Евгений Витковский. Чертовар. Часть 13

Евгений Витковский
XIII

Предстал черт старый, гадкий, обор¬ван¬ный, изувеченный, грязный, отврати¬тельный, со вскл¬коченными волосами, с одним выдолбленным гла¬зом, с одним сломанным рогом, с когтями, как у гиены, с зубами без губ, как у трупа, и с большим пластырем, прилепленным сзади, пониже хвоста.
Осип Сенковский. Большой выход у Сатаны

Нечто, не имеющее ни вида, ни названия, ни стыда, ни совести, Нечто, могущее быть лишь отдаленно охарактеризовано выражением «какая-то туша», обреченно и отчаянно ломилось через кустарники, коими густо зарос Большой Оршинский Мох, главное приарясинское болото. За тушей гналось другое Нечто, множественное и, видимо, очень страшное – иначе не мчалось бы первое Нечто по болотам прямо на чертоварню к Богдану. Короче говоря, на чертоварню бежал черт: вроде бы как говядина неслась на мясокомбинат.
Беглец с превеликим напряжением последних сил прыгнул из болота, едва не угодил в Потятую Хрень, из которой его уж точно никто не стал бы вытаскивать, перебежал топкую балку, вылетел на поляну перед чертогом и прямиком в него вломился. В чертоге висел невыносимый запах тухлой и одновременно сильно пригоревшей мойвы: Фортунат отдежурил накануне, целиком разделал водянистого и дряхлого летника, – и ушел, а Богдан еще на трудовую вахту не встал. В чертоге находился пока что один Давыдка, двумя руками записывавший в разные амбарные книги всевозможные мелкие детали, инструктаж по использованию второсортного материала, заготовленного за день дежурства бухгалтера Фортуната.
Надо сказать, что дверь в чертог для существа, подобного нынешнему – поменьше слона, но побольше носорога – была тесна, и на обожженных кирпичах, покуда непрошеный гость с воем протискивался, оставались клочья рыжей шкуры и бурой жидкости, в которой Давыдка безошибочно распознал третьей группы ихор, качественный, ибо весьма вонючий. Происходило странное: по человеческой лестнице в чертог ломился черт. Давыдка не успел и заподозрить, с какой целью он сюда приперся, не успел испугаться возможного нападения – а гость, ревмя ревя, уже влез в пентаэдр, скрючился, развесил по бокам щупальца и понурил клюв. Если бы поднятый по тревоге Богдан сейчас примчался с веранды в чертог и присмотрелся внимательно, зрелище ему предстало бы такое: крупный, но совершенно рядовой черт с изрядно поврежденной шкурой и обломленным рогом, вопреки всякому смыслу сладко храпел прямо на месте грядущего своего забоя и разделки. Ничего другого с чертями в чертоге не случалось, тут было место их скорби. Однако нынешний черт, похоже, этим озабочен не был.
Давыдка страшно заинтересовался. Никогда не видел он такого, чтобы черт в пентаэдре появлялся сам: всегда его откуда-то из магм вызывал хозяин, или в удачных случаях того же черта он приносил на руках и в пентаэдр самолично запихивал. То же самое, только дольше, неаккуратнее и с бoльшим усилием, делал бухгалтер. А тут черт сам прибежал. Во дела!... А ну как с выпоротком?. Летник все-таки, он покрепче вешняка будет, хотя, конечно, зимнику не чета – а все-таки. Вдруг да с выпоротком.
– Ты говорить умеешь? – неожиданно для самого себя спросил Давыдка спящего черта. Тот приоткрыл один глаз и одну ноздрю, выкатил коровье око и уставился на Давыдку. Из ноздри выползла струйка дыма, вопреки законам природы ушла она не вверх, а вниз.
– Слава... Богдану... Чертовару!.. – произнесла ноздря. Черт был клювастый, но двуснастный: выше клюва имелся у него крупный азербайджанский нос; с его помощью черт разговаривал. Кроме одного глаза и одной ноздри весь остальной незваный гость безусловно спал, храпя и присвистывая.
– Слава мастеру, – бездумно ляпнул Давыдка первые пришедшие на ум слова. Откуда было ему знать, что ненароком он произнес правильный ответ на сокровенный пароль той самой организации, которую представлял гость. Глаз и ноздря очень оживились. Видимо, собрата по Единственно Истинной Вере он здесь чаял найти, но в подобную удачу изначально не слишком-то верил.
– А ты кто? – спросил черт. По ошибке вопрос задал он не ноздрей, а глазом, но подмастерье понял.
– А я Давыд Мордовкин, подмастерье чертовара Богдана Арнольдовича Тертычного! – гордо произнес Давыдка, потом покраснел и добавил: – Да ты меня, может, знаешь, меня, когда обидеть хотят, кличут – «Козел Допущенный». Я не обижаюсь. Я двумя руками писать умею и числа разные перемножаю. А ты скажи, ты с выпоротком?
Неспящая часть черта, глаз и ноздря, явно смутились. Черт не знал, с выпоротком он – или нет. Кроме того, он вообще не знал – что это такое.
– А я... – дальше черт выдал серию булькающих и щелкающих звуков, из которых, видимо, складывалось его имя, скорее всего тоже не подлинное, а прозвище. – По-вашему это будет... – последовала вторая серию невоспроизводимых звуков, для человеческого слуха ничем не хуже первой, но цвет глаза изменился; черт сознавался в чем-то достаточно тайном.
– А это что значит такое? – чистосердечно спросил Давыдка, напрочь забыв, что беседовать с чертями мастер запретил ему под страхом вечного изгнания.
Черт подумал, потом ответил.
– Я пресвитер единой и неделимой церкви Бога Чертовара Богдана Арнольдовича Тертычного! Нет Чертовара, кроме Богдана, а я, недостойный и неразумный, пророк его и прах от праха стоп его!
Конец самозваного титула черт выдохнул через ноздрю с такой скоростью, что для Давыдки слова слились в сплошную аллитерацию. Впрочем, тех же самых слов, произнесенных очень медленно и совсем разборчиво, он все равно не понял бы. Однако общий смысл до подмастерья дошел довольно точно: перед ним был не обычный черт, умеющий говорить. Перед ним был черт, умеющий с должным восхищением говорить о мастере Богдане, – а Давыдка Богдана именно боготворил. Это был не просто черт. Это был свой брат черт, отправлять его на разделку было никак нельзя.
Давыдка, хоть и не соображал вовсе, решения умел принимать молниеносные. Нужно было этого черта спасти для пользы самого Мастера. Это ведь не каждый день черт просто говорить умеет – гурии там, не гурии, это все у них могут, а вот чтоб сказать доброе слово о барине из Выползова, об отце родном и мастере!..
– Слушай, ты сюда надолго?..
– Я сюда насовсем, – вздохнул черт, – меня свои же везде достали. Одна дорога осталась – к Богу Чертовару на чертоварню! Если свои не понимают, пусть лучше истинный бог чертей и бесов меня на части разберет и в дело использует.
– Слушай, – деловито сказал Давыдка, бросив записи и привставая, – ты давай перестань так говорить красиво. Ты давай плохо-плохо говори, как водяной, тогда мастер тебя за черта не посчитает. Будешь нам икру метать... – О том, что случилось с водяным Фердинандом, на чертоварне знали, не всё могли понять – но жалели его и сочувствовали ему. Шейла даже хотела Потятую Хрень переименовать в Хрень им. Икрометного Водяного Фердинанда, но Богдан запретил, чтоб соблазну меньше было. Ишь, обрушил всю запруду вместе с мельницей, так от жалоб мельника теперь продыху нет: лишили его средств к существованию. Хотел Богдан предложить мельнику идти в водоем икрометчиком, предложил мирно, как человеку, а тот возьми да заверещи, да помчись из Выползова на Арясин. Хотел там в электричку на Москву сесть, – так сколько раз садился, столько раз поезд у моста с рельс сходил. Запретили ему, – Арясин не выпускает, бывает такое, – предложили место, одно, потом другое, даже сторожем на китайское кладбище соглашались взять – а мельник ни в какую. Сидит в недославльском землячестве, дует луковую сивуху задарма, и жалуется, паскуда, на Богдана. Ох, дожалуется...
– Я икру не смогу, – грустно сказал черт, – я ж настоящий...
Давыдку прихватил приступ отчаяния. Он взлетел на верхнюю площадку лестницы. Он-то знал, куда и как жаловаться, кому челом бить. Он решил твердо: может он, Давыдка, и Козел Допущенный, может, и не знает столько слов, сколько индийский скворец – но такого, чтобы истинный почитатель таланта Великого Мастера Богдана пошел на мыло, допустить не имеет права.
Мобильного телефона Давыдке по чину не полагалось, но таковой имел¬ся в моторизованной кибитке Матроны Дегтябристовны, которая стояла в лесу сразу за Безымянным ручьем, – в общем, совсем близко. Туда Давыдка и рванул, причем преступным образом забыл закрыть надломленную дверь чертога.
Утро между тем вступало в свои права, Богдан на веранде проснулся, втянул воздух, помянул всех раздолбаев-работников и задушевно и матерне, накинул рабочую куртку и пошел трудиться.
Увидев сломанный косяк двери в чертог и саму дверь, повисшую на одной петле, чертовар пришел в ярость. Поддерживать порядок в чертоге после обстрела крылатыми ракетами было и без того трудно, а работать нормально – почти невозможно. Жизнь в деревне всегда немного затруднительна: хоть в любом сельпо и лежит сорок сортов колбасы, однако же за каждым стержнем для реактора приходится мотаться в Москву. Монокристаллические перчатки тоже на костопальне не произведешь. Чинить же косяк с помощью пасынка Савелия – себе дороже будет. Ну, и тому подобное, мелочь на мелочи – и нарастает снежный ком, готовый тебя убить. Бороться с таким делом можно деньгами, но только весьма большими, увы. Обычно у Богдана деньги были, только очень уж поиздержался чертовар на несостоявшуюся китайскую вой¬ну, а удар крылатыми ракетами по унитазному пентаэдру свел на нет всю тещину материальную поддержку. Неполадки, неустройства, неудобства были для Бо㬬дана вроде шила в некотором месте; перенести такой жизни чертовар не мог, и ходил целые дни раздраженный – не подступишься.
Однако краем глаза Богдан заметил: плесень в пентаэдре уже заготовлена, хотя сортность с первого взгляда не определишь – но видно, что хоть крупная плесень. Фортунат оставил?.. Наверное. Другого объяснения Богдан даже искать не стал. Ему как-то по барабану было – с чего шкуру сдирать, на что натягивать. А хоть бы и на барабан. Но косяк-то поломан!.. Впервые в жизни ощутил Богдан неуют от нехватки рабочей силы. Прикинул в уме – кого лучше будет попросить доброхотно помочь. Нет, не Амфилохия – тот уже платил в этом году дважды. Не Петровку – с той расчет дрyгом детства, Кавелем, аж по конец декабря вышел. Не тёщу – она и без того на приданое выложилась. Неужели безоар продать придется? У Богдана насчитывалось их теперь тринадцать, но расставаться даже с одним было непомерно жалко.
Богдан удивился отсутствию Давыдки и пошел на веранду, где забыл мобильник. Сел к столу, набрал номер, попросил жену приехать вместе с парой наиболее мастерущих мужиков, кто в санатории есть, – можно, к примеру, на починке дверей еврейского акробата испытать, – заодно пусть Кашу привезет, пусть еще разок на работу посмотрит, раз ему это интересно, а заодно... Богдана осенило. Быстро свернув разговор с Шейлой, он позвонил Верховному Кочевнику: если уж и продавать безоар кому, то царю. А владыка Орды – все-таки как бы заместитель царя по кочевой части, как бы унтер-царь, если выражаться поточнее. Ответил по мобильнику, конечно, слуга-боливиец, но Богдан был не гордый и согласился поверить, что все передаст верный Хосе своему таинственному господину.
Давыдка, рыдая, вполз на веранду. Ничего понять в его речи было нельзя, кроме того, что ему кого-то жалко. Не иначе как опять плесень просит пожалеть. Ну когда у дурня дурь пройдет? Богдан плохо знал «Протоколы мудрецов школы Пунь» и лишь подсознательно мог нащупать смысл таких истин, как, например, «Истинный лжец должен следить за тем, чтобы его вранье содер¬жало возможно меньше брехни». Однако давно понял Богдан, что Давыдка есть орган дури, а дурь есть функция Давыдки. Ну, пусть болтает с плесенью. Знай Богдан, что нынешняя плесень до того пленила Давыдкино сердце, что Мордовкин уже и у Шейлы Егоровны в ногах поваляться успел, и у Матроны Дегтябристовны, никакого спокойствия чертовар бы сейчас не испытывал. Никогда не поверил бы он, что плесень может обладать каким-то пониманием чего-то; так обычному человеку немыслимо представить, к примеру, равноправный теологический диспут с котлетой за семь копеек – с той самой, которую в народе еще в предимперские времена называли «микояновской». Сравнение-то довольно точное – котлету, чай, при советской власти тоже из плесени делали, пусть из совсем другой, обычной, но страну эта плесень все-таки от голодной смерти спасала, даром что рецепт ее, невкусной и нездоровой, нынче утрачен. Не зря она молчала, может, она была секретный двадцать седьмой бакинский комиссар и двадцать девятый герой панфиловец, а все-таки не выпячивалась!..
Однако покуда сын непальского воина и советской медсестры печально размышлял о ветхости всех земных косяков, оный окрестный мир стал переполняться шумом и жалобами. Просто встать на рабочее место да и заняться спокойно своим привычным делом сейчас чертовару не удалось бы никак. Ибо воздух близ чертога постепенно начинал дрожать, терзаемый разными лишними звуками: громовым блеянием Белых Зверей, истерическим лаем Черных, – они проснулись, почуяв бегающее Нечто, – кукареканьем обезумевшего Астрономического петуха, равно как и хрюканьем, лязганьем, скрежетом зубовным, щелканьем, цыканьем, хрипением, а еще к тому же и тысячами звуков, которым нет названия в русском языке, – причем откроем читателю тайну, что для двух или трех из этих звуков нет названия и в старокиммерийском наречии. Незримые до времени преследователи не желали так вот за здорово живешь отдавать Богдану его законную чертоварскую долю. Богдан хотел замкнуть пентаэдр и пойти навести порядок – но это оказалось уже сделано изнутри. Прежде, чем заснуть, клювастый однорогий аккуратно запечатал себя в герметическом пространстве, куда имел доступ лишь сам Богдан да в лучшие часы своей мойвенной злобы – Фортунат. Богдан зло махнул рукой, отчего пентаэдр перевернулся, но черт этого не заметил, наставил единственный рог в точности по направлению к центру Земли, продолжая богатырски храпеть, – и вышел наверх. За ним, удивленно хлопая глазами и все время оглядываясь вниз, рванул и Давыдка.
С севера, со стороны бескрайних Мхов, Болот и Хреней на поляну перед чертогом надвигалось плохо зримое простому глазу войско «плесени», – десятка три-четыре разнокалиберных особей, как с удовлетворением отметил Богдан. Он вскинул обе руки; привычно полыхнуло желтое пламя, и непрошеные гости все до единого оказались гостями дорогими и желанными, ибо трюк с превращением гусеницы в куколку с годами удавался Богдану все лучше, в неустанных тренировках росла его каталитическая сила. Завываний и прочих звуков в воздухе поубавилось, но не слишком. Богдан щелчком пальца отогнал яков, змеиным шипением успокоил собак, мысленным приказом выключил петуха, но этого оказалось мало. Родную, венчанную и законную жену Богдан так просто успокоить не мог. А она стояла сейчас на капоте выехавшего из лесной чащи темно-серого мерседеса – и орала на Богдана. Орала она всего одну короткую фразу, но повторяла ее до бесконечности. Кроме этого над поляной десятками кружили деревянные журавли. Над ними, как и над женой, Богдан власти не имел.
У дверцы мерседеса стоял, опираясь на высокий посох, спокойно курил глиняную трубку один из немногих людей, которых Богдан по-настоящему уважал – Кавель Модестович Журавлев, глава задержавшейся на Арясинщине из-за долгих дождей и множества свадеб Журалиной Орды. Мерседес, как понял с удивлением Богдан, был из его личной упряжки: эта темно-пепельная масть, именуемая чагравой, была присвоена на Руси только личным машинам императора, да еще узурпирована Журавлевым, – надо думать, тоже с молчаливого соизволения царя, а то не жилось бы журавлевцам столь привольно, за меньшие провинности государевы тиуны могли подвесить яйцами к космическому кораблю, да и запустить на орбиту.
Богдан вдруг понял, что же такое орет его жена.
– Не смей забивать! Не смей забивать!
Чертовар ушам не поверил, подумал, может быть, Шейла кричит «Не смей забывать», собирается уезжать и готовит ему семейную сцену – но и повода к таким воплям в их размеренной жизни не было решительно никакого, и с произношением у Шейлы, даром что по отцу она была из хайлендерских шотландцев, все обстояло в порядке.
– Не смей забивать!..
Богдан потерял терпение: случай вообще-то совсем невероятный. Но только он хотел тоже заорать – Журавлев выпустил из ноздрей виргинский дым, передал глиняную трубку верному боливийцу Хосе Дворецкому, и тихо заговорил. Так велика была воля этого человека и так велик его авторитет, что и Богдану захотелось послушать.
– Человек не верит – его дело, но и веру надо уважать, и неверие. Думаешь, черти плесень? Пусть плесень, а из плесени баро Флеминг пенициллин сделал. Много от плесени пользы. А ты все варишь ее да кожу с нее снимаешь, хвостовой шип по счету складываешь, плесень – шип, плесень, шип...
– Ничего подобного, – возмутился Богдан, – Бывают и с двумя шипами, и с тремя. Вон у меня сейчас двушипый сидит – Фортунат с вечера заготовил...
Шейла спрыгнула с капота, лицо ее посветлело. Голос ее, помолодевший лет на тридцать, звенел на весь уезд:
– А ну подать сюда Фортуната!...
Покуда принявшего свою снотворную дозу бухгалтера будили, Богдан из рассказов окружающих кое-как понял, что черт, спящий у него в чертоге вверх копытами – отнюдь не подарок Фортуната. Это был черт никем сюда не званый, о таких Богдан и помыслить не мог, – а вот Кавель Журавлев, кажется, вполне понимал – что и откуда. Ничего удивительного, при цыганском образе жизни человек много знаний собирает, а вещи при себе хранит только самые редкие. «Наитие зазвонное» троеной святости, теплоход «Джоита», теща Богдана Тертычного – вот и все пожитки вольного журавлевца Журавлева, даром, что звать его Кавелем.
Боливиец выудил из багажника плетеный раскладной стул, подождал, чтобы великий человек расположился на нем поудобнее, подал заново раскуренную трубку. Лишь после этого медленно, глядя поверх всех голов на привычный танец деревянных журавлей, поведал Кавель Журавлев всем присутствующим неслыханную историю. Шейла ее откуда-то знала заранее, из-за этой истории жена Богдана и приволокла главу Орды на поляну перед чертогом – но выяснение, что и откуда прознала жена, решил чертовар оставить на потом.
– Преогромен стал в чертях страх чертоваров, – безо всякого вступления заявил мудрец, – Прознали нечистые, что не в силах они противиться силе неверия господина Тертычного. Что вся их жизнь и вся их смерть – в щепоти великого нового владыки, владыки неслыханного и ужасного им.
– Заливай больше... – буркнул Богдан, но его никто не слушал. Мудрец тем временем глубоко затянулся из глиняной трубки, вернул ее боливийцу и продолжил.
– И пошел дымный слух меж рогов у чертей: а ну как спасение им есть одно: склониться перед господином Тертычным, и все принять от него, что он повелеть и присудить ни соизволь: раз попал ты на разделку – ликуй! Рога свои отпиливателю радостно подставь, хвост протяни с отменным вежеством, пусть его поаккуратнее отрежут, копыта воздень и отдай на разварку в клей, кишки сам приготовь, лишнего перед смертию не жри – пусть великий маэстро из них струны сделает, пусть возбряцается на кишках твоих мощный гимн повелителю чертей! Ибо слабы ныне владыки Ада, а мощен и властен над чертями лишь человек из крови и плоти, такова его сила неверия, что вот и самого Сатану может он пустить на мыло, если будет у страшного чертовара в мыле большая потребность, а Сатана вовремя от всевидящей руки чертоваровой не увернется...
– Всевидящей руки? – с сомнением пробормотал Богдан.
Мудрец укоризненно прополоскал горло дымом. Нашел, право, время и место заниматься редактурой! Тут о тебе самом великая тайная адская легенда чуть ли впервые уху человеческому доступна становится, и туда же... Гурунг, чего с него взять. Но продолжил и дальше.
– Говорят, когда добрый наш хозяин содрал шкуры с первых шести сотен с известным гаком чертей, началась среди оставшихся натуральная бесовщина. Просто черт знает что началось! Истерика, бегство, публичное покаяние тоже вошло в моду, а после него и линчевание покаявшегося очень способствовали тому, что сложился среди чертей особый толк верующих. Нашим языком сказать нельзя, но примерно их название можно передать как «чертоваро¬поклон¬ни¬ки», – словом, поклонение началось нашему доброму хозяину, отправление разных культовых треб, ну, чтобы покороче сказать и поточнее, ничего не известно точно, а вышел среди главных чертей такой ужасный соблазн, что стали почитателей нашего доброго хозяина... ущемлять. Кому просто по рогам дали, тот еще дешево отделался, а кого стали еще подсовывать нашему доброму хозяину... в работу. Вон, обои... в одном важном доме в Москве от плинтуса до потолка на весь второй этаж набиты – всех в одну осень добрый наш хозяин забил.
Ничего такого Богдан не помнил. Ни во что из услышанного не верил. Но хорошо ему было на душе оттого, что Шейла, присев на корточки, слушала мудреца как завороженная, только непослушную слезу иной раз смахивала. Что-то она в этом наверняка экспромтом сочиняемом бреде слышала важное и заветное. Какая-то в этом была сила. Богдан силу уважал: редко она ему вообще-то в других людях встречалась.
– А чертей, поклонников доброго нашего хозяина, набралась к тому времени уже большая толпа, можно вот например даже сказать – сила! И было им совершенно безразлично, попадут они на разделку сюда, или длить свои дни в скуке вечной будут. Однако ж нет возможности никоторому богу быть без пророка. И явился такой пророк среди чертей. – Кавель Журавлев картинно подался со стула вперед, потом пальцем указал в приотворенную, пострадавшую дверь чертога: – Вон, отсыпается. Столько ночей его по болотам гоняли...
– Так это что же, такой пророк-черт? – вопросил, как всегда по-глупому, пасынок Савелий. Мудрец укоризненно глянул на недоросля, но и его глупость счел необходимым просветить.
– Если нужно название, если непременно требуется оно, это вообще-то значит, что оно и не нужно и не требуется. Но если без названия дальше ни тпру, ни ну, – мудрец нежно погладил крыло мерсе¬де¬са, – то пусть будет пророк. Хотя лучше бы жрец. Он ведь настоящий служитель культа Бога Чертовара! Ну, из храма его ортодоксы поперли, да и храм ему развалили... Богдан Арнольдович, кстати, а ведь ты этих самым ортодоксов уже оприходовал, скажи, будешь их теперь варить?
Несколько пристыженный Богдан глянул на бурые коконы, которыми, словно полукольцом болотных кочек, оказался испоганен пейзаж поляны перед чертогом.
– А что с плесенью делать? Варить ее... и все тут. Кавель Модестович, так что ж мне с этой беглой плесенью делать, она ж у меня во весь верстак разлеглась и дрыхнет, работать негде стало...
Журавлев благосклонно кивнул: вот на этот раз вопрос был вполне деловой.
– Давай думать, Богдан Арнольдович. Если черти, по твоему пониманию – плесень, то этот черт, он античерт, то бишь антиплесень. Он вроде как чертов пенициллин, он, скажем так, антитело. Антитело беречь надо, как в аптеке! Ну, и береги. Все дела.
– Так он, выходит, антибиотик? – Богдан приподнял голову и стал похож на беркута, так бывало, когда мысль начинала ему казаться стоящей.
– Считай так, – кивнул Журавлев, – А поскольку имен у них нет, ты ему имя дай. Как Фердинанду.
Многие присутствующие уважительно кивнули; память водяного обитатели Ржавца и спасенного Фердинандом Выползова почитали.
– Ну, пусть и будет – Антибиотик. – решительно сказал Богдан, – Если коротко – Антибка. Но уж тогда ты, баро Журавлев, мне за него поручителем. Трудные вы люди, вот что...
Первый раз за все время подал голос Глинский. Он смотрел на сцену зачарованно, он уже понял: есть, оказывается, и кавелитствующие черти, хотя в том, что он узнал о странной религии Антибиотика пока имелась только стройная логика и почти никаких фактов, он не сомневался, что и кавелизма там найдется предостаточно – просто иначе никогда не бывает.
– Кавель Модестович, – вторгся он в беседу, – А откуда ты все так точно про чертей знаешь?
Журавлев выпустил облако дыма и лукаво улыбнулся.
– Большой народ вожу по Руси, понимаешь ли. Разное говорят люди, а я их слушаю. Только и всего. А мой народ много знает, фантазирует, правда, еще больше, но в том беды нет, я отличить умею.
Деревянные журавли над поляной сделали что-то вроде одновременного круга почета.
– Лады, годится, – вдруг согласился Богдан, – Если эта ваша плесень еще и ходить умеет, как человек, возьму лакеем. Галунным. Наряжу в мундир из обрезков, пусть природу собой украшает. Пугать кого надо тоже хорошо можно, а то Терзая после мойвиных обосратушек уже и не боится никто... Пусть обороняет.
– Он же поклоняться прибежал сюда. Тебе же поклоняться, соображаешь? – сказала Шейла.
– А это его плесневитое дело. Пусть поклоняется, если умеет. А то может и впрямь антибиотик в хозяйстве пригодится...
Богдан спустился в чертог и перевернул пентаэдр. Свидетелей у его беседы с Антибкой не оказалось, но вышел Богдан из чертога крепко посерьезневшим. Народ в основном разошелся, однако же оба Кавеля и Давыдка стали свидетелями того, как из чертога почти что в позе вежливо торопящегося орангутанга вышел и Антибка. Было ясно, что черт все условия Богдана принял. Во искупление первогреха архангела Люцифера, отказавшегося поклониться человеку, один из малых его приспешников Богдану не только поклонился – он сотворил себе из чертовара кумира и бога. Богдану было по барабану, в конце концов, три десятка консервных туш, которых жрец неслыханной религии приволок за собой, вполне окупали стоимость левреи с галунами, которую предстояло новому лакею шить из чертовой кожи.
Кавель Журавлев тяжело опустился на переднее сидение мерседеса. Тронул Хосе Дворецкого – мол, вперед. И петлистым путем среди ольх и ясеней уже через десять минут был в кибитке.
Вообще-то каждым августом донимала Кавеля Журавлева особая, лишь его народу присущая болезнь – журавлиная лихорадка. Напоминала она одновременно малярию и черную немочь, ту, которую дураки зовут королевской болезнью, а люди безразличные – эпилепсией, она же попросту падучая. Журавлев падать не падал, но температура у него повышалась до безобразия, пот прошибал как раба на плантации и, если б не ежечасный уход верного боливийца, кто знает – был бы на Руси верховный кочевник, или пришлось бы этот титул вместе с чагравыми мерседесами завещать царю, с которым у Журавлева был строгий уговор: никогда и ни за какие провинности не прикреплять народ журавлевский к земле.
Во время приступа журавлиной лихорадки Кавель Журавлев бывал слаб, словно голодная мышь, его мучили судороги, – видеть его в это время не дозволялось никому, и лишь верный Хосе Дворецкий всегда знал – что и как делать. Специальным деревянным кинжалом он разжимал сведенные зубы властелина, по капле вливал ему на язык единственное лечебное средство – густое красное вино, которое «Джоита» неизменно привозила с затерянного в Бискайском заливе острова Ре; он брал на руки слабеющее и до обидного легкое тело чуть живого Кавеля и подносил его к окошку кибитки, стараясь в свете солнца или луны рассмотреть проблеск жизни в суженых зрачках; он заворачивал больного в прорезиненный плащ, предварительно обложив распаренными целебными листьями канадского клена; он сутками баюкал его, дожидаясь – когда же пройдет приступ. Приступ неизменно проходил, оставляя по себе сперва усталость, а потом новый прилив сил, но кроме этого оставалась у Кавеля память о череде видений, посетивших его во время припадка.
Связанный единым безумным крещением попа Язона со всеми своими тезками, Кавель Модестович Журавлев всегда видел в эти мгновения всех еще живых свахинских Кавелей, начиная от бывшего следователя Федеральной службы Кавеля Адамовича Глинского, первого в череде Кавелей – и заканчивая жутким ересиархом Истинных, Кавелем Адамовичем Глинским. Сам он в этом списке стоял на четвертом месте. Увы, за последние годы список сильно поредел – второй, третий, пятый и шестой Кавели, попавшие в руки ересиарха, были им принесены в кровавую жертву своему бреду. Но пока что Кавелей было еще довольно много.
Кавель Иванович Лицын, мастер-инструментальщик при крохотном липецком заводике; Кавель Елистратович Кратов, бри¬гадир артели, обивавшей двери и пороги по городам отдаленного Подмосковья; Кавель Лукич Спящий, врач-дантист, окопавшийся в далеком Владивостоке; Кавель Ефимович Журавлев, двоюродный брат кочевника, полный бездельник и паразит на шее у шестипудовой жены; Кавель Филимонович Федоров, с детства полиомиэлитный инвалид и мастер игры в шашки на Воробьевых горах, самый, казалось бы, доступный для кражи, но надежно защищаемый верной гвардией дедов-партнеров; Кавель Казимирович Глинский, виртуоз аккустической гитары, вечно обретающийся на заграничных гастролях; Кавель Потапович Нечипорович, тоже артист, танцор, единственный на всю тюменскую губернию настоящий виртуоз исполнения ирландской джиги; Кавель Ильич Обиралов, крупный специалист по очистке героина, прижившийся при маковых плантациях на Южном берегу Иссык-Куля в Киргизии; наконец, Кавель Марксэнгельсович Федоров, внук главного коллетивизатора Смоленщины Доната Федорова и профессиональный биограф собственного деда – всего девять Кавелей, кроме самого Верховного Всея Руси Кочевника: номера в списке Кавелей с седьмого по пятнадцатый. Жизнь каждого из них была в той или иной степени под угрозой, но ни за кого так не боялся кочевник, как за бывшего следователя Федеральной службы – единственного полного омонима ересиарха-изувера, единственного, убийство которого грозило Руси и всему миру пресловутым Началом Света – и жизнь которого с недавних пор отвечал кочевник не перед кем-нибудь, он отвечал за него перед государем.
И это было лишь самое малое, хотя весьма важное, из постоянных видений Кавеля Журавлева, приходивших во время припадка. В бреду неизменно подплывал к нему оперенный крышками юной ванессы мобильник, тихо, но противно дребезжал, а потом звучал из него молодой голос высочайшего и вернейшего из государевых людей, графа Горация, и повествовал кочевнику о вещах нужных и ненужных, обыденных и неслыханных: где черное, где белое, где Урим, где Туммим, где валерьянка, где боярышник, что есть липа и что есть драконово дерево, кому на будущей неделе проломят голову, а кому в октябре дадут нобелевскую премию по химии, каковы виды на урожай картофеля в Южной Ливии, сколько псов-рыцарей погибло, прежде чем епископ Альберт догадался основать для них великий город, именуемый нынче Ригой, каковы были вкусы решительно всех шипучих вод мастера Лагидзе и каковы нынче еретические верования у чертей в Аду. Потом мобильник отключался и Верховный кочевник видел себя на руках верного боливийца с еврейской фамилией и каменным лицом. Потом, бывало, начинался тяжелый сон выздоровления, а бывало, что череда видений продолжалась – причем много раз, покуда сновидец не обнаруживал себя на походной постели в миг выздоровления, всегда чувствуя на языке одновременно вкус бискайского вина и пепла. Кочевник тянул исхудавшую руку в пространство, и верный Хосе Дворецкий всегда вкладывал в нее уже раскуренную глиняную трубку; Кавель делал первую затяжку, и нелегкая жизнь главы кочевого народа начиналась вновь.
Припадок мог тянуться три-четыре дня, а мог закончиться и за полчаса, однако субъективно Верховный Кочевник времени не различал, для него в приступ укладывалась очередная вечность. Чуть оклемавшись, он всегда спрашивал – сколько провел в беспамятстве, какой нынче день и час, что случилось важного. Верный боливиец перечислял все требуемое, и не было для Кавеля Журавлева большей радости, чем узнать, что валялся он в беспамятстве не день и не неделю, а всего-то полчаса, час, два часа. Нынешний приступ, воспоследовавший за речью в защиту беглого черта, оказался тоже удивительно коротким – меньше часа. Кавель затянулся густым дымом глиняной трубки, и ясно понял, что такова награда за спасение ни в чем, кроме собственной веры, не виновного однорогого черта Антибиотика.
В чертоге Богдан заканчивал одному ему ведомыми матюгами заклинать Антибку: тот покорно принял необходимость ходить по усадьбе отныне только с разогнутой спиной и в черной тройке из чертовой шагрени, причем не удаляться от чертога далее, чем на тринадцать громобоев, что составляло точное расстояние от мастерской до Потятой Хрени; Антибка был счастлив, на все согласен и только прикрывал когтистой лапищей место на голове, где был обломлен рог. Давыдка уже снимал с него мерку, проявив чудо умственного усилия – он догадался, что в костюме нужно сделать прорезь для толстого, двумя шипами оканчивающегося хвоста. Матрона Дегтябристовна глянула, согласно кивнула и даже название для этой прорези вспомнила: «Шлиц чертов».
Шейла на хуторе Ржавец тоже было занята очень серьезным делом: учила Кавеля Адамовича Глинского доить ячью корову.
Реабилитированный бухгалтер Фортунат спал в своей каморке, для успокоения нервов нарезавшись недославльским полугаром почти до летальной дозы.
Все прочие тоже были заняты делами, присущими им согласно природному их предназначению.
Вечерело. Сперва зажглась на небе звезда Венера, звезда подозрительная, ибо именно ее некогда поместил на свой щит не желавший склониться перед человеком архангел Люцифер – за что и получил не только рога, но и по рогам со ссылкой туда, где нынче оставалось ему лишь дрожать за собственную шкуру, годную на самую тонкую перчаточную лайку.
Потом невдалеке от нее зажглась другая звезда, новая, зеленая, до боли знакомая: звезда Фердинанд.
Потом зажглись и другие звезды, но всех тут не перечислишь, как и обо всем, происшедшем в тот достопамятный август, нет возможности рассказать в этой уже закончившейся главе.