Страхи

(Вместо предисловия: "Страхи" - 16-ая глава книги, сборника историй-воспоминаний, которую я начала писать полтора года назад, чтобы прервать молчание длиной почти в 20 лет. Прошлое затягивало меня всё больше в страшное болото боли и неразрешённой злобы, и однажды я поняла, что не смогу жить счастливо, пока не разберусь, не разрешу всего, что копилось так долго внутри. Люди, пережившие насилие в семье и школе, часто настолько задавлены и сломлены репрессиями и чувством вины, что боятся делиться своими историями - они покорно, как и я, приняли на себя роль беспомощной жертвы, они боятся назвать имена своих истязателей, точно за это, в наказание, их может настигнуть злой рок. Но храня молчание, мы лишь потворствуем тем, кто превратил нашу жизнь в кошмар и, возможно, продолжил издеваться над другими людьми. Я начала писать книгу, чтобы помочь себе, но чем больше людей узнавало о моей работе, чем больше сочувственных и поддерживающих отзывов я получала от друзей и знакомых, тем яснее становилось, что моя история может помочь и другим людям, пережившим подобное. С этого момента я писала и для них, чтобы они знали, что не одиноки в своей боли...)



Я изучила каждый сантиметр этого
отвратительного подземелья, у меня
такое чувство, что каменные своды разбухают,
обволакивают и сжимают меня, как окаменелая
раковина речной улитки.
Джон Фаулз
«Коллекционер»


Я превратилась в жалкое животное, скрученное болью в солнечном сплетении от невозможности справиться с чудовищным, ужасающим страхом, который парализовывал меня всю. Я корчилась от боли, потому что не могла дольше терпеть это внутреннее уничтожение, порабощающее чувство собственной беспомощности. Я осталась одна, брошенная всеми, обречённая на единоличную борьбу со злом, окружавшим меня со всех сторон, настигающим меня, захватывающим полностью. Моё побледневшее лицо искажалось рыданием, но слёз не было, и оставалась лишь уродливая гримаса. Я могла бы есть с пола, валяясь на нём, ползая и рыча, но, скорее, сипя – в такое ничтожество оборачивал меня мой страх перед всем внешним. Я была свободна от него лишь однажды – в день, когда родилась, но дальше каждое слово, обращённое ко мне, каждое действие имели только одно предназначение – запугать меня, подчинить предчувствию несчастья, чтобы я никогда не могла стать свободной. Мне открывались знания, суть которых заключалась в том, что мир полон смертельной опасности, что повсюду воздух отравлен ядом, и я не смогу спастись. И это знание, как вонючий выхлоп, выбрасывалось мне в лицо, вытесняя воздух, и я дышала только им. Предостережение становилось угрозой и пророчеством, но я по-прежнему оставалась безоружной, чтобы справиться с приближающимся ударом. Те, кто учили меня, покидали в то самое мгновение, когда что-то плохое могло случиться со мной, и я столбенела, забывая, что у меня есть голос, что ноги могут бежать, а руки – отталкивать. Неизвестность была хуже всего. Она таилась в пустоте тёмных комнат, в скрытых мыслях незнакомых людей, в мире духов, которые были везде, где бы ни был человек, и за каждый мой детский проступок я была бы непременно наказана ими. Всегда был кто-то выше и сильнее, кто знал о любом моём помысле и движении, даже если никто из людей не видел меня, и этот кто-то иной, неосязаемый, был моим надсмотрщиком, когда уходили другие. И во всём плохом, что случилось бы со мной, только я была бы виновна.

Круг замыкался и я стояла в нём сгорбленная, с опущенной головой, дрожащая своим тщедушным тельцем, оставленная на растерзание страхам, которые во мне зародили взрослые люди – они сами же исчезали, как призраки, глухие к моим мольбам о помощи, скрывая, наверное, улыбку своего алчного довольства, потешаясь, как маленький человек верил всему, что слышал от них, потому что не мог иначе узнать о мире. Для них было забавой видеть, как мои зрачки сжимались и глаза переставали моргать, как я не могла сделать вдох, и начинала пятиться, в инстинктивной попытке найти убежище.

Страх стал неотъемлемой частью моего взросления. Как вязкая субстанция, он склеивал всё в моей жизни – без него не смогла бы существовать тирания, которую создали мои мама и бабушка. Власть, требующая безропотного подчинения воли одного человека повелениям другого, не могла бы выстоять на добродетелях, и потому страх во мне начали зарождать с самого начала, наверное, как только я сделала свои первые шаги и сказала первые слова. Когда скрытый смысл запугивания стал доступен для моего детского понимания, дороги назад уже не было. Страх определял мои мысли, желания, мотивы, поступки – страх превратился в рычаг воздействия и ловкого управления моими чувствами. Я не знала, боялись ли другие люди, а возможно, это даже не вызывало во мне сомнений, потому как я сама не представляла жизни без страха, не верила, что возможно быть смелой, и те, кто казались мне смелыми, были настоящими сказочными героями, но не живыми людьми. От того я никогда не испытывала восторженного трепета, слыша истории о подвигах войн – я просто не верила этим рассказам. Страх заставлял меня не верить и в собственные силы, но только в беспомощность и невозможность существования без кого-то гораздо более могущественного, кто непременно протянул бы мне руку помощи в ответ на одно обещание покорности. Страх парализовал каждый уголок моего сознания, оставляя свою жертву немой, недвижимой, размякшей и не способной к действию. Как хорошо я знала это цепенящее чувство, которое превращало даже незначительное действие в непосильный труд, ошеломляло страшными картинами возможных неудач, чтобы только добиться одного – моего бездействия и отступления.


Сколько я себя помнила, то всегда слышала голоса в своей голове: мужские, женские, неясные и звонкие, высокие и низкие – они разговаривали, что-то обсуждали, точно не замечая меня, даже не зная о моём существования, и получалось, словно я попросту подслушивала их. Они возникали неожиданно, из ниоткуда. Им предшествовал, сначала тихий, но всё более возрастающий шум и звон в ушах, заглушавший постепенно звучание привычной жизни вокруг. Свист переходил в звон, а звон – в громкое жужжание, из которого и рождались голоса. Это было похоже на радиоволну, которую я ловила случайно, пытаясь настроиться совершенно на другую передачу.  И как бы отчетливо ни звучали эти голоса, я никогда не могла разобрать ни единого слова, которое они произносили – они говорили на незнакомом языке, которого я не понимала. И вскоре я привыкла к ним, как к неотъемлемой части себя, как к собственным мыслям или мечтам. Меня не беспокоило, что я не знала, о чём говорили эти голоса, ведь если это не касалось меня, то, наверное, и волноваться было бы не о чем.

Но однажды все привычные голоса куда-то пропали, и вместо них, продолжая по-прежнему говорить непонятно для меня, появились два других: большой и маленький – так называла я их про себя. Маленький был совсем тонкий, дрожащий, угасающий по временам или теряющийся, не смелый, не способный иногда вымолвить даже одно слово. Он точно трепетал где-то совсем близко у моего правого плеча и всё время плакал. Так страшно было ему! Сама не понимая, как всё это возможно, я чувствовала страх малюсенького голоска, словно его страх был моим, и дрожала вместе с ним всем своим существом. А второй – большой голос, зависший слева, точно надо мной – грозный и злой, безжалостный – как же он кричал на своего маленького собеседника! Как ужасно он кричал!!! Я не могла слышать его! Он раздирал мою голову на части, он ранил меня своей яростью. Повинуясь бесполезному инстинкту, я зажимала уши руками, точно забыв, что это не поможет. Я хотела бежать, чтобы больше никогда не слышать этого свирепого голоса, который мог только причинять боль. Он орал, выворачивая себя наизнанку, ревел, хотел одним только страшным звуком раздавить маленький голос, который был безмерно, непоправимо виноват перед ним, и поэтому большой ругал его без устали, лишая надежды на прощение. И маленький – он что-то всё время лепетал, запинаясь, прерываясь, всхлипывая, но никак не мог оправдаться – не было пощады за его вину.

Если в такие моменты я вдруг случайно закрывала глаза, то сразу проваливалась в бездну, в которую на большой скорости, меня увлекала невидимая сила – я не ощущала её, кроме как в движении своего тела, которое удалялось от всего, что было вокруг меня в комнате ли, на кухне ли, или где-то ещё. Спиной, не имея возможности оглянуться или затормозить, я неслась, точно на тросе, пристёгнутом к поясу на талии, по длинному тоннелю, так быстро и глубоко, что не могла опомниться и перевести дыхание. Меня засасывало в изнанку пространства, и я была бессильна. Только открывая глаза, как от ночного кошмара, я понимала, что никуда не исчезла, что мне всё, наверное, привиделось. Я снова начинала дышать и у меня сильно кружилась голова.

У нас дома были большие уродливые портновские ножницы, железные и острые – они всегда лежали на виду в комнате, где жила бабушка. Она резала ими нитки и бумагу и почти никогда не убирала в ящик. Ножницы пугали меня так сильно, что я не могла смотреть на них. Они казались мне настоящим оружием, опасным, чудовищным, способным причинять боль. Каждый раз, замечая их, я вздрагивала и отводила взгляд в другую сторону, только чтобы не смотреть на них, чтобы больше не видеть. Однажды, когда бабушка спала после обеда, я проходила мимо её постели и, сама не зная от чего, задержалась рядом, всматриваясь в спящее, безмятежное лицо человека, которого ненавидела за свои унижения. Ножницы лежали рядом с оставленным на комоде шитьём, который был в изножье кровати, и вдруг внутри меня раздался голос, низкий, спокойный, почти равнодушный, какого я не слышала, не знала никогда раньше, и к своему ужасу я понимала каждое его слова – он вроде бы говорил со мной, обращался ко мне и одновременно звучал обезличено, но отчетливо: «Ну, смотри же…» - вкрадчиво шептал он и точно обдавал меня всю своих тяжёлым дыханием – «Вот они… Видишь?» - он растягивал слова, наполняя их зловещим смыслом и предвкушением. – «Они совсем рядом… Возьми их, используй! И всё будет кончено! Никто больше не обидит тебя… Никто больше не будет… ругать тебя… Ну же… Смелее! Чего ты ждешь?!!» Я знала, что хотел, чего требовал от меня это чужой, безжалостный голос. Меня затрясло крупной дрожью, и я выбежала прочь из бабушкиной комнаты.

Что же это? Кто говорил со мной?! Кто толкал меня совершить ужасный поступок? И я заплакала.

Тогда мне исполнилось шесть лет. Я была набожным, суеверным ребенком и решила, что это дьявол обращался ко мне. Кто ещё мог толкать человека к такому греху? Я слышала раньше, как злые демоны искушали и других людей, заставляя совершать преступления, ломая их души и жизни. Как добрались они до меня? Почему выбрали своей жертвой? Как могли они заговорить со мной? И с тех пор каждый раз при взгляде на старые портновские ножницы меня терзали ужасающие картины убийства, которое я должна была совершить, потому что голос неотступно преследовал меня, что бы я ни делала, призывая, подсказывая, нашёптывая мне на ухо где-то совсем рядом. Я корила себя, потому что, наверное, и вправду, была плохой, если вместо бога, со мной говорил дьявол.

Голос сводил меня с ума. Я знала, что он исходил из меня, звучал во мне, а не доносился из внешнего мира. Никто, кроме меня, не мог бы его услышать. И даже я не слышала, а словно только чувствовала его через вибрации, которые проходили по моей коже – будто в меня кто-то вселялся, влезал в мою голову, овладевал моими мыслями. И я мучилась, не находя себе места, опасаясь, что о нём и моих страшных помыслах может узнать кто-то ещё, и тогда всё будет кончено. Что ожидало бы меня – дом для душевно больных, а, может, даже тюрьма, ведь выходило, что я была опасной, способной на чудовищное преступление, а потому не имела права жить среди людей. 

Несколько лет спустя, зимой, когда мне уже исполнилось десять, раздался телефонный звонок. Никто не снял трубку, и я поспешила ответить сама:

- Аллё!
- При-и-и-и-ве-е-е-ет! – ответил мне незнакомый мужской голос, необыкновенно спокойный и тягучий, а от того показавшийся мне неприятно странным.

Отмахнувшись от первого тревожного чувства, я быстро сообразила, что просто не узнала дальнего родственника, или кто-то ошибся номером, приняв меня за свою знакомую, и потому я сказала, не теряясь, ожидая, что человек сразу назовёт себя:

- Привет…
- Как тво-и-и-и дел-а-а-а-а-а? – протянул голос из трубки.

Я замерла от этого вопроса и вдруг поняла, что это не был человек, случайно соединённый с неверным номером – нет, этот голос говорил так, словно, даже не зная меня прежде, хотел говорить именно со мной. Было что-то зловещее в тихой уверенности, с какой он обратился ко мне, и ощущение спокойствия, которым был пропитан каждый звук его речи, заставило меня содрогнуться. Меня охватил необъяснимый ужас не от того, что сказал этот человек, но как – словно в самых простых словах он спрятал зловещий бред своего воспалённого сознания, словно он подкараулил меня. Охваченная этим страхом, я тут же бросила трубку и отскочила от телефона, точно опасаясь, что неизвестный некто смог бы достать меня, потому что уже знал, где я была.

Я стояла растерянная посреди комнаты. В то время многие мои сверстники обсуждали ужасных преступников – маньяков, которые охотились за маленькими детьми и особенно девочками. В школе всегда висели размытые уродливые чёрно-белые фотороботы подозреваемых, а родители и учителя не могли найти лучшей темы для разговоров, чем обсуждение жутких подробностей несчастных происшествий. И кто-то даже говорил, что маньяки любили звонить по случайно подобранным номерам в надежде услышать тонкий девичий голосок. И, возможно, тот, кто звонил мне, был одним из тех самых сумасшедших – я могла бы гадать, но звонок напугал меня больше, чем даже, если бы это был самый страшный из преступников – в голосе звонившего я узнала голос, так навязчиво звучавший в моей голове. И ужас того, что тайный преследователь мог ожить за пределами моего сознания и найти меня, был для меня невыносимым. Я тут же рассказала обо всём маме, а она начала успокаивать меня, говоря, что кто-то просто ошибся номером. Только я почему-то ей совсем не поверила и с тех пор стала бояться телефонных звонков, не зная, какой ещё страшный голос услышала бы в трубке.

Жуткий, незнакомый – он не оставлял меня в покое, призывая то совершать жестокие поступки, то, словно потешаясь, рисовал безобразные видения того, что могло бы случиться, подбивая, подталкивая меня причинять вред и самой себе. И сколько сил было в моём детском сознании – почти без остатка я тратила их на борьбу со злым пришельцем, поселившимся внутри.

Он настигал меня, когда я меньше всего ожидала, когда уже почти забывала о нём, думая, что он оставил меня навсегда, и именно в эти наивные и полные преждевременно спокойствия минуты страшный голос снова звучал во мне, нашёптывая, когда я что-то готовила на кухне, побуждая порезать свой палец ножом, а ещё лучше – отрезать его, положить ладонь на включенную конфорку или сунуть руку в кастрюлю с кипятком. Когда я шла по улице он отвлекал меня, мешая смотреть на дорогу, если я переходила шоссе, по которому на большой скорости неслись машины. Я стала бояться спускаться в метро, потому что голос, точно гипнотизировал меня, подталкивая кинуться на рельсы, когда из тоннеля вырывался тяжёлый поезд. И я не могла больше спокойно идти по платформе, мне казалось, что кто-то тянет меня за руку, или вот-вот толкнёт в спину, чтобы выкинуть за край. Я прижималась спиной к опорам станции, пропуская всех вперёд себя, и только потом, последней, входила в вагон.


И так страх стал первым чувством, которое я узнала и запомнила по-настоящему.


Проводя со мной каждый день, бабушка рассказывала, что в темноте скрывались страшные черти, которые, не зная отдыха, не теряя бдительности, следили за мной, знали обо всём, что я делала, и они непременно пришли бы за мной, утащили в свой страшный подземный мир, если бы я вела себя плохо. Эти уродливые, косматые существа поджидали меня, притаившись в пыльном мраке под кроватью, и, проснувшись утром, я боялась спустить ноги на пол. Мне казалось, что вот-вот сильная костлявая лапа схватит меня своими когтями, вопьётся мне в кожу, а я буду совершенно бессильна. Страх темноты, неизвестной, непроницаемой для человеческого глаза, охватывал меня, доводя до полного отчаянья. Я не могла находиться в тёмных комнатах, не могла видеть сумрак, сгущавшийся по углам с наступлением вечера. Скорее, быстрее я пробегала по всей квартире, дергая каждый выключатель, чтобы наполнить пространство вокруг спасительным светом. За что очень скоро меня стали безжалостно ругать, обвиняя в глупости и расточительстве. И я плакала, разрываясь от безысходности.

- Сколько можно тратить электроэнергию?! Повключала все лампочки! Перестань транжирить! - с раздражением кричала бабушка, выключая свет, и я бежала за ней, чтобы не секунды больше не оставаться в страшной темноте.

Зимними вечерами бабушка нередко отправляла меня из кухни в большую комнату, чтобы я принесла ей какие-то забытые вещи, и я застывала на пороге коридора, вглядываясь в черноту, пожиравшую свет, слабо струящийся из дверного проёма позади меня, и не смела ступить дальше. Я срывалась с места лишь от последнего разъярённого окрика и опрометью бежала выполнять поручение, вытянутой вперёд рукой надеясь как можно скорее нащупать на стене заветный переключатель. Я никогда, даже повзрослев, не смогла перебороть свой страх темноты и за эту трусость получала от бабушки только ещё более обидные насмешки – она искренне дивилась тому, как можно было бояться темноты. И как только я оставалась дома одна, то с ожесточением, задыхаясь от несправедливости прежних дней, включала весь свет, что был в доме. 

Почти одновременно со страхом темноты и чудовищ, скрывавшихся, поджидавших в ней, я узнала страх наказания, расправы за всякую оплошность – меня часто грубо обзывали и обещали выдрать ремнём. Звуки этих слов, точно хлестали кнутом, и я почти физически ощущала обещанную боль ещё до её действительного наступления. Никогда не обозначались границы того, что считалось плохим или недопустимым, а потому я боялась всегда, так как каждое новое обвинение, сопровождавшееся угрозой, становилось для меня неожиданным потрясением. Я должна была ходить по струнке, и может быть, в таком случае пощада была бы возможна.

И я никогда не помнила самих побоев, а только то, что предшествовало им – паника, ужас, отчаянные и тщетные попытки бегства, мольбы о прощении, признание собственной вины, даже без её осознания, чтобы только любой ценой избежать боли. Как я боялась маму и бабушку! Я цепенела, чувствуя их невероятную силу надо мной, и я повторяла заученные фразы покаяния, не понимая, какие же чудовищные проступки совершила, но прощение всё равно заслужить не могла. На меня обрушивалась злоба, неистовое осуждение – крики буквально оглушали меня, заставляя трястись от страха и чувства собственной ничтожности, подлости, которую, казалось бы, только и видели во мне.


Но однажды мне в наказание была обещана ни боль, а отчуждение. И тогда новый страх очернил всё внутри: страх быть брошенной на произвол судьбы. Это всегда было самое сильное оружие в руках моей мамы, она манипулировала им, как хотела, демонстративно обижаясь на меня, грозя никогда не заговорить со мной снова, если я не буду вести себя, как нравилось ей. Но прогнать меня, наказать молчанием – было не единственным способом отвернуться от меня. Я боялась, что мама умрёт. Эта ужасная мысль зародилась во мне после одного несчастного случая. Мы были в большой комнате, и мама решила достать для меня с высокого шкафа коробку с конструктором. Она встала на подлокотник кресла и, уверенно подавшись вперёд, дотянулась и ухватила угол лёгкой коробки. Спускаясь на пол, мама не заметила, как наступила ногой на что-то шаткое – раздался треск, мамин крик и она упала на спину, едва ни ударившись головой. Я закричала тоже и кинулась к ней. Я могла видеть страдание от резкой и внезапной боли на лице мамы. Опершись на руки, она стала медленно подниматься. Я пыталась помочь ей, как могла, поддерживая за плечо. Мама очень испугалась и всё повторяла, что сильно стукнулась копчиком, и что иногда люди умирали от таких ударов. От маминых слов меня охватил ужас, а перед глазами все ещё стоял растянутый во времени и одновременно стремительный миг её падения, когда улавливалось каждое движение, но собственное тело решительно не поспевало за тем, что видели глаза, и мой порыв помощи безнадежно запоздал. На крик в комнату прибежала бабушка, начала испуганно охать, говорить всякие страсти о переломах костей и смерти. Я не могла её слушать, не желала, а она никак не останавливалась.

— Это всё, потому что ты – не-ря-ха – ничего за собой не убираешь! - бросила она мне.

Оказалось, что я стала виной маминого падения. По забывчивости или невнимательности я не убрала с пола игрушечное пианино, стоявшее рядом со шкафом, и мама, промахнувшись мимо тапка, наступила прямо на миниатюрный музыкальный инструмент. Одна из его трёх крохотных ножек хрустнула, надломилась и выбила опору из-под маминой ступни.

С тех пор, каждый раз, когда мама забиралась на стул или табуретку, чтобы достать что-то с высокого шкафа или антресолей, я закрывала глаза руками и начинала дрожать, мне казалось, что это конец, что ничем хорошим подобное закончиться не может. Я умоляла маму никуда не залезать, пыталась убедить, что достаточно и тех вещей, которые находились по близости. А если уговоры не помогали, я хватала то, на что забиралась мама, и держала так крепко, как только могла, в надежде быть рядом, если мама снова упадёт и сдержать её при падении. Я не знала покоя, меня стала неотступно преследовать мысль, что в результате какого-то ужасного несчастного случая мама покинет меня, оставив вдвоём с бабушкой.


Со страхами наказания, отвержения, изгнания пришёл страх боли, неотделимой от всего, что могло произойти с человеческим телом, а именно с моим, потому что всё чаще то, каким процедурам меня подвергали во время болезни или по менее значительному поводу, больше напоминало телесные наказания. И от того боль символизировала для меня не просто страдание, но страдание, скрытым намерением которого было моё унижение другими людьми, которое, как бы говорило, что я плохая и заслужила это.

Однажды летом, ещё до школы, я упала на улице и мне под ноготь забилось что-то острое. Я почувствовала резкую боль и увидела, как из пальца тут же пошла кровь. Я дрожала и плакала. В то время у нас гостили дядя Юра с тётей Ларисой и моей двоюродной сестрой Ирой. Дома я продолжала плакать, держась за пораненный палец, не подпуская к себе никого, отвергая первую помощь. Я стояла рядом со своей тетей, а она, на перебой с моей мамой, уговаривала меня то ласково, то сердито, поддаться и позволить промыть рану. Но я только сильнее сопротивлялась. Тогда, окончательно потеряв терпение, тётя Лариса взяла иголку, усердно протёрла её спиртом и резко, властно, приказала мне подчиниться.  Она намеревалась с помощью иглы достать занозу из-под моего ногтя. Мне было так страшно, что я не помнила себя, и с ещё большим отчаяньем запротестовала. О чём это-то таком они все говорили?! Игла – под ноготь? Как можно было пихать длинную острую иглу под ноготь? Я представляла, что эта боль будет ещё ужаснее той, которую я и так испытывала. Я умоляла тетю Ларису не трогать меня, надеясь, что всё-таки можно было бы помочь мне как-то иначе.

- Перестань упрямиться! – сказала она раздражённо, а потом, неприятно улыбнувшись, добавила. - Если ты не дашься… то получишь заражение крови… и тебе отрежут палец! 

От этих чудовищных слов, меня точно парализовало, на мгновение я оглохла и совершенно перестала понимать, что творилось со мной и где я была. Я размякла, ослабла и, вздрагивая от сдавленных рыданий, протянула свою кровоточащую руку вперёд. Я зажмурилась не в состоянии смотреть на то, что со мной собирались делать. Тётя Лариса больно сжала мой палец и стала ковырять иглой под ногтем. И тогда новая, неведомая до этого, боль пронзила меня и в ушах раздался звон.

Вскоре мою ранку промыли и обработали, но ужас, сковавший меня, рисовал в моём воображении страшные картины того, как легко я могла бы остаться без пальца, что кто-то способен причинить мне ещё больше боли. И, как всегда, во всём я была бы виновата сама.

С того дня малейшая царапина приводили меня в отчаянье, и я кричала, как полоумная, умоляя маму спасти меня, не допустить заражения крови. Бабушка, точно нарочно, только усугубляла мои страдания, когда рассказывала, что если заражение крови поднимется выше, то сначала почернеет рука, её ампутируют, а, если инфекция достигнет сердца – я умру. Всё это было, как в страшном сне, от которого я никак не могла очнуться.

И с самого раннего возраста, мама и бабушка, не затрудняя себя спокойными, разумными объяснениями, запугивали меня рассказами о том, какие ужасные последствия может иметь лёгкая травма или порез, если их не лечить. Я не могла, не имела знаний и понимания, чтобы поставить под сомнение то, что мне говорили. И я верила каждому слову, безропотно, беспрекословно подчиняясь, отдавая себя на растерзание, которое было мне во благо.

Мне постоянно пугали упоминанием разных тяжёлых болезней, которые могли поразить меня в любой момент. Мама совершенно теряла самообладание, если я, к примеру, роняла на пол зубную щётку, а когда поднимала, то она с криками вырывала её у меня из рук и начинала поливать кипятком над раковиной, чтобы продезинфицировать от микробов, которые, должно быть, кишели повсюду. Другие вещи, случайно упавшие на пол, мылись и перемывались по несколько раз, чтобы избавить их от опасных, вездесущих бактерий и вирусов.

Однажды во дворе мы с подругой вместе играли с куклами, и с моей куклы неожиданно соскочил носок, упал в серую сухую грязь, которая осталась там, где после дождя была лужа. Я застыла в нерешительности, понимая, что не могу поднять теперь уже грязный и от того опасный носок моей куклы, одеть его на её ножку и уж тем более не могла принести его домой. Подруга удивлённо хихикнула, глядя на меня, и быстрым движением подобрав из пыли носок, стряхнула его в сторону и протянула мне. Но я медлила и уже начинала потеть, потому что мне было стыдно сказать о том, чего я так боялась.

- Ты чего? – добродушно обратилась она ко мне. – Бери носок и будем играть дальше!
- Как ты думаешь… - медленно начала я, – микробы уже успели забраться с земли на носок?
- Ты что имеешь в виду? – непонимающе спросила подруга.

Но я не могла объяснить ей, что на самом деле так тревожило меня, а потому тихо приняла носок и надеялась, что страшная болезнь всё-таки минует меня. Дома я скрыла от мамы то, что случилось.

В другой раз, на кухне, я оторвала от связки банан и собиралась, предварительно очистив, съесть его. В этот момент, бабушка, которая была рядом, молниеносно выхватила фрукт из моих рук и сказала, что она слышала об одной девочке, которая съела банан из немытой кожуры, и что завершение этой истории мне лучше не знать. Я вздрогнула и после больше уже не могла смотреть на бананы без ужаса. Много лет спустя это воспоминание возвращалось ко мне снова и снова, мучая неизвестностью того, что же стало с девочкой.

Когда летом мы с мамой ездили в дом отдыха, первое, с чего начиналось заселение в комнату, был тревожный ритуал уборки. Мама не разрешала мне касаться дверных ручек, открывать краны или раскладывать вещи в шкаф – сначала нужно было всё помыть. С необъяснимым ожесточением, она протирала полки, ящики, столы, стулья, чистила порошком, который привозила из дома, раковину, ванну и унитаз. А я стояла посреди комнаты, плотно прижав к себе ручки, боясь пошевелиться и случайно дотронуться до чего-либо, что ещё не было чистым. Мама всегда брала с собой полотенца и говорила, что не в коем случае нельзя пользоваться полотенцами, которые выдавали постояльцам дома отдыха – неизвестно, что делали с ними раньше: о них могли вытирать ноги или бросать на пол и тогда было очень легко заразиться всеми страшными болезнями. Но ещё страшнее было мучительное и долгое лечение от них, а этого я боялась больше всего на свете, и потому слушала маму, не задавая лишних вопросов, не мешая ей.

Я росла и мамины страхи преумножались во мне, приобретая по-настоящему ужасные формы.

Борьба с невидимым миром вредоносных микробов стала для меня наваждением. Я везде ощущала присутствие незримой опасности и не на секунду не могла расслабиться. Моим главным делом была постоянная проверка чистоты всех окружавших меня предметов. Я не могла даже вытираться одним полотенцем, вместо этого у меня их было четыре: для лица и рук, для головы, для тела и отдельно для ног – чтобы микробы из разных частей тела не пересекались. Я старалась вешать полотенца так, чтобы пользоваться только внутренней, как бы изнаночной стороной, на которую из воздуха, как мне казалось, попадало бы меньше бактерий. Я выбирала полотенца, с чётко различимыми краями, подшитыми с одной стороны для предотвращения распускания ниток. Сторона полотенца, куда заворачивался край, и где проходила машинная строчка, был внутренним – им только я и пользовалась. Я мыла руки много раз в течение дня, и от того они всегда пересыхали и трескались, причиняя боль, но постоянное напоминание о ещё большей боли от внезапной болезни заставляло меня терпеть эти неудобства.

Вещи, которые бывали в моей сумке за пределами дома, не могли так легко попасть обратно – я протирала влажной тряпочкой или салфеткой каждый предмет по отдельности и только тогда могла положить их на письменный стол или в шкаф, где они обычно хранились. Обложки всех моих книг были истёрты и покрыты высохшими разводами от воды, столько раз я мыла их, чтобы после улицы или школы в безопасности читать книгу перед сном в чистой постели. Когда я ложилась спать, то старалась очень аккуратно заворачиваться в одеяло, чтобы оно не свисало с постели. А если на утро всё же, к своему ужасу, обнаруживала, что одеяло сползло и случайно коснулось пола, или, ещё хуже, упало на пол, я внутренне содрогалась при мысли, что, не отдавая себе отчета, во сне могла подтянуть его обратно и принести микробов с пола в кровать. Я тут же заменяла постельное бельё и стирала его при высокой температуре.


Моя бабушка, которая не слушала никого и всегда творила, что ей вздумается, начала однажды собирать на улице и приносить домой пустые пивные бутылки. Она хранила их в сумках и прятала в разных местах по всей квартире, чтобы потом, накопив побольше, сдать как стеклотару и выручить несколько рублей – она считала это занятие вполне достойным, потому что так могла всегда иметь прибавку к своей небольшой пенсии. Нужны ли действительно были ей дополнительные деньги, я не знала, но мама никогда ни в чём не отказывала бабушке, поэтому она не могла жаловаться на нужду. Меня трясло, когда я впервые увидела замутнённые, местами с налипшей грязью и засохшим мусором, бутылки, которые бабушка только принесла домой и пыталась спрятать в обувном шкафу. Я была близка к помешательству, когда представила, где и кем эти бутылки были оставлены, ведь бабушка никогда не мыла их. Отчаянье захватывало меня полностью, я ругалась с бабушкой каждый день, угрожая в её отсутствие избавиться от всех бутылок разом. Я кричала на неё, обвиняя в том, что она несёт грязь и заразу в дом, что она хочет нас всех уморить, но бабушка не слушала и только свирепо огрызалась в ответ, орала, чтобы я и не думала лезть в её вещи. Я умоляла маму прекратить этот кошмар, напоминания ей каждый раз о тех самых страшных заболеваниях, которыми она сама всегда пугала меня. Но мама лишь грустно отвечала, что ничего не может сделать, что говорить с бабушкой бесполезно. Я не знала, куда в одно мгновение исчезала вся мамина решимость и твердость, с которой она мыла полки и полы, с которой насильно лечила меня или заставляла соблюдать всяческие меры предосторожности.    

Ужасны были и всё чаще возникавшие разговоры о страшной раковой болезни, которая могла поразить почти любые человеческие органы. Лечение от неё подразумевало непереносимую боль, а смерть была тяжёлой и полной страданий. Мама боялась и ненавидела название этой болезни, ругалась, если при ней я или бабушка употребляли его, но сама, не упоминая его, непрестанно говорила о болезни. Она видела её везде, в каждом неверном действии, которое могло привести к развитию опухоли. Казалось, что человек рождался только для того, чтобы рано или поздно умереть от рака и спасения не существовало. Мама пугала меня каждый день и было невыносимо жить в мире, где сама человеческая деятельность неизбежно вела к этому заболеванию: кто не ел суп, тому грозил рак желудка, как и тем, кто любил хрустящий картофель или иностранные конфеты; гастрит непременно приводил к язве желудка и последующему образованию раковой опухали; жирная пища была причиной зарождения болезни в печени; незаметно опухоли могли развиться также и от удара или травмы в груди, или от неправильного образы жизни на внутренних половых органах; рак кожи возникал, если случайно повреждалась родинка, но ужаснее всего был рак мозга. Мама преследовала меня, если я поздно ложилась спать, если долго смотрела телевизор или громко слушала музыку – от всего этого в мозгу могли появиться недоброкачественные клетки. А с появлением сотовой связи и мобильных телефонов, моя мама окончательно потеряла покой и её пророчества лились нескончаемым зловещим потоком каждый день. Если у меня что-то болело, то все вокруг подразумевали худшее и не стесняясь высказывали свои догадки вслух. Я начинала плакать и тихо молиться, чтобы бог сжалился надо мной и спас от этой ужасной болезни. Мама, рассказывая о том, что могло бы приключиться со мной, всегда делала трагическое выражение лица, срывалась на крик и её глаза горели диким огнем – я не могла видеть её в такие минуты, она пугала меня ещё больше, чем сама болезнь. Я смотрела на ужас, искажавший её лицо, и понимала, что мне пришёл конец.


Сначала я не чувствовала, что навязчивые мысли и предостережения моей мамы серьёзно повлияли на меня – я лишь думала, что следую её мудрому примеру. Тяжёлое осознание произошло намного позже, когда я почувствовала, что всё внутри отравлено страхом, что он стал настоящим хозяином моей жизни. От тревоги и волнения, которые передались мне, навязывались другими людьми, у меня начались болезненные покалывания в разных частях тела. Какой-то отдаленной, ещё не поражённой, частичкой разума я понимала, что природа моих ощущений была воображаемой, что ни один врач никогда не смог бы отыскать физиологической причины нервных прострелов в моём теле, но я была охвачена смятением. Эти резкие внезапные боли неизменно возвращали меня к мыслям о раке и вспоминались разом все слова, которые мама когда-то говорила мне. И я с горечью начала понимать, что не смогла защитить себя, спастись от постоянного внушения, превратившего меня из взрослого человека в опасающегося и вечно дрожащего ипохондрика.


Так же, как и микробов, я боялась насекомых, которые были почти невидимы, вездесущи и хитры в своих могущественных, по сравнению с людьми, способностях: разве мог человек развивать такую скорость, которую имели мухи или пчёлы, разве были люди сильны, как пауки, или так ловки, как тараканы, чтобы, точно вопреки законам притяжения, с лёгкостью перемещаться по стенам и потолкам – они могли беззвучно подкрадываться, незаметно проникать, мгновенно исчезать, но более всего они могли ранить, жались и даже отравлять. Сколько раз я слышала ужасные истории о том, что насекомые делали людям! И я не справлялась со страхом – я не имела больше сил сопротивляться, мой разум замирал и ужас съедал меня заживо. Завидев в своей комнате насекомое, я абсолютно теряла контроль над собой, я кричала и металась из стороны в сторону. Я закрывала одеялом голову, боясь больше всего на свете, что кто-то крошечный, но проворный, проникнет внутрь меня через нос, или попадёт мне в уши, и тогда я умерла бы медленной и мучительной смертью.


Забавляясь или от глупости, взрослые всегда рассказывали, когда я была ребёнком, страшные истории о том, какие несчастья случаются с человеком в его нелёгкой жизни. Затаив дыхание, предчувствуя обещанные беды, я слушала этих людей и не могла выразить, как жутко мне было – они рисовали мне мир полный опасности, поджидавшей меня буквально на каждом шагу, и я не должна была ни на секунду терять бдительность. Я не знала, говорили ли они правду или только шутили, но я верила им безоговорочно. Кроме того, по их словам, человеческим мир всецело зависел от ряда необъяснимых, мистических обстоятельств, спасением от которых было лишь следование определённым правилам. Бабушка повторяла, что нельзя сидеть на углу стола, иначе я никогда не выйду замуж (наверное, она не успела предупредить об этом мою маму, а та в детстве всё время сидела на углу), нельзя было есть, глядя в зеркало – так можно было бы полностью съесть собственную красоту. Найденная пуговица была к неприятностям, сглаз и порча подстерегали повсюду. Однажды выйдя из дома, нельзя было легко вернуться обратно, чтобы взять что-то забытое – следовало непременно внимательно посмотреть на себя в зеркало, висевшее у двери – только этот ритуал защищал от неминуемой беды. Все вокруг беспрестанно стучали по дереву и плевали через плечо. Плевание, кстати, было единственным известным во времена моего детства средством от ячменя. А так как я очень боялась лишиться глаза, почувствовав первые болезненные признаки на веках, я с криком бежала к маме и просила плюнуть мне в глаз.


В нашем доме, двумя этажами ниже, жила женщина вместе со своей пожилой матерью и дочерью – моей ровесницей. У этой женщины была тайная слабость – она выпивала в одиночестве, скрывая ото всех своё печальное увлечение. Несмотря на то, что никто никогда не видел её, покупавшей вино, мало людей знали эту женщину трезвой. В опьянении она становилась необыкновенно доброй и приветливой. Замечая маслянистый блеск в её глазах и разомлевшую улыбку, покачивающуюся походку, я знала, что эта бедная, худощавая женщина переносилась в особый мир обманчивой благодати и лишь наполовину оставалась в мире реальном. Она выглядела уставшей и с её век не сходила тёмная пелена. Сколько я помнила и знала соседей с четвёртого этажа, у них была собака, сыгравшая грустную роль в моей детской судьбе – тогда я впервые узнала страх перед собаками.

Собака эта совсем не была похожа на собаку. Это было существо невероятного вида, не такое, как другие собаки, которых я видела в детстве: совершенно белая и гладкая, с мускулистым телом и широко расставленными ногами – она напоминала огромного фарфорового поросенка, с крысиной мордой и острыми торчащими вверх ушами, светящимися на ярком солнце. Она не бегала и не ходила, а перемещалась пружинистыми отрывистыми скачками. Её вытянутая морда была обтекаемой, невозмутимой и совершенно лишённой каких-либо привычных для собак выражений, она не гавкала и не скалилась, никогда не высовывала длинного розового языка, только по временам стояла у подъезда, ожидая свою хозяйку, закрывая проход жильцам, а при их приближении, неожиданно срывалась с места, прыгая на встречу, ударяя передними лапами где-то выше колена и распахивая пасть с острыми желтоватыми зубами. Её глаза не моргали и не двигались. Это были даже не глаза, а крошечные угольные отметины, кем-то наскоро оставленные на её морде. Не думаю, что это существо обладало какими-то чувствами или сообразительностью. Никогда нельзя было понять, что творилось у него на уме. Именно эта безликость, пустота и уродливость облика фарфоровой собаки шокировали и повергали меня в ужас – это был монстр, живущий так близко, никогда и ни кем не сдерживаемый – всегда без поводка в обществе одурманенной хозяйки или её пожилой матери, которая признавалась, что не только не любила, но и опасалась собственную собаку, и не могла понять, почему дочь завела такого страшного зверя.

Я боялась выходить из дома одна, зная, что собаку с крысиной мордой нередко отпускали прогуливаться в подъезде. Я слышала, разговоры мамы с бабушки о том, что эта порода – самая страшная в мире, что нападение её стремительно, а сила невероятна. Всё внутри меня леденело от этих рассказов. И потом бабушка, усмехаясь, оборачивалась ко мне со словами: «Берегись Шуркину собаку, она может укусить! Гуляет, где хочет… И не бегай от неё!»

Эти слова тяжёлым оттиском остались в моём детском сознании, только разжигая страх, напоминая, что опасность всегда рядом. Я стала воровато перемещаться вдоль стен, прислушиваясь, боясь обнаружить где-то совсем рядом характерное прерывистое дыхание и тупой звук от удара когтей о бетонные ступени лестницы. Оказавшись на первом этаже, я опрометью вылетала из подъезда, пугаясь углов и поворотов коридора, дверей и неожиданной ужасной встречи. Мысленно я постоянно готовилась к неизбежному, продумывая ходы отступления, места, где возможно было бы укрыться, пока ненавистное существо не удалилось бы от меня на безопасное расстояние. Встречаясь с собакой, я замирала и почти закрывала глаза. Пьяная хозяйка только тогда замечала меня и, притягивая к ноге собаку, закатывалась истеричным смехом и говорила: «Ну, Верочка, миленькая, что же ты?! Он же такой дружелюбный у нас! Смотри, как виляет хвостиком… Помнишь, какой он был маленький?» Я смотрела на белого уродца, подергивающегося от нетерпения, на его гладкую морду и пыталась вспомнить то время, когда он был маленьким, но ничего умилительного и дружественного в этом воспоминании не было. Такое же чудовище, только меньшее по размеру, бросающееся к ногам людей и пытающееся вцепиться в их ботинки или голые пальца, видневшиеся из прорезей сандалий. Тогда все смеялись, списывая диковатые повадки на игривый щенячий характер. Я же мечтала, чтобы эта собака поскорее сдохла. Мне снилось, что я оказалась запертой с ней на одном этаже или в лифте и её острая морда приближалась к моему лицу, поворачиваясь то левой, то правой стороной, разглядывая меня на птичий манер, сначала одним угольным глазом, а потом другим. Я просыпалась в поту, и долго оглядывалась по сторонам, проверяя, пытаясь убедиться, что я дома, что ужасное видение было не наяву.

Довершило дело, одно несчастливое событие, случившееся со мной в возрасте шести лет. Я гуляла во дворе, бегала, прыгала с турников и залезала на них снова с большим воодушевлением. Как вдруг, неизвестно откуда передо мной выросла огромная, похожая на медведя, собака. Она развернула свою широкую чёрную морду ко мне, заплывшие шерстяными складками глаза казались тёмными дырами. Огласив двор громовым, не собачьим, а диким, лютым рыком, она кинулась ко мне, угрожающее выставляя вперёд нижние зубы-клыки, и последнее, что я помнила, как косматое чудовище, вцепилось в мою левую руку. Я вскрикнула, остолбенела и зажмурила глаза, чувствуя, что в следующее мгновение буду растерзана и разорвана в клочья. Я не помню, как собака отпустила меня, или как кто-то оттащил её. Следующее воспоминание – это слова мамы о том, что мы едем к врачу и что меня станут лечить от бешенства уколами в живот, которых будет сорок восемь. Никогда раньше я не слышала про уколы в живот – как это было возможно, как страшно это было и, наверное, нестерпимо больно. Но произошло чудо, свирепое животное не смогло прокусить мою дутую болоньевую куртку и укус оставил лишь ссадины от резкого трения ткани о кожу. Хозяйку собаки призвать к ответу не удалось, рыжеволосая, толстая, похожая на своего питомца, она, скалила припухшее лицо, отрицая какую-либо причастность к случившемуся, и обвиняла во всём меня и мою маму, рассказывала о правах собак гулять там, где им хочется. И снова тяжёлое предчувствие опасности и боли, которыми всё могло бы обернуться, неизвестность, новое откровение о том, как страшен мир вокруг – что нигде нельзя было скрыться от беды.

С момента нападения я возненавидела больших собак – они не были для меня друзьями людей – лишь страшными чудищами, скрывавшимися за невинной личиной домашних животных, но обладавших всеми качествами убийц. Как могли быть они среди нас, не сдержанные, не ограниченные ничем, недоступные для понимания, хранившие древние повадки своих диких предков? Как остро я ощущала опасность, миновавшую меня на этот раз. Мама и бабушка говорили мне наперебой, что собаки чувствуют страх, это и провоцирует их к атаке. Но я не могла одной силой воли перебороть себя – я не знала, как сделать это, как справиться. Я упускала что-то важное. Непреодолимый страх был сигналом к действию, но никто не мог объяснить мне, как избавиться от него. Взрослые казались мне такими сильными, умными, хранителями какого-то тайного знания, которым они не могли поделиться со мной, а только намекали, и я была обречена. Мне представлялось, что собаки видят мой страх, чувствуют его своим нечеловеческим, звериным чутьем, что я обнажена и безоружна перед ними, что даже застыв на одном месте, зажмурив глаза, не поднимая рук, я спровоцирую их на атаку и никто, кроме меня не будет в этом виноват. И от того мне становилось ещё хуже. Я не могла избавиться от видений страшной участи. Я словно ощущала постоянную близость чудовищного мгновения – я сама за себя, никто не мог бы мне помочь и свирепый противник, неминуемо учуяв мой страх, уже не потеряет след, и тогда острые, как ножи, зубы станут рвать на части маленькое тело, но смерть не наступит мгновенно, прежде всё существо будет корчиться от нестерпимой и жестокой боли. Волк убивает для пропитания или самозащиты, но собака – из злобы, от своей перерождённой дикости, подогреваемой наивной верой человека в её доблесть и честь. Нет спасения из железных тисков сильных челюстей, когти рвут плоть – какая лютая, не дюжая мощь брошена на бессмысленное уничтожение слабого сильным. Никто не поможет! Я дрожала от кровавых картин, которые рисовал мой страх, и никто не мог облегчить мои страдания. Взрослые смеялись надо мной, повторяя одну и ту же заученную фразу: «Ну что ты боишься?! Глупенькая! Наша собака – добрая! Она просто играется!» И когда незнакомый зверь кидался в мою сторону, подпрыгивая на задних лапах, я не могла обнаружить в сдавленном сипении его горла и раскрытой вонючей пасти дружеского приветствия. «Проклятые обманщики!!! Вруны!!!» - кричало всё внутри меня. Я не верила ни единому слову, я ненавидела насмешки и самоуверенность этих людей. Я дрожала от одной мысли о близости большой собаки. Я превратилась в трусливого зайца, скрывавшегося в высокой траве, затаившего дыхание, чей слух, зрение и обоняние обострились до болезненного состояния в попытке заметить, предвосхитить приближение хищника. В шуме улиц, я встревоженно вслушивалась в один единственный звук, интересовавший меня – далекий или ближний лай неизвестной собаки. Заслышав его, я старалась определить, как далеко он находился, с какой стороны шёл и смогу ли я найти укрытие, путь к отступлению, чтобы избежать роковой встречи. Я научилась различать характерное, похожее на бряцанье ключей, позвякивание железного кольца ошейника, к которому крепился поводок – я знала, что зверь приближался, и я ускоряла свой шаг.


Там, где мы жили, постоянно происходили какие-то дикие истории, о которых я узнавала против своей воли. Посторонние, малознакомые люди, соседи, встречая мою маму, рядом с которой шла и я, часто говорили, не стесняясь, разные неприятные вещи, передавали сплетни, делились последними новостями. Не обращая на меня никакого внимания, они точно думали: «Аааа! Это же ребёнок! Что там она понимает?!» И со временем я начала думать, что привыкла к этому, уже не стараясь уйти, ведь идти всё равно было некуда.

В нашем подъезде на первом этаже в пьяной драке брат убил брата. В соседнем подъезде мужчина, пытался выброситься из окна – я так никогда и не узнала, что стало с ним. Девочка из параллельного класса умерла, когда мы учились в начальной школе, от аппендицита – её не смогли, не успели спасти, потому что она боялась сказать родителям о болях в животе и в безмолвном терпении встретила свою бессмысленную, преждевременную смерть. У другого ребёнка отец как-то ночью убил мать и исчез навсегда.

Я содрогалась от этого ужаса, которым, казалось, было наполнено всё вокруг. Я нигде не могла скрыться, избежать вестей, сплетен, знаний о том, сколько преступного и жестокого творилось в мире, где я жила. И сторонние люди обсуждали человеческие трагедии с притворным сожалением, говорили о случившемся, точно это было неважно или произошло понарошку. Их больше волновали кровавые подробности, чем чувства людей, которые остались наедине со своими несчастьями.

Казалось, что весь мир сошёл с ума и жил лишь бесчинствами и болью своих собратьев. Я сама жила в бесконечном ужасе от осознания опасности, дышавшей мне в спину, преследующей меня, куда бы я ни отправилась. Обессиленно я признавала свою слабость и не могла бороться с хаосом, который захватывал все вокруг. Не знаю, что думали и чувствовали другие люди, но внутри меня никогда не было покоя. Я боялась идти на улицу и мне было страшно оставаться дома. Я росла и росло тягостное, угнетающее чувство тревоги внутри меня.


Однажды зимой, вечером, когда все были дома, раздался звонок в дверь. К нам так поздно никто не приходил, кроме моего отца, и я подумала, что это приехал он. Бабушка выглянула из кухни, оправляя свой фартук, мама подошла к двери, чтобы посмотреть в глазок. Она медлила в коридоре и почему-то не открывала дверь. Оказалось, что на лестничной клетке стоял совершенно незнакомый огромный бородатый мужчина. Мама громко спросила, что ему было нужно. Я не слышала ответа незнакомца, но только мамины слова о том, что здесь нет тех, кого он искал, и что мужчина просто ошибся квартирой. И тогда мы все услышали первый сильный удар в дверь. Во времена моего детства у нас была ещё простая деревянная дверь, обтянутая на манер диванов чем-то мягким, а поверх обитая плотной желтоватой клеёнкой, перетянутая по диагонали и крест на крест металлической проволокой.

Мама вздрогнула и крикнула, чтобы чужак убирался восвояси, иначе она вызовет милицию. Но мужчина, дожидавшийся у двери, стал истошно орать и требовать, чтобы его немедленно впустили, иначе, грозился он, вышибет нашу дверь и ворвётся силой. Я слышала сдавленный звук его голоса, злой, неразборчивый, заплетающийся, странные паузы между словами. У меня ёкнуло внутри. Я схватилась за мама и готова была уже заплакать от страха. И в этот момент раздались новые оглушающие удары в дверь. Мне казалось, что она вся заходила ходуном, задергалась, запрыгала, точно была сделана не из дерева, а из плюша, и вот-вот должна была рухнуть под натиском. Замки не могли выдержать! Я заревела и заметалась по квартире, попеременно подбегая то к бабушке, то к маме, заглядывая им в лицо, точно ища защиты. А всё новые и новые удары и бранные слова разбивали тишину, вселяя в меня ещё больший ужас. Я кричала как безумная, понимая, что это конец, что сейчас огромный страшный человек ворвётся в наш дом и убьёт нас или покалечит. Ни мама, ни бабушка точно не замечали меня, она суетились около двери, и мама кричала что-то злобное и устрашающе в ответ незваному гостю.

Паника и смятение охватили меня, завладели мной – я не могла им сопротивляться. И тогда я вбежала в нашу с мамой комнату и, упав на колени, стала с отчаяньем молиться богу, взывая к его защите. Бабушка, увидев меня, только раздражённо фыркнула и стала куда-то звонить. Но я уже ничего не видела и не слышала, только вздрагивала от новых ударов в дверь, и ещё сильнее сжимала на груди руки, падая в поклоне на пол, почти ударяясь лбом, захлебываясь слезами и повторяя одни и те же слова своей безыскусной молитвы.

Не знаю, как долго всё это продолжалось, но на помощь нам пришел сосед с другого этажа и вытолкал пьяного налётчика вон из подъезда. Меня всю трясло. Ещё долго я не могла опомниться и прийти в себя, и, наверное, сидела на своей постели с дрожащими руками, всхлипывающая, снова так ясно ощутив свою беспомощность против зла, которое внезапно и совсем рядом оказалось со мной. Мне было десять лет.


Но, казалось, всем было мало тех грустных и пугающих событий, которые происходили совсем близко от нас – в газетах, по радио, по телевизору писали, говорили, показывали только одни чрезвычайные и преступные происшествия, словно ничего хорошего и не случалось, словно об этом было совсем неинтересно и некому рассказывать. И так, даже дома, я не могла избежать тревожных сообщений. У нас всегда работал телевизор. Днём бабушка смотрела многосерийные фильмы о любовных перипетиях богатых и бедных, а вечером мама включала программы новостей и последних известий. Я помню долгие, тёмные вечера, точно все дни в году были зимними и холодными, наполненными страшными рассказами о преступлениях серийных убийц, живодеров, маньяков – об ужасах, которые творились в каждом уголке земного шара.

Когда началась чеченская война, казалось, что телевизор вообще не выключали. Всё мамино внимание было приковано к экрану, с которого доносились слова боевых сводок. Мне некуда было деться, негде было скрыться от страшных историй, которые рассказывали по всем каналам, и я дрожала, я была напугана до смерти от созерцания зла, про которое трагическими и хорошо поставленными голосами говорили дикторы и корреспонденты. Мама точно не замечала меня рядом, словно я отсутствовала, словно меня никогда не было, и слишком рано я узнала про необъяснимое, непонятное зло, которое совершалось в этой ужасной войне. Захваты мирных людей, школ и больниц, бесконечные жертвы – как всё это могло твориться? Почему? Когда солдаты убивали друг друга на поле боя это было тяжёло, это было горем, но в своих силах они были примерно равны, они могли защищаться, они могли постоять за себя, но как возможно убийство, истязание беззащитных, безоружных людей, которые ничего не могли противопоставить кровавому террору, совершавшемуся против них? Как могли убивать женщин и детей, как могли убивать старых людей – несправедливость, безликое, бессмысленное зло – ради чего все это было?

Я слышала каждое слово, я понимала его значение, но не могла осмыслить, объяснить, как всё это было возможно и почему? Зло ради зла – то, которое творилось сильными над слабыми – этому не было оправдания. И я познала ужас, какого никогда, как мне казалось, не знала раньше – каждый день я испытывала его, а мама лишь возмущаясь, а иногда затаивая дыхание, продолжала внимать жестоким рассказам, превращая меня в немого свидетеля бесконечного человеческого горя. Сколько мне было? Возможно десять, возможно двенадцать лет, и я была потрясена до глубины души, я была охвачена смятением от внезапного осознания, что в мире есть такое немыслимое, неописуемое зло, и что никто не может справиться с ним. Меня преследовали мучительные картины зверств, пыток, издевательств над невинными людьми, когда больше некуда было бежать, когда слабый, беззащитный человек оказывался взаперти, наедине со злодеями, которые медленно, ухмыляясь, упиваясь своим жалким могуществом, подкрадывались к жертве, зная, что она может только пятиться и умолять, но всё было тщетно. Это конец! Свободный, независимый человек в мгновении ока лишался всех своих прав, всего, что было в нём человеческого, и превращался в заложника, в узника, опустившегося на колени, молящего о спасении, о милости, о пощаде, но это лишь больше раззадоривало жестоких захватчиков, ненасытных, жадных, бесчестных и падших – они становились ещё более одержимы своей гнусностью и пили из человеческого горя и отчаянья.

Я не могла спать ночами, когда после очередного выпуска вечерних новостей, мама мирно засыпала рядом. Я дрожала от ужаса, от понимания собственной слабости и ничтожности. Меня мучили кошмары, и я покрывалась холодным потом. Где-то глубоко внутри страх всех этих безымянных, бесчисленных жертв войны был и моим страхом тоже – я знала его с детских лет, когда спасалась от настигавших меня бабушки и мамы, когда я, подобно заложникам, была не способна спастись от уродливого лица зла, обращённого ко мне, смотревшего на меня безжалостно своими пустыми чёрными глазами. Однажды зародившись во мне, это порабощающее чувство больше не оставляло меня ни на секунду. Для извращенного зла простой человеческой смерти всегда было недостаточно – для него это был пустяк, акт милосердия – подобно тому, как бабушка бессмысленно и самозабвенно истязала меня каждый день, обезумевший злодей не желал смерти своей жертвы – нет, это было бы спасением для неё, он же хотел мучить её, долго, наслаждаясь ужасом в её глазах, наполненных болью и слезами, пытки доставляли ему единственное истинное удовольствие, только тогда гнилая душа истязателя чувствовала удовлетворение, утоление кровавой нужды и звериную истому.

Я не могла справиться с новым, тяжёлым, так внезапно обрушившимся на меня знанием. Я постоянно боялась. Мне всё чаще начинало казаться, что на меня направлено это зло, что я всегда под его прицелом, что все и каждый хотели причинить мне вред и уничтожить. Теперь уже я опасалась всего. А когда стали приходить первые сообщения о взрывах домов в Москве, я боялась засыпать, не зная очнусь ли утром, и каждый вечер становился для меня точно последним в моей жизни. А маме было всё мало, выражая свое беспокойство «за ситуацию в стране» - как, торжественно выпячивая свою гражданскую сознательность и напыщенный патриотизм, говорила она. Сопереживая погибшим, она хотела знать всё новые и новые подробности, забывая, что я вижу и слышу всё, что происходило на экране телевизора. Я плакала, ложась в постель, и всё время хватала мамину руку, спрашивая доживём ли мы до утра. Её ответы были утвердительными, но я не верила, представляя ужас людей, которые тоже ложились спать, чтобы потом никогда не проснуться, или ещё ужаснее, проснуться искалеченными и обездоленными. И я больше всего боялась быть погребённой под бетонными обломками, во тьме, задыхаясь от пыли и дыма, придавленная, не способная пошевелиться, когда только сознание было бы живо, как никогда предаваясь панике, металось бы внутри моего недвижимого тела, обжигая картинами медленной смерти и боли раздавленной жизни. Когда ночью над головой раздавался случайный шорох соседей сверху или что-то у них с грохотом падало на пол, я вскакивала, поражённая ужасом и охваченная паникой, понимая, что, наверное, ещё немного и потолок обрушится на меня, раздавит, как лепёшку. Мне всё время казалось, что стены могут рухнуть, что стёкла будут трещать, лопаясь и разлетаясь на тысячи осколков, и негде будет скрыться от их ударов.

Грязной и кровавой войне, казалось, не было конца. Мне хотелось оглохнуть, чтобы никогда больше не слышать новостных выпусков. Я мечтала в тайне разбить телевизор или выбросить его из окна. И я уже давно отходила ко сну под звуки голосов специальных корреспондентов, которых я знала, почти как своих знакомых. И вот в один вечер я лежала на боку, отвернувшись к стенке, освещённой синеватым мерцанием экрана телевизора, который мама смотрела, лежа в своей постели. Наверное, для успокоения собственной совести она по временам обращалась ко мне, проверяя, сплю ли я, и, если замечала мои открытые глаза, то говорила, чтобы я не поворачивалась в сторону телевизора и старалась скорее уснуть. Как вдруг голос диктора стал более напряжённым, потому что поступила какая-то новая информация о заложниках – людях, похищенных боевиками. Я сжалась, пытаясь мысленно перенестись в другое место, где была тишина и никто больше не говорил, не упоминал эту проклятую войну. И тут, прервав моё мысленное путешествие, зазвучал девичий голосок. Сама не зная, от чего, я обернулась и увидела девочку, грустно и как-то отрешённо смотревшую с экрана. Передо мной было её уставшее лицо, тёмные волосы, поникшие плечи. Кто-то за кадром говорил, что её не так давно отпустили из плена, но голос этот неожиданно сошёл на нет, замер, и всё наполнилось глухой тяжёлой тишиной, и следующее, что я помнила, как девочка на экране подняла в кадре руку и показала её – на двух пальцах не было фаланг – их отстрелили, пока она находилась в плену. Я вскрикнула от ужаса, не веря своим глазам, не веря ничему, не понимая, что это такое рассказывали и показывали по телевизору. Это было чудовищно!!! Измученное, и словно пустое от боли, лицо девочки врезалось мне в память на долгие годы.

После того страшного вечера, когда я увидела девочку, спасшуюся из плена, узнала её историю, что-то во мне окончательно надломилось. Всё чаще мне стало казаться, что я сходила с ума, что уже одной ногой была в каком-то глубоком забытье, где мои мысли были не властны над моими поступками. Воспоминание о мучениях, которые пережила эта бедная девочка, её бесстрастное, точно смирившееся со страданиями, лицо, её искалеченная рука оставили во мне неизгладимый след. У меня начались странные нервные состояния, которые повторялись снова и снова – я не могла контролировать их, не могла прервать, не могла избавиться от них. Как только, в очередной раз, я слышала или узнавала о чём-то ужасном, сгибы моих пальцев, запястья, локти, колени и щиколотки начинали странно зудеть, истерзывая меня, изводя необъяснимой тревогой, и всё, о чём я могла думать, это как прекратить невыносимый зуд. И я начинала тереть друг о друга свои руки, свои пальцы, все суставные сгибы своего тела, пытаясь смахнуть навязчивое состояние. Иногда это не прекращалось долгие минуты, и я боялась быть застигнутой кем-то, я боялась, что меня сочтут сумасшедшей и упрячут в дом для душевно больных. Но ещё тяжелее становились эти состояния, когда я оказывалась на людях. Я испытывала почти физическую боль и ужасный страх, если не могла смахнуть, стереть со своих запястий или колен навязчивый зуд, и я ёжилась, начинала ёрзать на одном месте, нетерпеливо переминаться с ноги на ногу, теряя все свои мысли, забывая обо всём вокруг и мечтая только о мгновении, когда бы осталась одна и осуществила необходимый ритуал облегчения. Обхватив себя руками, я с ожесточением мяла свои предплечья, смахивала нечто невидимое со скрючившихся запястий, выламывала свои пальцы, или через боль сгибала каждый палец в отдельности, чтобы прогнать болезненный зуд из суставов. Если подолгу мне не удавалось скрыться от посторонних глаз и облегчить страдания, то за страхом приходило состояние чудовищной паники, точно меня живьём запирали в тесном тёмном чулане, и я почти задыхалась. Меня начинали преследовать ужасающие видения ампутированных раненных конечностей, точно это могло случиться со мной, если я немедленно же не натёрла бы свои суставы.


Мама никогда не стеснялась смотреть при мне откровенные ужасы, но зато всегда была на страже, чтобы не допустить моего присутствия рядом с телевизором, если на экране влюбленные просто целовали друг друга. Она требовала, чтобы я отворачивалась или прикрывала глаза рукой – я была слишком мала, чтобы знать уже о проявлениях нежности и теплоты между мужчиной и женщиной, даже когда мне было четырнадцать лет. Но в тоже время, необъяснимо, парадоксально, она никогда не выключала звук, не меняла канал, если в фильмах показывали сцены насилия над женщинами и детьми, не просила меня отвернуться. Мама словно забывала, что я была рядом, что мне некуда уйти, что я видела и слышала всё, что разворачивалось передо мной в этих фильмах.

Ужасные, потрясшие моё детское воображение, мой хрупкий внутренний мир, кадры въелись в память, прожгли в ней глубокое клеймо, чтобы безжалостно мучить меня днём и ночью знанием о чудовищном зле, которое существовало в мире. Я хотела бы не верить в него, уговорить себя, что так не бывает, просто невозможно, но правдоподобность, реалистичность происходящего настигала меня, принося смятение и страх в мою душу. Грубые, точно дикие звери, мужчины всегда сзади нападали на женщин, калеча их, хватая за волосы, выламывая руки, произнося грязные ругательства. Они истязали своих жертв лишь для низменного удовлетворения, упиваясь своей жуткой силой и беззащитностью тех, кого держали железной, нечеловеческой хваткой, пороча само имя человека, уничтожая всё человеческое – хуже животных, потому что в своих злодеяниях они не знали устали и пощады.

Почему я видела всё это? Почему не могла спастись от страшных зрелищ, которые словно совершенно не трогали мою маму? И точно она хотела, чтобы я, ещё неопытная, узнала только эту отвратительную сторону жизни, а не добрые и чистые её проявления. Я дрожала всем телом, и снова не могла спать ночами, не зная, как спастись от уродливых видений, преследовавших меня постоянно. И со временем я стала бояться мужчин, зная, на что они способны, зная, как женщина бессильна против их лютой извращенной злобы, и не было ничего настолько ужасного, что могла сделать женщина мужчине, подобного тому, что мужчина мог совершить над женщиной.

Я плакала в своей постели, зажмуривала глаза, молилась богу, попеременно обхватывая руками то голову, то плечи, тряслась и вздрагивала, чтобы стереть, стряхнуть, выкинуть страшные образы из своей головы. Как люди, знавшие о таком зле, могли говорить, что смерть – это самое страшное из всех событий жизни? Нет, смерть – это избавление. Пытки и насилие – вот то, что было ужаснее во много раз, по своему смыслу, чудовищнее смерти.

А потом как-то мама начала, приходя с работы, повторять одну и ту же, как ей казалось, безвредную и весёлую шутку. Она рассказывала, что читала или слышала о некой женщине, которую вечером подкараулил на безлюдном пустыре похотливый маньяк. Он не был убийцей, лишь грязным порочным человеком, который только силой мог добиться близости с женщиной. И его жертве так понравилось то, что произошло с ней, что на следующий день она с надеждой вернулась на тот же пустырь, но преступника там не оказалось. Этот глупый и жестокий рассказ напомнил мне о том, когда я впервые в жизни услышала ужасное слово «насилие».

В первом классе, когда меня уже отпускали одну гулять во двор, не уходя далеко из поля зрения бабушки, следившей за мной с балкона, я стала встречать новых девочек и ребят, с которыми не была знакома до школы – некоторых своих одноклассников, которые иногда тоже приходили на площадку перед нашим домом. И был среди них белобрысый, тощий и злобный мальчик Зиновьев, отпетый хулиган и троечник. Он первым в классе начал придумывать мне обидные прозвища и во дворе тоже не давал прохода. Я постоянно убегала от него, а однажды пригрозила, что пожалуюсь маме и тогда он будет иметь дело с ней. На что бесстрашный наглец, скалясь и громко хохоча, закричал: «Если хоть пикнешь кому-нибудь, я запру тебя вон в том тёмном подвале и буду насиловать!!!» Я не знала, что всё это означало, но каждый день, отправляясь гулять, видела неприкрытую чёрную металлическую дверь, разъеденную ржавчиной, у крайнего подъезда дома, которая лязгала и хлопала от ветра и в проёме её щели зияла такая непроницаемая чернота, что я сразу же ощутила весь ужас, который скрывался в угрозе мерзкого мальчишки. От его слов я начала кричать и отчаянно зарыдала, а потом со всех ног побежала домой, оглядываясь, боясь обнаружить погоню. Я так никогда и не решилась рассказать об этом маме. 


Как-то после школы, я тогда училась в третьем классе, бабушка отпустила меня погулять во дворе, но провожать не пошла. А так как я сама, без взрослых, боялась спускаться на лифте (мне много раз говорили, что одна я не смогу ездить в нём, из-за очень маленького веса), то решила пойти вниз по лестнице. Моя подруга уже дожидалась меня на площадке, и я должна была торопиться. Я быстро бежала по ступеням, как вдруг на третьем этаже, открылась дверь, и старушка, которая жила в квартире у самой лестницы, вместе со своей дочерью и внуком, хотела вытрясти пыль из половика. Увидев меня, она заулыбалась своей ласковой, наивной старческой улыбкой. Я вежливо поздоровалась и уже хотела лететь дальше, как неожиданно пожилая женщина ухватила меня за рукав куртки и сказала: «Смотри, осторожнее, Верочка! Там какой-то маньяк сегодня весь день по подъезду ходит!» Не успела я опомниться и хоть что-то ответить, как старушка отпустила меня и тут же захлопнула дверь. На мгновение я замерла в нерешительности у её квартиры. Что же это? Какой маньяк? Он всё ещё в доме? Почему?

Я принялась бежать снова вниз, но чем ближе была я к первому этажу, тем сильнее страх сковывал меня. Спуск на первый этаж был всегда тёмным, коридор поворачивал у почтовых ящиков, грязный и прокуренный, там постоянно видели разных странных личностей, неопрятных пьяных мужчин, и я, как пуля, пролетала это место – скорее, мимо лифтов, к выходу. И эти несколько мрачных, душных метров были для меня нестерпимыми и жуткими. Выбегая из подъезда, я никогда не могла сразу восстановить дыхание – так я боялась. Но теперь мне послышались совсем рядом чьи-то отчетливые шаги и точно тень мелькнула по стенам. Поражённая страшной догадкой и предчувствием беды, я опрометью понеслась назад, мечтая только добраться невредимой домой и, может быть, тогда попросить бабушку позвонить в милицию, а потом проводить меня на лифте, чтобы я всё-таки могла встретиться с подругой. Сколько времени заняло у меня вернуться на шестой этаж, я не знала, но эти, должно быть, несколько минут показались мне вечностью. Что было бы со мной? Разве могла я спастись от маньяка, если он и вправду ходил по этажам? Он сильнее, быстрее меня. Скорее домой! Задыхаясь, я подбежала к своей двери и стала с отчаяньем выжимать звонок, находящийся на стене. Я слышала его неприятный резкий звук, но за дверью была тишина. Бабушка не открывала. Я снова начала трезвонить, а потом барабанить кулаками в дверь – ответа не было. В смятении я смотрела по сторонам, не зная, что делать. Почему бабушка не открывала? Где она? Куда вдруг делась? Я замотала головой, ежесекундно оглядываясь на лестницу, предчувствуя приближение опасности. Я не могла больше медлить! Где же укрыться, куда бежать дальше? Я чувствовала, что оказалась в западне… Горячая волна обдала изнутри всё моё тело, и я начала дрожать. И снова с силой позвонила и забила руками в дверь квартиры, но за ней – лишь молчание. Боже! Куда бежать? Что делать?

В двух соседних квартирах жили немощные одинокие старушки, а в третьей – молодая семейная пара, державшаяся особняком. Их дети днём были в саду, а сами родители, наверное, на работе. И я кинулась звонить в дверь ближайшей квартиры, где жила одна из старушек – ответа тоже не было, тогда я, собрав все силы для решающего броска, забарабанила в дверь другой бабушки, квартира которой была прямо напротив лестницы, понимая, что это моя последняя надежда. И вдруг дверь распахнулась, а на пороге я увидела сухенькую пожилую женщину, высокую, но сутулую, в старой залатанной одежде – это была Ольга Изотовна. Она очень удивилась, увидев меня, а я не успев дать ей опомниться, взволнованно затараторила про свой испуг, про неизвестного маньяка и про то, что бабушка не открывала мне дверь. Старушка радушно впустила меня к себе и усадила на кухне, предлагая всё рассказать по порядку и угостив меня чаем. Я благодарила её и не могла нарадоваться своему спасению.

Старенькая Ольга Изотовна, выслушав ещё раз внимательно мой, уже более спокойный, рассказ, сходила и сама позвонила к нам в квартиру, но ответа по-прежнему не было. Мой испуг потихонечку проходил, и я попросила добрую соседку спустить меня на лифте вниз и проводить на улицу, ведь, если что-то случилось, я смогла бы во дворе дождаться маму с работы и вместе с ней прийти домой.

И только я показалась на детской площадке, меня огласил крик моей бабушки. Оказывается, всё это время она провела на балконе, высматривая, когда же я появлюсь, как велела ей делать моя мама. Своей подруге я успела только виновато помахать рукой – бабушка кричала и требовала, чтобы я немедленно вернулась обратно. Не помню, как я снова оказалась дома, но бабушка ругалась на меня на чём свет стоял и совершенно не хотела слушать объяснений о случившемся. Я была наказана за своенравное поведение и наплевательское отношение к её больному сердцу, и гулять меня в тот день больше не пустили. «Вот вернётся мать – с ней и будешь разбираться!» - подытожила бабушка.

Этот случай остался в моей памяти вместе с другими тяжёлыми воспоминаниями. Несколько ужасных минут, отчаянный бег по лестнице, без оглядки, в смятении, в полном неведенье и страхе, бессильном предчувствии опасности, в ожидании зла, которое могло случиться без причины. Перед глазами всё ещё мелькали безразличные серые, холодные ступени, слышался звук собственных торопливых шагов в гробовой тишине подъезда, виделись пролетавшие мимо голые грязные стены – пространство, предназначенное для человека и одновременно чуждое его существованию, потому что в нём никогда не было ничего человеческого. Но страшнее всего – не само нападении, а попытки спастись от чего-то, что никогда не видел и не знал, ото зла, хуже которого не было – зла, совершавшегося не из мести, не ради наживы, но ради самого зла, ради страданий и смерти. Какой во всём этом был смысл? Для чего маньяк убивал своих жертв? Он преследовал их в свирепом порыве, точно от исхода этой бессмысленной, безжалостной гонки зависела его собственная жизнь. Жажда жестокой погони, разум, поражённый и разрушенный безумием, превращал когда-то живого человека в самое страшное существо на земле. Какая немыслимая целеустремленность, сила воли, почти сверхъестественное ощущение своего предназначения, посланного из других миров, руководило умами, сердцами этих злодеев, которые были у всех на слуху?

Люди вокруг меня всегда полагали, что страшно только насилие – то к чему применяли слово «кровавый», но страх этого был скорее инстинктивным, природным, свойственный всем живым существам перед лицом опасности, как будто безотчётно, возникающим против собственной воли, но то, что действительно было страшнее самой боли или смерти, это причина, подталкивающая одного человека причинять страдание другому. Острое, мучительное знание о бессмысленности человеческого зла, жалило меня в самое сердце. Мне казалось, что я сходила с ума, потому что не могла объяснить себе, оправдать это зло. В отчаянье я копалась в собственных мыслях, собирала по крупицам обрывки знаний о мире и людях, но не могла отыскать правды. Как ум начинал заходить за разум при мыслях о бесконечности Вселенной, так же и мой разум вскипал от тщетности всех попыток найти ответ на ужасные вопросы о природе извращённой человеческой злобы, продиктованной ни алчностью, ни желанием справедливости, но эгоизмом и бессердечностью.


Только намного позже, когда детство точно навсегда осталось в прошлом, я с подлинным ужасом пережила заново все свои страхи.

Настоящие всходы посеянный во мне с младенчества и преумножавшийся ужас перед внешним миром стал давать уже в отрочестве. Неожиданно меня начали преследовать фобии и навязчивые состояний. Мамина забота обо мне в этом отношении всегда сводилась к неестественно-жалостливому выражению её лица, которым она пыталась показать сочувствие, на самом деле неведомое ей. Она говорила мне тонким голоском: «Несчастненький мой, бедненький мой малыш!» - и крепко обнимала. И столько раз я слышала эти слова, что и сама начинала искренне верить в свои несчастья. Мама придумывала для меня ласковые имена, но больше ничего не менялось. Вокруг меня создавалась видимость бурной материнской деятельности, направленной на облегчение моих мучительных состояний, но привычки тех, с кем я жила, оставались прежними: неосторожные слова и поступки, бездумно повторявшиеся из раза в раз, провоцировавшие и только усугублявшие мои страхи, вызывавшие панические атаки, с которыми я не умела справляться. Я не понимала творившегося со мной, и я спрашивала себя снова и снова: «Если мама так любит меня, почему же тогда всё плохо и я чувствую лишь тревогу?» Но мама не видела в своих поступках ничего предосудительного, оставаясь слепой ко всему, кроме собственных переживаний.


Когда я стала старше, уже ближе к окончанию школы, меня часто охватывало состояние неопределённой тревоги. Оно всегда возникало внезапно, как предчувствие чего-то ужасного, что должно случиться, но я только не знала с кем и когда. Моё сердцебиение учащалось, мысли начинали путаться, я не могла сосредоточиться и металась, не понимая куда пристроить себя, что сделать с собой, чтобы облегчить своё состояние. Меня бросало то в жар, то в холод. Внутри что-то всё время то вздрагивало, то замирало, то начинало сильно биться, как будто птица своими крыльями отчаянно била у меня под рёбрами, потом всё стихало, и вдруг что-то острое кололо меня то в спине, то в плечах, и всё повторялось заново. Иногда мне казалось, что чья-то огромная железная рука хватала меня за грудки, сдавливала со всей силы, и тогда я не могла сделать вдох – это была ужасная агония. И когда мама спрашивала, что со мной, я отвечала, что мне очень страшно, и, что я не знала, чего боюсь. Это был страх жертвы, которую преследовал кто-то сильный, во много раз сильнее. Но только я не могла увидеть своего противника и неизвестность доводила меня до безумия – она была ужаснее самого страха.

Мои ладони потели и одновременно становились холодными как лёд, тело дрожало, как от озноба, и, когда я двигалась, внутри все сотрясалось, ошеломлённое каждым шагом, поворотом головы или жестом рук. Воздух вокруг меня сгущался и темнел, и я хотела закричать, сама не зная от чего. Я старалась сидеть тихо, переводя дыхание, прислушиваясь ко всему, что творилось со мной, но никак не могла обрести покой. Моё тело не слушалось, и я беспорядочно встряхивала головой, как лошадь, которую донимали обнаглевшие в жаркий день мухи. Я вздыхала громко и отрывисто, а выдыхала так, как будто старалась с силой вытолкнуть что-то из себя, но не могла завершить начатого. Растерянно и встревоженно я оглядывалась по сторонам, искала что-то глазами, но не могла найти. В ушах стоял шум, в голове кто-то копошился – всё смешивалось, и я не понимала, где находилась. Иногда мне казалось, что стены и потолок надвигаются на меня, чтобы раздавить, и тогда я беззвучно плакала, раскрыв рот, потому что в середине моего лица что-то опухало, преграждая в носу путь для воздуха. В особенно ужасные моменты мне и вовсе казалось, что я умирала.

Это состояние могло длиться часами, иногда лишь ослабевая во время недолгого и поверхностного сна, больше похожего на бред или забытье. А пробуждаясь, я чувствовала себя ещё более изможденной, измученной. У меня болели глаза, их жгло и белки были красные от растрескавшихся кровяных сосудов.


Сентябрь 2018


Рецензии
Здравствуйте Вера.Долго думал как прокомментировать ваш рассказ и вспомнил слова из песни группы "Воскресение".... и облегчение лишь в одном стоять до смерти на своем, ненужный хлам с души стряхнуть и старый страх прогнать из глаз, из темноты на свет шагнуть как в первый раз...
Удачи Вам Вера!
С уважением Игорь.

Игорь Беляевский   15.04.2019 17:42     Заявить о нарушении
Игорь, спасибо большое... Я совсем забыла об этой песне - её слова по-настоящему воодушевляют и вселяют надежду!

Вера Белявская   15.04.2019 17:53   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.