Портрет без лица

Виктор Ружин
               

      На вокзале внимание художника, выезжающего на природу писать этюды, привлекла ходящая по перрону взад-вперёд  женщина. Он её видит не первый раз. Она заинтересовала его не только привлекательной внешностью, но, какой-то загадочностью. Он увидел в ней странное поведение, которое кричало, что эта женщина, гонимая больной жаждой  хочет вернуть невозвратимое. Она вся в грусти по ушедшему времени.
      На приятном лице лежала тоска, а большие карие глаза смотрели глубокой печалью. По манерам и одежде чувствовалось – женщина была звезда. Раненая женской невостребованостью, она шла пьяным шагом, с видом  гордым и непокорным. Она ходит, но никого не видит. Вокруг неё жизнь исчезла, существует только она и её боль. Её полные, красивые ноги и разбитная походка говорили о том, что эта женщина царственно покоряла мужчин.
      И вот поезд увозит художника от шумного городского роя на задумчивую природу, а женщина всё стоит у него в глазах, не стёртая расстоянием.
      Сойдя на полустанке, он удаляется в лес, и эта женщина идёт с ним неотступно.
       «А что если мне написать портрет этой женщины? Получится у меня поймать и разгадать эту особу?»
       С этими мыслями, роющимися в голове художника, этюды писались плохо, он никак ни мог сосредоточиться, что ему надо писать, что нужно выхватить у природы. Где примечательное и выразительное? В глазах всё расплывается. Желание увидеть эту женщину не давало ему покоя.
      И вот он вновь на вокзале, жадно ищет её глазами, но среди движущей  людской толпы ему никак не удаётся выхватить знакомую фигуру женщины.
Фигуру, которой он заболел, заразившись её образом, её жизнью, её судьбой. Она не выходит из его головы, он сжился с ней, она стала ему родной. Долго он её выискивал, и уже было отчаялся её встретить, с утомлёнными глазами обшарил всю площадь, все привокзальные строения, весь вокзал и неожиданно столкнулся с ней при выходе с вокзала. Он, было, кинулся к ней как ребёнок к матери, но, опомнившись, остепенился и, набрав в себя воздуха, в какое-то мгновение оробел. Но, собравшись с духом, обратился к ней.
       – Можно к вам обратиться?
       – Пожалуйста. – Улыбнулась женщина.
       – Мне хочется написать ваш портрет.
       – А зачем?
       – Запечатлеть вашу красоту.
       – Ну, раз так, то напишите. Только стоит ли, я уже не та, что была раньше. Увядшая я.
       –  Я бы так не сказал! Вы привлекательная женщина.
       – А что, писать будете прямо здесь?
       – Зачем? Поедим ко мне, сорок минут езды на автобусе и мы у меня.
      В самые первые минуты встречи, робея, он считал, что женщина эта недоступна. Но она оказалась напротив, легка в общении и быстро сняла робость с художника. И даже, в какой-то миг, ему показалось, что она слишком проста и интерес к ней быстро угаснет.
      В автобусе они познакомились. Художник, его звали Скурин Вячеслав, узнал, что имя женщины Вера, по фамилии мужа – Куракина, а по девичьей фамилии – Расторгуева.
      Зайдя в многоэтажный дом, они, наконец, попали в комнату художника.
      – Ох, сколько у вас картин! Как пахнет красками! Ох, как у вас здесь здорово! – Разразилась Вера не столько от удивления, сколько  от расположенности к общению.
      – Может, перейдём на «ты»? – Предложил Вячеслав.
      – Как скажите.
      – Так удобнее для работы и проще для общения. Присаживайся, Вера.  Он указал на стул, сразу «воплотив в жизнь» договорённость, перейдя на «ты».
       – Вера, ты немного отдохни, а я буду настраиваться. Чтобы не терять время. Время – это успех.   
      Вечеслав поставил мольберт недалеко от Веры и установил на него приготовленную рамку, обтянутую холстом. На небольшом столике рядом расположил палитру, тюбики масляных красок, кисти, карандаши и не спеша, стал, внимательно всматриваясь в лицо Веры.
       – Вообще-то, мне не хочется, чтобы меня рисовали. Зачем? Чтобы потом все проклинали, глядя на портрет презрительными взглядами?
      – Вера, это будет зависеть не от тебя. Это будет зависеть от меня. От того, насколько я смогу показать в портрете не только твою внешнюю красоту, но и красоту твоего внутреннего мира, который скрыт от мира и эта тайна должна оживить людские глаза.
      – Ох, страшно мне.
      – Ну, ладно Вера, замри. – И в мёртвой тишине Вячеслав приступил к работе, где господствовало только шуршание карандаша, которым художник  наносил пойманные характерные черты.
       Для Веры это замирание было нестерпимо долгим, она томилась напряжением и в тоже время была послушна воли рисовальщика. А Вячеслав, увлечённый работой, то отойдёт, посмотрит из далека, косо склонив голову то в одну, то в другую сторону, то подойдёт к Вере, немного изменит её позу, поправит одежду и опять отойдёт, прицельно посмотрит на натурщицу и «кинется» карандашом на холст. 
      Долго, как бы изучая, он смотрел на Веру и, качал от неудовлетворённости головой, что-то морщась, исправлял, и опять внимательно смотрел. Уставшей женщине, впервые попавшей в это дотошно – издевательское предприятие, хотелось встать и убежать. Но художник её опередил, почувствовав её желание.
      – Ну, давай, передохнём, чаю попьём.
      – Вячеслав, ты водку пьёшь?
      –  Нет. Предпочитаю чай. Но в праздники рюмочку можно.
       – Творческие люди обычно водку пьют.
       – Это обывательскоё суждение. Водку пьют и не творческие люди, это зависит не от профессии, а от человека. Любители пить везде есть. Есть любители водочки и в творческих кругах. Пьют те, которых без водочки вдохновение не посещает…  А ты Вера, как относишься к водке?
      – Для меня сухого закона нет, но и не злоупотребляю. По праздникам, в компании, рюмочку могу себе позволить.
      – Вера, а ты откуда родом?
      Из Курской области. Родилась и жила в деревне, там и счас моя мать живёт.
       – Мне интересно, Вера. Расскажи поподробнее, что заставило тебя здесь, на Урале появиться?
       – Это что допрос или проверка?
       – Нет, боже избавь, просто, мне нужно и хочется узнать больше о тебе, знать, кого я рисую. От содержания зависит и форма. Вот я, например, родился на Урале, здесь и живу и творю. А земля ведь большая! Мне интересна география, как люди перемещаются, каковы причины перемещения и что заставляет их двигаться с родимых мест и чем привлекает Урал. 
      – Это долго и неинтересно рассказывать, ну ладно. Ох, только ты устанешь  меня слушать. Вера глубоко вздохнула. Лицо её приняло серьёзный вид, ей тяжело и трудно вспоминать прошлое. Она как-то вся съёжилась, но решительно начала рассказ.

      – Родилась я в тысяча девятьсот сорок втором году, потом через год родилась сестра. Отец у нас был бешеный на работу и не отказывался ни от какого дела. Когда у нас были немцы, они, узнав про это, принудили его работать на них. А, когда пришли наши, отца за это посадили. Мол, продался немцам, в помощниках у них служил… А какой он помощник? Ему семью надо было кормить. Отец так и не вернулся домой, там где-то от издевательств и непосильной работы и скончался.
      – А он что, на фронт не был призван?
      – Нет, по состоянию здоровья. Он был не от мира сего, шальной на работу. И я уродилась в него. Такая же шальная на жизнь.
После смерти отца нам тяжело жилось. Мать работать в колхозе не могла, лёгкой работы не было, а тяжёлая ей не под силу была, инвалид она, хромоногая. У неё одна нога короче. Хорошо председатель колхоза выручал, похаживал он к матери. Придёт и сразу мать на кровать, мать его обласкает, оближет, он тогда нам что ни будь и подкинет, то мяска, то муки немножко. И дышать и глядеть на жизнь веселей становится.
      Вся деревня знала про это, и прозвали мою мать «стригоножкой». Мол, своей короткой ножкой председателя стрижёт.
     А однажды председатель зашёл, а у матери гостит директор школы. Ну, председатель повернулся, хлопнул дверью и ушёл. И всё… продуктов у нас не стало. Хорошо у нас была козочка, она нас спасала, а кормить её было нечем. Мы с сестрой по ночам воровали для неё колхозное сено. Однажды, как только стемнело, мы отправились с ней за сеном, подошли к стогу, стали дёргать, а тут сторож. Сестра-то убежала, а он меня цап – и поймал! И затащил меня в свою сторожку. Ну-ка, говорит, Веерка, поцелуй мою задницу, да яйки пощикотай, тогда я тебя-то и отпущу, и сам штаны снял. Он, старый хрыч похабник был. Пришлось мне, девчонке, глаза зажмурить и исполнить прихоти проказника старого. Он знал, что я никому не скажу, и жаловаться не буду, заступится за меня всё ровно некому. Так я впервые отработала за сено…
      За дрова и уголь тоже отрабатывать надо было. Ублажать кладовщика опять же… То матери приходилось, то мне, девчонке, платить натурой, я девка рослая была, скороспелая. Вот и выживали изо всех сил, как могли, в затравленной жизни, голодные, холодные. Одежонка-то была так себе, в рванье ходили. Вот так и жили, расплачивались собой.
      Я не знаю, что такое девственность, я её в раннем детстве растратила, за долги раздала. Свою невинность за виновность плотила. И пошла моя плата любовными утехами с мальчишками и мужиками. Меня любили мальчишки, и мне это нравилось. Мне нравилось с ними быть, мне нравилось им отдаваться. Но никто не сказал мне, что это плохо. Все просто меня ненавидели и старались мне делать больно и причинять зло. Я хочу с людьми быть ближе, любить их, но люди меня избегают, боятся, уходят от меня.

      После ухода Веры, у художника всё негодовало внутри от рассказанного ею. От мерзкой жизни и отвратительной подробности он приходил в ужас. У него не укладывалось в голове – как это в жизни этого милого создании столько ужасного и жестокого? Как это может совмещаться? Почему она такая доступная?
      Его всего ломало внутри, и он стонал, поскольку в нём поднималась брезгливость к этой, прелестной на вид, женщине. Он заставлял себя объяснять и оправдывать женщину и, успокаиваясь, он находил ответ, какая жизнь грязная, несправедливая и в тоже время мудрая. Что об эту мягкую и тёплую женщину вся мерзость разбивается, а остаётся только прекрасное. Её не замазать грязью. Или это только  внешнее, притворство, игра? Нет. Она не может врать и играть. Это откровение чистой души. Вот она гармония, заключающая в этом создании. Её семья, мать и отец жили откровенно, не прячась, на виду у всех, эти люди не лживы, за что и пострадали. И вместо отвращения к Вере, к нему пришла тревога за её судьбу.
      В художнике шла борьба. Оттолкнуть эту женщину от себя и забыть… Но он не сможет этого сделать, она заворожила своим прямодушием и ему её не забыть. Не забыть её красоты, её приятного голоса, идущего изнутри. Её страдающих глаз, её задумчивого с приятными чертами лица, её необычных манер, её мягкие, чуткие руки. Её прямота и отсутствие лживости уже вросли в него, и он не сможет этому противостоять, они не будут давать ему покоя. Уж больно в этой грязи жизни она смела, и стоит несгибаемой горящей тростинкой в топкой трясине. Она голая в непроходимых зарослях жизни и продирается сквозь её цепкие, крепко сплетённые ветви, наивно и неумело. Она пробивается через щелочку к свету, но щелочка всё сужается и сужается. И художнику больно, он видит, что щелочка перед ней становится всё уже и уже, и надвигается время, когда она совсем закроется. Без сожаления по утрате. Слишком она обнажена и доверчива. Так нельзя. И у него в нутрии растёт крик и желание помочь этой женщине. Обязательно помочь! Но как её пробудить к достойной жизни, к жизни самоуважения?
      Она же ведёт бессознательную жизнь, не ведая о чести, душе и совести. Она не знает кто она, и где она. Пребывает в прозябании, в отсутствии своего счастья, живёт с закрытыми глазами. Она не знает, что такое счастье, для неё счастье – это животное удовлетворение. Косная жизнь подвигла её к фантастической любвеобильности, и она слишком обольщена собою.

      Через несколько дней они вновь встретились у художника. Проведя какое-то время в позировании, Вера, попив чаю, стала продолжать рассказ о себе.
      – Мыкались мы по жизни и мытьём и катаньем. Мы с сестрой подрастали, а на пенсию матери – инвалида не проживёшь, и жить становилось всё труднее. Да ещё по деревне злые сплетни пошли, в глаза кололи, пройти невозможно было. Что было и чего не было – всё мне приплетали. Мучились мы, мучились в этом удушье, и мать решила меня в интернат сдать, как старшую непутёвую, чтоб беду с плеч долой. Доставляла я ей хлопот! С мальчишками путалась, нравилась я им и дозволяла им многое.
     Я была помеха для матери. Для семьи, для школы. Для деревни. И животные люди пользовали меня, утоляли мной своё сладострастие, задаривая мелкими подарками – побрякушками. Вот так и идёт параллельна жизнь животная с человеческой. А я смычка этих жизней.
      Так я оказалась в интернате. Весело училась, а потом влюбилась в парня, в сына директорши интерната и, как собачонка за ним увязалась. Но мать его была против нашей дружбы и всё делала, чтобы нас разлучить. Она следила за нами, натравляла на меня воспитателей, распускала всякие, нехорошие слухи. И всё это закончилось тем, что сын её попользовался мною и бросил, отдал в руки всему интернату. А я не стала переживать, ответила ему тем же, стала с ребятами вовсю, в открытую водится.
      – И ты после этого стала мстить всем мальчишкам, за собой их увлекать, чтобы они мучились в растлении?
      – Нет, я их не тащила на муки, я их обогащала, чтобы они были сильными и благородными.
      – Благородными к женщине?
      – Да.
      – Благородными к неблагородной женщине?
      – Если благородны будут мужчины, то и женщины будут благородны.
В интернате, от изобилия мальчишек у меня голова кругом пошла. Мучились со мною воспитатели, и я от них натерпелась всякого. За мою дружбу и любовь к мальчишкам в интернате мне казнь устроили. Мальчишек там стригли на голо, а девчонок в короткую причёску. Дабы насекомых не завести. А я не давала свою шевелюру стричь. У меня были богатые волосы. За густую чёрную кучерявую шевелюру я многим нравилась, и это воспитателям покоя не давало. И решили они меня обезобразить. Как-то завели меня в комнату, привязали к стулу. Я кричу и головой мотаю, а воспитательница мою голову держит, а завхоз, тётка, машинкой на моей голове крест выстригла, и вытолкнули меня из комнаты на осмеяния. Несколько дней я ходила с крестом на голове для посмешища, а потом меня обстригли наголо. Но шевелюра потом обросла и ещё пышнее стала.
      Окончив десять классов, нас выпустили из интерната и плюхнули на комсомольские стройки, бултыхайтесь в этом котле кто как сможет. И мы тыкались, как слепые котята, мыкаясь по чужбинам. Где я только не была, где не порхала, в широко растопыренные глаза столько сору нахватала. На целине, на всяких ударных стройках, на стройках заводов, вот только свою личную жизнь не строила. Молода была, всё на меня липло, ходила, что чудо в перьях. Попала в Казахстан на целину. Здравствуйте – приехала! Как будь-то, там меня ждали. А там другая, степная жизнь и не очень-то мы там желанны. Там люди в мудрость степи вжиты, её стихия – это их судьба. Вся краса земная, это их душа и жизнь, которой они дышат, а мы приехали её тормошить. Мужики там всё попадались мне злые на любовь, злые на месть. Одни погреются на моей любви, а потом бросают в меня камнями. Другие от злобы мстят. Как-то я попросила мужиков дать мне покататься верхом на лошади. Они сделали это охотно. Посадили меня на шальную лошадь, чтобы я упала и разбилась. Как только я уселась, они так стеганули её, что лошадь сразу меня бешено понесла. Я перепугалась, стала кричать, а лошадь меня несёт всё сильней. Как остановить её – я не знала. В общим, упала я, сильно разбилась. А мужики довольные. Ухмылкой тешутся, мол, «проучили распутную девку».
       Народ жил дружным скопом, и ожидаемым желанным счастьем себя тешил. И я была в радости такого счастья. Оно для меня было выше всего. Чести я не знала, а вот радости искала во всём. Вот такая я дура. Я люблю людей через боль и слёзы, чем больше меня бьют, тем я больше люблю. Я пьянею от любви. С ума схожу, и всё время живу в сумасшествии, в беспробудном кошмаре любви, спасаясь от жизни любовью. И за безответную любовь я расплачиваюсь страданием. Люблю всех, а жизни-то нет.
      – Большая масса людей живёт без любви – перебил Вячеслав Веру. – Они не испытывают любовный голод. И ты в этой массе не особая, ты придумала себе всё это. Ты любишь всех не любовью. Ты не воображай из себя жрицу любви. Ты просто больной человек.
Вера вздрогнула, словно по ней прошёл электрический ток, быстро встала и, заплакав, ушла.

     После ухода Веры, Вячеслав продолжал по инерции размышлять. «Улыбка у неё не натуральная, улыбка поддельная, искусственная. По-видимому, в городском водовороте, иначе не выжить. Вот и живут в поддельном мире, всяк сам за себя, в индивидуальном копошении, в недоверии друг к другу. В этой беспутной жизни в ней нет женщины, нет матери, в ней бес беснуется. Нет у неё определённости, без основания бичует себя и тонет в зыби жизни. Судьба, так распорядившись, наказала её любовью».
      Вера рана поняла, что собой она хороша и привлекает мужчин, словно мух на мёд. И стала она злоупотреблять своей привлекательностью. Вначале ей это нравилось, потом вошло в привычку, а позднее всё это обернулось в патологию. В патологию её спроса – чтобы возле неё всегда вился рой мужиков. Она стала зависимой от обилия мужского внимания, и жить без этого она уже не могла. Каждый мужик ей виделся влюблённым в неё. И от этого ей становилось мило, легко и солнечно. Остановиться она уже, не может. Судьба «жрицы» стала её начертательной дорожкой, это её свойство, это предопределяющий удел её жизни. Глупые, неразвитые бабьи понятия о женской чистоте, доминируют над её сознанием, верховодят ею. Ей хочется быть повелительницей над мужским стадом. Эта уникальная стихия казнящим роком весит над ней. Сладкое вожделение пира вогнало её в лицедейство и мучает её. Она то обильно извергается истерическим хохотом, то плачет в угнетающей печали о том, что она жертва, принесённая на алтарь любви.
      После расставания с художником, Вера долго не могла смириться со словами Вячеслава, переживала и мучилась. Но вскоре в ней всё утихло, и она вновь стала красивой и уверенной в себе.
     Снова появившись в мастерской Вячеслава, Вера вновь позировала, она терпеливо и послушно сидела, давая возможность художнику поймать её черты, затем они опять пустились в разговор.
      – У тебя было всё, – начал Вячеслав – муж, сын, внук, есть хорошая квартира, а ты всё что-то ищешь. Ходишь на вокзал. Зачем?
       – А ты думаешь, я знаю? Я не знаю. Меня что-то постоянно гонит и я что-то всё время ищу, мне всё время что-то надо. А что – я сама не знаю… Но жить без этого, без поисков чего-то, я не могу. Видимо, когда на вокзале побуду, насмотрюсь на проезжий народ, на это оживление, людскую суету и сама оживаю, ближе становлюсь к своей деревне. В каменном городе я мертвею, а на вокзале ветром пахнет, оживляюсь движимым народом. Здесь людская река освежает меня. С вокзала домой приезжаю, будто под холодным душем умылась! Я каждый год езжу в отпуск, в свою деревню, к матери. Привожу ей гостинец, что-нибудь из одежды. Помогаю ей по дому. Уголь покупаю и привожу. В сарай его складываю, дроблю крупные куски.
      Мне жалко всех старушек. У меня соседка старушка, жалко на неё смотреть. По праздникам я её угощаю, что-нибудь, сварю вкусненького и несу ей угоститься. Так она, смотрю, вся радостью оживает, светится, и я радуюсь вместе с ней и мать свою вспоминаю.   
      Я на панели не была. У меня было много мужчин. Но я была с ними по желанию. По любви, а не из-за денег. Я не могла уже в браке жить, мне было скучно. Да и с мужем жить было не возможно. Был ревнивый, ревновал меня к каждому встречному. А я виновата, что на меня глаза пялят? И из-за этого у нас брак с мужем распался. Меня семейные узы душили, мне нужна свобода. Сына я отдала в интернат. Где он и вырос. Сей час у него своя семья. Внук у меня есть, но я его редко вижу и почти не знаю. Но люди многие меня не понимают. Считают меня потаскухой. А мне нужно мужское общение, я зависимая от этой близости. Без этой близости я схожу сума. Я не знаю, что делать, мне порой не хочется жить без мужского внимания, без этого я умираю.
      – Это психическое заболевание – заметил Вячеслав.
      – Возможно. Но я этим спасаю себя, спасаю свою жизнь.
      – Но так ведь можно и материнские чувства потерять!
      – Нет, у меня есть материнские чувства. Но эти чувства не были чувствами собственника. Что это детё не только моё, а, прежде всего –  детё Бога и человечества.
      – Но это уже попахивает советским общежитием, где снято личная ответственность и присутствует перекладывание на Бога.
      – Мне обязательно нужен мужчина, как девочке кукла. Мне нужно обязательно кого-то жалеть, кого-то любить. Но чтобы это было не в семейном рабстве, а в свободе. Только в свободе может быть проявление чувств и новизна ощущений.
      – А не оправдываешь ли ты свою распущенность?
      – Нет. Тебе этого не понять, как прекрасно пребывать в раскованности чувств. Не понять какое это счастье и радость! Это состояние, видимо, даётся не всем. А все женщины моих знакомых мужчин желают мне смерти. Да, люди не хотят знать себя, и не хотят знать жизни. А просто живут, ради того чтобы жить. И у каждого свая ошибка.
      – Но, на ошибках учатся!
      – Кто учится, а кто её смакует, бережёт.
      – Вера, ты живёшь на плахе. Но есть выход, жить мышью.
      – Но, это нора. А, плаха и нора – это две крайности. Но есть жизнь, радость солнцу. А радость и доброта лучше всякой пропасти. 
       «У неё это неизлечимая болезнь». – Думал художник.
      Боль Веры легла на художника, она мучила его своей тяжестью и тайной. Это его привлекло и тянуло к женщине, хотелось разгадать её судьбу. Она ранила Вячеслава своей откровенностью, ошеломила прямотой. Художник влюбился в неё, от этого удара у него образовалась глубокая рана, которая дымится и кровоточит. Терзающее сердце всё ноет и ноет. Портрет у художника не получается. Только накапливаются вопросы.
      «Почему же у красивых женщин сложная судьба? Это что же получается? Такие люди не живут, а присутствуют манекенами для украшения других жизней, это страшно. Своей жизни у них нет».

      Раньше Вера радовалась каждому дню, ожидая, что день вдохнёт в неё свежесть, принесёт бодрость и счастье. А теперь она день боится, думая, что прожила напрасно и так и не разгадала, кто она, и что такое жизнь, и чего эта жизнь стоит. Всё для Веры потускнело, всё наскучило в этой жизни. Спряталась от неё тайна жизни. Притупились её грани восприятия. Жизнь стала чужой. Ей обидно, что обделена она вниманием, нежностью и лаской. Мужики кидаются на неё, как на красивую потешку, чтобы извергнуть из себя выпирающую энергию. Многие мужики теряли от неё голову, а когда приходили в себя, то некоторые из них пылали ненавистью, а другим было её жалко.
Её не хитрая, безжалостная к ней жизнь, научила Веру быть осторожней. Научила её быть осторожней с самой собой. Осторожней быть в поступках и ко всему, с чем ей приходится сталкиваться. Это стало её правилом, которые выработали все её внутренние органы. Эту ценность она приобрела отточенным, тонким чутьём, неуловимым на уровне инстинкта.   
     Её жизнерадостность многих людей коробит. Они в злобе на неё и в гневе её осуждают. Что только она о себе не услышала. Что она падшая, шлюха развратная, потаскуха, сучка распутная и много всякого бранного. Что она дочь дьявола.

      «Вера не знает что она игрок, и в какую игру играет, она не знает. Эту игру знает только её судьба. Она живёт в двух мирах. В мире извращённом, в низком мире половой страсти. И в мире страдающей, чистой женщины. Эти два мира её разрывают» – думал и холодно смотрел на Веру Вячеслав.
Вера заметила задумчивость художника и, вздохнув, обратилась к нему:
       – Ты всё ещё не можешь написать мой портрет? А я думала, что ты меня нарисуешь, и я себя увижу. И знать себя лучше буду.
       – А я не Леонардо да Винчи. Я не вижу твоего лица. Я не могу уловить и понять твой внутренний мир.
       – А я тебя, как мужика знаю, а как художника тоже не вижу.
      – Я гадаю твой мир. То ли он не рождён, то ли он убит. И убит тобою.
      – Убит мною? Я не убийца своего мира. Я жертва мира. Этот мир издержал меня, вынул из меня всё внутреннее содержание. Здесь я все свои врождённые силы истратила на призраков и слёзы.
      – Пока я тебя не знал, у меня в нутрии было всё спокойно. А как встретил тебя –  ты стала моей болью. Ты стала для меня моим стоном. Во мне что-то умерло, во мне всё перевернулось. Дыхание стало учащённым. Я всё стал понимать иначе. Для меня теперь мир стал другим.
      –  Ты не мужчина, ты и в правду художник. Мужчины так не говорят, они ведут себя по-другому. Они ни когда правду женщине не говорят. По-видимому, чтобы женщина жила не в реальном мире, а в мире фантазий. В мире придуманном ею. Давай я тебя обниму и руками своими растоплю, теплом своим в тебя вселюсь и подниму в парящее облако.
      Я была вхожа в кабинеты всех начальников, и все меня в постель тащили. Мне обидно, когда мужики держат женщину за мишень, чтоб своей плотью в её теле порыться. И таких мужчин со скотской психикой много. Они живут с бычьей головой и в животном сопении.
      Я хотела на себя руки наложить. Хотела умереть, чтобы освободится от казни этой жизни. Но одумалась. Лучше, думаю, на зло буду жить. Я слишком поздно поняла, что эмоциональная трата ведёт к душевному и физическому истощению. Что моя корысть? Порок – вот, дисгармония, а дисгармония это червь, точащий здоровье. А жизнь-то  она не податливая, монотонно – плоская и равнодушная. Надо угомониться, остановиться  в покое, влиться в мирную заводь.
      Мне большого счастья не достичь, оно спрятано от меня за семью замками. И замки эти мне не открыть. Вот и пущена я по полю мелкого счастья. Пущена маяться муками, страдать да умилятся притворным счастьем, обхваченной объятиями жестокого обмана. Не будет у меня прозрения. Счастье моё зарыто в мелкую страсть. И как бы я не желала озариться ясностью – всё равно буду пленником лживой радости.
       Моё маленькое счастье – это милостыня. Милостыня не знаю от куда. Такое  счастье меня унижает, оскорбляет, оно меня ожесточило и уничтожает. И я теряюсь от этого малого счастья. С таким малым счастьем я не знаю что делать, не знаю, как быть. И увидела я, что много таких с малым счастьем, страдающих и все они мечутся во мраке, не зная куда убежать. И многие убегают из жизни, теряя голову, убегают на всегда, без сожаления, без возвратно, они убегают, проклиная всё, чтобы никогда не вернуться и не видеть этого света. Я в окружении бездушия, кругом только одни механические люди. И я поняла, что все эти люди низкие, живут только животным влечением, но прикрываются высокими словами. И чем человек ниже, тем он искусней прикрывается показным достоинством.   
      Я хочу знать, зачем я пришла в этот мир. Есть и наслаждаться? Или любить и страдать? Но есть, и наслаждаться – это убивать в себе человека. Так живут животные. Но любить и страдать – это тоже убивать себя, так как это издевательство над самим собой. Истязать себя – это изощрённое убийство. Так как мир к тебе равнодушен. Мир занят собой. Мир в вечной возне за выживание. И опять же за выживание, чтобы быт животным. Вот и живут в разрыве над пропастью. И пропасть эта не только моя. Эта пропасть всего мира, том числе эта пропасть и твоя. Где выход – я не знаю. А жить в гармонии мир не умеет, не научился. Мы все – мировое скопище неумех. Основная часть людей живёт механической биомассой, переводя кислород в углекислый газ.
       От несправедливости я сжалась в остервеневший комок и стала коварной паразиткой живущей красотой. Удовлетворяюсь тем, что как хищник пожираю мужиков, и это даёт мне наслаждение и силы. Я приспособилась выживать в этом мире. Мир доверчив и сам хочет обманываться, надо только это понимать и пользоваться этим. Жизнь сама лезет в мою ловушку. Я только принимаю её правила. У меня было много мужчин, и все они льнули, очумев от моей ласки. Советская трухлявость не смогла дать сильного любящего мужика. Слюнобрызгунчики кругом мельтешат, подминая любовь. И вот что я ещё поняла –  красота не противоречит смыслу и прекрасному. В красоте живёт всё, и разрушение и созидание, и в жизни и в мире. Это нужно всем и всему.  Но это я поняла уже поздно.
       Мне уже не долго жить осталось, а тебе ещё жить, да жить. Я желаю, чтобы все мои мужчины пришли на мою могилку, и ты приди. И Вера, хлопнув дверью мастерской художника, ушла.


«Жить в трущобе из человеческих остовов, где сквозняком выветривается всё сознание и лишь остаётся вялое, безвольное тельце, с помутневшим взглядом. «Там» только в мятеже и в рвение бьётся сердце. «Здесь» всё засорено случайностью. Приоритеты задавлены суетой и затравлена душа. И лишь удушливая повседневность – настоящая для неё явь» – вздрагивал от мрачных мыслей художник.
      «А на самом деле у неё нет любви, лишь преувеличенное самомнение. Где пирует она оглушённой самкой». Вымученно выдавливал из себя  Вячеслав, чтобы Вера стала как можно больше ему чуждой. Чтобы вселить в себя к ней равнодушие. И он вслух бормотал.
     – Экспрессия, ультрамарин, краплак, краплак, ультрамарин, экспрессия. Нет, нет, нет, нет. Порочность, порочность, порочность. Нет, нет, нет. Гротеск, гротеск, гротеск.
      И застонав, Вячеслав замазал лицо Веры на портрете чёрным цветом. Чёрным цветом, который связан с бесконечностью, с тишиной и с женской жизненной силой. Этот цвет вызывает ощущение тайны, защищённости и утешения.