На пороге книги. Глава 5. Зона рискованной жизни

Екатерина Патяева
5. ЗОНА РИСКОВАННОЙ ЖИЗНИ

        Огромная круглая луна висела над самым горизонтом. Кельга сидела на пороге книги и читала Макса Шелера. «Любовь любит и смотрит в процессе любви всегда несколько дальше, чем только на то, что у неё в руках, чем она владеет. Включающий её импульс влечения может утомиться — сама она не устаёт». И дальше: «Движение любви — в предельном случае, любви личностной — в принципе безгранично развёртывает личность именно таким образом в свойственном ей направлении идеальности и совершенства». Движение любви безгранично развёртывает личность — да, с этим она согласна, это она переживала сейчас на своём собственном опыте.
        А ещё раньше он писал о том, что любовь есть некий первоакт, который лежит в основе всех наших актов познаний и всех наших поступков: «любовь всегда есть пробудительница познания и воления — она есть даже мать самого духа и разума». Красиво. С этим ей хотелось согласиться. Но как быть с разумом, поставленным на службу человеческой ненависти и жестокости? С теми самыми рационально организованными лагерями смерти? Кельга вспомнила рассказ Арсения Васильевича об отдельной зоне нацистского лагеря, где содержали детей и день за днём выкачивали из них кровь на нужды Великого Рейха. В голове всплывала картинка: вот кровь перестаёт вытекать из тоненькой вены пятилетнего мальчика и женщина в белом халате велит отправить его в «зону С», а стоящая рядом девочка чуть постарше умоляюще просит: «Тётенька, не надо его отправлять, возьмите у меня кровь вместо него, это мой братик!». Какая любовь лежала в основе поступков врачей и медсестёр, работавших на этой рациональной фабрике смерти? Арсений Васильевич тогда ужаснулся и вспомнил своих сына и дочку, оставшихся дома — и это подтолкнуло его бежать из лагеря. Если побег не удастся, подумал он, лучше умереть сразу, чем смотреть на обескровленные лица детей и ждать, пока тебя самого отправят в «зону С».
        Чем больше Кельга читала Макса Шелера, тем больше он ей по-человечески нравился, но одновременно и всё больше вопросов к нему возникало. Впрочем, Шелер был не так прост, он рассматривал не только любовь, но и увлечение разного рода кумирами, и ослепление ими. И можно, наверно, сказать, что за нацизмом стояло увлечение и ослепление кумиром «национального немецкого государства», как за сталинизмом — увлечение и ослепление кумиром «самого справедливого общества», восходящее, вероятно, ещё к платоновой утопии «идеального государства». Но как тогда определить, где любовь, а где увлечение? Кельга отложила книгу.
        Сегодня днём она сидела на прогретой жарким августовским солнцем земле, наслаждалась теплом и любовалась тёмно-красными листьями винограда. То, что в этом году виноград не вызрел совсем, её не печалило. «Зона рискованного земледелия» — промелькнула тогда у неё в голове фраза из какого-то учебника. Вокруг вовсю стрекотали кузнечики и им было невдомёк, что они живут в зоне рискованного земледелия и что лето уже кончается. Что ж, пора, наверно, писать приветственный гимн осени. Кельга вспомнила свои утренние корявые строки, в которых мелодия этого гимна уже начала проглядывать, их надо было лишь чуть-чуть причесать. Гимн у неё получился коротким, но тут уж ничего не поделаешь, каким получился, пусть таким и будет.

ПРИВЕТСТВЕННЫЙ ГИМН ОСЕНИ

О, Осень, плодоносная пора!
Тот долгий летний день, что кормит год,
венчается тобой! Скоро спадёт жара,
придёт черёд пиров, плохих погод
и мирных нег, неспешных размышлений
под мерный шум осеннего дождя,
не зря, ой как не зря великий гений
тебя предпочитал зиме, весне и лету —
ты даришь утешение поэту…
О, Осень! Будь же к нам добра!


        А несколькими часами позже, когда она колдовала над очередным овощным деликатесом к обеду, ей подумалось, что они жили не просто в зоне рискованного земледелия, но и в зоне рискованной жизни... И тут же вспомнилось, что нынешняя наместница здешнего края уже собиралась, сразу после близящихся выборов, которые должны были удостоверить верноподданность населения, принять так называемые «жёсткие меры» по отношению ко всем оппозиционерам и активистам, выступающим против мусорных свалок, подобно  метастазам рака расползающимся по благодатной земле этого древнего княжества. А значит, Арсений снова рисковал, продолжая выступать по местным телеканалам и прочим информационным ресурсам против растущего на их глазах мусорного полигона. Полигон был противозаконным — но в зоне рискованной жизни это никого не останавливало.
        Зона рискованной жизни… Впрочем, жизнь всегда рискованна, разве нет? Кельга вспомнила, как её мама, которая с десяти лет, после того как её отца в тридцать седьмом посадили, росла в детдоме, любила повторять: кто не рискует, тот не пьёт шампанского!.. Сама Кельга шампанское уже давно не любила, но эти мамины слова по-прежнему её согревали и придавали ей уверенности во многих непростых и требующих рискованного выбора ситуациях.
        Теперь луна поднялась над лесом и не казалась уже такой огромной. Пришёл Муркис, сел рядом с Кельгой, заворожённо уставился на луну и замурлыкал. Кельга, уставшая от недосыпания и волнений двух последних дней, задремала и увидела Анджея и Сабину — они сидели в просторной комнате, уставленной книгами и почему-то говорили по-польски. Ну да, они же поляки, пронеслось у неё в голове. A to nie takie proste, gdy est tyle kamienic — сказал Анджей и Кельга узнала эту строчку Константы Ильдефонса Галчиньского, этого волшебного поэта, ради стихов которого она совсем недавно начала учить польский. Она поняла, что они говорят о любви и что что-то у них не ладится, и, решив, что этот разговор её не касается, перестала слушать. На столе лежал распечатанный текст, она его сразу узнала, хоть раньше и не видела — это был тот самый текст Анджея о Максе Шелере, который эти двое обсуждали утром. Кельга начала его читать. В отличие от Сабины, далеко не всё было ей здесь понятно. Её это не смущало, продуктивность непонимания она открыла для себя ещё в школе, классе в седьмом, достав с самой высокой полки отцовского книжного шкафа учебник высшей математики для технических вузов и с интересом обнаружив, что кое-что ей там понятно, а по мере погружения в текст он становится всё понятнее и интереснее.
        Проснулась она ранним утром. Текст Анджея, тот самый, что приснился ей ночью, лежал перед ней на столе. За окном вовсю сияло солнце. Арсений мирно спал и Муркис тихо посапывал рядом с ним. Кельга вышла в сад. Солнце ласково грело, а на каждой травинке и каждом кустике сверкали россыпи росинок. Тройная лилия у калитки, которой она любовалась все последние дни, начала уже ронять лепестки, зато начала распускаться первая лилия на том кустике на дорожке, который в этом году ещё не цвёл. Небо сияло незамутнённой синевой,  от вчерашнего марева от горевших где-то на западе торфяников уже не осталось следа — то ли их удалось затушить, то ли весь дым утянуло на север. Многочисленные птицы звонко и радостно перекликались на разные голоса. Утро было удивительно свежим и радостным, и Кельга, подставив лицо солнцу, трижды нараспев прочитала древнюю Гаятри-мантру в своём вольном переводе. Она ощущала своё единство с этим утром и знала, что мгновенья не остановить и такого утра больше никогда не будет в её жизни, поэтому каждую его частицу ей хотелось вобрать в свою душу.
        Открыв теплицу, она вернулась в домик и начала читать текст Анджея. И тут же с удивлением заметила, что это уже не текст Анджея, который, она это точно помнила, она видела перед тем как выйти в сад, а диалог Анджея и Макса Шелера. 

        Макс Шелер: В основе каждой исторической концепции лежит определённая антропология, определённое представление о человеке — причём сам историк, социолог или философ истории может её осознавать, но может и не осознавать, это неважно.
        Анджей: Т.е. Ваша, уважаемый герр Шелер, задача тут — по отношению к самой исторической работе, есть, по сути — задача и ход трансцендентальной аналитики историки. «Историки» как практики самой исторической работы. Ведь так, герр Шелер?
        МШ: Э-э нет, не совсем, уважаемый пан Анджей, Вы слишком быстро убегаете вперёд, мне за Вами не угнаться. «Историкой» я называю не практику исторической работы, а принципиальные воззрения на человеческую историю. Каждая историка опирается на определённое представление о человеке, т. е. на определённую антропологию. Всего у нас, в европейской цивилизации, есть пять принципиальных концепций человека. Так что да, моя задача здесь — задача  трансцендентальной аналитики историки, точнее историк, ибо их несколько — историк как принципиальных воззрений на человеческую историю. Но Ваша мысль, пан Анджей, о трансцендентальной аналитике самой практики исторической работы очень интересна, могли бы Вы её мне пояснить?
        А: Моя мысль, герр Шелер, в том, что «историка» как принципиальное воззрение на природу человеческой истории опирается не только, как Вы говорите, на антропологию, но и на способ самой исторической работы — а потому её надо рассматривать в связке с анализом этого способа работы, в контексте анализа условий возможности самой этой работы. Ведь так?
        МШ: Да, пожалуй, пан Анджей, Вы правы. Но это ещё больше усложняет нашу задачу… Впрочем, продолжайте, я внимательно Вас слушаю.
        А: И сама антропология тоже зависит от условий, которые делают возможным создание именно такой антропологии, и потому тоже должна браться в горизонте анализа этих условий. Ибо если условия изменятся, то и антропология может оказаться существенно иной. Так?
        МШ: Так.
        А: А контекст этот раскрывается всегда только в аналитике самой этой работой, он всегда ещё не установлен, всегда ещё только устанавливается.
        МШ: И что?
        А: А то, что если сама антропология тут и возможна, то только как генеалогическая критика, т. е. как непрерывная и постоянно разворачивающаяся аналитика антропологии, а не как некое «учение», не как застывшая картинка.
        МШ: Ох, пан Анджей, Вы ставите красивую задачу. Вы ещё молоды и я от души желаю Вам её решить.

        Конечно, Макс Шелер прав и Анджей забегает вперёд, - подумалось Кельге, - но вот в достаточной ли степени он забегает вперёд? Понимает ли он, что всё им сказанное относится не только к исторической работе и к выстраиванию антропологии как представления о человеке, но и к нашей повседневной жизни, к нашей любви, работе, к нашей душе в конце концов?
        Тут в её размышления стремительно ворвался юный Муркис, которому стало скучно играть в саду одному. Он вбежал в комнату с громким «Мяу!» и начал  носиться. Кельга взяла его на руки, чтобы он не напрыгнул на спящего Арсения и не разбудил его, и вместе с ним отправилась мыть вчерашнюю посуду.