Барская аллея

Зоя Ионочкина
               


                Автобиографическая повесть


«Пожалуй, только воспоминания обладают этим особенным качеством – дремать в человеке, точно семена, годами, затем вдруг пробудиться и обернуться зрелым плодом, которому мы обязаны –  хотим того или нет – дать собственную, самостоятельную жизнь».

                Мариан Рожанц,   
                словенский писатель













                ПРОЛОГ

       Признаюсь, написание и выход  к  читателю этой небольшой автобиографической повести стало для меня  необходимым  делом жизни.  И я здесь не главная героиня, как может показаться сначала. Это повествование  о том  небольшом,  но ёмком отрезке времени, когда знакомые, а для кого-то  родные  деревни  ещё были живыми, когда в них,  словно речка за околицей,  текла  жизнь  –  пусть уже не полноводная, как в далёкие времена, но текла, пробиваясь между поросшими травой берегами.    
          Город, казалось, бесследно растворил в себе пришедших к нему обитателей здешней  раздольной округи, стёр с лица земли судьбы и события. Но услышит человек одно только знакомое,  может быть, даже неказистое для чужого уха название своей деревни,  и задрожат слёзы в глазах, и подкатит ком к горлу…  Детство, юность, утраченная навсегда  родина…   Я видела эти слёзы.  Более того, они ответно  выступали  на моих глазах…
Как узнать то место, где  когда-то стояла деревня?  По остаткам садов вдоль бесконечных  просёлочных дорог – яблони, вишни, груши…   А ещё, мощные,  низко склонившиеся, битые грозой   ракиты, – словно  плачут старые матери о своих погибших детях.               
               
                1 

        –  У нас,  в логах, народ особый – держи ухо востро! – говорил директор  восьмилетней школы Алексей Иванович  молоденькой  учительнице, приехавшей в конце августа в деревню Емельяново из города. Похоже, он был чем-то раздосадован, что и подтвердила его следующая фраза:    – Одним словом, аборигены!..
          
 
            Позже Марина Ивановна узнала, что «особый народ» не приветствовал такое непонятное определение по отношению к себе и втайне обижался на директора.   Признаться,  и сама молодая провинциалка о  настоящих аборигенах имела  весьма смутное представление. Только однажды в студенческом общежитии на вечеринке слышала она с кассетного магнитофона хриплый голос Высоцкого: «Но почему аборигены съели Кука? За что? Неясно, молчит наука…»
– Да  вы не бойтесь! – обратил наконец внимание на испуганное лицо девушки директор.  – Просто люди здесь, скажем, своеобразные.  Мы ещё и замуж вас выдадим:  вон сколько   наших  ребят из армии этой осенью  в деревню возвращаются... Ого, какой у вас тяжёлый чемодан! Угадаю сразу: в основном, книги?
           Девушка, чуть улыбнувшись, кивнула головой.
« Замуж за або-ри-ге-на?»  – подумала она  с сарказмом.  Марина Ивановна втайне мечтала о принце на белом коне, в виде какого-нибудь молодого лейтенантика, который романтично, как в кино, увезёт её, счастливую,  куда-нибудь в дальний гарнизон. А директор  просто заботился о молодых педагогических кадрах своей школы, которые то и дело,  как пташки из гнезда, вылетали замуж из деревни в город,  даже не отработав  половины положенного срока.
     –  Обратите внимание, какие у нас здесь места замечательные! –  продолжал гнуть свою линию директор. – Озеро под горой, старинная барская липовая аллея –  прямо за школой, хотите, сейчас вам её покажу! Недалеко леса  с грибами, ягодами, орехами…  Живи не хочу! Как только меня друзья ни звали переехать в город, а я отсюда никуда, хоть золотом меня осыпай. Помните:
Свет луны таинственный и длинный,
Плачут вербы, шепчут тополя.
Но никто под оклик журавлиный
Не разлюбит отчие поля...
     Интересно как: географ в этой глуши наизусть читает Есенина, уважительно отметила учительница.
  Вечером, перед сном, Марина Ивановна открыла привезенный с собой увесистый толковый словарь, прочитала: «Лог  – широкий, значительной длины овраг с отлогими склонами». Значит,  волею судьбы попала  ты, Марина Ивановна,   работать в овраги, где живут непонятные люди, с которыми надо держать ухо востро. И  это не предвещает ничего хорошего.
   Позже она сама полюбит все эти окрестные красоты и перестанет бояться «емельяновских аборигенов» и вообще кого бы там ни было.  А главное,  сполна узнает все прелести  деревенской жизни: семикилометровое бездорожье,  топучую чёрную  гать перед самой деревней, где и на тракторе нелегко проехать, отсутствие элементарных для горожанина  бытовых удобств.
     Деревенские никаких красот вокруг себя,  казалось,   и не замечали. Им было просто некогда  и незачем наблюдать окружающую их природную благодать. Более того, они считали  чуть ли не придурью городских  любоваться окружающим ландшафтом, который исстари предки именовали просто   буграми и логами.  Вот и недалёкая деревня называется не иначе как  Бугры. А совхоз  – «Бугровский». 
                Веками живёт  неписаный свод   правил:   луг  нужен  вовсе не для того, чтобы им восхищаться, а для того, чтобы  устраивать  покос, пасти скот.  Поле –  место, где положено выращивать  хлеб. Лес давал грибы-ягоды. Но и это  считалось баловством, без ягод можно было прожить. Другое дело, в ближних к городу деревнях,  например, в Песочне, грибы и ягоды,  даже  лекарственные травы,   –  во все времена являлись  хорошим источником доходов: их за приличную цену  можно было  продать на   базаре. А когда появились свои машины-легковушки, те же деревенские, но живущие уже в городе, отправлялись за лесными дарами непременно на родину, в знакомые с детства  леса.
                Теперь же  там, где веками жила трудом и заботами  родная деревня, где пробежало, как золотое солнце по небу,  детство, –  запустевшее, поросшее высокой крапивой  всхолмие. И только яблони и  вишни в одичавшем  саду наперекор всему,  по-прежнему  исправно плодоносят.  Да в мае как ни в чём ни бывало буйствует сирень, что в своё время росла под самым окном родного дома.   И непременно  вспоминаются  мать, отец, братья, сёстры, сверстники, соседи, школа  в кольце берёз, магазин и библиотека, речка, где мать полоскала бельё, крутые горки за деревней, на которых в детстве поломано немало лыж и разбито носов…    Э-эх, память-память, ну что ты, голубушка, с нами делаешь?..
     Родители давно лежат на голубеющем издали  погосте. Они, чувствуя и предвидя  наступавшее грозовой тучей разорение, всеми силами стремились вытолкать своих возросших детей в город: из грязи – на асфальт, на лёгкие работы, на хорошие зарплаты, ближе к счастью, в крестьянском его понимании. А сами,  в ранних хворях и переживаниях за детей и внуков, ушедших искать свою долю, оставались доживать на своей земле: мы уж тут, как-нибудь, сами…
     Горожанка Марина Ивановна попала в какой-то удивительный для неё мир, с другими ценностями и интересами. Здесь, например, никогда не увидишь человека, гуляющего с собачкой на поводке (смех да и только!), но провести на  крепком поводе лошадь, корову или  упрямого телёнка – обычное дело. И  собака в деревне не для забавы – она должна охранять жилище, кошка не зря пьёт молоко из  консервной банки: она призвана ловить мышей, и не дай-то Бог хозяин её ненароком застанет на столе. А когда в конце зимы появлялся на свет телёнок, его, ещё мокрого,  приносили  в хату (каких бы малых размеров она ни была) и помещали в закуток за русской печкой, чтобы не замёрз в зимнем хлеву.  Потом вдоволь отпаивали  молоком, а для себя уже сокращали его потребление: телёнку теперь нужней! Туда же, в закуток, поселяли  и новорождённых козлят, и курицу-квакуху с цыплятами, и маленького поросёнка-сосунка.

                2   

   –  Чтой-то наша новая учителка  ни с кем не здоровкается, аль уже обидели чем? –  услышала однажды Марина Ивановна вслед, когда шла  после уроков из школы на квартиру, куда её поселил директор.
             Две пожилых женщины стояли на дороге,  ведущей через большой совхозный сад и смотрели, будто с укоризной. « А почему я должна здороваться? – размышляла растерянная «учителка», покраснев, -  я ведь здесь ни с кем ещё и  не знакомилась…  В городе в выходной день, пока от дома до рынка дойдёшь,  так два-три раза только «здравствуйте» и скажешь, а если со всеми раскланиваться, то сочтут тебя, по крайней мере, за странную барышню».
              Потом уж она узнала, что  не здороваться  со всеми  подряд в деревне считается очень  плохим  тоном и никем не приветствуется.
      А тут ещё новые напасти: стадо коров на  узкой насыпи, называемой  гатью. Сколько их  –  красных, рябых, рогатых!  –  движется прямо на неё.  Вот сейчас  собьют с ног, растопчут, начнут колоть своими острыми рогами, хоть в речку прыгай,  –  учительница, спасайся!..
 –  Не боись,  дочка, стань в сторонку и пережди маненько! Наши коровы не то что уткинские – смирные!– услышала она прямо над собой. На лошади сидел, улыбаясь, пожилой мужчина с длиннющим кнутом, перекинутом через плечо. Коровы, и вправду, чуть ли не строем прошли мимо неё, косясь большими, влажными, удивительно печальными глазами. Но страху за эти минуты она натерпелась много.
         В другой раз большой жирный гусь неожиданно ухватил её  сзади за юбку при всём честном народе у магазина. Наверное, неделю смеялись ученики в школе, пересказывая  и даже показывая, как Марина Ивановна  тянет край своей шёлковой юбки и всплёскивает ладонями, пытаясь отогнать наглую птицу. Но и тут на помощь, хоть и не спеша, подоспел  какой-то низкорослый и плечистый парень,  в заломленной на затылок кепке, который только что вместе со всеми хохотал над её приключением: он  схватил  гусака за  извивающуюся  шею и отбросил подальше от  чуть не плачущей девушки: «Пошёл вон, скотина! Завтра же  холодца из тебя напарю!»
Этот  случай, с напавшей на новую учительницу птицей, быстро пошёл гулять по округе, обрастая какими-то новыми, невероятными подробностями.
     «Здесь, в этих логах, видно,  не только люди, здесь и животные, и птица  – настоящие аборигены!» – страдала Марина Ивановна.  Ну, как ей теперь, после этого гусака, приобрести в школе авторитет? А ведь в институте  она  мечтала о священной тишине на её уроках, о том, как она будет вдохновенно наизусть читать  наивным сельским ребятишкам Пушкина, Лермонтова, как будет учить их великому и могучему русскому языку!
     Но  сельские дети оказались вовсе не наивными. На них  плотно лежала печать  уклада повседневной  жизни их родителей. Они были любопытны, смешливы, не чурались никакого физического труда, но особого рвения к постижению знаний не проявляли и  ходили в школу, казалось, только потому, что так решили  родители, а значит, так надо. Пушкин и Лермонтов  как-то не укладывались в их занятые  свободой сельского бытия головы. У них была какая-то своя особая, не познанная ими самими  поэзия деревенского  существования.  Они были подлинными детьми коренного местного населения, которое в окрестности  и называли   –   «логовскими».
      Однажды, когда кудрявого семиклассника Гену Кузнецова терпеть на уроках было уже невмочь, Марина Ивановна пожаловалась его отцу, здешнему почтальону Алексею Петровичу, чтобы он как-то поговорил с сыном, так сказать, повоздействовал отцовским  авторитетом: ведь уроки едва не срывает, а двоек целый воз  по всем предметам. На следующий день Генино место за первым столом оказалось свободным. А вечером к ней в слезах прибежала  его мать  с банкой сметаны:
                – Голубушка, Марина Ивановна, не всем быть ущёными! (местный говор не предполагал букву ч).  Ради Бога,  не жалуйся больше на малого отцу, лучше мне скажи, ведь Алексей  вчерась напился да так отходил уздечкой Генушку, что вся спина  у него теперь синяя, вон лежит на печке, другой день плачет.
               От сметаны учительница категорически отказалась и никогда больше родителям на детей не жаловалась – действительно, не всем быть «ущёными».  Сам Генушка, как и многие, в учёные попасть и не помышлял. Отслужил в армии, и после этого  нигде толком  не   работал.  Одиноко и пьяно  жил в деревне, добывая для себя, где что плохо лежит. Он погиб в сорок с лишним лет, запутавшись в сетях на старом озере,  недалеко от своего дома.
     Вообще, сколько нелепых смертей молодых, сильных  парней и мужчин помнят эти места!..  Марина Ивановна  увидела однажды, как громко, в голос, плакал, хватая руками высокую июльскую траву под гатью, в бурьяне,  мужчина. Это был возвращающийся  из тюрьмы Фёдор. Три года назад на этом самом месте погиб его брат Иван. А  вся вина осталась  лежать  на Фёдоре, и ничего теперь исправить нельзя,  чёрным пятном прикипела к нему смерть младшего брата, обожаемого всеми Ванюши.
Ехали они  тогда под хмельком по гати в кабине трактора. Уже и самую крутую гору благополучно осилили. За рулём был Иван, работавший трактористом в совхозе.  И тут Фёдор попросил брата поменяться в кабине  местами и сам повёл трактор.  Объезжая   топкую грязь,  на всём  ходу трактор опрокинулся в кювет, и сплющенная от удара  о землю  кабина  всей тяжестью  навалилась на  младшего брата.   Так печально   закончилась эта злосчастная поездка, о которой часто вспоминали потом в деревне, объясняя плохим часом, что от судьбы, мол, никуда не денешься, судьба, она Богом даётся...
 
                3

      Директор поселил Марину Ивановну на квартиру к школьной техничке Татьяне, по прозвищу Макариха. Год назад у неё скоропостижно умер муж, и она  тосковала и томилась в одиночестве. Вечерами  непременно  жарила на свином сале сковородку картошки, подавала к ней солёные грибы, огурцы, капусту,  иногда томлённую в печи курицу.   Потом  наливала  два небольших стаканчика «хорошей самогоночки»: «Ну, давай, Марина, моего Андрея  Ильища помянем, будь ему земля пухом!»  Марина  Ивановна задыхалась от первого глотка, и, размахивая руками (в своей минувшей студенческой жизни она только шампанское и пробовала), бросалась запивать водой. Как могла отказывалась, но страдающую хозяйку обидеть боялась. Между тем, Татьяна, сама выпив ещё раз-другой,  начинала плакать и приговаривать в голос:
               –  Улегунился Андрюха мой в новом костюме там себе на погосте, ничего ему теперь не нужно…   Говорил,  я, Таня, новый сарай поставлю, закутку подправлю…  Всё поставил и  подправил,  едрён корень, а я теперь осталась ни с чем.  Ругала его, чтоб не ходил по дворам, не алкал!.. Нет, отправился на поминки.  После этого помина и прихватило  ночью на конюшне сердце. Ить, веришь, никогда на сердце не жаловался, только  на голову по утрам, когда похмелиться просил.  А было-то ему, Андрею моему, всего пятьдесят один годок!..  Тихий  мужик был, мухи, бывалоча, не обидит, а меня вот смертью своей  обидел, дюже обидел…
             Уже год, как  тётя Таня повесила рыжую меховую зимнюю шапку мужа над входной дверью: «чтобы когда  кто чужой придёт, думал, что в этой хате мужик имеется».
    Рассказывала она с интересом слушавшей её  учительнице и о том, как  в войну в Емельянове немцы стояли:
                –  Молодые ихние солдаты были справные, высокие... Начали они за деревенскими  девками ухаживать, вечеринки устраивать. Девки от них  –убегать, а они их   –  конфетами угощать: «Фрау гут, фрау гут!»  Тут бабка Макариха, родственница моего мужика, зазвала  к себе  двух наших девчат и говорит: вы, девки,  с немцами не вожжайтесь! Закончится скоро  война,  прогонят супостатов, придут наши, советские, а вы от врагов детишков понарожаете, и начнут оне по-немецки калякать да вас, дурёх,  «мутерами» звать –  вот сраму-то тогда не оберётесь! И указала Макариха, как ядовитой болотной травой, чемёркой, нужно лицо и руки натирать, чтобы нарывы появились, и немцы отстанут. Испугались девки и этой травой давай натираться!.. Немцы от них и  вправду отстали  – больно гребливые они были, всяких болезней боялись. А самое главное, их, «заразных» наших девок, и в Германию тогда не забрали.
      – Вот ты, Марина, ущёная, вправду что ли дети от немцев по-немецки сразу калякать начали бы?
  – Да что вы, тётя Таня, такого в природе не бывает!
 –  Знать, Макариха тогда  пристращала наших девок, чтоб не смели и помышлять...
             
             Кружевной вязью переплетались Танины истории. И невыплаканные  в них слезы, горести, нехитрый обман, вековая крестьянская смекалка, мудрость воплощались в неповторимые узоры народной жизни, где драматическое и комическое соседствовало рядом.
   –   А когда в  сорок втором году немцы из Вельяминова приехали да стали  в другой раз за зиму забирать у нас скот и птицу  –  крик стоял по всей деревне!.. У Марфы, Морячихи по-уличному, пятеро  детей на печке лежат, один другого меньше. А в хлеву одна коза бякает: она-то всю эту  ораву и кормила молоком до сих пор. Сообразила  Марфа, как да что делать надо. Привела домой козу эту, со старшими ребятишками давай быстрей её клоками стричь, потом сажей намазали да под печку и запихнули. Вот тебе и немцы  с нашим старостой,  Яхой Торчковым,  на порог. 
 – Да коза у нас совсем хворая, того и гляди дух испустит! –  запричитала Морячиха. –  Сами убедитесь!
 Заглянули немцы под печь, а там сам чёрт с горящими глазами стоит и орёт как оглашенный.
   – Шлех, шлех!  (значит, плохая скотинка, не годная  на пропитание ихнему нерусскому племени), –  погомонили немцы и ушли восвояси.
Так  баба с детьми и  отстояли свою кормилицу...   
    Тёте Тане  не удалось пристрастить квартирантку к «хорошей самогоночке», зато она научила её мастерски играть в подкидного дурачка.   А ещё  часто  гадала   Марине Ивановне на картах о том, «чем сердце успокоится». Раскинув как-то знакомую колоду, она неожиданно улыбнулась:
    – Вот смотри, дальней дороги у тебя в жизни не предвидится, жаних сам тебя здесь  найдёт.
 - Где «здесь»?  – удивлённо воскликнула Марина Ивановна.
 – Здесь, значит, здесь. Может,  даже в энтой  хате. 
 – Да ну, что вы, тётя Таня, какой тут  у вас жених может быть?..  Женихи, они в городе, на танцах, в гостях где-нибудь…
 – Судьба, она,  девка, говорят,  и  дома на печке находит! –  продолжала  хозяйка. –  Вот он, бубновый король, голубчик, из казённого дома  к себе возвращается…
  – Из какого казённого дома?  –  уточняла Марина.
 –  Ну, это или тюрьма, или работа какая важная, или  служба государственная…
     Хозяйка рассказала, как  в молодости гадать её научила старая соседка, Аксюта. Её, опытную лекарку,  знали далеко за пределами района и называли не иначе как "сильная бабка". Замуж она никогда не выходила. Говорили, в детстве  от какой-то страшной хворости она сильно страдала и даже чуть не умерла. А во сне во время болезни кем-то с неба было ей  сказано три важных слова, а какие  – не велено  было никому говорить.   С тех пор она и начала избавлять людей от разных  напастей. 
     Откуда только к ней ни приходили, откуда только ни приезжали городские и сельские люди на телегах да на санях, чего только ей ни ведали о своём горе-кручине... Опять же  корова заболеет  – к ней обращаются.  Ведь корова в крестьянской семье  –  главная кормилица. Аксюта и скотинку подлечит,  и укажет, кто в деревне по злобе на неё порчу напустил: « Жди, завтра с утра твоя кума-змея к тебе сама и явится!» 
   И, по правде сказать, многим безотказно помогала.  Денег за свою работу  не брала, а вот  бутылочку молочка, стаканчик медку принимала с благодарностью. Особо охотно  лечила ребятишек: выговаривала младенчик, снимала подшут да испуг. И всё с молитовкой к Богу, к Матушке Богородице, к святым угодничкам. На росных летних зорях Аксюта разные целебные травки на большой горе да в Сильном лесу собирала, в пучки  вязала, сушила и развешивала по стенам своей  хаты: чабрец,  полынь, пижма, бессмертник зимой и летом  наполняли стойким густым ароматом её крохотную хатёнку под  тёмной соломенной крышей. Этими травами она и лечила людей, помогала им справиться с  различными хворями да напастями.
    Тоску, например, после  неудавшейся любви  напрочь снимала, а вот "присуху" не творила,  считала это делом нечистым, дьявольским: разве ж можно человека насильно любить заставить? Грех великий! Чтобы  Аксюта ворожила, об этом люди не слыхивали, крест нательный носила. Тем не менее, отнюдь не без оснований,  до самого города долетела  озорная частушечка:
Если ты меня обманешь,
Я тебя приворожу:
Сто рублей не пожалею  –
В Емельяново схожу!
    Её и уважали,  и побаивались: могла Аксюта прямо в глаза всю правду выложить, если человек что-то темнил,  плохое своё скрывал, а помощи настырно требовал. И вот что с ней раз приключилось.
    Как-то по весне подъезжает к её избушке легковая машина: такой тогда в наших краях и не видывали! Люди прибыли из самой Москвы! Привезли больного, уже в годах, мужчину. Помоги, говорят, бабушка, болезнь его побороть. Врачи ничего не находят, а он всё тает и тает. За деньгами, мол, дело не станет, хоть сейчас тебе хату новую под железо поставим. Только помоги ему,  большой начальник он в Москве, известный человек. Недолго смотрела на него Аксюта, а потом попросила его вывести во двор  и только одному родственнику остаться.  Тут и объявила, мол, не в состоянии, милые, я ничего сделать, потому что большой грех на нём лежит: по его наговору много безвинных людей погибло. В церковь, мол, его скорей везите – на покаяние...  Делать нечего, уехали они восвояси.
      А через несколько дней на мотоцикле примчался к ней из города участковый милиционер Сердюков и давай на неё кричать да ногами топать:  «Меня, гражданка Казакова, по твоей милости  работы собираются лишить за то, что я, вроде, на вверенном мне участке суеверие и мракобесие развёл! А у меня, да будет тебе известно, – лучший участок в районе! Сейчас я протокол составлять буду, и пойдёшь ты, ведьма, под суд за то, что трудовых людей обманываешь, деньги у них выманиваешь, обогащаешься! И упекут тебя в Сибирь, хоть ты уже и мохом покрылась!»   
     Написал он  протокол, поставила она под ним свой корявый крест, потому что  расписываться не умела, да и пошёл он во двор к своей мотоциклетке, чтобы в город ехать.  А там вдруг и рухнул с ног долой.  Через четверть часа заползает  назад к Аксюте в хату и давай просить её слёзно: « Верни мне, Аксинья Петровна, мои ноги! У меня ж четверо детей, прости меня, погорячился! Этот больной мужик из Москвы,  что у тебя три дня назад был,  как от тебя приехал, весь наш отдел милиции перевернул,  самого начальника снять обещал: развели, мол, в  районе мракобесие.   Крепко ты ему чем-то не угодила. Не серчай, ради Бога!»
    –  Ну, если уж за ради Бога, то езжай-ка уж домой, служивый,  –  махнула рукой Аксюта.  –  Ничего ни тебе, ни твоему начальнику не приключится.
     Сердюков  тут же вскочил на ноги и бросился во двор. Но с тех пор наша  "сильная бабка" принимать людей перестала, ссылаясь на нездоровье и старость.
Славилась в логах своим умением и другая емельяновская  бабка – Прасковья, её попросту Парашей звали.  Чуть что,  и зимой, и летом, и  ночью, и днём её привозили к роженице.  И сейчас помнят логовские старушки, что  Параша слыла  в округе отменной повитухой, умело принимала роды, по-здешнему сказать – бабила. Своё дело она знала твёрдо. Любого младенца в утробе матери, коли не так лежит,  с молитвой к Пресвятой Богородице правильно развернёт перед родами, и смертельные случаи у неё  редко когда  наблюдались.  Зажигала венчальные или Сретенские свечи, приказывала перед родами расплести роженице волосы, покрыть её белым платком, раскрыть все двери и сундуки. А после рождения  ребёнка она  непременно принималась его «поправлять»: придавала округлость головке, сжимала носик, чтобы ровным был, подравнивала ручки и ножки,  близко подносила пяточку к его ротику – чтобы рос спокойным.  И ещё обязательно соединяла  его со своим родом:  дитя после обмывания, по обыкновению, заворачивали в отцовскую рубаху.
               


                4            

        Познакомилась новая учительница и с коллегами. Двое из них были чуть постарше её и отрабатывали  в школе положенный после института срок. Старшее поколение вместе с директором  представляло   постоянных жителей,  твёрдо укоренившихся  в деревне, обросших традиционным для села  хозяйством, вмещающим обязательный набор: корова, поросёнок,  куры, гуси, утки и даже кролики.
   Директор, Алексей Иванович, во всём любивший порядок и дисциплину, в перерыве между уроками, чтобы не запачкать на грязной гати ботинки, иногда выходил на горку возле почты, складывал рупором ладони и кричал зычным голосом на ту сторону, где стоял фасадом на озеро его  дом:  «Валя!  Покорми поросёнка! Я приду часа через два!»   Валя, Валентина Николаевна, тоже учительница начальных классов, махала с крыльца двумя руками, сообщая, что, мол,  у неё в хозяйстве всё  в порядке, и пусть муж   продолжает спокойно заботиться  о развитии на селе народного образования.
      Молодые учителя радушно приняли новую подругу в свой коллектив. Часто за чаем собирались после уроков  на квартире у гостеприимной  Тамары,  бывшей замужем за Олегом, местным управляющим отделением совхоза. 
                Незамужние даже как-то раза два-три ходили  в клуб, что стоял в отдалении от деревни.  Исполняющий  обязанности завклубом  Коля,  по прозвищу Шаман, включал катушечный магнитофон «Романтик», и под песни вокально-инструментального ансамбля «Весёлые ребята» начинались танцы. Учительницы держались особняком и с большим достоинством. Местные кавалеры не то чтобы их побаивались, но как-то стеснялись приглашать на танец. (Тем не менее, двум из местных каким-то образом  удалось-таки произвести впечатление, и «учителки», не имея другого выбора, как миленькие пошли за них замуж, но об этом позже).
    За клубом высокой стеной стояли заросли подсолнуха. Марина Ивановна особенно поздним вечером боялась на них и взглянуть.  Подруги рассказали,  что логовские слывут в округе людьми драчливыми,  горячими,  неуживчивыми  и поведали случай, как   местные ребята по пьянке убили в этих подсолнухах одного студента-шефа, приехавшего с группой  из  института на уборку картошки. Говорили, что он  только попробовал  ухаживать за емельяновской девчонкой, на которую уже имел виды кто-то из местных. Логовских, естественно, осудили и дали за групповое преступление  немалые сроки.
                ***
     Однажды, зимним вечером, подходя к дому своих  подруг вместе с хозяйским псом Шариком,  Марина Ивановна   залюбовалась освещённой луной  деревней. Густой иней украшал шарообразные кроны ракит. Над хатами,  подобно пушистым кошачьим хвостам, развевались дымы. Ближний лес чернел узкой неровной полосой, едва отделяя небо от земли.  На дороге слышалось конское ржание и скрип санных полозьев.
   – Девчата, а на улице-то как хорошо! – вскричала она,  забегая в хату. – Пойдём лепить снежную бабу!   Днём-то  совестно, а вечером никто и не увидит.
 –  Да мы такую бабу  изобразим, что завтра  все ахнут! – подхватили учительницы.
   Решили лепить  на озере, прямо на тропинке, ведущей к дальнему  колодцу. И закипела работа!.. Баба и вправду получилась  при всех достоинствах: высокая, фигуристая, с  рябиновыми бусами на груди, в кокошнике. Марина Ивановна, взяв на себя роль скульптора,  предложила  слепить рядом и мужика: какая ж Марья без Ивана!   
     Когда в полночь дело подходило к концу, Шарик вдруг часто и громко залаял, повернувшись в сторону холма. Там стоял человек и целился в них из ружья.  Девчата замерли, не  зная что предпринять. Они были перед стрелком как на ладони.  Вот-вот может случиться непоправимое. Шарик продолжал яростно лаять, накаляя зловещую обстановку. Учительницы, ничего другого не придумав, спрятались за свои скульптуры.
 –  Дяденька, не стреляйте! Это мы, учителя! – закричала, себя не помня,  вышедшая вперёд Марина Ивановна,  схватив на руки  любимого Шарика. Дяденька  опустил ружьё и скрылся за первыми сараями.
     Поспешно возвращаясь в деревню, учителя взволнованно рассуждали, кто бы из местных это мог быть? Стали перебирать всех здешних охотников, но  ружьё  было почти в каждой хате, где имелись мужчины. Девчата неожиданно стали  укорять  Марину за то, что рассекретила их личности. 
   –  Ну да,  было бы лучше, если бы  он нас сейчас всех перестрелял... вместе с Шариком! – обиделась Марина.  -  С этих аборигенов станется. Разбирайся тогда, кто прав, кто виноват!
     Утром Олега, мужа Тамары, отправили на  разведку  в магазин, где быстро собираются все деревенские новости. В школе было тихо, пока пришедший  Алексей Иванович  на большой перемене  с торжественным видом не сообщил в учительской о том, что на озере  только что видел великолепные снежные скульптуры и около них собирается народ.
  – Вот какие талантливые наши логовские дети! –  взволнованно завершил он свой рассказ. – А мы их всё ругаем да ругаем за неуспеваемость. Не всем же быть учёными! Надо выяснить, кто такую  красоту сотворил и обязательно как-то поощрить.
   На шестом уроке Марине Ивановне  сразу не понравился возбуждённый Генуша. Он вертелся за столом как уж на сковородке и что-то  пытался сообщить сидящим  за ним Юре и  Серёже.
     – Гена, что ты сегодня такой беспокойный?  Скоро  закончится урок, и все пойдёте домой.
   Но Генушу сегодня просто распирало и он не мог больше это держать в себе ни секунды: «Дяденька, не стреляйте! Это мы, учителя!»  – прокричал он срывающимся от смеха голосом и выскочил из класса.
     Вечером Олег доложил о том, что удалось расследовать. Дяденькой с ружьём оказался местный молодой охотник  Мишка, по прозвищу Зверь. Он припозднился из леса и возвращался на лыжах в деревню ближней дорогой, напрямки через озеро.  Там и заметил копошащихся на тропинке людей. Решил попугать – выстрелить в воздух. И тут вдруг  узнал приметного соседского  Шарика. А потом в морозном воздухе  звонко и отчётливо  прозвучала тревожная просьба  Марины Ивановны о помиловании.
Проворный Генуша принёс эту новость в школу первым, недаром его отец был почтальоном.

    
                5

    Не  спится Мане Барановой, хоть глаза клеем намажь. Завтра чуть свет надо ехать в город сдавать в «Заготскот» свинью на мясо. Хорошая свинья удалась, рублей на четыреста будет. Да только бы не обманули, как в прошлый раз: положил, значит, заготовитель под весы незаметно ладонь и ну поднимать!.. Пока мужики  разобрались, что к чему, он, жулик, вон сколько себе в карман наподнимал!  Городские, одним словом!.. За ними глаз да глаз нужен, не то облапошат – не постесняются. А ты вырасти-ка, попробуй, такую скотинку... сколько на неё кормов надо, сколько ухода требуется!..
                А тут сегодня её  Ванька еще и  приказ отдал: мол, так как он теперь при должности сторожа совхозной пасеки состоит, ему положено ружьё. Совхоз оружия не выдал, сказали:  сам себе  покупай. Вот Ванька и  приказал: завтра в городе, как свинью сдам, купить ему ружьё для охраны общественного имущества.
             –   Ваня,  –  говорю,  – а  поехали  вместе в город: и свинью сдадим, и ружьё ты себе выберешь, какое захочешь...
           А Ваня последние двадцать лет в городе-то  всего три раза и был. Когда в больнице лежал – это раз! Когда дочку замуж выдавали  – это два! И когда на медицинскую комиссию по инвалидности вызвали – это три! Вызвать-то вызвали, а группу не дали: сказали, выпивший пришёл на  комиссию. Да выпившим-то  по-настоящему они, если хотите знать, его ещё и не видали! Если бы он был как положено выпивши, он бы к ним вообще  не пришёл! А если б  и пришёл, вся комиссия нездоровой сделалась бы...  Так что город  Ваня  не обожал,  и все городские и деревенские дела лежали на ней, на жене.
– Вань, а какое тебе ружьё надобно? Я в этих ружьях не понимаю совсем, это же не чугунок какой  алюминиевый...
– Али ты, Мань, ружья никогда не видала?  Одни свои чугунки и знаешь. Ну, ствол должен быть ровный и приклад при нём.
 –  А что это, Ваня, такое   –  приклад?
– Ну... приклад  – это к чему  мордой прикладываются, когда стрелять надо. Поняла?
 –Ваня,  а что если ты кого убьёшь, нечаянно  –  ты ж у меня вон какой хронтовик горячий!
 – Не убью. Только попугаю малость, чтоб в другой раз забоялись!.. И хватит, не гуди больше! Ложись спать! Сказал, купи ружьё, значит, купишь! И больше деньги ни на что не трать! И не потеряй деньги-то! Поняла?
–Ага, поняла!..   Я ещё, Вань, себе  чулки надумала  купить…
– Осенью покупала, и где они, спрашивается?
И снится Мане сон. Будто её Иван по совхозному саду между ульями с ружьём ходит, важный такой, задумчивый.  А кругом туман, туман... И вдруг как полетели из ульев пчёлы. Большие такие, как  дикие утки или куропатки какие... А Иван приладил приклад к щеке, да как давай по пчёлам стрелять! А те начали  сверху падать, падать! Маня хватает их да в мешок пихает, пихает.  Вот, думает, сейчас домой принесёт, ощиплет,  в чугунок положит – и в печь! То-то мяса на всю семью наварит! И Ване об этом,  будто с радостью толкует. А он вдруг, как наставит на неё ружьё, да как закричит: «Дура-баба, кто это пчёл  в чугунке варит, на протвинь их  надо, на протвинь!»
Проснулась Маня ни жива  ни мертва. Ох, плохой сон ей приснился, хотя бы  нынче чего худого не вышло!
Утром раненько повезли свиней в город. Маня с соседкой Шахманихой на кузове, у борта, пристроилась. На крутой горе машина накренилась, и соседкин грузный хряк ( раскормила на совхозном комбикорме!) навалился на Манину левую ногу, в которой что-то сразу хрустнуло, и её пронзила острая боль.  Но целеустремлённую Маню это не должно было остановить, и не остановило! Она, как и загадывала, сдала свою Фроську и, сильно прихрамывая, отправилась за ружьём для своего  Ваньки. Вдоволь посмеялись над ней в магазине  городские мужики, но ружьё ей выбрали, какое нужно: и со стволом, и с прикладом. И деньги она запрятала, куда следует, и не потеряла.
Но, оказалось, вовсе не к поломанной   ноге снился Мане тот  нехороший сон.
Месяца через два, ночью,  стояла Маня в своих сенцах, босая, в одной рубашке, перед  пьяным вдрызг Ванькой с ружьём в руках и дрожала, как осиновый лист в непогоду.
–  Так ты пойдёшь или не пойдёшь к Шахманихе?.. В последний раз тебя, дуру, спрашиваю, отвечай: да или нет?
 – Вань, Ванечка, ну уймись за ради Бога! Утром схожу, вся деревня ещё спит…
–Деревня спит, а я не сплю! Мне, хронтовику, выпить всегда полагается!  За что я кровь свою под Кенигсбергом  проливал,  и медаль за енто имею, и чтобы баба какая-то выпить мне запрещала?!. Убью на месте как врага советского народа!
 Младшая дочка Барановых, Светка, выскочила на улицу через окно и  в слезах помчалась к учительнице Марине Ивановне: «Звоните в милицию!.. Папка мамку ружьём убивает!»
 Вскоре у хаты  затарахтел мотоцикл и, снеся дверь в сенцы, как вихрь,  ворвался участковый Митрий Палыч.
– Стой! Руки вверх!  Оружие на пол! Что же это ты, Иван Дмитрич, творишь? Ведь не раз предупреждал я тебя, а теперь ружьё следует у тебя изъять.  Хорошо, что учительница   вовремя позвонила.
– Как  изъять? – всполошилась Маня.  – Да я  за него немалые  деньги в городе отдала…  И ствол ровный, сам погляди, и приклад, чтоб прикладываться… А Ваня мой,  Палыч,  так только, постращать  решился!  Он всегда так сначала, а после смирный-смирный  бывает, хоть что с ним делай!  С чем же, ты подумай, Палыч,  он теперь совхозное добро сторожить-то будет, а?..
Барановы  втайне долго обижались на  досужую учительницу,  по чьей вине  так бесцеремонно забрали у них ружьё, но  Иван Баранов вскоре лишился своей  ответственной работы  сторожа. Хотя и  этим обидам   пришёл конец, когда…  Впрочем,  лучше  когда всё повествуется по порядку.
               
6

        По обе стороны большого  барского сада были две высокие старинные аллеи: слева – ясеневая,  справа, над  старым озером,   –  липовая.    Но особенно примечательна  была липовая.  Впечатлительную  Марину сентябрьская  аллея сразу поразила  своим величием и красотой. Среди неуютной для неё деревенской жизни аллея была каким-то чудом,  посланием  из  дворянского  века…  Что помнят эти столетние  красавицы?
                Она представляла, как по аллее  прогуливается   барин со своим многочисленным  семейством, как барские гости отдыхают здесь  летом в беседке или сидят, блаженствуя, на ажурных скамейках  под монотонное пчелиное жужжание…
     Говорили,   что барский дом стоял как раз на месте нынешней школы, что был он на высоком фундаменте, с балконом на втором этаже, выходящим прямо в сад. Младшую дочку помещиков  Новинских звали каким-то чудным для крестьянского уха именем – Люка  (Лукерья ли? Юлия?  Быть  может,  так она называла себя в раннем детстве, и все в доме к этому имени  привыкли).  Была она  до прозрачности худа и бледна.  Крестьяне, работавшие в усадьбе, говорили, что её не кормят вдоволь, чтобы она ненароком не располнела. Бывало даже так, что девушка, проголодавшись, тайком просила  кого-нибудь из дворни принести ей кусочек хлеба...  Из верхних комнат дома часто доносились звуки  музыки –  это Люка играла на рояле.
 Логовские женщины и девушки работали на окрестных полях и огородах, в конце каждого трудового дня барский управляющий с ними рассчитывался: двадцать копеек в день  – взрослым, а подросткам  – пятнадцать копеек (но тогда, как уверяли бабушки, за двадцать копеек можно было купить настоящий турецкий платок «огурцами»!)  В  своём имении емельяновский помещик  жил только летом,  на зиму же уезжал в город, кажется, в губернский Орёл.   
    Свежая зелень оттеняет могучие тёмные стволы лип. Поросшая  низкой травой дорога незаметно  спускает вас в середину аллеи, а затем также  незаметно и плавно поднимает к более крутому спуску, ведущему прямо к меловому ключу, чьи сильные струи  бьют из-под высокой, сплошь поросшей орешником горы.  Под мощными, густо смыкающимися над головой  в виде причудливой  пещеры сводами  старого орешника чувствуешь себя немного боязливо: по сравнению с аллеей его буйная растительность не умиляет, а, скорее, пугает  своей  силой и безудержностью характера. 
      И вот Марина Ивановна с ошеломляющим удивлением  узнаёт, что в пяти километрах отсюда, в селе Юшкове, находилось имение дяди  самого  Ивана Сергеевича Тургенева!..  А ведь именно его творчество  ей посчастливилось углубленно изучать на литературном факультете института и даже  защищать по Тургеневу  дипломную работу.  И, может быть,  совсем не зря судьба привела её в эти места, в эту  аллею, чудом сохранившуюся в деревенской, казалось, оставленной Богом глуши России конца двадцатого столетия.
       В её памяти всплыл незабвенный  образ Олимпиады Яковлевны Самочатовой,  профессора, преподавателя русской литературы  XIX века на филологическом факультете института.  Слепая почти  от рождения, она своими вдохновенными лекциями умела  пробудить в студентах интерес и любовь  к творчеству  певца русской природы и русской души, неповторимого  русского писателя Тургенева, и сама защитила докторскую диссертацию по его творчеству. Марина и другие студенты изумлялись  и считали невероятным, как  слепой человек мог так видеть, восхищаться и передавать своим студентам  тургеневские вдохновенные описания природы нашей среднерусской полосы, в частности,  Орловского края.   
     Теперь Марина  была почти уверена (короче дороги на Карачев нет и не было!) что, наверняка, страстный охотник и любитель деревни, Тургенев  хотя бы единственный раз, но заглянул в емельяновскую усадьбу...
                В сентябре  1855 года  он, судя по его письмам к Льву Толстому, точно  был знаком с известным   помещиком этого края  –  Николаем Васильевичем Кириевским, и участвовал в псовой охоте  в  юшковских местах, а значит, и гостил  в богатейшем Шаблыкинском имении Кириевского, которое тогда называли «охотничьей и культурной столицей» Орловской губернии. И «столица» эта была в Карачевском  уезде!.. Да и матушка Тургенева, Варвара Петровна,  посещая однажды свои орловские имения, побывала в карачевском дядином селе Юшкове, откуда писала сыну Ивану: «Да, само собою разумеется, что из Юшкова поеду к Кириевскому, хотя бы его и не было дома. Но! – видеть его сад, его заведенья  себе не откажу!..»
Сколько эмоций  может возбудить  воображение и  высветить из тумана истории  живые события!..
     Емельяновская аллея  живо  напоминала Тургеневу   родное Спасское-Лутовиново.

 – Не в одних стихах родится поэзия:  она везде. Взгляните на эти деревья, на это небо – отовсюду веет красотой и жизнью, а где красота, там и жизнь, –   говорил он здешнему помещику,  хозяину имения Францу Ивановичу  Новинскому. –  Жаль, что вы, милостивый государь,  не охотник, не то бы знали, что осенью вальдшнепы  держатся  вот в таких, как ваша, густых липовых аллеях, но стрелять здесь неудобно – совсем рядом усадьба,  дамы и дети могут, чего доброго, испугаться… 
        Любезно распрощавшись с хозяином, Тургенев приостановился,  рассматривая деревню по ту сторону старого пруда. Худые,  словно пьяные, покосившиеся в разные стороны, кое-где вросшие в землю, крытые тёмной соломой крестьянские  избы и овины портили впечатление от только что посещённой барской усадьбы. Осеннее безлюдье ещё больше придавало деревне вид усталой заброшенности и тоски.  И будто  продолжая недавний горячий  разговор с окрестными  помещиками у Киреевского,  он  стал взволнованно думать о том, что дворяне, часто беззаботно проживающие  в своих имениях, должны радеть о приписанных к ним  окрестных деревнях и неустанно что-то делать для их  блага...
 Карачевский купец и его добрый приятель и охотник Шестаков не раз с воодушевлением рассказывал писателю о своём весьма выгодном лесопромышленном деле: на железнодорожной станции каждый год купцы  отгружают более 700 тысяч пудов, в основном, лесоматериалов.  Тургенев же, слушая это, жалел порубленный лес и всей душой был на стороне земледелия, что вечно и незыблемо, как сама земля. Оно вполне должно обеспечивать жизнь хлебопашца. Недаром, у греков земледелие почиталось исключительным даром божества… Наш же крестьянин чувствует шаткость и ненадёжность своего положения. Поэтому часто с небрежением относится к своему состоянию,  предаётся пьянству и проводит свою жизнь в нужде и бедности… 
  Надо заметить, эти «шаткость и ненадёжность»  веками испытывало русское крестьянство при любой власти в России, вплоть до начала своего исчезновения во второй половине  XX столетия.               
7

                В любое время года  великолепен был и  большой яблоневый сад.
                Весной он благоухал и радовал  бело-розовыми соцветиями…   В конце лета   яблони беспомощно, почти до земли опускали ветви под тяжестью плодов:  яркий шафран, нежный белый налив, густо усеянная золотая ранетка, крупноголовый добрый крестьянин, красноватый  штрифель…  Но царицей  барского сада, конечно, была кисло-сладкая, сочная и пахучая   антоновка...
                Высокие островки ярко-розового  иван-чая, словно букетами,  устилали  сад, добавляя неповторимых красок в этот пестрый, душистый ковер...
                Зимой сад отдыхал от листвы и плодов,  тихо и глубоко спал, готовясь с новыми силами  цвести и плодоносить, и сквозь его частые, узловатые  и серебристые ветки можно было  разглядеть  заснеженные ульи  и шалаш сторожа.  Справа и слева  покой сада высокими темнеющими  стенами охраняли   заиндевелые аллеи – ясеневая, вдоль задней дороги, ведущей на дальний большак, и липовая  –  над озером.
       Начиная с сентября,  осень неспешно, день за днём, наряжала  аллею  в золотое шуршащее  платье, расстилала невесомую и такую же шуршащую под ногами золотую дорожку, шире открывала вид на озеро и стоящую за ним  задумчивую деревню...
    А  ещё одной  удивительной   находкой Марины   стал   единственный старый клён, как будто охраняющий дорогу, ведущую к школе. Ствол его почти совсем сгнил, и кто-то  не раз поджигал рыхлую  древесину. Но каждый год осенью этот  клён полыхал над садом таким  багряно-жёлтым огнём, что смотреть было радостно и нельзя было не остановиться, чтобы не полюбоваться такой красотой. Он покачивал своими яркими, поредевшими от ветра, холода и возраста ветвями  и  словно говорил всем проходящим мимо: «Подумаешь, ваши аллеи!..  И я немало пожил и много интересного повидал  на этой дороге,  но  умею хранить секреты и тайны, и пока  ещё живу, чего и вам желаю!..»  Старое, больное дерево учило людей стойкости перед неумолимым ходом времени.
   
                8       


                В русской литературе  самые важные любовные свидания героев  случались именно в   тенистых  барских аллеях.  И Марина Ивановна узнала то ли  легенду, то ли правдивую историю о том, как емельяновский барин в гневе сослал за непокорность и строптивость свою дочь Наталью на хутор, что  вблизи Юшкова. До сих пор существует эта  деревня и  называется (представьте себе! )   –   Натальино. 
                Какая  она была, эта Наталья?..  Своенравная,  чувственная, отчаянная?..   И не был ли её отец деспотом по отношению к ней и другим родным и крепостным людям, что  случалось среди  помещиков-самодуров?..
                Марина Ивановна была  уверена, что  старинная липовая аллея до сих пор помнит Наталью и  хранит её сердечные тайны.  Она была   тронута судьбой  молодой барыни.  Охваченная какой-то неясной, смутной тревогой, она  всегда замедляла свой шаг в  аллее, и в шуме ветра, в шуме вершин вековых деревьев ей слышались вздохи, шепот  и плач несчастной девушки.  Ах, Наталья, Наталья…   

               

     После поста настал  чудный  летний праздник святых апостолов   Петра и Павла.
                Наталья Францевна, старшая дочь  помещика  Новинского,  сославшись на нездоровье, утром не поехала с родителями в церковь села Уткино, на литургию. И теперь сидела с   Акимом,  двадцатилетним сыном   кухарки  Степаниды,  за самой дальней беседкой в липовой аллее, примеряя венки   –  один краше другого, венки  из золотых одуванчиков,  сплетённые   Акимом.
 – Вы,  Наталья Францевна, сама,  как этот цвет – сияете солнышком, светитесь  живыми  лучами...
 – Глупенький, как же я могу светиться?.. Разве только ты осыпал меня  золотым дождем?.. Смотри, у нас с тобой и руки золотые… ой, как пожелтели!..  А сок одуванчика такой горький, попробуй!..
 – Знаю... в детстве пробовал.  Маманя новую рубаху отстирать не могла – ругала меня, ругала...
 – Вот так и любовь наша,  Аким, с виду как цвет в мае, а внутри горькая. И не отстираешь, не отмоешь  ее никогда…
 – Не думайте об этом, Наталья Францевна!  Бог милостив. Неужто  не помилует  того, кто всей душой любит?.. Ненаглядная моя!.. Душа моя… Наташа...
 – Ох,  не дождаться нам, грешным, Его милости!.. Только бы батюшка подольше  не узнал! Тогда всему конец!  Собирается  меня за орловского купца Коробова  отдать, а  ему  –  под шестьдесят будет... Зато богат, богат и жаден без меры... Не люб он мне, ой, как не люб, Акимушка...
    -  Помилуй вас Бог, Наталья Францевна! Нас двоих помилуй! И мне родители давно невесту сыскали: Анютку Чистякову с  Божедаевой.  Да разве ж  я могу?.. В ноги кинусь Францу Ивановичу… Нет жизни без тебя, моя голубка...
       Отдалённый  праздничный перезвон церковного колокола раздался со стороны  Уткина,  обеденная служба кончилась.  Наталья, тревожно прислушиваясь,  неспешно вынула свою нежную руку из большой  грубоватой  руки Акима:
                –   Пора мне, Акимушка, скоро батюшка с маменькой  да гостями  К прибудут.  Слышишь?.. Служба кончилась!..
 – Ужель и  впрямь кончилась... – тихо промолвил, словно простонал Аким. –  Кажись, только началась…  Когда же мы  теперь снова увидимся, Наталья Францевна?
  -  Сама не знаю, голубь мой. Как Бог сподобит. Ой,  прости меня, Господи!
 – Я завтра   опять проберусь, как стемнеет. Придёшь?.. Не обманешь?
–    Придёт, прилетит твоя голубка,  не сомневайся...   Пропала я  с тобой, Акимушка, гореть мне в огне Там, а что тут будет, никто и не знает. Только я тебя ни с кем  делить не стану, так и знай!
  – И я тебя никому не отдам, Наташа... Наташенька, цвет мой алый!..  А там уж будь что будет! За  любовь мою  пусть хоть убьют,  я от тебя  вовек не отступлюсь!
     Аким порывисто обнял молодую барышню и, крепко поцеловав в губы, спешно направился к крутому спуску в конце аллеи, где внизу тихо журчали меловые ключи, выбрасывая свои мощные прозрачные струи в  озеро.
  Впервые они встретились недавно,  в середине июня, когда пришла Наталья с нянюшкой Авдотьей и младшей сестрой Юлией сюда, к меловым  ключам... Там, на крутой горе, чуть повыше и поближе к солнцу,  заалела земляничная  ягода, а внизу вольно разрослась целебная трава мать-и-мачеха. Аким же на повозке  приехал с бочкой за чистой водой, всегда нужной дома в хозяйстве. Наталье Францевне сразу глянулся ладный, светло-русый крестьянский парень в чистой замашной рубахе, низко подвязанной пояском. Сама от себя не ожидая, оглянувшись на скрывшихся за кустами сестру и няньку, она вдруг порывисто подошла и поднесла полную горсть спелой,  душистой земляники прямо к губам  оторопевшего парня. В ту же минуту он, не отрывая от неё глаз, крупными вишнёвыми губами принял подарок, и, не смея противиться, как лошадь, уткнулся ими в  её маленькую  мягкую ладонь...
     Отец Натальи был выходцем из польской знати, и дочерям его передалась та  особая, утончённая красота полячек.  Была она  невысока, светловолоса, стройна телом и  удивительно хороша лицом.  От своего отца,  кроме всего, приобрела  независимый нрав и  упрямство. Потому и перебирала, как хотела, предлагаемых  ей  родителями знатных женихов. А шёл ей уже двадцать пятый годок…
                Любовь к Акиму вспыхнула сразу, мгновенно, словно студёный ключ широко открыл, распахнул их сердца для этой любви, и , казалось, ей не исчезнуть и не иссякнуть уже никогда-никогда, как не иссякнет вовек этот серебряный родник, бьющий из глубины земли-матушки...
                Они не могли прожить и дня друг без друга, не могли наглядеться и  и надышаться… Но счастливое лето сменилось осенью. Наступил  октябрь.
                Вся дорожка аллеи покрылась густой палой листвой, и от этого она и ночью казалось светлой.  Далеко в тишине были слышны шуршащие шаги  крадущегося к барскому имению Акима.  Как-то  тревожно кричат сегодня на деревне за озером  полуночные петухи... Вот он, едва различимый огонёк на втором этаже старого флигеля... «Ждёт, Наташенька! –  гулко  забилось сердце. – Любит! Любит!» 
                Он привычно перескочил через увядший цветник и  начал подниматься по высокой  лестнице, приставленной к стене.  Вдруг внизу  резко залаяли невесть откуда взявшиеся собаки, и  кто-то грузный навалился на него сверху.  «Акимушка!..» – раздался из окна  громкий вскрик Натальи.   Больше он ничего  не слышал и не видел.
   К Михайлову дню Акима  забрили в рекруты, а его мать  изгнали из имения. Наталью Францевну после того, как она  совсем выздоровела от  нервной горячки,  сразу после Рождества, на Святки,  отец отправил с двумя служанками на жительство под Юшково.  А  после Пасхи  её спешно выдали за старого  вдовца, помещика из Дмитровского уезда.
               
                9

     В сельской библиотеке    приятно поражали  царящая чистота, цветы на окнах, а главное – насыщенность  книгами: здесь  были и многотомные собрания сочинений, и редкие экземпляры русских и зарубежных писателей, и периодика,  аккуратно подшитые газеты и журналы лежали на столах. Но читателей было не густо. В основном, это учителя школы и ученики, приходящие взять ту или иную книгу, изучаемую в данное время по школьной программе. В городе с сельского библиотекаря постоянно требовали отчёты об увеличении числа читающего населения, о  просветительской работе, о разъяснении политики партии и правительства  в духе очередного  партийного съезда коммунистов.
                Хозяйкой здесь была Раиса Андреевна,   жена учителя математики, ветерана войны  Георгия Степановича  Зотова. За неимением  читателей она сама проявляла   редкие активность и  находчивость: ходила за несколько километров на фермы, и, когда доярки  приходили на дойку коров, читала им краткие политинформации, выдавала, едва не насильно, небольшие книжицы, часто детские. И ,конечно, в обязательном порядке  журналы «Коммунист», « Агитатор», «Блокнот агитатора». Здесь же записывала всё выданное в формуляры. Такую работу она проводила и по дворам во всех окрестных деревнях. Иногда крестьяне, завидев её,  заранее закрывали калитки: «Опять Раиса со своими книжками пристаёт, не отвяжешься, а когда их читать-то: сено убирать пришла пора, а там и картошку копать…». Но у Раисы Андреевны была своя твёрдая правда, которой она охотно делилась с односельчанами: не  стану  разносить книги – потеряю   работу,  а где её потом здесь, в глуши, найдёшь? Не дояркой же идти с моим ревматизмом в руках!
   И вот как-то встревоженная библиотекарша пришла в школу и сообщила, что у неё в последнее время начали пропадать книги.  Признаться, ей поверили не сразу: книгочеев во всей округе днём с огнём не сыскать –  это вам не город,  книги здесь не нужны никому, была бы это хотя бы картошка или зерно, или всё что угодно другое, что может сгодиться в хозяйстве крестьянина. Но книги… Если только на растопку печи… Раиса Андреевна уже стала подозревать, что кто-то делает пакости, потому что метит на её место. Но оказалось всё настолько  по-иному, что и догадаться было невозможно.
       Старшеклассник Сашка, по прозвищу Газон, гроза всех емельяновских ребят,  вдруг стал проявлять неподдельный интерес к книгам. В библиотеку он приходил до обеда, а иногда и после обеда. Листал журналы с картинками и, удивительное дело, брал книги читать домой. Раиса Андреевна за две недели  уже исписала два формуляра и принялась за третий,  удивляясь и похваливая активного юного читателя:
 – Молодец, Саша,  понимаешь, что  книга  – источник знаний! Будешь читать – будешь всё знать!  Я вот завтра  в  школу  зайду, сообщу, что ты  стал  нашим лучшим читателем, пусть тебя на линейке похвалят.
       Но у Сашки была своя программа. Беря одну книгу домой, он незаметно   засовывал под ремень ещё парочку нетолстых книжек и тайком выносил из библиотеки. Таким образом, у него их уже собралось десятка два-три.   Дело в том, что он  решил открыть на дому свою  собственную библиотеку для пацанов. Но у него, в отличие от  Раисы Андреевны, была своя методика работы. И куда более эффективная! Сашка насильно выдавал книжки ребятам и записывал их в позаимствованные у той же Раисы Андреевны формуляры.  Непременно заставлял чётко расписаться за каждую полученную книгу. Но на следующий день требовал её возвратить к определённому времени … и обязательно   с пересказом. Кто не прочитал, попадал в Сашкин глубокий подвал на хлеб и воду и уже там продолжал поспешное знакомство с  выданной книгой. Самых ленивых и упрямых Сашка дёргал за волосы, не щадя, приговаривая: «Книга  – источник знаний, а ты, болван, этого не понимаешь!  А если не будешь читать, Раису Андреевну с работы попрут. А куда она пойдёт? У неё ведь в руках  ревматизм завёлся!»
   Сашкину библиотеку  неожиданно рассекретила его собственная бабушка Рипа, у которой он жил с раннего детства, после смерти его матери. Она выпустила на Божий свет троих  плачущих малолетних узников библиотечного дела и в большом  парусиновом мешке на спине принесла Раисе Андреевне украденные  книги, нижайше прося у неё прощение за своего  «змея непутёвого, внука».

                10

     В середине февраля у Марины Ивановны подошёл день рождения. Решили отмечать скромным учительским девичником, тем более, что тётя Таня должна была поехать в Брянск, погостить у дочери. Вечером поплотнее задёрнули занавески, накрыли  стол. Смеялись, шутили, как водится, вспоминали интересные школьные истории. Как, например, даже в самые сильные морозы, когда по местному  радио в шесть часов утра, на радость всем учащимся, сообщали,  что «в связи с низкой температурой воздуха занятия в школах района отменяются», Генаша Кузнецов всё равно в школу приходил,  поспешно обметал веником в коридоре заснеженные валенки и с пылающим от мороза лицом деловито шёл в свой класс, где, естественно,  никого не было. Хочешь не хочешь, а учителям, надеявшимся на неожиданно выпавший отдых от уроков, приходилось проводить с ним индивидуальные занятия, которые, кстати сказать, ничуть не  укрепляли его знания. На вопрос – зачем пришёл в школу в такой мороз, он отвечал своим вопросом: а что дома-то  делать?    
     Обсуждали молодые учительницы и  деревенских парней, пришедших осенью из армии, и сошлись на том, что никто из них не интересен для серьёзного знакомства. Все они были какие-то или смешливые, или грубоватые, многие любили выпить, на работу устраиваться после демобилизации не торопились ( Да и где им уже в то время было найти работу в деревне? А в город они уезжать из родного дома не спешили). О таких ли могли мечтать молодые, с высокими запросами девушки с высшим образованием? Взять хотя бы недавний вопиющий случай, когда  они шли  узкой  тропинкой  к магазину через зимнее озеро. На горке возле почты толпились пять-шесть деревенских парней. Они посматривали на приближающихся  учителок и о чём-то громко спорили. Первой, как всегда гордо вскинув голову, шла математичка Надежда Михайловна, за ней – учительница истории Валентина Степановна, потом – учительница химии и биологии Тамара Александровна  со своей четырёхлетней дочкой Леной. Замыкала  учительское шествие Марина Ивановна, которая поэтому и не поняла, что, собственно, произошло там, впереди?  Учителя уже были на середине озера, когда шустрая Ленка, обгоняя всех,  оказалась далеко впереди всех идущих. Парни на горке вдруг разом замолкли. А один из них кинулся вниз навстречу приближающимся учителям и  схватил Ленку на руки.
 – Ты что, очумел?  Зачем ребёнка пугаешь? – вскрикнула Тамара.
–  Я не пугаю, я  вас спасаю! – едва проговорил  запыхавшийся, почему-то побледневший Виктор Черногоров (он тоже недавно пришёл из армии).        Оказалось, что обиженные невниманием  и заносчивостью  девушек-учителей парни сделали на тропинке прорубь, замаскировали её и приготовились смотреть бесплатный спектакль,  как  они начнут проваливаться в ледяную воду. А уж тогда парни из покушающихся на жизнь сразу превратятся в   спасателей!  Надо было до такого додуматься!..Однако их дикие планы нарушила выскочившая вперёд Ленка. От неё до проруби оставалось метра полтора-два... После этого всем молодым аборигенам мужского пола  «учителками» была  объявлена негласная война.
    И вот, когда  девчата за круглым столом  самозабвенно пели под аккомпанемент баяна Надежды Михайловны  модную песенку Валерия Ободзинского «Эти глаза напротив», в дверь настойчиво постучали. Они  стали теряться в догадках, кто же это мог быть, ведь хозяйка обещала вернуться только завтра к вечеру? «Давайте не будем никому открывать!» – предложили  Маринины гостьи.
 –  Как не открывать? А вдруг это тётя Таня раньше времени вернулась? Или что-то у кого в деревне случилось! – заволновалась  Марина и направилась к двери.
 – Здравствуйте! Вы Марина Ивановна?  Мы пришли вас поздравить с днём рождения. Можно войти?
На заснеженном крыльце стояли два молодых человека, лица которых невозможно было разглядеть из темноты. Один из них был высокий, другой пониже.
  – Я вообще-то никого не приглашала, – замялась, было, именинница.
    –  А у нас в деревне поздравлять  всегда без приглашения ходят, хоть у кого спросите! –  сказал один из пришедших –  тот, который  повыше. Он  сунул в руки Марине  коробку, скорее всего с конфетами, и сделал решительный шаг вперёд, мимо неё.
   Через несколько минут незваные поздравители сидели за столом и улыбались, не выказывая особого  смущения.
 –    У нас вообще-то сегодня девичник, –  заметила нахмурившаяся  Надежда Михайловна.
 – Наш мальчишник никакому девичнику не помеха,  – продолжал балагурить высокий. – Меня вот зовут Александр, а его – Сергей. Мы осенью пришли из армии, дома сидеть скучно, а тут такое событие – день рождения  учительницы! Мы ведь тоже эту школу заканчивали.
    – Разрешите полюбопытствовать, а откуда вам стало известно о дне рождения Марины Ивановны? –  с подковыркой в голосе спросила, в свою очередь,    Валентина Михайловна.
    – Ну, вы прямо допрос нам учиняете!..   Это не есть хорошо. Помните, в одной песне  поётся: «Никуда на деревне не спрятаться…» У нас всё-всё на виду!..
    Девичник был безнадёжно испорчен, и учителям ничего не оставалось, как интеллигентно терпеть этих молодых емельяновских аборигенов, вломившихся на их задушевную вечеринку.
   На следующий вечер, когда уже и тётя Таня приехала, громко залаял хозяйский пёс Шарик. Марина вышла посмотреть, в чём дело.
   За столбом поодаль от хаты рассмотрела фигуру человека.
   –  Марина Ивановна! Не бойтесь, это Сергей.  Я...  вчера  у вас  перчатки, кажется, забыл…   Да нет, вот они, в кармане затерялись…  Может, немного погуляем, луна-то какая нынче яркая…
      Так они стали гулять по вечерам втроём, с верным Шариком, который насторожённо косился взглядом в сторону Сергея и чуть что начинал недовольно ворчать и поскуливать: мол, чего ходит сюда этот непонятный малый, мы могли бы весело гулять как раньше, вдвоём с Мариной Ивановной.  Точно так же, как и он, думали и подруги Марины Ивановны, называя её  в своём кругу предательницей их девичьего сплочённого коллектива.
     Но  февральскими вечерами  на улице долго не погуляешь, и Сергей  предложил устраивать в  аллее небольшие «пионерские» костры. Ну, сожгут они из большого школьного вороха пару-тройку поленьев,  посидят, поговорят, погреются, и по домам. Марина Ивановна из-за дров сначала запротестовала, а потом   согласилась.
   Как-то директор попросил её остаться после уроков. Обычно, такая просьба  не предвещала ничего хорошего.
 – Марина Ивановна, я слышал, вы с Сергеем  Барановым дружите.  Никуда  на деревне не спрятаться…  Да это ничего,  дело, как говорится, молодое. Я о другом хочу сказать: кто-то у нас школьные дрова ворует. Я уже месяц это по вороху примечаю и даже подозреваю кое-кого из  посёлка, но не пойман – не вор (Марина Ивановна ещё больше покраснела и опустила глаза: сейчас придётся во всём признаться – позор-то какой!)  Может,  вы с Сергеем по вечерам, когда около школы будете прохаживаться, кого увидите да отпугнёте своим присутствием. Я бы и сам, да меня сразу заметят, а вы как будто ненароком, случайно...
   Недели через две директор снова пригласил к себе  Марину Ивановну и поблагодарил за исполненное поручение: дрова  воровать перестали, и опять восстановился былой порядок. «А Сергей, – заметил он, улыбаясь,  – парень хороший, серьёзный и трудолюбивый,  до армии техникум железнодорожный закончил и даже работал на электровозах. Дружите на здоровье, может,  ещё и замуж за него выйдете…»
    Не избалованной  мужским вниманием Марине Ивановне (она росла без отца и до сих пор ни с кем из парней  не дружила) Сергей  нравился  своей, не в пример другим, скромностью.  Он  долго боялся  взять её  за руку.  А когда хотел курить,  вежливо спрашивал: «Разрешите закурить?»   Делился с ней своими серьёзными планами на будущую жизнь: переехать в город,  поступить в институт, построить  дом...  Но, конечно, она не намерена  была серьёзно связывать с ним свою цветущую, молодую, полную невероятных надежд жизнь. Марина Ивановна думала вот как: «А почему бы, раз так уже случилось, и  не подружить  от скуки с  этим  молчаливым парнем  до  лета, не погулять с ним под тенистыми липами любимой аллеи? А там, может, найду себе работу в городской  школе – и прощай навсегда,  деревня Емельяново, с её вечным бездорожьем, с её, коровами и гусями, с её непонятными, простыми до грубости  людьми».
 Но  липовая аллея, несомненно,  обладала какой-то таинственной,  могучей, непреодолимой силой, которой  невозможно  не поддаться  молодому, открытому для чувств сердцу: молодой квас и тот играет!.. И через полгода, в самой середине августа, Марина Ивановна  неожиданно для всех и для себя самой стала  «емельяновской молодицей», то есть женой Сергея Баранова.
 Оказалось, хорошо, даже очень хорошо гадала на картах её хозяйка,  тётя Таня Макарова.
               
11    
               
И началась её семейная деревенская жизнь, полная   больших открытий и  неожиданностей.
 Когда она впервые через низкую тяжёлую дверь вошла в дом мужа,  ей показалось, что она попала в крестьянскую избу прошлого века. Почти всю правую сторону передней занимала побеленная  русская печь.  Напротив, под окном, стояла широкая крашеная скамья. Самодельный стол, покрытый цветастой клеёнкой, располагался под образами, где виднелась пара  тёмных икон и подвешенная к потолку лампадка. От  икон свисал по обе стороны вниз  льняной белый  рушник, с вышитыми по краям красными узорами.  Под потолком – лампочка без абажура. В другой, следовавшей за этой  комнате побольше, так же справа, была  плита для обогрева помещения, такой  же самодельный стол, а в углу – тумбочка с маленьким телевизором на ней. За  цветной  занавеской стояла большая кровать с высокой периной, покрытая простым синим одеялом.  На стене, над кроватью, висел ситцевый  ковёр с изображением трёх васнецовских богатырей. Ни буфетов, ни диванов, ни кресел, ни платяных и книжных шкафов, как в городе, и в помине  не было. Эта кровать и полуметровое перед ней пространство за занавеской  и были отведены  для молодых. Однако в доме всегда было прибрано и тепло.
    В деревне почти в каждой семье подрастало по  четверо детей (у Ивашка и Линушки было одиннадцать!) Их надо было не только одеть, обуть, накормить, но и подумать о том, как они будут жить дальше. Деревня уже значительно сокращалась, молодые уезжали в город строить свою жизнь. Но им нужен был первоначальный капитал, которым и призваны были обеспечить родители. Поэтому держали много скота, птицы, сажали по пятьдесят соток картошки, осенью недорого  продавали её приезжающим на фурах из  южных городов России и Украины перекупщикам.  Во многом себе отказывали, вырученную лишнюю копейку боялись  потратить, спешили положить впрок на сберкнижку в местном  отделении сбербанка, расположившемся на горке под одной крышей с библиотекой. Здесь тогда заправлял Иван Феофанович Казаков, по прозвищу,  образованному от  мудрёного его отчества –  Фанов (старшее поколение, не дружившее ни  с буквой «ф»,  называло  его Хванов).
      Родители Сергея были рачительными хозяевами. Деньгами, по давно  ушедшей в прошлое  деревенской традиции,  заправлял у них отец Иван Баранов и выдавал жене Мане на большие и малые расходы ровно столько, сколько посчитает нужным, и не рубля больше. Такое  скопидомство в дальнейшем полностью себя оправдало: оно позволило, несмотря на то, что отец после серьёзной болезни не смог уже работать, собрать деньги  на свадьбы каждому из  четверых детей и даже купить в городе для них же новый дом, в котором жили сначала все дети вместе, пока со временем не обзавелись каждый своим хозяйством.  И позже родители не  оставляли заботы о дочерях, сыновьях и народившихся внуках: каждая выращенная  большая свинья, каждый жирный осенний гусь делилась на четверых и уходил в город в виде мяса. Свекровь всплёскивала руками и говорила:  «Мясо-то берите, а денежек  теперь нетути! Они, змеи, с крыльями: их  в руках жмёшь-жмёшь, а они летять-летять!..»
     Длинные языки в деревне говорили, что у родственницы Барановых, бабки Вадюши, деньги  водились всегда. Её муж, Фёдор Андреич, двоюродный брат отца Сергея, и до войны и после войны работал кузнецом на каком-то важном заводе в Брянске, денег приносил домой, по деревенским меркам, немало. Собирать деньги  по копеечке, по рублю, Вадюша умела. Никто и не думал-не гадал, что в один день докатится до деревни этот «дехволт» проклятый, будь он неладен, и накроет  в одночасье все крестьянские сбережения (да только ли крестьянские! Всю страну тогда государство ограбило средь бела дня.) Бывало,  придёт она к соседке и родственнице  Мане и толкует о том, чего в разум никак взять  не может:  «Ну, как это, Мань, мои деньги могли пропасть, если я их не Ваньке Ветрову, а самому государству отдала-доверила? Нет, неправильно вы толкуете: лежать мои деньги на  моей книжке у Хванова, я же и рубля  ни разу  снимать не ходила!»               
***
       «… великий,   могучий, правдивый и свободный русский язык!» – так  утверждал  Тургенев.   Марина Ивановна  считала, что она хорошо  знает и владеет своим национальным языком. Так она думала, пока не попала работать в русскую деревню и не услышала самый что ни на есть живой русский язык.  Нет, конечно, он не был иностранным, но и современным  языком его никак нельзя было назвать. Она всё время терялась и краснела, как не знающий урока ученик, когда слышала от свекрови непонятные слова и выражения: «Иди-ка, Марина, полежи на конике, отдохни!» или «Сходи-ка в выход, принеси проса для писклят». На каком конике ей можно полежать в другой половине дома?  Куда нужно сходить и чего принести? Муж, смеясь, объяснял, что  коником  у них называют  простой топчан  с деревянным настилом (а что такое топчан?),   выход – это  амбар  во дворе, где хранятся зерно, крупы, разные припасы, а просо –это простое пшено,  писклята, значит, цыплята. А что означают слова «надысь», «намедни»,  «вздуть моргасик», «ющий», «пекота», «валандаться», «щунять», «чесночить», «иржа», «илбом вдарился», «пуня сгорела», «ятреб набить», «хархары вывесить»? Все глаголы у них заканчивались на мягкий знак: «идуть», «поють», «работають», «сидить»,  курить» ( это же верные признаки южнорусского говора   России!); звук «ч» непременно заменялся звуком «щ»: «щашка», «горящий щай»,  «щистый», «щей же ты будешь?» Свою деревню они называли не Емельяново, а Мильянова, соседнее Вельяминово звучало не иначе как Милянинова. Многое, однако,  в контексте речи можно было и  понять правильно, но не сразу, а хорошенько подумав.
   Когда приходила   соседка  Вадюша,  начинались  живые  разговоры о своём повседневном крестьянском житье-бытье, Марина Ивановна откладывала все дела и слушала едва понятное повествование, перемежаемое таким же едва понятным диалогом.
       Так,  несколько лет  гадала она, что означает имя Вадюша, и почему свекровь обращается к ней  так странно:   «Ня, а ня!..» Оказалось Вадюша – это Евдокия,  Авдотья то есть или просто Дуня,  Дуся. А обращение «ня» исходило из самого детства, когда старшие дочери и  в многодетной крестьянской семье, естественно, становились няньками всем последующим детям, которые так и звали их всю жизнь «ня», что значит «няня».
    Великое, могучее и никем не постижимое  до конца русское крестьянское наречье! Всего за двадцать километров от какой-никакой цивилизации, которую представлял её малый городишко,  расцветало ты пышным цветом, донося до нас терпкий запах древней,  подлинной жизни российской деревни.  И уходишь ты в небытие  только вместе с теми, кто жил и дышал тобою до самого могильного креста под соснами, на погосте, за речкой. Трудно представить, что  этот  народный  говор, эти заковыристые словечки бывшей Орловщины  любили, ценили, находили им место в своих произведениях  Тургенев, Толстой, Бунин, Фет, Лесков... И не погубили  этого народного языка ни всеобщее образование, ни поголовная грамотность.   Ведь и сейчас встретишь в городе кого-нибудь из потомков логовского люда и услышишь знакомое – «Щей же ты будешь,  сынощек?» В институте сельских выходцев за глаза называли  «деревенщиной». А теперь Марине Ивановне  было не по себе, что она, учительница русского языка (чем до сих пор сильно  гордилась) не знает глубины и основы этого языка, а значит, не знает и жизни исконно русских людей. Да ещё  слёту, легкомысленно  и почти случайно её угораздило выйти замуж за крестьянского сына и попасть жить в его патриархальную семью, имеющую свои бытовые и нравственные устои, во многом сильно отличающиеся от современных взглядов на жизнь. 
    Особой   религиозностью люди здешней округи не отличались. Но  в большой православный праздник работать, хотя бы до обеда, было нельзя (не то на деревне «застромят», или того хуже  – удар ударит!)  Вон Маня всем рассказывает, как пошла она на Духов день картошку  полоть, откуда ни возьмись прямо под солнцем молния блеснула   да и выжгла большую  круговину прямо перед ней. Бросила она тяпку и до хаты бежать. Как только жива осталась!  В такие божественные дни Вадюшечка в новом фартуке и белом платке приходила к Мане поговорить и попеть.  И всегда почему-то  вспоминали они старинную рекрутскую песню  «Последний нонешний денёчек…»  Пели протяжно и чувственно, с подвыванием  и подголосьем, с невысокими взмахами руки, согласно мелодии:
Ох, последний нонешний денёчек
Гуляю с вами я, друзья!
 Ох, а завтра рано, чуть светочек,
Заплачет вся моя родня.

Ох, заплачут братья мои, сёстры,
Заплачут мать и мой отец.
Ох, ещё заплачет дорогая,
С которой шёл я под венец.

А то начнут обе наперебой вспоминать, как за трудодни в колхозе работали, как при Хрущёве-кукурузнике коров у них отобрали в колхозное стадо, как яблони, ульи, поросят, кур сельсоветские  пришли описывать, как шкуру от забитого поросёнка и ту надо было сдать в заготконтору…   Учителя, у каких и земли-то не было, тогда должны были, как и все, сдавать по разнарядке продукты государству.  Покупали у деревенских и сдавали, а что поделать было?..  Нахлебалась деревня тюри с водой вволю.
  –  Помнишь, Вадюш, как наша корова Зорька  тогда с распоротым боком и калиткой на рогах  из стада домой сбежала?
   – А слыхала, Мань: говорят по радиву какие-то  «не-спек-тив-ные» деревни  у нас объявились?
 –   Не знаю…  Наверно, какие совсем стали негодные, – отвечала, подумав, Маня.

                12

    Таких женщин, как  её свекровь, в народе называли «двужильными». Она, например, не говорила о себе «пойду», «схожу» за чем-нибудь, а всегда  – «щас сбегаю!».  Вставая до восхода солнца, она  страшно переживала, если соседка Вадюшечка поднялась раньше неё и уже затопила печь: «У, старая, как и вовсе не ложилась!» Без устали выполняла всю необходимую женскую работу по дому: убирала, стирала, обихаживала мужа и четверых детей, птицу, скот.  И всё с прибаутками да поговорками, хотя сама  над сказанным никогда не смеялась  и, вообще, редко улыбалась.
    – Нашему бабьему полку крепко чижало жить на свете, –говорила она, вынимая ухватом из русской печи  ведёрный чугун с кипятком.  –  Хоть кричи, хоть не кричи, а век промайся дли печи!..
     Молодую сноху она наставляла так: «Бог  лапти стоптал, пока пару создал! К любому мужику приноравливаться надо уметь. Кормить вовремя, не перечить ему…  Ну, и побьёть когда, не беда. Бьёть  – значит, любить! И меня раньше частенько сам бил. Когда ни за что, а всё больше – за язык. Крепко я на переспор с ним сражалась, мол, мой верх будет, да и только! А мужик какой никакой, а всё равно сильнее самой здоровой бабы будет, это ты запомни. Постарше станет, когда лет шестьдесят ему стукнет, ён справляться с тобой уж не сможет, тогда, как полезет драться, пихай его от себя, а он уж и не сдюжит.  Это я по своему знаю. Уж какая мне, сироте, жизнь выпала, так никому не приведи Господь!»  И она в который уже раз начинала повествование о своей судьбе: «Родилась я на посёлке Зелёный Дуб, что недалёко от Бочарок. Осталась без матери в девять лет. Была самой старшей из детей. Досталось горюшка сполна! Отец  долго не вдовствовал: вскоре нашёл себе новую жену, а нам, трём его детям, значит, мачеху. Хату в  войну немец сжёг, и поселили нас в землянке. А она как раз  ночью возьми и обвались. Как  нас вытащили оттуда – не помню…»
Однажды свекровь чуть не погибла, спасая совхозное стадо.  Работала она тогда скотницей на ферме. Была уже поздняя осень. На озере, что рядом с фермой, за последнюю морозную неделю образовался лёд. Ночью его покрыл снежок. Скотницы открыли тяжёлые ворота фермы, чтобы на немного выпустить коров в загороженный жердями двор, а сами принялись поспешно чистить стойла, разносить в кормушки сено.  Стадо, поднимая пар, устремилось на свободу. Но потом, будто подгоняемое кем-то невидимым, бросилось в узкий, оказавшийся незакрытым на тот час проход, и устремилось прямо к озеру. Так бывало всегда летом, но сейчас! Коровы забегали на лёд и одна за другой с рёвом проваливались в воду. Выскочившие женщины, долго не думая, кинулись спасать животных, пытаясь заворотить их назад. И сами тут же оказались в ледяной воде.
 –Куда ж вы, дуры полоумные! – вскричала Маня, и стала захлёбываться, ведь плавать-то она не умела, да и негде было здесь плавать. И  тут ей как-то  удалось дотянуться  и  ухватиться рукой за рог барахтающейся рядом  Ночки. Что произошло в следующий миг, совсем не поддавалось  разумению: вдруг животные, как по чьей-то команде, все развернулись к берегу и стали с отчаянным мычанием выходить из воды вместе с прицепившимися к ним женщинами.
 Что было мочи все четверо  бежали к живущей неподалёку Мане Капусткиной. У неё сняли с себя мокрые, уже начавшие обмерзать одежды, выпили по стакану  самогонки и забрались на горячую русскую печь.
Удивительное дело – ни бабы, ни коровы после такого лихого купания  не заболели. Маня Баранова, появившись дома к вечеру, заплакала и перекрестилась на иконы: « Слава Богу, что не оставила своих детей сиротами!»
                ***

Сергей совсем скоро  перестал  спрашивать у Марины Ивановны разрешения закурить и всё чаще, согласно  старому обычаю, стал доказывать   свою любовь…  Зато он, как и планировал, поступил в институт и начал строить в городе дом.  И деньгами научился руководить в семье не хуже своего отца. Как-то после  очередной ссоры с мужем плачущая Марина услышала: «Говорила тебе, сынок, не жанись на ущёной:  али ты в деревне девку бы  по себе не нашёл?»
      Не зря, совсем не зря, ворчал и подвывал её  верный друг  Шарик, когда она, шутя, согласилась в первый раз прогуляться с Сергеем под луной за зимней деревней…
 Коровы Марина Ивановна всегда боялась и доить её так и не решилась,  а всё-таки чему-то  научилась она в деревне, кроме как удивляться.  Кажется, чего проще носить из колодца воду на коромысле.  Идёшь не спеша, молодая, стройная, вёдра не шелохнутся, ни капли не прольётся…  Все на тебя смотрят:  вот  новоиспечённая емельяновская молодица идёт!  Но прежде чем так пройти, надо было  много потрудиться. Дело это не простое, как кажется, но в деревне  без него не обойтись.  Кстати сказать, первое, чем проверяют молодую сноху, это умеет ли она носить воду на коромысле. К счастью, Марина Ивановна  освоила его, когда ещё жила на квартире у Тани Макаровой.  Не одну пару вёдер вылила она под себя, и не одно ведро летело со звонким хохотом над неумелой учительницей под крутую меловую горку, пока она, сдерживая слёзы,  не научилась неспешно подниматься с полными вёдрами по глинистой узкой тропинке вверх, к хозяйкиному дому. Так что на деревне, где она поселилась, выйдя замуж, носить воду из другого колодца по прямой,  ровной тропинке было одно удовольствие.
 Несколько раз была и на покосе, вместе со свекровью и золовками  ворошила  подсыхающее в валках сено. Лёгкие деревянные грабли  к обеду становились, как чугунные.  И потом несколько дней болели руки, кровили на ладонях мозоли.  И всё-таки это была  весёлая работа – чувствовать свою причастность к большому  вечному крестьянскому делу. А потом, когда сено уже окончательно высохнет, его  нужно до дождей привезти с луга  ко двору.  На телегу навивался высоченный сенной воз,  мужчины умело увязывали  его толстыми,  длинными верёвками (не дай Бог на дороге свалится в кювет!..)  И, держась за эту  натянутую  верёвку,  надо было опереться ногой  на оглоблю, затем – на круп лошади, и, подобно альпинисту, взобраться на самый верх, туда, где  аж дух от страха захватывает. Но так здорово, наконец,  проделав всё это, лежать на покачивающемся «живом» возу и радоваться лету и своей  молодости,  впитывающей бесконечные впечатления жизни.
Однако, любопытство не всегда есть благо. Так, очень желая научиться кататься на лошади,  Марина как-то взобралась на смирного,  по мнению  многих, мерина  Тихона. Чем-то, видно, она ему не глянулась, и он понёс её галопом до ближних рвов. Как она не разбилась,   беспомощно сползая на спине Тихона то в одну, то в другую сторону,  никто не знает. Свекровь тогда хорошо отругала Сергея, говоря, что с этим не шутят и что немало людей погибает от лошадей.   А снохе мимоходом заметила, что лучше бы она «шла  на бакшу грядки полоть: не то убьёшься,  кто тогда  за тебя отвечать будет?» Но Марина была не из робкого десятка: она, ещё учась в институте, записалась в парашютный кружок и совершила несколько прыжков с самолёта-кукурузника.  А в деревне такие геройские поступки молодых жён не могли найти объяснения и не получали никакого одобрения.   
Нелегко было и копать осенью картошку,  носить тяжеленные плетушки, когда лямка  всё глубже и глубже впивается в плечо, а нести надо ещё метров тридцать-пятьдесят. Картошки тогда сажали помногу и убирали за несколько дней, пока дожди не зашли. Это была настоящая страда.
  Интересно было Марине Ивановне,  как копают торф. В городе разве такое увидишь! На низкой болотистой почве сначала снимают пять-шесть штыков земли, пока не дойдут до настоящего торфяного  слоя. Потом режут его  специальным, сделанным углом резаком, на прямоугольные сырые кирпичи, которые  выбрасывают на поверхность. Делают это, в основном, мужчины. А вверху женщины ловят эти тяжёлые, намокшие, трёхкилограммовые глудки (иначе, если они упадут, то разобьются о землю) и складывают в сторонке в небольшие пирамиды для просушки. Из одной такой  копани  вырывают  не меньше тонны торфа. Марине тоже пришлось ловить летящие снизу от Сергея глудки и укладывать их в пирамиды. А потом, спустя несколько недель, уже сухие, грузить на повозку, чтобы перевезти домой.
Зимой лёгкие, сухие  торфяные кирпичи хорошо горят в русской печке, а щи и картошка  в чугунках потом непременно припахивают этим самым торфом, напоминая о летней тяжёлой работе на копанях.

                ***
 Горбатенькая немолодая тётка Марфуша имела неподдельное  уважение среди других обитателей  деревни  за свою горькую судьбу и безмерный труд. Жила она одна в крохотной времянке почти на краю деревни и одна делала всё, что под силу полной семье с мужиком во главе.   Одна косила, одна выкапывала по четверть гектара картошки, одна рыла торф и даже, чтобы никого не просить, как-то  приловчилась сама резать  выращенного годовалого поросёнка. А ещё она умела выговаривать различные детские хвори, и родители были ей  за это премного благодарны. 
 Горб она получила, когда молодая  работала после войны где-то  под Архангельском на  на лесоповале (тогда была разнарядка посылать селян на заготовку леса для строительства).   Отскочивший сук повредил ей позвоночник. После долгой болезни осталась она навсегда увечной. Но духом не сломилась, даже вышла замуж и родила сына Васеньку. Муж вскоре умер, и осталась она одна с малолетним сыном на руках. Пришло время ему идти в армию. Проводы Марфуша  устроила не хуже других, гуляла на них вся молодёжь деревни. Приезжал он, спустя год, в отпуск: красивый, возмужавший, говорил, что, возможно,  в армии шофёром останется.  Жалко ей было отпускать от себя  на чужбину единственного сына, да что поделать – его выбор, было бы ему хорошо.  Проговорился Вася, что и невеста у него там уже имеется.
 Наступила осень. До конца службы сына уже менее месяца оставалось. Съездила Марфуша в город, купила Васе новый костюм и туфли по размеру: как приедет, нарядится, в клуб пойдёт на танцы, может, какая девушка  ему приглянется да и останется сынок дома на радость матери.
 Полевая бригада женщин, среди которых была и Марфуша, тогда недалеко от деревни свёклу убирала. Одна из работавших заметила, как к ним по дороге на велосипеде какой-то мужик быстро подъезжает и рукой  машет.  Тут же узнали в нём заведующего  местным отделением  сбербанка  Ивана Феофаныча (Хванова по-уличному).
 – Ой, бабы, чтой-то стряслось у нас:  Хванов зря  на поле не ездит! – взвопила  Маня  Качманиха и перекрестилась.
 – Ай война началась!.. – подхватила Дрыгалочка, – по телевизеру говорили, мол, кругом сложная международная обстановка.
 – Нет, бабоньки, не война это вовсе, – тихо проговорила Марфуша. –   Чую я – с Васей моим беда приключилась …  Сон я про него надысь видела…  Сыночек мой!.. Это я  виновата, я хотела, чтобы ты со мной остался!  – и упала,  как подкошенная, на сырую  свекольную борозду.
Вася погиб, выполняя армейский приказ. Сослуживцы, сопровождавшие  гроб, скупо рассказали, что и как произошло.  Хоронили его, как водится, всеми логовскими  деревнями.

                13

    Между тем,  Марине Ивановне   ничего не оставалось, как продолжать  изучать особенности  деревенской жизни.               
     Фамилии у логовских были  самые разнообразные: открой-ка школьные журналы! Ребята из Желуновки  были, в основном, Фомины, Скребковы, Городничевы, Петрухины... А емельяновские уже на другой лад – Бугакины, Митюковы,  Казаковы, Кузнецовы,  Ионочкины, Анисины…   Божедаевские, те  – Акимченковы, Гореловы, Чистовы, Жариковы, Бусаевы…   Бугровские  всё больше – Стефановы,  Мишины, Симоновы, Чистяковы, Родины…  Уткинские другие – Готмановы, Лобановы, Захаровы, Родиковы…  Хориневские –Передельские, Ноздрачёвы, Митины…   Перьковские  –  Новиковы, Заговорины да Стефановы…
      Ну а прозвища, как говорится, кому какое от народа  по заслугам достанется: в одном Емельянове  были, Грузины, и Кондратёнок, и Канюка, и Хванов,  Траперин, Дрыгалочка и Гринёк, Шаман и Хрущёв,  Морячиха, Липочка,  Качманиха и Пшик, Котёнок,  и просто с уважением – Иван Павлович, у которого сын в генералы выбился! Муха, Таракан, Зверь Нос и Глаз – исконные логовские прозвища.
    С уважением и даже с опаской здоровалась учительница с приземистым, но  крепким с виду  дедом с чудным прозвищем – Пшик. Что правда, а что о нём придумано – вряд ли кто теперь разберёт. Но в деревне его уважали за серьёзный, строгий нрав. Никто не знал, сколько ему лет. А когда  кто-то  из молодых отваживался спросить его об  этом, он уклончиво отвечал: «Ты, внучок, до моих годов, может, и не доживёшь вовсе…» Говорили, что в молодости он служил управляющим у здешнего помещика. А при советской власти, после революции, завёл в  в посёлке Меловой Ключ  свой магазин. Приходили   логовские,   бедные, и нередко просили у него товары  в долг.  Давал, но непременно приговаривал: «Денег пшик – пропал мужик!»  Отсюда и прозвище его пошло гулять по округе. Говорили ещё, что имел он кое-какие сбережения, и даже одно время  золотишко у него  водилось.  Мол, его дочь Марфуша  в колхозе  никогда не работала, а как поедет куда, да и привезёт нарядов целый воз. Разные легенды ходили о Пшике.
     Как-то двое молодых  емельяновских парней  оказались в Вельяминове на тракторе, решили, как водится, зайти в магазин за чекушечкой, а потом уж и отправиться  в свою деревню, что от Вельяминова в пяти километрах будет. Увидели Пшика, приехавшего из города на автобусе, который тогда только и ходил до Вельминова: «Ты, дедушка, нас немного тут подожди, мы тебя обязательно подвезём – сейчас вот только в магазин и обратно, и поедем домой!»  Дед утвердительно кивнул головой и, вроде, остался их  ждать.   А когда вышли,  Пшика и  след простыл. Догнали его только  через пять километров, уже перед самой своей деревней: не идёт – летит, только белая борода развевается, а палку-то за ненадобностью  под мышкой держит.  Когда  сзади услышал трактор, палку в руки взял, согнулся по-стариковски, а глаза хитрющие!..
   Ещё говорили, что он слово какое-то  тайное знает, лечить может, но открыто этим не занимается. У него, рассказывали, в глубокой старости зубы новые расти начали.  А в лес с кем пойдёт за грибами, не угонишься за ним собирать: ты ещё только пять грибов нашёл, а он уже целую двухведерную плетушку  тащит. Поди, настоящий колдун этот Пшик,  да и только!
   У подростка Васи Митюкова, может, от тяжести какой, сильно спина начала болеть. Идёт он через гать, прихрамывает. Догоняет его сосед, он же Пшик: «Что, Василий, аль поясницу сорвал? Ну ничего-ничего, пройдёт скорёхонько…» И легонечко так по спине рукой провёл.
 – Да уж неделю, дедушка, маюсь, – пожаловался парень. А шагов через десять уже совсем не чувствовал боли.
  Все знали, что только в саду у деда Пшика росла яблоня Золотая ранетка. Особой удалью среди подростков было забраться за этими яблоками в Пшиков сад.
 – Сижу я уже на яблоне, трушу потихоньку самую верхнюю ветку, а яблоки, как приклеенные, ну никак не падают! –  рассказывал уже спустя много лет муж Марины Ивановны Сергей. –  Труханул посильнее, и вижу (а ночь тогда лунная была!)  – внизу  за стволом соседнего дерева дедова белая борода подрагивает.  «Борода! – только и успел крикнуть товарищам, что внизу яблоки подбирали. Они врассыпную, а я спрыгнул в самую крапиву по ту сторону плетня. Слышу, как здоровенный кол возле меня просвистел и плетень на четверть разрубил. Ну и нёсся я что было мочи  почти километр, аж до Меловой горки, а дед только под конец и поотстал...
      Когда многие уезжать стали, Пшик со своей дочкой Марфушей, уже пенсионеркой, затеяли свой деревянный добротный дом в город перевезти да там и обосноваться. По лету на одной из улиц купил дед усадьбу, перевёз сруб, накрыл  крышу, но до полного  переселения было ещё далеко. И тут заметил, что  приобретённые им стройматериалы кто-то  ночами воровать стал. Осенью переселился он в сооружённый шалаш, вскоре простудил лёгкие и умер. Так и не довелось ему в городе пожить. А было ему тогда  лет под сто, не меньше.
***
 Канюка, Иван Никифорович Анисин, не в пример Пшику, был разговорчив и  хвастлив. Бывало, за версту его напевный голос слышится:  о себе, своей бабке Марье, многочисленных  детях и внуках рассказывать не уставал.  Любил что-нибудь  и придумать  на ходу. И складно это у него получалось! Там, где курят или выпивают – и он всегда рядом. И покурить дадут, и стопочку поднесут балагуру-фронтовику, что под Курском в 1943 году на своём танке Т-34 утюжил немцев, а потом сорок лет работал в колхозе трактористом.
 – У меня самого, –  гудел Канюка, попыхивая самокруткой, – дома энтого табаку пруд пруди,  да возвращаться не хочется. А следующий раз, ей богу, всю деревню угощу, я не жадный  –  вот те крест честной! Но следующий раз  Иван Никифорович снова  около магазина курил чужой табачок.
    Как-то встретил он на дороге городских женщин, приехавших за грибами. Стали они его расспрашивать, в каком  здешнем лесу  грибы имеются.
 – А поспешайте-ка, бабоньки  мои сладкие, скорей в Сатынь! Там моя Маня надысь белые грыбы косой косила,  спину надломила. А я домой их на повозке цельный день, поди, возил, уморился! Там ещё воза три осталось, как раз все ваши будут! Пусть сейчас же отвалится мой язык, если  брешу!
       Встретился  Иван Никифорович как-то в городе  со своим старым знакомым.  И, по своему природному желанию прихвастнуть да всласть побалагурить, позвал его в ресторан: «И не думай отказываться, я нонче при деньгах, баба в город отпустила: отправляйся, говорит, Ваня, продай двух гусей, к сыну заедь да и отдохни, как тебе захочется».  В городе-то на пенёк не сядешь, чтобы по сто граммов выпить за старое знакомство, а  ресторан для того и устроен.  Значит,  сели они в уголок к самому окну под развесистый фикус, часа за два обо всём потолковали, всё вспомнили. Пришла пора прощаться:  домой путь неблизкий, километров двадцать будет. Начал дед наш рассчитываться за угощение городское. Подаёт пятнадцать рублей, а ему официантка говорит, что нужно двадцать. Дюже разволновался дед: «Ты что, милая, ай белены объелась! Какие двадцать рублей тебе подавай!  Думаешь, если я из деревни, так и счёту не знаю! Да я танкистом на Курской Дуге воевал, до самого Берлина дошёл! Да у меня сын в милиции работает, вот он тебя за обман быстро заарестует!»  Тут и позвонили ресторанные работники в милицию: так, мол, и так, нетрезвый  пожилой гражданин буянит и платить  по счёту не желает.  Прибыла милиция, выяснили, что к чему, и деда в свою машину забрали. А он им и там про сына Алексея толкует. Вызвали срочно  сержанта Алексея Анисина, попросили за отца рассчитаться с рестораном, будь он не ладен! Ну сын и выговорил отцу: мол,  за такие его фокусы он может хорошей работы лишиться. С тех пор Канюка в город почти не ездил. Но   в деревне всё равно прознали об этой шумной истории и нет-нет да и ехидно просили деда рассказать о том, как он отдохнул в ресторане под фикусом. А дед и рад  рассказывать, лишь бы кто слушал.

***
   Бывший кузнец Фёдор Андреевич, муж Вадюши, по прозвищу Кондратёнок,  был  призван на войну и воевал совсем немного.  На девятое мая, в День победы, ему не полагалась чарка водки от сельского совета, и именные часы ему тоже не дарили. Дело в том, что в октябре 1941 года под Ресетой он попал вместе с сотнями других малообученных советских солдат в окружение, а потом в плен. Отправили их в Германию, там работали на  военном заводе, под строжайшим  присмотром. И голодал, и болел чуть ли не до смерти, но крепкий крестьянский организм выдержал, и он даже смог бежать и вернуться на родину к своей Вадюше и семье. Построил новую хату, обзавёлся хозяйством, родились ещё двое  послевоенных ребятишек.
    – Спасибо Богу, что живой,  – часто говорил он.  –  А сколько дружков  на Ресете  в болотах лежать осталось, а сколько наших в той проклятой Германии сгинуло!..
     Умер Фёдор Андреевич нелепой смертью: отравился грибами, собранными им же самим  в Липовой лощине. А  грибы-то он  с детства собирать обожал:  бывало,  лучше всех в деревне знал, какие где растут.

                Эпилог

     Странное это существо – человек. Чаще всего он сам толком  не знает, чего ему надо. Едва уехав из деревни и, казалось, осуществив свою мечту вернуться к знакомой и   уютной городской жизни, Марина Ивановна, к удивлению, не почувствовала ни радости, ни  удовлетворения.   Как будто что-то дорогое потеряла. Оказалось, деревня  навсегда захватила немалую часть её сердца и никак не желает отпускать. Более того, она как учитель литературы стала остро понимать, что именно там  –   пусть бедно, трудно,  пусть с трагическим  надрывом – живёт исконная Россия, которую тонко чувствовали сердцем и Пушкин, и Лермонтов, и Тургенев, и Бунин, и Блок, и  Есенин, и Рубцов.  А Шукшин?  – «Верую! В авиацию, механизацию сельского хозяйства, в научную революцию! В космос и невесомость! Ибо это объективно! Верую, что скоро все соберутся в большие вонючие города! Верую, что задохнутся там и побегут опять в чисто поле!»
За последние полвека сгинула   и растворились,  ушла  в небытие великая Атлантида – Русская деревня,  как будто и не было здесь крепкого, основательного  народа,  веками жившего своим трудом, совсем не нуждавшегося ни в чьей  помощи.
                ***
      Прошло тридцать лет. Пожилая женщина  ехала в пригородном автобусе по извилистой,  в выбоинах и ухабах  асфальтовой дороге.  За окном  одна  за другой сменялись  чудные картины  июньского полдня.  Как море, колышется поле пшеницы, а дальше – мост и озеро, на горке деревенские  домики в три окна, некоторые из них явно одиноко доживают свой век без хозяев, другие разорены пожаром А вот и знакомый лесок, совсем близко подбежавший к дороге, дальше  –  луг уходит в  высокое небо…      
  Рядом сидящая старушка  продолжала приглядываться к ней, а потом вдруг  воскликнула: «Марина  Ивановна! Вы ли это? А меня-то помните?   Вы же моих ребят тогда ещё ущили…»
 – Помню-помню вас,  Ольга Никифоровна, а как же! –  призналась Марина Ивановна.
– По грибы аль по ягоды собрались? – спросила собеседница и тут же, не дождавшись ответа, эмоционально жестикулируя,  начала повествование о себе.
   –  А я, Ивановна, может, и  в последний раз еду  родителей да своего хозяина на погосте навестить. Нынче же Троицкая  суббота!  Мне мой Алёша часто сниться  стал: к себе зовёт, говорит, что ему там  дюже хозяйка нужна…  Слышала, что, когда тебя покойный зовёт, и твоя смертушка не за горами. А уж хотя бы и скорей…  Веришь ли, как в город к дочке после большой хвори переехала, так, кажется, с тех пор и вся моя жизнь  пошла под горку. Тоскую по логам, по своей деревне, по своей хате, и успокоиться не могу, оглашенная. Дочка  прямо не знает, что со мной делать, и я тоже не знаю.
 –  В чём дело, мама? – спрашивает. –  Ну чего тебе у нас  не хватает? И тепло, и  светло, и стирать ничего не надо, и воду носить, и готовить  – живи, как царица. Ведь ты же сама, я слышала, о том соседке тёте Варе говорила…
  –  Ну, говорила, чтоб Варя в голову не взяла,  будто вы меня здесь обижаете. Прости меня, доченька! Теперь-то я, старая, поняла, что  настоящей царицей  я у себя дома, в  деревне была. Что моей душе было угодно, то и делала,  как хотела, так и жила! Проснусь, бывало, пораньше, растоплю печечку, поставлю чугуны, напеку жамок да блинов.  Пойду потом  скотинку управлять. Красаву подою.  Помнишь, какая умная у нас была корова –  смирная, стоит, как вкопанная, пока доить не перестану. А молока сколько давала! Потом хозяин мой, отец ваш, Алексей  Андреич (вечная ему память!), курей и гусей выпустит на двор, поросёнку цельное ведро варёной картошки с крапивой и комбикормом даст. Свиньи у нас  какие жирные водились – сало в ладонь толщиной! Потом уже вас, четверых деток,  разбужу, накормлю, напою утрешним парным молочком и в школу отправлю. А сама бегом на речку  бельё полоскать, а после уже с соседками в бригаду пойду или подменной дояркой на ферму. Зерна, комбикорму домой хоть в кармане,  бывалыча, а   принесу. А как же! В колхозе считалось взять не грех, а у людей не положено, они тоже трудом добро наживают. А вечером свой огород ждёт  –  картошку надо окучивать, да опять корову доить, ужин готовить и пораньше спать ложиться: какой уж там мне телевизер!  Вот, доченька, когда я настоящей царицей-то была!  Да, правду сказать, тогда я  ещё  молодая была, здоровая, хоть землю, бывало, на мне паши – всё выдюжу, везде успею! Вот моё счастье было-то, да я его тогда и не понимала, глупая... Не возвернутся, Ивановна, теперь никогда те наши годочки…
    Марина Ивановна вышла из автобуса на последней остановке,  её собеседница пошла направо, к погосту.  А она, как всегда, остановилась на высокой круче Перьковской горы, и сердце захватило от такой узнаваемой  красоты.
        Отсюда, как подарок лесостепной России со всем его великолепием, открывается  логовское раздолье. Прямо, почти до горизонта – зеленеющие поля озимых. Их друг от друга  разделяют  кудрявые перелески,  словно  ручьями сбегающие вниз к большому озеру. Слева Сильный лес, справа – Меловой, через поле – сплошной березняк  Аржавца, за ним скрывается осиново-ореховый Платынец, ещё правее, почти на уровне самой горы, в полукилометре  темнеет сосняк Волковни. Да, там действительно одно время жили волки. Кто-то из подростков принёс домой выводок волчат. Старшие мужчины узнав об этом,  не на шутку встревожились, велели незамедлительно отнести волчат назад в лес, «не то волчица-мать всех коров за своих щенков в деревне порежет!»
И Марина Ивановна вдруг вспомнила,  как на уроке кто-то из ребят задал ей вопрос, знает ли она, какой лог у них  имеет  целых три названия. Она тогда неумело  отшутилась, что она, вообще-то, не учитель географии  да и родом не отсюда. Оказывается, это самый длинный лесной лог, простирающийся   почти от  Вельяминова   до Перьковской горы: он и Долгий Лог, он же Дегтярник, он же и Трепач.   Всем классом на уроке догадывались, почему  такие чудные названия.   И дома она советовала расспросить об этом  своих родителей, дедушек и бабушек.   Оказалось, что Дегтярник, потому что здесь  в густом и светлом   мощном березняке крестьяне в старину гнали на продажу дёготь. А Трепач потому, что здесь же  трепали и чесали выращенную из конопли пеньку.  Долгий, понятное дело:  долго вьётся  проторенная в самом низу между стенами возвышающегося  по обеим сторонам  леса  «красивая» дорога,  которую логовские нередко предпочитали верхней полевой, более короткой. 
      Потом она задала им написать домашнее сочинение на тему:  «За что я люблю свою деревню?»  Как могли  прославляли ребята свою округу, многие не забыли и про  липовую аллею,  куда они часто с удовольствием забегали после уроков, и про озеро, конечно. И в этот раз  отличился Генушка Кузнецов, написавший, что он «любит деревню  за то, что  в ней растёт большая крапива, и это очень хорошая еда для поросят».
       Почти перед самой горой стоит  Емельяново,   слева  – Бугры, от них рукой подать до  Желунова и Божедаева. Да справа были ещё два больших крестьянских селения:  Уткино и  Хоринево.   Ученики  стайками по утрам стекались из всех этих деревень в свою емельяновскую школу.  Два брата,  Олег и Миша, приходили даже из дальней деревни  Мерсияне (откуда такое чудное название?)   Им нужно было каждый день вставать в пять часов утра.  Когда начала подрастать младшая Танюшка,  родители решили переехать в город, уже и домик там себе присмотрели, чтобы купить. А сельсовет не отпускает: такая тогда на селе политика была. «Не пойду больше на выборы голосовать, раз меня с моей семьёй  при советской-то власти за крепостных держат!» –  в сердцах сказал в сельсовете отец. А матери кто-то даже советовал написать письмо самой первой женщине-космонавтке Терешковой.      
В Уткино, по рассказам старожилов, раньше стоял  деревянный храм Покрова Пресвятой Богородицы, и село в глубокую старину имело второе название  – Покровское. Недалеко от него, как водится,  погост – место вечного  упокоения   обитателей этого холмистого  древнего края.  Там  покоится немало учеников Марины Ивановны, в основном, мальчишек. Она всех их  – русых и голубоглазых – помнит, даже хоть сейчас скажет,   кто  за какой партой  сидел: Коля, Алёша, Вася, Гена, Ваня, Саша, Андрей, Миша …  Нет,  они погибли  не на войне. Их погубило беспросветное пьянство,  как мор  пришедшее в русскую  обессилевшую послевоенную  деревню. Вечная память её первым ученикам! 
                ***
    А вот и цель её  путешествия  – липовая аллея над старым озером.  Именно сюда она и стремилась, сюда приезжала и раньше,  именно здесь  отпускали сердце  все  огорчения,  и ей  становилось хорошо и спокойно. Она с нежностью трогала прохладные стволы лип, у подножья одной из них сорвала несколько бледно-лиловых колокольчиков. Липовый цвет бодрил и дурманил, пчёлы  пели свою торжественную июньскую  песнь.
Где-то слева негромко хлопнула дверца машины, послышались приглушённые шаги, и  красивый юношеский голос кому-то громко сказал:
              –  Наташа! Давай я сплету тебе венок – смотри какие одуванчики!.. Я обещал подарить тебе эту аллею!  Так бери же её и храни всю жизнь!..
   « Я тоже всё храню в своем сердце», – шёпотом отозвалась   учительница с выступившими  в один миг слезами на глазах и скрылась за могучим стволом вековой липы…