На зелёном ковре песнопений

Алла Нечаева
Я вместе с любопытными таращусь на высоченную афишу будущих выступлений филармонии. Цепляя строчки афиш, останавливаюсь на... на чём же останавливаюсь я, тут же соображая и про день недели названного числа и вспоминая что-то слышанное о том или ином хоре. Фестиваль хоровых коллективов страны, и, о, радость! - я слышала их по радио, я - радиоман!
Несколько лет назад, очутилась я во внутреннем дворе нашего знаменитого Кремля, на бесплатных - что в наше время достойно восхищения! - Кремлёвских музыкальных вечерах, проводимых в очередной раз, но для меня впервые. Ну и, как обычно, приходя сюда, или проходя через Кремль на пристань - понятно, не на буднях, а, скажем, по избранным дням, прокатиться на катере по нашей Оке, даже вступая на аллею ведущую к Кремлю, я, и, думаю, все те, с кем похожа, ощущают некую приподнятость, невольную подтянутость, как будто идут по красной дорожке очарованные целомудренными грёзами. Как будто происходящее - счастливая случайность. Вот ведь свойство человеческой психики или сознания. Стремление к нечаянной радости. Не осознанное. Иначе зачем люди с упорством маньяков отправляют себя - хотя бы сюда, в Кремль? Ну, да, живописное место, и при ближайшем подходе к необыкновенно величественному Кремлю внутренне застываешь изваянием, в гипсе?! - временно всё-таки, ненадолго, боясь потревожить красоту, всякий раз сокрушаясь от единственности - и артистизма рукотворных зодчих, и атмосферы размаха, и глубины созданного явления, увы, в сокрытости внутренней жизни. Широко раскинулась крепость, названная Кремлём, угаданная на века нашими обязательно родственными предками, в спокойствии, изяществе и неизъяснимой привлекательности.
Или не так? Всё куда сложнее. Наверно, можно сравнить собственные многосложные ощущения с чередой разрозненных ассоциаций, зажжённых вспыхнувшей памятью. А ещё сказывается разлившаяся в воздухе благодать - возможно, от долгого возведения выстроенного великолепия. Кремль, доведенный до совершенства, возводился не одну сотню лет. Идея его невиданного могущества передавалась от таланта к таланту посылавших конвейером жизни, чтобы, не предавая предшественников, восходить к задуманному идеалу. Так и мы, прикоснувшись глазами, да нет, всем сущим в себе к этому пределу человеческого совершенства, начинаем пикироваться внутренними ресурсами сознания, и, в конце концов обнуляем его. Память вопиёт, взыскуя к началу хотя бы узнанного. Не иначе. Потому что ничего более достойного за триста лет город не приобрёл. Триста лет, начиная с 1778 года Кремль с хороводом каменных церквей, на которые смотреть, как на солнце, - прикрывать время от времени глаза, чтобы не ослепнуть от красоты, - окончательно достроился, утвердился в изысканности внешнего убранства и внутренней отточенности намоленных пространств. То есть, созерцая благодатную эту роскошь, мы, наверно, уподобляемся предшественникам. С той лишь разницей, что у них, кроме величавой архитектуры храмов с кружевами каменных убранств, ничего захватывающего дух, никаких излишеств не было. Как и не было возможности насладиться завистливыми картинками счастья на голубом экране. Зато какова была чистота их вкуса, воспитанного на совершенстве природы, в колыбели которой протекали их жизни, не замутнённые извращённостью истончившегося дара. Воображение их современников вызволяло из тьмы природных естественных даров схожее красотой видение. И спешили под золочёные звёзды сине-бархатных куполов, и крестились, созерцая торжественность и нескончаемость зовущих ступенек Успенского собора, предощущая дыхание исполинского иконостаса, чтобы в который раз пережить потрясение - всякий раз как впервые. Как, впрочем, и мы. Стало быть, рассуждаю я, наши замечательные прародители грезили, предполагали, а ещё точнее - провидели грядущее потрясение любовью. Их всеохватной любовью и разумом искромётным. Чтобы их почитали с ностальгией как поучительных хозяев своей земли, на которой они жили по-королевски, олицетворяя дарованные таланты с трогательным безмолвием времени и претворяя замыслы в изящную рукотворную красоту.
По мере продвижения в окрестности Кремля - воздух как бы раздвигается, пропуская тебя в огромный уютный двор, и мысленно ты уже во власти расслабленности плывёшь - может, и лебедью! - и даже ощущаешь тяжесть от взмахов собственных крыл. Громада Успенского собора остаётся справа, и тебя поглощает тишина, настоянная на таинственности никем не постижимой судьбы, любой судьбы.
Каторжный труд возводивших многоликие сооружения храмов в мистически неправдоподобной красоте напоминает собственное восприятие увиденного и всёго того, что вздымает потревоженное сознание. Я усаживаюсь на скамейку и начинаю думать.
Раньше, в советской стране, было заманчиво входить в похожие музеи любого уголка страны и слушать экскурсовода - какую-нибудь образованную красотку, присматриваясь к демонстрирующим экспонатам. И - сникать от услышанного, ненадолго задержавшись на затверженных фразах, в полном отрыве от пергамента рассказанной жизни, откуда почерпнутые знания, не задетые личным интересом, - вполне чуждые. И во мне включался камертон отрицаний, самое мощное сопротивление услышанному.
Затем воспоследовало буйное воображение, вылетевшее пулей в ответ возмущению. Хотя - чем мечталось мне насытить свой дух? Историей чего? Войн? Какие - такие подробности? Я и видела не то, во что мне почему-то предлагалось всматриваться, и слышать желала иное. «Посмотрите направо, посмотрите налево!» Дальше, пересыпая фамилиями, шло перечисление деталей данного сооружения приблизительно такого содержания: «Собор такого-то года представляет собой бесстолпный четверик с трёхчастной апсидой и одной главой!» А требовалась мне в согласии припёртых меня пуленепробиваемых стен - та жизнь, которая текла не для меня и в которую хотелось попасть, впасть, внедриться, чтобы увидеть и сравнить. А потом осмысливать, думать! Так хочется думать о чём-то нетривиальном, несуетном, и в то же время - жизненном. Я полагаю, что просто воспроизвожу заложенные во всех нас инстинкты, к примеру - инстинкт познания и инстинкт новизны. Она, кажется, ведущая: новизна.
Стены беззвучно взывали к памяти, в многоликих окнах, вперяясь в меня, завораживающе произрастал дух иных времен, двухметровые стены не спасали от его пронизывающего дыхания. Дух, воспламенённый грёзами, торжествовал на всём пространстве Кремля. А хотелось ещё чего-то. Людей, которым теперешний музей был отчим домом. Хотелось мгновенно включить воображение волшебства, ибо разве любая жизнь не сказочный мотив в себя, в собственные откровения? Люди и склонны к непознанному, чтобы яснее услышать себя, выпростать свои неясности, столкнувшись лоб в лоб с какой-нибудь оригинальной мыслью. И спешат, и снуют именно в поисках себя неприкаянного. Стоя перед стенами древней обители, витая в неясных образах прошлого, хочется какого-то осмысленного постижения просто жизни. Чтобы не соперничать памятливым знанием точных дат или имен, гордо неся механическую данность дальше в массы, а как- то застопориться, притихнуть в желании прослушать жизнь или даже вечность! И нигде и никогда не услышала я ничего желаемого. Всё, мной пережитое по поводу монастырских стен, я изложила когда-то философу Куницыну, и он понял меня! И тут же, войдя в творческий азарт, предложил написать учебник истории - про что угодно! А я и читать историю не любила, именно за отсутствие в ней желанного интереса к смыслам краткого мгновения бытия призрачных незнакомцев.
Здесь, в глухоте круговых замкнутых, обнесённых непробиваемым кирпичом стен снова вспомнились ненужные мне знания. Ладно уж даты - куда без них?! - но... Видимо, во мне очень чего- то не хватает. Стоит поднять глаза, и натыкаешься взглядом на современного знатока Кремлевских построек и стен - экскурсовода. И - в его изложении ничего не меняется... И во мне тоже...
Конечно, и во мне есть внешняя память, - я ведь не беспамятная, но эта та самая память, которая меня никак не тревожит, она видимая, она - моя форма, я ею прикрываюсь, понятно, корректирую, насыщаю современным языком, копируя протащивших на виду у всех чуждые определения старых смыслов, которые внедряются, прорастая неким привкусом греха, привыкаю, приспосабливая иностранную отрывистость к русской певучести, к брошенным на скорую руку странным неведомым понятиям. Наверно, как все. Но существует ещё очень многое, желаемое мною и жадно отыскиваемое, что не вмещается в эту самую обычную память. Отсутствие сладчайших мыслей, которые я смакую как зверь сахарную кость, вызывает во мне неприкаянное брожение недовольством всем на свете. Когда, наконец, я заполучаю, о чём мечталось, какие-то впечатления, переживания, вызывающие эмоции и тут же вступающие на тропу жизни размышления, то во все поры естества, минуя память - форму проникают блаженные субстанции неизведанного. Они как стартёр - выстреливают неведомым прежде звуком - и я слышу мысль! - и она счастливо, быстро-быстро спешит ослепить меня свежестью, той самой вожделенной новизной, и я приподнято напрягаюсь, торопясь не оплошать перед пришельцем нового осмысления. Вряд ли можно всякий раз назвать новым только что полученное, это, скорее - восторг пробуждения от будничных, переработанных, усвоенных знаний. Но очередные наслоения пропитывают меня, делая основательней, сытнее что ли, и уже летят во все стороны, рассылаемые мной сигналы удовольствия, и я успокаиваюсь ненадолго, унося добытое долгожданными желаниями в бездны сознания. Дарованные желания плюс обретённые знания - двойная удача. Я ведь не источник этих самых высоких желаний, я их локатор. Здорово!
                * * *
Опуская вспыхивающие в прожекторе ожидаемых радостей заголовки афиш, я с ходу, как только узнала о готовящемся празднике, начинаю мечтать о будущем наслаждении. И это само по себе везение - заполучение хорошей мечты, её, как и желания, не выдумаешь, она посылается! - и становится ясно, как мучительно носили меня долгие и подгоняемые ожиданием дни по невзрачным делам - теперь всё, кроме обретённой мечты - серое, будничное. В затаённом предвкушении видения мои уже переброшены радугой невидимого света прямиком на скорое зелёное поле древнего поместья. Я уже тайно подчинена будущему роскошному дыханию торжества. И, подгоняемая азартом, в предвкушении счастливого мига, а может, и часов! - всё-таки торможу собственное нетерпение. Фантазия предстоящего сторожит халатную безудержность, да и дела повседневные, такие привычные, всё - таки поднимают головы укором от возникшей лёгкости мысли и упругости шага. Видение без промаха лишает меня привычности дел, которые начинаются с раннего утра и длятся, будто бы и нет остановки, а всё дела и дела... а я уже вижу отлучение от них за своеволие, а без них бесприютно, и мыслей бытовых провал и рук пустота. Так я обуздываю себя от неумеренных грёз и будущее наслаждение - как баночку красной икры - спрятала в укромное место, зная, что не забуду! И всё же мерещилась время от времени поляна в кругу аскетически назидающих крепостных стен и праздник скорого лета на ней, на который я всё-таки попала в первый раз.
Стены белейшие, окна как амбразуры - крохотные, затерянные в непробиваемых складках широченных стен, и высота! Вообще роскошество форм и отделки всех зданий Кремля - прянич- но - пирожное. И окна, пусть и крохотные на большом пространстве, но так грациозно сидят в своих розовых от отделки нишах, всё здание как торт Наполеон - основательная слоёность стен как бы сбрызнута бутонами окон, нарядными и зазывными. Ещё раз мысленно поднимаю глаза на панораму внушительного длинного и высокого корпуса Дворца Олега Рязанского. Почему-то внутренний сумрак чудится в сердцевине здания и обязательно холод, настылость келий и скрытность вековая - в лукавые эти оконца подглядывали, всё воссоздаёт времена суровые, особенно если смотреть в них вот отсюда, с любого места обширного двора - в солнечном соцветии майского полудня. И я смотрю.
Наверняка были среди неопознанных живших и поэты, и художники и провидцы - а было это лет восемьсот назад, не меньше, - которые приглядели этот холм и представили, как нарисовали, будущий город: нынешняя - площадь или центр Рязани. Переславль - было его название, с добавлением Рязанский. Как звали старую Рязань, под Спасском. Предчувствуя её кончину, а может, просто, соблазнившись новым местом, облюбовали вот это, для дальнейшей судьбы княжества Рязанского. Тоже на реке. Пусть и Трубеже, но рукой подать уплывала она в весёлые воды Оки.
Увиделся живописный холм с реки. Заглядывались на вознесенную до горизонта гору, чтобы однажды решительно взбежать на неё и обомлеть в восторге. Река Трубеж переливалась внизу, играла тяжелыми волнами и была судоходной, плавали по ней в Оку и Лыбедь, Павловку и Плетёнку. Вся нынешняя территория Рязани с остатками кое-каких рек дышала колыбельными свирепыми лесами, полными зверья, дрожала в солнечных пятнах извилистых рек, отсвечивала короткими всплесками непуганых рыб. Ну кто же разумный не соблазнится дармовым богатством?! Вот и землю эту наши предки, весьма чтившие красоту, выбрали для продолжения рода. Отовсюду путь речной открывался приглянувшейся земле. И она не скупилась на размах и выплеск из глухомани на простор человеческого любопытства. Очень вероятно, что приплывал сюда интереса ради из Старой Рязани один из юных князей, муж боярыни Анны - подруги прославленной Фев- роньи. И ту привозили из Ласкова - не больно далеко - и она могла быть провидицей будущей Рязани. Расписные ладьи заворачивали сюда за рыбой да зверьём и, когда в очередной раз увидели начавшееся обживание этих мест - строительство, - поди, расстроились, что проморгали завидное очарование.
Я мысленно спускаюсь к пристани и оттуда поднимаю глаза на Кремлёвский вал. Это сейчас он цивилизованно облагороженный, а тогда, думается, шумел здесь массивный лес. Смешанный. Когда липы с клёнами зимними днями расчерчивают трескучий воздух в голых ветках, пытаясь превозмочь стыдобу перед вечно наряженной хвоей.
А потом начали расчищать площадку под город, хотя уже действовал храм Бориса и Глеба неподалёку - пусть на небольшом пятачке. И стали причаливать сюда всякие - разные любопытствующие. Наверно, ахали, наблюдая, как возносятся свежие постройки, как рвутся в облака выше каркающего воронья деревянные своды церквей с узорчатым плетеньем на куполах. В общем, ждали зажиточные князья и бояре и, конечно духовенство - земного рая. Праздники, думаю, устраивали именно здесь. Окна резными наличниками украшали, хвастались остававшимся в Старой Рязани, ещё до варварского разорения её Батыем, возводимым невиданной красоты княжеством будущего. Так он был задуман - как островок счастья. Долго ли, коротко ли, выстроили, обнесли крепостным валом, грозным частоколом. Молились и радовались.
...И вижу... Ну пусть в себе, ну ведь вижу! Так уж устроен человек: может мельком, молниеносным взором схватить какую-то деталь и определить её значение для бродившей мысли. И выстраивается узнанное когда-то в законченную панораму связного действа, в готовое произведение, устное творчество. Когда ещё слагались легенды, как в ту пору про того же Евпатия Коловрата, бесстрашного защитника Рязани, или Авдотьи-рязаночки - потрясшей самого Батыя неслыханной любовью к семье, превозмогшей страх смерти. Так же устно подправлялись и передавались из уст в уста, потому что держать в себе возникшие говорящие картины бытия - быть взорванными ими изнутри. А теперь - красота! Всё пережитое и продёрнутое изнутри уверенной леской памяти - вот оно, на бумаге или как-то ещё записано, хотя и это не так-то просто - выразить на письме желанное.
А тем временем с изготовленной вместительной летней эстрады, лилась музыка. И, несмотря на привлечения музыкой, она уже пела слаженным оркестром и хором, и народ вольготно рассеялся по всей поляне, а может, и благодаря ей, во мне, сменяя со скоростью молниеносного калейдоскопа, закрутилась карусель поселений на том самом месте, где сижу я в лёгких белых креслах на зелёном ковре песнопений. Моя, зачарованная жизнью, Феврония. От неё нет тени, она точно парит над землёй, а я затаила дыхание и прячусь за чью-то спину. Да ведь она не видит меня, она никого не видит, она высматривает своего князя. Да нет же! Это я вместо неё высматриваю непутёвого князя, она-то горделивая, глаза в горизонт, как будто забыла что-то на судне, с которого сошла минут десять назад. И, конечно же, при ней любимая боярынька Анна. Она и привезла сюда свою необыкновенную подружку - они соседи, из одного села Ласкова. Ну, Анна и вообще из сдобного теста, с головы до пят в мишуре ожерелья. Солнце пытается ужалить непомерную роскошь, шипит, ударившись о заграничные блёстки и ... расплывается, растаивает широченной улыбкой. А моя Фенечка, (я о ней роман сочинила!) верна себе, в просторном сарафане - красном с каймами по рукавам и шее, и по подолу! - как маковое поле по окоёму продёрнутое колокольчиками. Ну красота! На Анне из замши туфельки, на Фе- нечкиных ножках - новенькие лапоточки. Тоже сияют. Такие затейливые, поди, сама плела. Она на всё ловкая. Солнце лижет их не тронутые жарой белые личики, совершенно готовые к любовному ликованию. Они уже ликуют, знают, что откуда-нибудь выскочат их ненаглядные. Ах, как грубо произношу я их желания. Они - как нежнейший шёлк - девичьи мечты, с рисунком настолько расплывчатым, затаённым, лишь лёгкое колыхание воздушной немоты намекает на наличие тайного желания. Девчонки придерживают в себе бродившие, не прибранные никем волнения, усмирённые, те сдёргивают улыбки с их лиц, заменяя на смутное подобие невысказанной радости. Обе останавливаются и как бы продолжают разговор. Так, ни о чём. Ну, потому что слова тут же заземляют их теперешнюю приподнятость, как бы определяя намерения, давая им путь. А нет его, пути, есть сиюминутное мгновение, в которое способна уместиться вся будущность, есть предощущение такой разрывной сладкой боли, которую только и остаётся припрятать, скрыть. Князья их должны гарцевать на белых холёных конях, скорее всего, покажутся с западных ворот - они не в первый раз на праздничном поле монастыря. Конец мая. Демонстрация княжеских доблестей. Анне нечего опасаться, князь её - с которым обвенчана - ей предан и не реагирует ни на каких иных княжон, которые прибывают сюда в окружении свиты мамок, нянек и дружинников, а Феврония должна не показывать виду, что волнуется как простая смертная. Она знает себе цену и нисколько не унижена ни одеждой, ни обувью, она - единственная, возможно на всём белом свете, она и сконцентрировала его на себе и потому - хоть и с опущенными ресницами, но подбородок вперёд и чуть приподнят, она сама праздник.
В роскошном великолепии густой травы, в её остром запахе, который, минуя все спрятанные инверсии человеческой монолитности, минуя все покровы, уберегающие человека от внешней враждебности, безмятежно и даже нарочито вольготно, давая усладу каждой дышащей клеточке, просачивается во все поры человека. И всё в нём восторгаясь, интонирует чистейшим звуком, свежим русским обнажением, волшебством, самым желанным месяцем года. И самым быстрокрылым.
И вот уже голоса, пусть и внутренние (в каждом вызвана ответная мелодия) сливаются, образуя многотысячный хор во славу жизни. Эхо людского доброжелательства свободно взлетает в небеса и легко покрывает пространство до всегда шумной, загазованной машинами дороги, так что многие мчащиеся во время хоровых песнопений мимо Кремля, вдоль земляного вала, а это длится каждый день почти неделю, умолкают и мобильники выключают. Потому что в этот момент в открытые окна влетает легкомысленно лепечущий что-то ветер и все пытаются расслышать только для них припасённое слово, но этот запах скошенной и ещё не привядшей травы мешает, перебивает внимание, и тогда человек просто отмахивается. Со стороны подумать - пристаёт кто-то. А это растекается эхо Кремля.
                * * *
Я уж не стою двоечницей, забывшей вчерашний урок, задрав голову и всматриваясь в афишу, я уже сознательно прохожу быстрым шагом филармонию, потому что под ногами то дождь, то снег и до мая долгие жданки, а так охота травы, тепла и музыки. А вообще-то мне ничего не мешает вспоминать прошлогоднее лето в Кремле. И я в который раз по памяти тороплюсь на летние звуки кремлёвского торжества. Корю себя за излишнюю самоуверенность - уж так часто кажется: я - пустыня со своими грёзами, и сердце обмякает, когда, выныривая через узкую тропочку мостика в нутро двора, оказываюсь перед звенящей жизнелюбием поляной и уймой народу, и все - как я, в грёзах!
Всё в траве! Сколько же зелени после серости будней, и кажется, их кто-то придумал, не было ни будней, ни тревог, ничего отвлекающего от упоения жизнью, только сияющая в солнце красота. Солнце как с цепи сорвалось, но это даже здорово, потому что ветерок острый, как-то не по-братски зол. Часа через два зайдёт солнце и сделается не по-летнему зябко. У многих на спинках кресел пледы. Как-то естественно, запросто, ничем не кичится эта откровенная красота места. Но, вот вам издержки цивилизации. Все вдыхают запах травы. Упиваются. Он острее и цвета и слуха. Может быть, с ним на равных аромат испеченного хлеба. Это навсегда первородное, ах, вздыхается, не хлебом единым! - и вновь расслабляешься, потому что именно сейчас ты - детство. Все впадают в беспечное очарование собственным детством, по ощущениям которого меришь жизнь - хороша ли? Помню, в очень ранней молодости, едва за двадцать, прогуливая двухлетнего ребёнка, я вдруг почувствовала разницу с ней, не возрастную, а какую-то неопределяемую - почувствовала, как целостна она, как равнозначна природе: травам, ветру, дождю, а ещё вере, безоговорочной вере в нужность себя наравне со всем природным. И так захотелось переродиться, обратиться в ребён-ка, и ни в чём не сомневаясь, а только доверяя, шагать за руку со взрослым. Лучше - с отцом или матерью. Чем же взрослость отличается от детства и почему тогда мне почудилась непреодолимая разница. Когда же и чем была она нарушена? Кажется, мысли мои чисты и любовь ко всему благодарна? Интересно, девственницы-монашки испытывают нечто подобное, или... что же меня так зацепило, что захотелось уткнуться в защищенное детством мягкое и уютное плечо ребенка и замереть, недоумевая. Нет, не вернуть ничего, как прошедший день, но существовать в нём, хотя бы на минуты продляя состояние невозмутимого детского эксперимента жизни вообще - долгой и мгновенной.
На зеленом ковре зыбкой от ветра поляны летние кресла. Они лёгкие и удобные. Они автономны, расселены по простору двора, и каждый соседствует с подобным полюбовно. Ничей хозяйственный окрик не коснётся твоих ушей - сюда все званы как дорогие гости. И как же много моих искушенных искусством земляков! И возраст всякий! В центре солидно сдвинутые кресла во много рядов. Они не прижаты, им есть где покрасоваться и тому, кто в нём. С каждого можно писать картину, потому что все бессознательно поглощены собственным состоянием покоя и потому естественны и, кажется, совершенны. А по краям зелёного полотна поляны, стекающего к строгим, выложенным плитками тропинкам к музеям, божьими коровками вьются над жужжащими игрушками несказанно разряженные дети. Им-то что за музыка и музыканты, они впервые с бледными после зимы руками- ногами, оголённые и вольные рассыпаны в зелени травы, перекликаются яркими панамками, они, конечно, самые достойные внимания. Потому что в каждом покоится свиток родительской мечты, и отчётливые её блёстки сверкают на прямом солнце, и родители, пренебрегая его агрессивностью - да, Боже святый, что за преступление подержать дитя на солнце?! - подолгу всматриваются в обласканные солнцем детские макушки в надежде поймать заботливой судьбы талант. Но и это длится мгновение, и наконец дети свободны от всякой опеки: родители и вовсе отвернулись и смотрят и слушают музыку точно с таким же ощущением случившейся удачи, как и при взгляде на детей. Да и все приворожены музыкой. И когда случается особенно совершенное звучание и люди вздрагивают, пронзённые состоянием безотчётной тоски, то поляна вся облитая музыкой, оказывается только детской: взрослые, пойманные мелодией, далеко в блужданиях растерянных вопросов. А дети, что дети? Под присмотром они или как умеют, они сами - звучащая мелодия, которая не иссякает и им не надо в неё вслушиваться. А сейчас они доверчиво постигают наступившее лето. Коленками, все в зелени, растопыренными пальчиками, с помощью которых они усмиряют ускользающую траву, а кто и неожиданно вскинутым заплаканным личиком - да ведь всё в радуге трогательного томления и страдания, исключительно от необъятности желаний, - первые результаты излишней жадности. Все лица обращены к летней сцене. Она под навесом - вдруг дождь, и на ней любимый всеми губернаторский оркестр. Ну что может сравниться с родственной любовью. Можно сказать, семейной! Рязанцы, как каждый русский, - обожают гостей. Особенно если не к тебе в дом, а к соседу, а тебя зовут! Это тот самый случай. И все охотно принимают любых музыкантов, до изнеможения отбивая ладоши. На «Кремлях» оркестры отовсюду, со всей страны, много хоров - самых-самых, и солисты известные и не очень, но все, безусловно, талантливые, потому и слушаются, затаив дыхание, и народу не как в концертном зале, - не счесть! А ещё на воздухе. Благодать! Но самые желанные хлопки своим. Оркестру рязанскому симфоническому много лет, последние годы им триумфально руководит Сергей Оселков, обильно продуктивный, неутомимый, весьма поощряемый рязанцами. На их концертах - аншлаги. И вот чья-то придумка - «летние Кремли». Я не одна. С двенадцатилетней Лизой. Она учится в музыкальной школе. А в оркестре её педагог, Лариса Якубовская, скрипачка, известная в городе. Её знают ценители, следят за выступлениями, просто любят и, конечно, гордятся таким мощным изысканным даром. Мы пробираемся к сцене, чтобы увидеть её. Одно дело, когда она учит, и совсем иное - сцена, где она артистка. Она нам вся своя. И это греет. Правда ведь, когда в толпе мелькает знакомое лицо, чаще всего оно родное. А тут - как будто пришёл именно к ней в гости. Мы видим её, и отыскиваем свободное кресло. И всё. Мы на месте.
Я разглядываю народ. Мне нравятся все. Как внимательны, как чудесно расслаблены их лица, позы. Какие красивые. Особенно в наступившем тепле и роскошной зелени, хорошо-то как. Господи! Вперемешку с блаженствующими детьми сосредоточены юные художники. Они перед мольбертами. И их не так уж мало. Последнее поветрие - рисующие дети. Столько частных студий, кружков, не останавливают никакие деньги. Самое модное понятие на сегодня - дизайнер! Все видят детей именно в этом качестве: сосредоточенно устремлённый в убегающий горизонт и в глубину себя взгляд взрослого чада за теперешним мольбертом. Он возвращается с тайником, нет, с кладом обнаруженного: причудливыми шапками нездешних деревьев и кустарников - именно в них будут затеряны дома будущего, - и нарядами граждан диковинными, принесённых с обветренных морей и пропеченных сафари, продублированные свинцовым отражением солнечного льда с обнажающе-горячим дыханием с исподу, с изнанки ткани, и много чего напридумают их несомненно даровитые дети-дизайнеры. Пусть рисуют!..
Надо будет рассмотреть хорошенько, какие для них экзерсисы на вырост, чем оттачивают мастерство. Кремль - как отче наш. Им восторгаются все рисовальщики, и не только начинающие. Что-то открывается с годами в каждом из нас. И вдруг замечаешь сто раз виденное. Как впервые. В себе глухие покровы неведе- ний подменяются обнажением незнаемого, после или во время случайной или намеренной новизны. Огорчений, страданий или радости. Как толчок к собственной личности. - Это ты? - спрашивает новенькая пришельца, - а то я отчаялась ждать. Всё нет и нет, кто бы заглянул за вуаль да-а-вно засмотренную привычными глазами. А теперь - любуйся!»
И распахивается в тебе как экспресс дальневосточного направления с ветром в лицо и свежестью снежной метели - отдалённо напоминающее... Не мираж ли это? - спрашиваешь себя. Нет. Это скромный подарок от жизни за долгое ожидание другой реальности, которая скрывалась под складчатыми упаковками привычек. Так затейлива душа, так многолика и так ненасытна. Кто бы научил разгадывать кроссворд судьбы.
А сейчас самое время расспросить о музыке. О чём она? Да ведь не зря я рвалась сюда со страстностью возлюбленного, чтобы, возведя очи к небесам особенного звучания, и, прижимая, едва удерживая от избытка роскоши, приподнятую тональность сегодняшней поляны, едва не взлетев от воспламенившегося в струях света счастья, сказать: музыка - обо всём об этом!
Набивная ткань праздничного великолепия с огромной клумбой белейших легкомысленных кресел в центре зеленой поляны и солнечными пятнами детских живых изваяний в естественной грации счастья - хорошо просматривается с разных входов в кремлёвский двор. Призраки приплюснутых к промытым окошкам носов и щёк монахов былых времён ощущаются как будто вживе, даже недоверчиво-удивленные глаза рассматривают нашу поляну, обилие людей на ослепительном церемониале почти застольного торжества могут показаться очередным новосельем Кремля. И я представила опустевшим этот двор и засомневалась в его безопасности. Посмотрела. Выдохнула. Как хорошо, когда столько народа. Такого как сейчас. И я снова пустилась в путешествие по пролетевшим векам. Что видели они из окон, выходящих во внутренний двор, на котором теперь праздник? Может быть, любовались пасущимися конями, может, молились на Божий свет, вознося похвалы Всевышнему, и сдаётся мне, в каждом живущем и тогда бродила музыка. От слов желанных, от интонаций - робких, неизъяснимых, от восчувствований изнемогающих, душевных и едва ли кто из них мог помечтать о когда-нибудь пришедших днях сегодняшних. И нам не дано предугадать ни слов, когда-либо произносимых, ни прослушать звучащую мелодику речи, которой пользовались наши предки. Музыку представить можно, а речь... Кто знает, может, слышимое и виденное нами - есть наивысшие озарение человеческих чувствований, преобразованных в отклик словесный, когда душа как в ознобе трепещет от переживаемого, вот как сейчас на этой постигающей музыку весенней поляне. Что знает будущее, к примеру, об этой поляне? Очень даже могут продлиться летние подарки горожанам туда, к очередному веку, с той лишь разницей, что общественным транспортом станут какие-нибудь беспилотники, цветастые, бороздящие небо яркие планеры, перевозящие небом пассажиров - людей будущего. И что же ещё сможет указать на иное время? Какая-нибудь сверходежда - непромокаемая, немнущаяся, дышащая собственным обогревом, спроектированная дизайнерами нового времени. А живая музыка, а люди, сходные с нами никем не отменёнными чувствами - источником человечности, и возможность выразить переживаемое - венец людского развития, осуществляемое людьми завтрашнего.
И тогда непременно зайдёт солнце, как сейчас, и пух отцветающих одуванчиков вспугнёт память о недавнем снеге. Предусмотрительные сняли со спинок кресел пледы и надёжно укутались, не упуская звучащих песнопений на зависть бесшабашным, непрактичным. А у нас - куртки. Хотя и они не обогреватель. Завтра, загадываю я, захватим что-нибудь потеплее.
Так, утопая в заботе о непостижимости и жажде прекрасного, я берегла своё заветное желание напитаться таким же, как в прошлую весну, и усиленно трудилась на благо домашним, лелея мечту и не покушаясь, и не расходуясь ни на какие другие удовольствия. Силы души экономила. Но не угадала. Всё переправил случай. Как раз перед началом, когда уже цвёл и, размётывая ароматы черёмухи и сирени, возрождался май и, конечно же, переигрывал, запихивал за пояс любых парфюмеров, я заболела. И в который раз убедилась в неоспоримом: хочешь насмешить Бога - загадывай желания. Но зато дарована каждому ни с чем не сравнимая щедрость Создателя - память. А если как у меня - благодарная?!.