Наша Рузовка

Виталий Бердышев
Рузовская, 12! Сколько здесь было пережито, сколько приобретено, сколько выстрадано нами за годы учебы в ВММА-ВМедА (1954-1960 годы). Естественно, она стала для нас родной и близкой — со всеми нашими санитарно-гигиеническими, психологическими, физиологическими и иными проблемами, щедро отпущенными нашему курсу, чтобы проверить на прочность наши юные курсантские души. Чего стоили одни только наши туалеты ("гальюны" — по военно-морскому) с рядами зияющих дырами унитазов, и длинными очередями по утрам к каждому жаждущих срочного облегчения, еще не проснувшихся до конца курсантов. Умывальник с холодной водой — явно для закаливания наших неокрепших телес, все сложности с подогревом воды для бритья и серьёзные последствия от всего этого несовершенства, — в частности, в виде страшного (на всё лицо) "сикоза", доставшегося бедняге Пете Терехову, мучившемуся с ним добрых две недели и ходившему, покрытым коростой, на занятия, и даже на строевые.

Проблемы с сушилками, где невозможно было не перепутать оставленные на ночь носки, и сушка их в кубрике под койками (в нарушение устава!). И серьёзные внушения командиров по этому поводу. Но были и забавные моменты, когда, например, курсант Баранчиков догадался разместить их (правда, очень хорошо стиранными) не у себя, а под койкой нашего младшего командира — младшего сержанта Догадина. Однако забыл вовремя проснуться — и поплатился за содеянное. Обнаружившему неожиданное подаяние командиру нетрудно было (после некоторых аналитических расчетов) вычислить исполнителя. До сих пор перед глазами стоит сцена, когда маленький Толик вырывал из рук начальства доставшийся тому трофей, и решительные команды любимого командира: "Уберите руки, Баранчиков! Уберите руки!" И слабые реплики пострадавшего: "Начальник, начальник!.. отдай носок, ... начальник..." ... Не помню, кому тогда достался трофей, но Толику точно досталось несколько нарядов вне очереди, и он сразу пошел чистить гальюн, и без всяких помощников.

Вспоминается и наше обмундирование, в первую очередь яловые сапоги ("гады"), издававшие (вместе с носками) после суточного хождение в них такой одёр, какой могли выдержать только их обладатели. И даже привыкший к всему профессор анатомии С.С. Вайль на лекциях сильно морщил нос и ставил рядом с собой несколько спиртовых или формалиновых препаратов — с целью изгнания нашего, курсантского духа.

А как же не вспомнить нашу утреннюю зарядку и пробежки на Рузовской и набережной Введенского канала, по форме "голый торс" под предводительством сержанта Гараймовича, усиленно старавшегося привить нам навыки курсантской жизни и демонстрировавшего элементы физических упражнений в своём, весьма оригинальном исполнении.

Уборки, авралы, постоянные построения: то на утренний осмотр, то на вечернюю поверку, то по боевой тревоге, то на камбуз. Последнее, правда, было весьма желательным, ибо постоянно хотелось есть, и чувство голода было еще одним, постоянным (на первых курсах) нашим серьезным испытанием. Захваченные с собой с камбуза кусочки черного хлеба несколько облегчали наше вечернее состояние. Но если были обнаружены командованием, это тоже грозило неприятностями.

Соблюдению уставного порядка в кубриках начальством уделялось весьма большое внимание. Абсолютная идентичность в заправке коек, размещении тумбочек, их внутреннем содержании! Для проверок на курс порой прибывало и самое высокое начальство и с линейкой в руках обходило кубрики и коридоры, заглядывая в каждую тумбочку, и даже под койки, видимо, в надежде обнаружить там нечто совсем оригинальное.

Тревоги были частым явлением в нашей жизни. Проводились они и днём, но особенно часто в ночное время, в ранние утренние часы, — так необходимые еще не окрепшему курсантскому организму. И всё надо было делать очень быстро и вовремя. Командиры стояли в коридоре с секундомером в руках и засекали все элементы нашей курсантской нерасторопности ("лености"). За каждый просчёт следовало соответствующее внушение. Поэтому каждый старался успеть всё сделать вовремя. А ещё надо было разобрать и карабины — в полутьме, почти на ощупь. Некоторые выгадывали несколько десятков секунд, обувая сапоги "на босу ногу". Но умудренные опытом командиры были начеку. Звучала команда: "Брюки засучить!" И голоногие тут же выводились перед строем... А потом следовали длительные тренировки с раздеванием и одеванием. При этом особенно доставалось моей спине, на которую всякий раз точно приземлялся со второго яруса курсант Баранчиков. И пришлось мне осваивать ещё и технику увёртывания от его голых пяток...

Ну, это всё некоторые сложности нашей курсантской жизни. А разве мало было здесь интересного, светлого, радостного, запоминающегося! Были и добрые отношения, и поддержка друг друга. Были забавные сцены и личности; были физкультура и спорт, была художественная самодеятельность, была медицинская и художественная библиотека, был, наконец, телевизор. И была Ленинская комната, где стояло пианино, ставшее для меня отдушиной в непростой курсантской жизни.

Я быстро сблизился со Славчиком Арефьевым, Костей Сотниковым, Толей Овчинниковым и другими ребятами нашего отделения. Искал сближения с Толей Баранчиковым, но тот предпочитал оставаться от всех в отдалении и блистать оттуда своей незаурядной индивидуальностью. Со Славой нас объединяло стремление к знаниям, с Костей — любовь к спорту, с Толиком же было весело и беззаботно. Я думал, что с Баранчиковым меня объединит французский, но даже мои знания французской поэзии не произвели на него впечатление. Из глубины он видел только себя, жил для себя, занимался только своими интересами.

Наш курс оказался очень спортивным. Многие ребята занимались спортом еще со школьной скамьи, имели спортивные разряды, сразу записались в академические спортивные секции. Я поражался их высокой спортивной подготовке. Как легко жонглировал гирями Саша Черепанцев, как свободно крутили на перекладине солнышко Толик Мартьянов и Костя Сотников, как имитировал технику бокса Лёша Захаров! С восхищением наблюдал за соревнованиями по армрестлингу наших сильнейших спортсменов — Пети Яншека и Кости Сотникова. Сам принимал участие в некоторых видах легкоатлетических соревнований в казарменном дворике вместе с Витей Цыгулевым и Женей Ляшевским.

Не меньшее удовольствие доставляли мне и занятия музыкой. На курсе несколько человек владели музыкальными инструментами. Прежде всего, это был Витя Подолян, прекрасно игравший на рояле и имевший десятиклассное школьные музыкальное образование. Юра Боякин свободно обращался с кларнетом, Толик Хиленко — играл на скрипке. Лёша Захаров и Кент Явдак неплохо играли на аккордеоне. Были и любители-гитаристы, с тремя, или четырьмя аккордами. Были и не имевшие музыкального образования вундеркинды, обладавшие абсолютным слухом, — в частности Боб Межевич. Боря поражал меня больше всех — своей способностью ориентироваться в музыкальных тональностях. Он моментально подбирал аккорды, аккомпанируя скрипачу и кларнетисту.

Поначалу мы довольно часто собирались группами у фортепиано, особенно тогда, когда мне удалось выучить несколько старинных романсов, вдохновляющих нас своей красотой. Толик Овчинников и Толя Пульянов ("Батя") даже выучили слова и изливали душу в баритональной тональности в романсах "Белой акации" (Пуаро) и "Жалобно стонет ветер осенний" (Михайлова). Остальные в общем-то не противились нашему трио. Хотя большинству больше нравилась "ритмическая музыка". Свободно изображали ее Боря Догадин, тот же Боб Межевич, Кент Явдак. Исполняемая нами с Витей Подоляном фортепианная классика, в виде Скерцо № 2 и Баллады № 1 Шопена, в меньшей степени волновала души ребят, — и это было вполне естественно.

Пианино простояло на Рузовке три десятилетия, вплоть до начала восьмидесятых. И было удалено отсюда за ненадобностью Борисом Георгиевичем Макаренко — генерал-майором мед.службы с Тихоокеанского флота, занявшим должность начальника Кумсов (курсов усовершенствования медицинского состава). Действительно, никто из обучавшегося здесь офицерского состава академии уже не играл, а молодежь интересовалась совершенно новыми музыкальными жанрами — прежде всего бардовской песней (в моде были Высоцкий, Клячкин и др.) и современной эстрадой. В ходу были записи и портативная аппаратура.

Но, к счастью, я всё же сумел проститься с этим, очень неплохим, музыкальным инструментом, ставшим за шесть лет мне настоящим другом. Одна встреча (после окончания академии) произошла в 1963 году, во время моего трёхмесячного прикомандирования к кафедре Ивана Акимовича Сапова, когда я вновь проживал на Рузовке. Тогда подобралась довольно большая компания любителей живой музыки, и мне пришлось вспоминать свою фортепианную программу. Неплохо играл (старинные вальсы) еще один офицер, лет на десять старше меня, и мы собирались по вечерам у нашего спортивного уголка, где стояло пианино, и уставшие от занятий интерны с удовольствием слушали и романсы, и легкую музыку, и даже классику, на исполнение которой я тогда оказался способен.

Последняя же моя встреча с инструментом произошла в 1980 году, когда я приехал в Академию для завершения своей диссертационной работы. К этому времени я уже более 15 лет не подходил к инструменту, интенсивно занимаясь наукой. К тому же, домашний инструмент оккупировал наш старший сын, готовившийся по серьезной музыкальной программе.

В какой-то воскресный вечер, когда народу в общежитии почти не было, меня вдруг потянуло к пианино. Захотелось поиграть что-то лирическое — под настроение. Инструмент находился в комнате отдыха. Как всегда, оказался хорошо настроенным. Зазвучал мягко, доверительно. Значит, вспомнил мои прикосновения к своей клавиатуре. И я уловил наше душевное слияние. Сыграл пару этюдов Бургмюллера (из детства), элегию Присовского. Начал вспоминать романсы. Они звучали как-то особенно грустно — под стать настроению, которое создавалось оторванностью от дома и в определенной степени моим духовным одиночеством.

В какой-то момент услышал тихий скрип двери и краем глаза увидел двух офицеров - майора и капитана. Они вошли в комнату и, не произнося ни слова, сели сбоку от меня, оставаясь в поле моего зрения. Я продолжал играть, вспоминая всплывающие из далекой памяти фортепианные миниатюры. И надо же! — они изливались как бы сами с собой, почти без умственных усилий, на каком-то подсознательном уровне. И их звучание полностью соответствовало моему настроению. Помогал, конечно, и инструмент: с лёгкой клавиатурой, мягким звучанием, с возможностью передачи всех звуковых оттенков. Я как бы чувствовал прикосновение пальцев к струнам, их сдержанную вибрацию, сопровождающуюся радующим душу звучанием.

Играл около получаса. Слушатели всё время сидели молча. С полузакрытыми глазами мерно покачивались в такт музыке. Она явно была созвучна их внутреннему душевному состоянию. А возможно, и сама создавала его, дополняя эмоциональное разнообразие их духовного мира.  Моя лирическая программа иссякала, и я не хотел разбавлять ее иными по характеру произведениями. Сыграл напоследок пару вальсов Шопена и "Жаворонка" Глинки-Балакирева. И извинился перед слушателями за свою неспособность сыграть большее.

Те медленно выходили из сомнамбулического состояния, возможно, связанного не только с моей игрой. "Никогда не слышал подобной музыки, и чтобы вот так играли!" — вымолвил, наконец, майор.  "Ты растеребил всю нашу душу!.. Никогда не думал, что такое возможно!.. И это настоящее счастье!.. Тебе дано творить это счастье... Играй, тереби души слушателей. Ты творишь чудеса. Я никогда не испытывал ничего подобного."

Я, в свою очередь, поблагодарил неожиданных слушателей за столь высокую оценку моих скромных способностей. И, конечно, был доволен и сам, чувствуя, что сегодня сотворил что-то необычное, чего мне никогда до этого не удавалось сделать. Сегодня удалось всё. Первый раз в жизни... Такое бывает, когда тебе вдруг удаётся взлететь процентов на 20-30 выше своего обычного максимума. Такое состояние порой испытывают спортсмены, музыканты, учены, бьющие рекорды и совершающие невероятные открытия. И я был счастлив, что подобное было отпущено и мне. И что как раз появились слушатели, во многом стимулировавшие моё творчество... Помог и инструмент, который как бы почувствовал прощание со мной и отозвался на все мои душевные порывы... И это было на самом деле всё — больше я этого инструмента не видел. Его отдали в подшефный академии детский садик. И он нашел свое место в воспитании уже совсем юного поколения. А у меня осталась память о нём, как о добром друге — обязательной принадлежности столь же родной для всех нас Рузовки.

Много ли мы читали на курсе? Кто-то, возможно, да, я — нет. Я читал положенное по программе "от и до", лишь иногда дополняя учебники информацией из монографий (по специальности). Из художественной литературы в ходу на курсе были в первую очередь иронические вирши отечественных классиков (Пушкина, Лермонтова, Баркова), а также не менее яркие поэтические изыскания академических поэтов — прежде всего Ботвинника с его классической "сифилиадой", а также наших, пока только начинающих поэтов, в частности, Славчика Филипцева (... "в тазу лежат четыре зуба"), как видно, тоже на медицинскую тему.

Мы долго расшифровали бесконечные многоточия в произведениях наших литературных классиков — в попытках докопаться до истины. Восхищались любовной эстетикой "Фауста и Маргариты" — безусловно, одного из талантливейших курсантских поэтов. Разучивали хоровые (строевые) куплеты на тему гениального "Евгения Онегина" ("Мой дядя самых честных правил..."), удивительно точно подходящие под ритм 120 шагов в минуту и соответствующие нашему курсантскому настроению — с поистине гениальным припевом (уже из другой оперы): "Эх, василёчки, василёчки..." Последнее было уже наше, собственное, отточенное и отработанное до совершенства. Мы даже решались выступать с ними (в хоровом исполнении) во время строевых переходов в баню и обратно — по набережной Фонтанки, поражая чистотой исполнения и, возможно, содержанием изумленных прохожих и, особенно, юных ленинградских красавиц.

Если бы я знал, что в нашей художественной академической библиотеке был ещё и нотный отдел, то, безусловно, пользовался бы им в процессе учебы. Пользовался им Евгений Андреевич Абаскалов, активно занимавшийся вокалом в Доме офицеров флота. Он же приобрёл там массу нотных сборников во время расформирования художественного отдела при слиянии академий.

Были у нас на Рузовке и особые, курсантские развлечения. Так однажды, в вечернюю пору, когда старшее начальство покинуло наше заведение, курсантская братия устроила шествие — то ли похороны, то ли крестный ход в честь одного из наших старших сослуживцев (явно неуставного содержания). К счастью, серьезных последствий этих вечерних развлекательно-воспитательных мероприятий удалось избежать — вероятнее всего, в связи с несерьёзностью всего произошедшего.

На более старших курсах устраивались порой (тоже по вечерам) настоящие боксёрские поединки — в дальних кубриках, в совершенно не приспособленных условиях: на деревянном полу, среди железных коек, при малом пространстве "ринга". Правда, с надежным судейством и страховкой Лёши Захарова. Последнее было совершенно необходимо, чтобы поединок не перерос в нечто неуправляемое. Умудренный опытом боксёр, призер многих факультетских и академических соревнований, он отлично справлялся, следя за чистотой бокса и вовремя останавливая поединки. О подобных внутрикурсовых соревнованиях, как правило, не говорилось, поэтому на них бывало немного болельщиков. Обычно всё заканчивалось благополучно. И лишь однажды Лёше пришлось серьезно потрудиться, приводя в чувство потерпевшего.

Постепенно Рузовка изменялась. В умывальнике появилась горячая вода. Матросский гальюн был преобразован в нормальные туалеты с индивидуальными кабинками. Каждое лето в помещении проводился ремонт. В Ленинской комнате появлялась всё новая (общеобразовательная и политическая) литература. Мы стали жить почти со всеми удобствами.

После пятого курса нам присвоили звание старшин и положение слушателей. При желании мы могли покинуть полюбившуюся нам Рузовку. Последняя фактически стала нашим общежитием, в котором остались проживать одинокие, не остепененные семьями, слушатели. Уборкой помещений стали заниматься вольнонаемные уборщицы. За порядком в помещениях уже не было столь тщательного, как прежде, надзора. По выходным можно было поваляться по утрам, при особом желании, чуть ли не до обеда. Но дежурство по казарме оставалось.

Расставаясь с Рузовкой в 1960 году, я как-то особенно не грустил по этому поводу. Меня, как и большинство ребят, больше волновало наше будущее и жизнь в совсем иных условиях. Однако, с какой радостью я встретился с ней весной 1963 года, приехав в Академию на трехмесячное прикомандирование к кафедре И.А. Сапова. В это время казармы стали общежитием КУМСов - курсов усовершенствования медицинского состава. Начальником их был полковник, однокурсник моего командира — начальника санэпидотряда Тихоокеанского флота, полковника Дьякова Николая Васильевича. Последний перед моим отъездом даже дал мне на всякий случай рекомендательное письмо, чтобы меня поселили в общежитии.

С каким душевным трепетом я входил во двор общежития и поднимался по лестнице на первый этаж, к столику дежурного! Здесь всё было на прежнем месте. Те же кубрики, тот же спортивный уголок, в противоположном крыле коридора, тот же умывальник и т.д. Дежурный, молодой майор, сразу отправил меня к начальнику — тот, к счастью, оказался на месте. Услышав, что я от Дьякова, да ещё с письмом для него, он сразу доброжелательно расположился ко мне, распорядился, чтобы меня устроили в одном из кубриков, расспросил о службе во Владивостоке, о моем командире, пожелал больших успехов в наших исследовательских программах.

Постельное белье мне выдала новая служащая — кастелянша Тася. Она сказала, что в настоящее время в общежитии проживают несколько офицеров из Владивостока, в том числе Федорец Борис Александрович — мой старший товарищ по санэпидотряду, с которым мы уже начали проводить серьезную исследовательскую работу по акклиматизации новобранцев в условиях Южного Приморья, в последующем переросшую в более широкую тему "Климато-физиология человека в местных условиях". Вскоре появился и сам Боря, удивившийся неожиданности нашей встречи. Познакомил меня с Исааком Ильичом Любаревым, тоже, как и он, эпидемиологом. Так организовался наш тройственный союз.

А потом началась интенсивная работа в библиотеках, встречи с учеными, с однокашниками. Витя Шостак уже выходил на предзащиту кандидатской диссертации. Встретился как-то в Принцевском корпусе и с Борей Хадкевичем. Тот куда-то очень спешил с ворохом таблиц, но обещал помочь и приглашал зайти к нему на кафедру. В библиотеке встретились еще несколько однокурсников, демобилизовавшихся и работавших в области токсикологии в совсем недавно образовавшемся в Ленинграде научно-исследовательском институте. Я радовался их быстрому продвижению по научному направлению, но свою физиолого-гигиеническую программу считал более перспективной и интересной. Я уже привык работать с людьми, с большими воинскими коллективами. И эта методология комплексных, широкомасштабных исследований, в условиях повседневной учебно-боевой деятельности личного состава казалась мне ничуть не менее перспективной, чем глубокие лабораторные исследования. И на самом деле, уже многое у нас начинало вырисовываться: и оценка состояния организма личного состава (пока в основном рабочих-строителей) по сезонам года (осень-зима-весна), и  адаптационные реакции у военнослужащих в процессе акклиматизации в наших условиях, и уровень витаминной обеспеченности военных строителей, динамика их иммунитета (по неспецифическим показателям), и реактивность, и др.

С данными витаминной обеспеченности личного состава флота я даже рискнул сходить к профессору Васюточкину Василию Михайловичу в Лабораторию питания и получил от него очень хорошие отзывы и рекомендации в работе по этому направлению.

Знакомился я и с другими лабораториями, в частности, занимающейся всесторонним изучением СВЧ-излучений (сверхвысокой частоты). Познакомиться с ней рекомендовал мне Сапов И.А., очевидно, уже предвидя широкую общефлотскую программную работу в этой области. Так оно и случилось. И мы в санэпидотряде, вместе с гигиенистом-радиологом Виктором Николаевичем Баенхаевым в 1964-1965 годах усиленно занимались ее реализацией.

В течение отведенных мне месяцев я так увлекся перечисленными направлениями исследований, что приехал в академию во время зимнего отпуска 1964 года для сбора дополнительных литературных материалов, и снова радовался встречам и с Рузовкой, и с однокурсниками. Особенно рад был встретить мужественного Борю Глушкова, перенесшего на пятом курсе неизвестную нейровирусную инфекцию, закончившуюся параличом обеих ног и другими последствиями.

Встретился я также с Сашей Черепанцевым, Витей Шостаком, Толиком Овчинниковым и Борей Догадиным. Кто-то был в отпуске, кто-то работал по диссертационной тематике. Под конец все объединились на свадьбе Бори Догадина, пожелав новобрачным счастья, а Боре всяческих служебных успехов.

Долго беседовали с Борей Глушковым. Боря старался не акцентировать наше внимание на своем состоянии. Был весел, как и прежде, остроумен и обаятелен. Ему дали возможность закончить академию и получить диплом врача. Закончил ее он отлично и был оставлен на кафедре нервных болезней. Активно занимался научными исследованиями и к этому времени уже подготовил к защите кандидатскую диссертацию. Был постоянно окружён друзьями, в том числе и однокурсниками (Боря Догадин, Саша Черепанцев, Витя Шостак и др.). И постоянно рядом с ним была его красавица-жена — верная, преданная, любящая, надеющаяся, помогающая мужу во всём, в том числе и в его творческой деятельности. Мы были рады за них обоих, и каждый желал им долгого семейного счастья...  и преодоления.

Под конец долго заводили машину Бори, которая на морозе никак не хотела приходить в рабочее состояние, и только мощь и настойчивость Саши Черепанцева, добрых полчаса возившего ее по заснеженному двору, позволили Боре с супругой добраться до дома.

Около двух недель проживал я на Рузовке и в 1965 году, поступив на курсы усовершенствования в академию по циклу военно-морской и радиационной гигиены. А потом был длительный перерыв в наших встречах, вплоть до 1980 года, когда я приехал в академию уже для завершения диссертационной работы. В общежитии всё было по-прежнему. Изменения же произошли в казарменном дворике, который был частично завален щебнем и досками, оставшимися после капитального ремонта окружающих зданий. Доски заселили несколько бездомных кошек с выводками, которые по утрам занимались здесь своей кошачьей акробатикой.

Хватало места для занятий спортом и интернам, многие из которых успевали это сделать в утренние часы. Присоединился к ним и я, но предпочитал утренние пробежки, в память о нашей курсантской юности. Бегал вдоль Введенского канала и железнодорожной линии, идущей на Пушкин и Павловск, вплоть до частных строений. Там, в зелени лужаек и деревьев, я и предпочитал совершать комплексы своих упражнений.

К этому времени в расположенный по соседству с общежитием закрытый институт кораблестроения перебрались мои знакомые — сослуживцы с ТОФ и однокашники с нашего курса. С ними я периодически встречался на их базе. Активно трудились в институте из наших Лёва Морозов, Витя Логинов, Гена Мальгин. Там же работали бывшие начальники Медицинской лаборатории подводного плавания ТОФ Юрий Николаевич Егоров и Валентин Валентинович Полонский (выпуска 1961 года). К ним вскоре присоединился их однокурсники Слава Тихомиров и Александров, с которыми я вместе в 1965 году заканчивал Кумсы по военно-морской гигиене. Рядом, на той же Рузовке, в каком-то учреждении работал ещё один наш однокурсник Гена Сальников — но уже не по научной линии.

После моей вынужденной демобилизации по болезни в 1980 году я стал почти каждое лето ездить из Владивостока на родину в Иваново для реабилитации. И первые годы летал через Ленинград, чтобы встретиться здесь с друзьями, однокурсниками, учеными, вместе с которыми я продолжал работать по разным научным направлениям. Останавливался на несколько дней на Рузовке — проблем в этом отношении не было. Рузовка постепенно менялась. Менялась вместе со всем обликом любимого города на начальном этапе перестроечного периода. На улицах и во дворах высились груды строительного мусора и щебня, портили городской пейзаж переполненные, вовремя не убираемые урны, в некогда блиставших чистотой скверах валялись бесчисленные бытовые отходы, на скамейках вместо старушек и малышей покоились бесчувственные пьяные тела, которых периодически забирали милицейские машины. И кругом, в том числе и на Рузовкой, размещались многочисленные пивные ларьки с длинными очередями жаждущих душевного успокоения страдальцев.

В общежитии с каждым годом становилось всё меньше порядка. Во многих комнатах до поздней ночи устраивались застолья, не выключался свет. Где-то гоняли пульку, где-то слушали громкую музыку. На столах высились горы посуды, с которыми по утрам не справлялись уборщицы. Но самое страшное было не в этом. Страшное - это были комары, бывшие во всех помещения здания и не дающие ни минуты покоя его законным обитателям. Комары появились из подвала, и никакие дезинфекционные мероприятия не давали эффекта. Наиболее действенным способом борьбы с ними было их ручное уничтожение. Так что вид высоких белых стен, запятнанных останками этих кровососущих тварей, представлял с некоторых пор естественный интерьер большинства помещений. Но и это мало спасало. Спать было почти невозможно. Приходилось с головой закрываться простыней и мучиться так до утра, пока не снижалась их ночная активность.

Это были какие-то необычные комары — здоровенные, полупрозрачные, выросшие в темноте подвальных помещений. Через какие только щели они умудрялись проникать в верхние этажи зданий?! Это была совершенно новая разновидность комариного отродья ("городская"), возникшая на фоне многолетних мутационных изменений в связи с всеобщим захламлением города... В конце концов, городу с этим бедствием удалось справиться, но скольких это стоило усилий!

В каком году завершились мои встречи с любимым городом и с родной Рузовкой? Кажется, в самом конце восьмидесятых. И завершились потому, что из Ленинграда уже невозможно было достать билеты на Иваново. И даже помощь влиятельных друзей не давала результатов. И я стал летать через Москву. Там тоже были проблемы, но уже решаемые. Рузовка же осталась в памяти родной и близкой — Рузовкой пятидесятых и шестидесятых годов, в пору нашей курсантской жизни и офицерской молодости. Осталась она и в нескольких фотографиях, размещенных в самых первых публикациях о нашем курсе и нашей юности.


Фото из Интернета.