Америка. Туда, там и обратно 5

Валерий Буланников
Митрофорный иерей

Мы сидим в небольшом по-американски аккуратном и уютном садике, что разбит вокруг жилого дома одного из русских приходов в районе так называемого Большого Сан-Франциско. Отец Николай П. пригласил меня отметить светлую Пасху братской трапезой, дружеским общением. Теплое калифорнийское утро, ветра почти нет, что бывает здесь обычно весной. Дворик залит утренней солнечной дымкой, она еще густится  в ветвях, на  полянке между несколькими березами и отцветшим каштаном, посаженными лично батюшкой еще двадцать три года назад. Если не смотреть на тихую улицу, где иногда почти бесшумно проезжают машины, и на крыши соседних домов, то думается, что мы сидим где-нибудь на даче под Москвой,  Калугой, Курском, Орлом и сейчас не середина апреля, а уже конец мая-начало июня, судя по погоде. Мы, впрочем,  и не смотрим, хотя так и не думаем.
Здесь в калифорнийской тиши иногда хочется исчезнуть и оказаться на той стороне земли, где леса, речки, озера, болота, которые отец Николай видел всего лишь несколько раз в жизни, я – гораздо больше. И сейчас мы делимся впечатлениями о том, что видели, запомнили и чего так не хватает под картинно-синим безоблачным небом…
Ностальгия по оставленному, далекому и желанному, иногда нападает на многих живущих в этом малоизвестном на нашей исторической родине раю. Неизвестном, конечно, в деталях, житейских подробностях и удобствах, на той стороне пока немыслимых и во многом трудно представимых. Но рай земной рано или поздно в своей сладости становится обыденностью и потому хочется не вкусного калифорнийского Мерло, а водки под селедку или в крайнем случае слабосоленую семгу. Хочется пройтись не по идеальному чистому песку пляжа Сан Григорио, а по глиняному в камешках, траве, иле и камышах берегу среднерусского озера.
Ностальгия сродни малярии – пару раз в году внезапно нападает, колотит, температура под сорок, лежишь пластом; ни душевных, ни телесных сил куда-то идти, что-то делать, и даже говорить и отвечать, нет. Есть одно желание – лечь  на кровать как на дно и не подавать признаков жизни, как уснувшая в полдневную рыба. Все бы так и было, но проходят сутки и на следущее утро почти все забываешь. Лихорадка уходит, и просыпаясь, ты чувствуешь слабость тела, гул сердца, жажду телесную и душевную, спешишь к холодильнику, залпом выпиваешь пачку апельсинового сока, опять возвращаешься в спальню, ложишься, закрываешь глаза и думаешь “ кому бы позвонить и съездить?”
Такие приступы случается с нами здесь на американской земле обычно на Пасху или на Рождество, когда все вокруг кипит радостью праздника, многолюдьем, мелькают знакомые лица, некоторых уже не видел несколько месяцев, и потому им особенно рад. Расспрашиваем о делах,  детях, как провели или собираются проводить отпуск. Планы с ним часто связаны с поездками туда, на родную землю, но никто не знает, когда, но знают, что ненадолго. Потом служба, после которой – короткое праздничное застолье, а на следующий день – детский утренник, игры, шум, беготня, всем весело, и взрослым, и детям, расставаться не хочется, а приходится. Несколько дней вспоминаем пролетевшие два дня, звоним, приглашаем приезжать еще. Но в наступившее воскресенье как обычно – только самые верные и близкие, храм полон едва на треть, все как в предыдущие и последующие годы…
Не успев прилечь, беру телефон и набираю номер, предполагая, что на том конце провода пережили в эти дни тоже самое. Отец Николай гудит:
- Ну, отче, обязательно приезжай, матушка уже спрашивала, когда вы приедете! Надо, наконец, поближе познакомиться.  Один? Тогда один, а я сейчас попрошу, чтоб на столик в саду накрыла моя бесподобная.
“Бесподобная” матушка Елена очень рада гостям, но она немного огорчилась, услыхав, что мои уехали в греческий монастырь на праздник. Жаль, ей не с кем будет сейчас поделиться-пообщаться...
Мы сидим спиной к улице и смотрим на невысокий сетчатый забор – обычную калифорнийскую изгородь, –  обвитый каким-то вьющимися растениями, разновидностей которых здесь огромное количество. Дом на соседнем участке скрыт высокими миртовыми кустами и гигантской местной сосной, чья тень частично падает и на нашу лужайку. Холодная “Stolichnaya” уже разлита по двум маленьким граненным стопкам –  память и подарок отца, их батюшка всегда достает только на Пасху.
- Да, эту отцу подарил в Берлине советский офицер, который был на постое у него с бабушкой. Он знал, что отец - русский, но никому из своих не сказал, иначе бы их забрали и отправили в Россию. Хороший был паренек, откуда-то из-под Твери, или как он тогда в советское время назывался?
- Калинин, – подсказываю я и осторожно беру холодную запотевшую стопку в ладони вслед за хозяином.
- Да, Калинин. Отец имел немецкое гражданство по рождению – мать, моя бабушка, была немка по происхождению, русская, конечно, немка. Она с родителями выехала в Германию после революции, но всегда считала себя русской.
        Благодаря немецкому гражданству они смогли в сорок пятом перебраться в Мюнхен. Так вот отец всю жизнь вспоминал этого офицера. К советским у него было хорошее отношение, он всегда считал, что Россия не погибла, ведь вот были и такие как паренек из Твери – добрый и совестливый. А что была революция – так все это их высокородия и совершили, если честно, многие из них сами же и отреклись от царя, а какая Россия – без царя? Просто другая, ну, тогда она стала красной, народ к ним, красным, и обратился, тем более что те им и землю пообещали.  Да, вот отец и не любил, когда людей из России называли “советскими,”  говорил, что эмигранты специально так их называют, тем самым мелочно их унижая и посмеиваясь над ними, как бы намекая, что они не совсем русские. Это неизвестно, кто более русские – те, кто остался или те кто уехал?  Отец с ними всегда спорил.  За что они и не любили его, называли “агентом КГБ,” он чуть в пятидесятые не сел в тюрьму здесь, за ним следили люди из ФБР. Ладно, отче, давай за Пасху. Спасибо Господу, который всех примеряет – и советских и антисоветских..
Мы выпили. Я смотрю на него – мы с ним всего лишь несколько раз виделись за те неполные два года, что я служу, а он мне как будто давно знаком. Даже иногда кажется, что он мне родственник, пусть и не близкий, но точно родной. Мне нравится его немного порывистая и нервная манера говорить, его тонкие бледные губы всегда чуть-чуть подрагивают в уголках. Его взгляд как бы прощупывает и оценивает тебя, но делает это не с целью в чем-то уличить, а понять и оправдать; он внутренне очень доброжелателен. Его тонкая сухая фигура смотрится аскетично, лицо немного бледно, чуть тревожно. Увы, видно, что в отношениях с алкоголем он – типично русский. Злоупотребляет ли? Скорее – нет, просто, по Достоевскому – “бутылки врагом не бывал.”
Не закусывая, отец Николай стал наливать по второй, медленно, как бы прицеливаясь. Оглянувшись на дом, он зовет:
- Матушка, мы тебя ждем на стопочку во славу Божью и за твое здравие.
Матушка Елена спешит по бетонной дорожке от дома, несет блюдо с дымящейся картошкой в одной руке и салатницу в другой.  В свои сорок с большим хвостиком она по-прежнему выглядит почти юной благодаря зеленоватым глазам, коротко стриженным русым волосам с рыжеватым отливом и тонкой худой фигуре. Она – любовь и жизнь отца Николая, его регент, “чтица и певица,” а главное – нервная система и центр приходской жизни. Они совпадают как правая и левая ладонь, но функции у них разные – батюшка бурлит, матушка примиряет. Она – спокойна, он – импульсивен,  батюшка – в прошлом, воспоминаниях, рассказах о России и жизни здешней, матушках – в ежедневных заботах, в поддержке и утешении его в нелегких делах приходских и трудах церковных. Ему – говорить, ей – сочувствовать и сопереживать ему. Так у них гармонично и ладно идет уже третий десяток.
Отец Николай смотрит на матушку, кивком предлагает ей взять стопочку, улыбается. Когда он поднимает свою,  тень пробегает по лицу и поселяется грустной усмешкой в уголках  губ:
- Мы ведь с тобой, мать, уже двадцать четвертый год на приходе. Наша двадцать третья Пасха, двадцать три раза умирали и воскрешали. Помнишь, мы только месяц как приехали и пришел отец Михаил из соседнего прихода. Мы тогда с тобой вечерню служили, ты – беременная на клиросе в уголке присела и поешь, я – один в алтаре. Он заходит, смотрит по сторонам – никого нет, пение раздается, он ко мне в алтарь бегом и говорит: “Батюшка, кто поет, ведь никого нет?” а я ему: “Ангел Божий.” У него – глаза на лоб, он перекрестится, глядя на меня и бегом из храма как ужаленный. А мне потом владыка выговорил, мол, чего старика пугаешь ангелами. А я ему: “Владыка, как можно ангелами испугать, ведь не черти же?” Объяснил ему, как было, так он сказал, чтоб службу служил только если есть прихожане в храме. Я ему: “Владыка, распоряжение письменное издайте,  если вы так хотите.” Он обиделся и не издал.
Пытаясь смягчить грусть отца Николая, матушка смеется:
- Да, лицо тогда у отца Михаила было очень перепуганное, а на следующий день он заехал и серьезно спрашивает: “Матушка, а давно ангелы у вас в церкви поют?” “Да, нет, говорю, когда батюшка один служит.” Так он смотрит почти с благоговейным ужасом и крестится “Свят, свят, свят.” Я даже тогда подумала, не  к тебе ли это, батюшка, относилось.
- Нет, думаю, он Господа просил спасти от созерцания воинства ангельского, дабы не умереть. Или считал, что по грехам – недостоин,  – улыбнулся отец Николай. –  Он так до Пасхи и не показался. Ну потом, конечно, кто-то сказал, что матушка помогает мне, поет в храме, и он просто этого не заметил. Старик не обиделся, пришел, поздравил нас с праздником. Мы с ним по стопочке и опрокинули.  Вообще-то он был добрый, хороший батюшка. Кстати, из советских. Был в плену, после войны лагерь оказался в американской зоне. Он написал просьбу предоставить ему убежище в Америке, так как его дед был священник еще при царе и он опасался преследований, если вернется в Советский Союз. Ну, американцы не задались вопросом, а как он жил до войны, и дали вид на жительство, то есть так называемый статус “дипи”
- А дед его правда был священником?
- Да, где-то в небольшом селе в Архангельской губернии. Отсюда у отца Михаила и было такое немного деревенское благочестие. Но он был искренним в том числе и в своих страхах, за что прихожане его любили. И даже старые эмигранты не называли его “советским,” хотя этот ярлык навешивали на всех, прибывших оттуда. Он был прост,  потому к нему ничего и не приклеивалось. Правда, матушка?
- Да. А помнишь, как за месяц до смерти, когда он был очень болен, мы позвонили ему и спрашиваем, мол, батюшка, может наша помощь нужна или принести что, а он говорит: “Гречневой каши хочется, настоящей!” Мы тогда помчались в Сан-Франциско, там гречка в русском магазине была, но не жаренная, а зеленая. Так мы ее давай жарить, она горит, ну намучилась, перебрали, приготовили кашу, привозим. Он ел уже с трудом, съел несколько ложек и говорит: “Самая вкусная еда, что перед смертью, я всегда перед боем на войне старался немного хлеба поесть. Вкусно было… как сейчас.”
Красивые глаза матушки Елены заблестели, она смахнула слезу и сказала:
-Хоть и Пасха, а давайте отца Михаила помянем. Христос Воскресе!
- Воистину! - эхом ответили мы.
Накладываем картошку, зеленый салат, куски холодной свинины. Еда в Америке имеет сладковатый привкус, во все – от хлеба до ветчины и колбасы – добавляют кукурузный сироп, поэтому наши недавно прибывшие из России соотечественники стараются не покупать полуфабрикаты, а готовить сами, без магазинных соусов и приправ, коих здесь бесчисленное множество. Но несмотря на все старания вкус – другой. Химия,  хранение и обработка, генная инженерия? Может, но никто точно не знает. Впрочем, через некоторое время многие привыкают и уже не спрашивают.
- Когда мы первый раз в начале девяностых были в России, поехали к нам в бывшее прадедушкино имение в Курскую губернию. Конечно, там помнят, что были дворяне П., приняли хорошо,  местный директор школы в гости пригласил. Особых разносолов не было,  картошка, сметана, овощи, жареная свинина. Мои орлы ничего не едят. Спрашиваю, мол чего не едите, а они мне – “очень странный вкус”!Я им и говорю, что это и есть вкус настоящей еды. Поверили, начали есть, так потом вошли в вкус, что все время добавки просили. Особенно на картошку и сметану налегали. Потом долго пытались узнать, почему здесь еда не настоящая.
Отец Николай всегда о России говорит “у нас,” а об Америке –  “здесь” или  “у них.”  Впрочем, к стране своего пребывания он относится хорошо, но воспринимает ее больше как данность, как место своей жизни и своего служения. Правда, еще раз съездив в Россию в девяностые, он было засобирался переезжать на историческую родину насовсем, но тогда ему епархиальный архиерей отпускную грамоту не дал – в Зарубежной церкви все еще продолжался сложный период осмысления истории двадцатого века и о переходе в Русскую церковь можно было только мечтать. После отказа в получении отпускной грамоты кто-то даже пустил слух, что отец Николай как и его родитель “работал на КГБ,” что, впрочем, его не обидело, а даже порадовало. “Да, да, работал. По ночам не спал!” – посмеиваясь, отвечал он на вопросы захожалых старичков, чем вводил их в ступор.
Владыку он упрашивать не стал, а попросился в отпуск на месяц, что было много для Америки, ведь больше, чем на две недели здесь обычно в отпуск не уходят. Он, прочитав прошение об отпуске, неожиданно дал положительный ответ. На следующий день с матушкой и двумя сыновьями отец Николай улетел на Аляску, снял там домик в лесах и весь месяц проходил на рыбалку на порожистые речки. Бродя по этой северной пустыне, он нередко натыкался на волков, у воды встречал медведей, диких кабанов, оленей. “Волки порой приятнее людей, у них взгляд честный, знаешь, чего они хотят в тот момент, когда на тебя смотрят. Да и потом – исподтишка не нападут, их всегда слышишь и видишь, они ведь не прячутся.”
После попытки отъезда, он только один раз побывал в России.  “ Все, больше не поеду, а то боюсь, что умру от разрыва сердца, когда буду уезжать…” Может это и художественное преувеличение, но в отпуск он по-прежнему ездит на Аляску или в Канаду, в леса, поближе к тундре.  “Там нет даже следов цивилизации. На вертолете высадишься, и две недели как в первые дни после сотворения – ни души.”
- Батюшка, тебе чай или кофе? – спрашивает матушка,  собирая посуду, и поворачивается ко мне. – А вам?
Я прошу кофе, отца Николая она не переспрашивает – если не отвечает, значит, чай. 
- Матушка, Бог любит троицу, – говорит батюшка и разливает остатки водки по стопкам. – Нам еще вот за торжество Православия у нас в Калифорнии надо выпить. Ведь это в конце концов больше русская земля, чем американская – мы же ступили на нее раньше нынешних хозяев.
Матушка смеется:
    - А где мы только не ступали первыми? Даже на Гаваяйх мы были первыми европейцами.
- Да вроде как на Луне, матушка. Американцы утверждают, что они там были. Ну и пусть и будут, а нам надо проповедовать евангелие всей твари по слову Господа. А на Луне – только камни, может, правда, и они когда-нибудь возопиют! А?
- Если ты туда прилетишь, то тогда точно возопиют!
- И тогда наконец-то я получу звание протоиерея за труды просветительские. Ну ведь сказано “во всю землю изыдет вещание их и в концы вселенныя глаголы их!”
Смех перекликается с чистым звоном стопок и посуды. Матушка подхватывает пустые тарелки и салатницу, почти вбегает на невысокий деревянный порог и исчезает в распахнутой двери кухни.
- Да, я еще десять лет назад это протоиерейство должен был получить. Мне уже бы и митру скоро бы надо было давать. А так дальше камилавки дело не пошло. Вот, до сих пор крест серебряный.
Отец Николай был действительно обойден всеми церковными наградами, хотя он практически с нуля создал приход. “Первую воскресную литургию, шестого февраля на блаженную Ксению, посетило  восемь человек. Именно посетило – никто не подошел ни на исповедь, ни на причастие. Пустыня. Духовная.” Тогда на следующий день беременная матушка устроилась в овощную лавку кассиром – в церковной кассе не было денег даже на закупку свечей. Приходилось экономить не только на свете, даже на отоплении, хотя в феврале в Калифорнии по ночам бывает еще очень холодно, и щитовые домики легко продуваются сырыми ночными ветрами. Ветры налетают с океанского побережья, вдоль которого идет от Аляски кристально-холодное течение температурой не больше пяти-шести градусов по Цельсию, и потому ночью температура воздуха, гонимого ветром с океана, не намного выше. 
Это аскетическое житие продолжалось почти год, до Рождества. А в сочельник кто-то зашел в храм и положил на тарелку сто долларов, что составило ровно половину месячных сборов. “Мы тогда пошли в мексиканский ресторан и потратили аж десять долларов!”
Когда он это вспоминает, у него нет ни привычной грусти, ни иронии в голосе. Он спокоен, обычное эмоциональное напряжение в голосе исчезает.  Мне это очень понятно и близко – всякое начало оставляет в душе только свет надежды и веры, ибо только тогда соединится не соединяемое, а из разрозненного получится целое и цельное, и происходит сотворение прихода, церкви.  А если такое сотворение не удастся, то  жизнь церковная во всех смыслах не получится. У них – получилось.
Я смотрю на белый аккуратный храм, на зеленую американскую лужайку между ним и небольшим старым домом,  окруженного тюльпанами, нарциссами и неизменными, увы, почти не пахнущими розами  вдоль дорожки до калитки. В тенистом углу, за несколькими березами виднеется пара кустов неизвестно как выживающей здесь сирени, а между стеной храма и дома – лимонное и грейпфрутовое деревья. Да, почти рай, почти покой и тишина.
- Отче, а все-таки хочется уехать в Россию? Я слыхал, что скоро будет воссоединение Церквей.
- Воссоединение? –  его голос напрягается, правый уголок губ кривится. – Как может воссоединится небольшая часть с целым?! Не может полторы сотни приходов воссоединится с поместной церковью.  Просто мы должны вернутся в лоно Матери-церкви, которую мы безответственно оставили восемьдесят лет назад. Я так и говорил несколько раз владыке на епархиальном собрании. А они меня “красным” назвали. Ну и хорошо, буду красным.  Кровь тоже красная… как Пасха.
От волнения его лицо покрылось алыми пятнами, даже левое веко несколько раз дернулось:
  - А всякие ярлыки, что навешивали на Русскую церковь столько десятилетий и ее священнослужителей? Некоторые даже доболтались до того, что утверждали на голубом глазу будто причастие в Русской церкви не имеет силы и таинства ее – недействительны!
        Чуть дрожащей рукой он берет бокал с водой и быстро в несколько глотков выпивает его.
- Это была сознательная  клевета, направленная и против Русской церкви, и против страны.  Многие, конечно, из батюшек здешних в девяностые это поняли, когда приехали наши прихожане из России, что они здешним сто очков вперед давали по части благочестия. Тогда-то и сообразили, наконец, что не может дерево гнилое приносить плод добрый, ну вот и заговорили о воссоединении. Другого выхода-то у нас и нет – наши храмы полупустые.
        Он помолчал и с легкой горечью в голосе закончил: – Слепые прозрели. Наконец-то
В дверях показалась матушка с подносом:
- А вот и чай.
Поставив его на стол, он наливает бордового цвета чай в небольшие чашечки китайского фарфора – ее единственное приданое и самое ценное, что вывезли ее родители из Харбина в сорок шестом, – а мне подает большую чашку кофе, по-американски, без сахара.
Отхлебнув пару глотков, она внимательно смотрит на батюшку, кладет свою ладонь на его плечо и тихим, успокаивающим тоном произносит:
- Батюшка, думаю, что самое лучшее, это восстановление общения без всяких условий и экскурсов в историю. Ведь у каждого своя правда и свои немощи. Надо больше быть снисходительным и прощать, ведь часто мы не властны над обстоятельствами, и потому спотыкаемся.
Все это между ними обсуждалось множество много раз, и потому отец Николая только кивает головой, прихлебывая чай и сосредоточенно смотря в одну точку. Я соглашаюсь также и с ним, и с матушкой, испытывая в душе неловкость, что не к месту затронул тему отъезда и воссоединения. Да и зачем об этом говорить, ведь созданный их неусыпными трудами приход, многочисленные духовные дети, вкупе с этим белым небольшим храмом и березками во дворе, срослись с их душами и жизнями и напитались их любовью и энергией. Они – неотделимы от них, они для них и стали Россией здесь, на другой стороне планеты..
Утренняя дымка рассеялась, стало немного припекать, правда,  в тени от калифорнийской гигантской сосны, что сдвинулась и накрыла столик и частично дом, еще прохладно. Но солнце уже заливает и дом, и храм, и глазам неприятно долго смотреть на блестящие словно осколки стекла листья. Взгляд перебегает от ярко-изумрудной лужайки к березкам и далее к миртовым кустам. Возле их мелких уже полузакрывшихся цветков мелькают колибри, замирая каждые две-три секунды, и, раздвигая своими острыми, тонкими и длинными клювиками крохотные лепестки, собирают остатки утренней влаги на дне темно-фиолетовых чашечек.
Мне уже пора. Надо отдохнуть и мне, и пригласившим меня хозяевам, тем более, что прошедшие пасхальные дни дают знать – сил они забрали немало. Прощаемся, христосуемся и по бетонной дорожке я иду к небольшой парковке с другой стороны храма. Я объезжаю его, чуть притормаживаю возле выезда из двора – отец Николай и матушка Елена, улыбаясь, машут рукой. Я машу в ответ и трогаюсь.
        Мне радостно, легко, что-то щемящее, что беспокоило последние дни, лишало сна, потихоньку отходит, сокращается вместе с тенью от деревьев, уплывает за крышу случайным облачком и исчезает. Но я знаю, что это продлится недолго.