазами смотрит прямо перед собой. «Товарищ полковник, у вас ширинка расстёгнута, застегните», - обращается к нему растерянный Сеня. Но тот никак не реагирует. Похоже, не понимает. И продолжает стоять посреди туалета с широко открытыми беспамятными глазами. Потом приходит санитар, берёт полковника С. за руку и отводит в палату. Сеню охватывает ужас — настолько, что он идёт к врачу с просьбой дать ему успокоительного. Впрочем, как ни потрясён он был этой встречей, ему хватило самообладания не рассказывать о ней врачу, а что-то соврать ей о причине своего сверхвозбуждённого состояния… Через несколько месяцев после психбольницы, уже демобилизовавшись, он встретил С. на улице (тот жил в одном из соседних домов) — полковника вела за руку его старенькая мама, и взгляд у него был всё такой же бессмысленный и никого не узнающий…
          Похоже, думала Кельга, что полковник С. как раз и жил теперь в том бесконечном дне, которому не предшествовали другие дни. И она снова погрузилась в текст «Адама».

Задумывался ли Бог на мгновение, что одним ударом Он
лишил этого человека того, что впоследствии Он предоставил
всем прочим существам?
Адам, сын Ничто по воле Бога, плод бессмысленной
доброжелательности,
плод, созревший прежде созревания, дерево, одевшееся листвой
прежде, чем вырасти, мир, ставший завершённым прежде
возникновения из ничто, но только в
Разуме Бога.
Человек странных мыслей, от которых, однако,
зависит его жизнь.
Человек, прикованный цепью к Лишённости, к отсутствию
из отсутствий.
Прошлое даёт нам уверенность. Человек без уверенности,
кому он предоставлен? Чему?
Человек без света, без тени, без корней и пути,
без места, не считая части того места, лишённого времени,
которое человеку безразлично.
Так вещи должны себя чувствовать. Но даже им, несомненно,
присуща их память-вещей, воспоминания о дереве и стали, глине
и мраморе. Воспоминания о медленном продвижении к идее,
к знанию той вещи, которую они были призваны воплотить.
О пустота! Не к чему прислониться, не на что опереться,
не это ли и есть тревога?


          Адам, вышедший из рук Бога, очень походил на гомункулуса, эту вековую мечту многочисленных алхимиков. И не случайно Гёте, в «Фаусте», называет сотворённого Вагнером Гомункулуса «неполным человеком». Так и Адам, сотворённый Богом и проживающий в безмятежности рая, остаётся неполным человеком; тем, кому ещё только предстоит родиться по-настоящему, предстоит обрести время, которого он не терял, которого он был просто лишён с самого начала своего существования.

Время придаёт нам форму. Без прошлого нет настоящего,
и не может быть представлено никакое Я.
Сирота в самом полном смысле этого слова, лишённый
отца и матери, но также и себя самого — не возникаем ли мы
в момент телесного и духовного опыта? — чем могли быть
для него видение и слышание? Что могли значить говорение или
действие? Каким весом могло обладать слово, какими отзвуками
в будущем? Что оно могло ему дать? Какой удовлетворённости,
какого успокоения мог он ждать от любого жеста?
Открытия, встречи, удивления, разочарования,
изумления? Возможно. Но в сравнении с чем, в ответ
на какой внутренний вопрос, если сопоставить
совершенно не с чем?
Ключ лежит в оплодотворённом яйце, в зародыше, в плоде.
Вот тайна и чудо.
Плодотворная забывчивость. Она толкает нас звучать душой
и духом во имя духа и души. Она помогает нам очищать
различные тропы сознания, учиться и разучиваться, брать то,
что предлагается, будь то на рассвете или ночью, каждый день,
короче, создавать себя самих.
Я не есть. Всё, чем я когда-либо был, это человек, которым жизнь
позволяла мне быть.
И вот я существую, отлитый в форму лучшим и худшим, всем,
что я любил и от чего бежал, что я обретал и что терял, отлитый
секундами и во власти секунд, по мере усыхания жизни.


         Да, соглашалась Кельга, без прошлого нет настоящего, и не может быть представлено никакое Я. Младенец не имеет Я — оно рождается не сразу, лишь по мере того, как он вступает в общение с людьми, встречается с их любовью или их бессердечием, как он начинает противостоять им и соглашаться с ними, просить и выполнять просьбы, приказывать и подчиняться приказам, договариваться и делать по-своему…  Я рождается лишь по мере того, как мы обретаем своё прошлое, оно и есть та форма, в которую отливает нас лучшее и худшее, то, что мы любим и от чего бежим, что находим  и что теряем.
         На этом месте она и остановилась в прошлый раз. И Кельга стала переводить дальше.

Ева возникла из сна Адама, проснулась с ним рядом
по воле Бога. И она тоже — женщина, не бывшая ребёнком,
не видевшая, как растёт и меняется её тело,
не чувствовавшая, как раскрывается её ум, давая волю
сладострастным желаниям, или сопротивляясь им.
Безмолвно смотрели они друг на друга. Что могли
они сказать? Они могли только наблюдать, только изучать
свою различность.
Дни скуки, дни неловкости шли друг за другом. И тревоги
тоже.
Они были игрушками Бога. Жившими вместе, но неспособными
ничего дать друг другу, ничего получить. Жившими, но без вех
существования, без даже картинки, портрета, который
подтвердил бы, что они реальны.
Лишь незнакомое тело да ум, неспособный мыслить.


          Они были игрушками Бога… Да, именно так. Но зачем Ему понадобились игрушки? У Кельги не было ни малейшего представления об этом. И как бы то ни было, такая райская жизнь — жизнь младенческой души во взрослом теле — казалась ей абсолютно не привлекательной. Так почему же именно такой рай стал символом человеческого счастья? И почему этот миф о рае оказался столь живучим? Удовлетворяющих её ответов на эти вопросы Кельга найти не могла. И она снова погрузилась в текст Жабеса.


Появляется змей. В их уши заползает вкрадчивый голос
рептилии, бывший, быть может, лишь настойчивым
голосом их тревоги.
О, эта потребность знать, в их случае она была не просто
любопытством, но надеждой на исцеление. Ведь Бог
вложил в них страдание, эту боль бытия. Бог сделал
ошибку. Бог был неправ.
Что, если грех Евы в действительности был грехом Бога,
который Ева, любя Его, взяла на себя? Был грехом любви
и неистового желания спасти себя и спасти Адама?
Тревога поддержала этот акт, торопя наступление
их свободы.


          Удивительно, думала Кельга, а почему Жабес считает, что Ева любила Бога? Да и как она, лишённая всякого опыта, вообще могла любить? Надежда на исцеление — да, здесь Кельга была полностью согласна с Жабесом, а вот с любовью всё могло быть сложнее…


Нарушение запрета Бога означало, для женщины и для мужчины,
обретение своей человечности.
Природа брала реванш, греху плоти суждено было обернуться
лишь грехом размножения, прославлением семени.
Эфемерной вечностью того, что рождено.
Всем детством, которого никогда у них не было,
заранее лелеяли Ева с Адамом своего будущего
недолговечного отпрыска. Ведь Бог уже их оставил их судьбе,
но лишь для того, чтобы быть, в свою очередь, покинутым ими.
Их свобода — о, одиночество и рана — родилась, несомненно,
из этого двойного акта ухода.
Но остаются два вопроса.
Знал ли Бог, когда Он создавал человека, что Он никогда
не мог сделать его человеком, поскольку стать таковым человек
мог только сам?
Не показалась ли впоследствии слабость Евы уроком для Бога,
и для Адама, существенным испытанием, ведущим их к особому
сознанию существования, к принятию жизни и смерти?


          Был ли поступок Евы слабостью? А может, наоборот, силой? Ведь именно этот поступок положил начало всей человеческой истории… И Кельга вспомнила свой августовский стих, родившийся в те дни, когда она встретилась с «Адамом» Жабеса и начала его переводить. Как раз эти последние строки, взятые ею в качестве эпиграфа, она и перевела первыми.


ЕВА И БОГ

...Но остаются два вопроса.
Знал ли Бог, когда Он создавал человека, что Он никогда
не мог сделать его человеком, поскольку стать таковым человек
мог только сам?
Не показалась ли впоследствии слабость Евы уроком для Бога,
и для Адама, существенным испытанием, ведущим их к особому
сознанию существования, к принятию жизни и смерти?
                Эдмон Жабес

О, эта слабость Евы, сорвавшей яблоко —
не стала ли она первопоступком
в мире без поступков?
В дистиллированном раю,
где все милы, безропотны и умиленья
одного достойны?
Поступком, начавшим творенье
человека из живой игрушки Бога?
Вторым поступком в мире
стал Акт Изгнанья…
Как Ева, познавшая, должна была
увидеть Запретившего познанье?
Изгнавшего за акт познанья
добра и зла? За первый шаг к себе?
Как Отца Нелюбящего?..
Опыт боли навсегда запечатлён
в её душе… Но  и в Его...
О Ева!.. Продолжай
рвать яблоки познанья...


         Интересно, продолжала ли Ева рвать яблоки познанья после того, как Бог изгнал её и Адама из рая? История об этом умалчивает. Да и что это значит — рвать яблоки познанья? В случае Евы мы видим, что познание становится результатом поступка, действия, выводящего человека за пределы известного и устоявшегося, сталкивающего его с неизвестностью, шаткостью и неопределённостью; действия, заставляющего человека рождаться заново. Получается, что рвать яблоки познанья — это совершать поступки. И как удивительно всё складывалось в единую картину — ведь именно поступку был посвящён доклад Кельги на прошедшей несколько дней назад конференции памяти Лидии Божович.
          И она снова вернулась к последним строкам стихотворения Жабеса:


Но остаются два вопроса.
Знал ли Бог, когда Он создавал человека, что Он никогда
не мог сделать его человеком, поскольку стать таковым человек
мог только сам?
Не показалась ли впоследствии слабость Евы уроком для Бога,
и для Адама, существенным испытанием, ведущим их к особому
сознанию существования, к принятию жизни и смерти?


          Конечно, она не могла ответить за Бога... Но она знала, что и люди часто не понимают, что стать людьми они могут только сами. Хотя они людьми и рождаются, и хотя с детства себя ими ощущают. Люди, не совершающие поступков, не рвущие яблок познания — могут ли они быть счастливы? Или они принимают за счастье безмятежное существование младенцев во взрослом теле? Впрочем, и по-настоящему несчастными они тоже быть не могут, они могут лишь испытывать недовольство и удовольствие…
          Если бы поступок Евы показался впоследствии уроком и существенным испытанием для Бога — что изменилось бы в мире? Наверно, послушание не ценилось бы так высоко и не поощрялось бы. А ценилось бы, наоборот, мужество жить своим умом и действовать по своей воле, на свой собственный страх и риск. Конечно, это сильно усложнило бы жизнь, ведь поступки могут приводить к самым разным последствиям, и не всегда желательным. Но вот нацизм тогда, скорее всего, не возник бы или, во всяком случае, не добился бы власти над половиной мира — ведь он разросся как раз на дрожжах послушания. Как и сталинизм. Как и  «культурная революция» Мао. Как и, веками раньше, всевластная инквизиция. Конечно, в обществе, ценящем не послушание, а самостоятельные поступки, имелись бы свои трудности и свои проблемы. Но вот Освенцим и Гулаг были бы там невозможны...