Прах земной

Владислав Олегович Кондратьев
                ВЛАДИСЛАВ КОНДРАТЬЕВ

                ПРАХ ЗЕМНОЙ

               
                И создал Господь Бог человека из праха земного,
                и вдунул в лице его дыхание жизни, и стал
                человек душею земною [1].               
                Быт. 2:7
               
                <...> в поте лица твоего будешь есть хлеб,
                доколе не возвратишься в землю, из которой ты
                взят, ибо прах ты и в прах возвратишься [2].
                Быт. 3:9               
               
                Муж и жена – одна сатана[3].
                Народная мудрость               
               

           Гроб опустили в могилу, и баба Хэльга, стоявшая дотоле с отрешённым, чтобы не сказать – равнодушным, лицом, оглянувшись по сторонам, решив, что критический момент, наконец-то, наступил, отпрянув от края развёрзнутой могилы и перегнувшись назад, раскинув руки и, ухватившись покрепче за стоящих рядом с ней родственников усопшего, оглушённых всем происходящим: горестною важностью и торжественностью момента, – подняла ногу, одновременно ещё немного отшатнувшись назад, чтобы, не дай Бог, не оступиться и не свалиться в могилу вслед за гробом мужа, глухим голосом, произнося слова, как обычно, гнусаво, заявила:

           – Ой! Не трымайце мяне.

           Это обвинение, в чей бы адрес ни было бы оно отправлено, было явно несправедливым: никто и не думал держать бабу Хэльгу. Все не без интереса стали наблюдать, что будет дальше: представление, заявленное бабой Хэльгой, явно нуждалось в продолжении. Зрители слегка заинтересовались: в похоронах и без того много от театрального действа, а здесь к трагедии присоединилась драма, явно переходящая в комедию с перспективой перерастания в балаганную буффонаду. Не то, чтобы зрители поверили, что новоиспечённая вдова действительно бросится в могилу, но интерес возник – что баба Хэльга выкинет в следующий момент? Как будет выкручиваться из положения, в которое сама же себя и поставила?

           А она потребовала от окружающих, впрочем, совсем неубедительно:

           – Пусцице мяне до яго.

           И, на всякий случай, подавшись ещё больше назад, мрачно добавила:

           – Не трымайце мяне! Ды не трымайце ж мяне! Дайце мяне легчы побач з им. Не трымайце мяне. Ой! не трымайце!

           Это был явный поклёп. Даже и после заявления, что она ринется в могилу и ляжет вместе с гробом мужа, бабу Хэльгу никто так и не подумал удерживать от явно пустого намерения. А, судя по огонькам, едва ли не дьявольским, зажегшимся в глазах тех, за кого баба Хэльга держалась, кое у кого из них мелькнула, хоть и на одно единственное мимолётное мгновение, шальная мысль не только не препятствовать бабе Хэльге в заявленном ею желании последовать за мужем в могилу, но и поспособствовать ей, слегка подтолкнув… А что? Коли взялся за гуж… Назвался груздем…

           Баба Хэльга, стараясь делать вид, что не следит за реакцией окружающих, тем не менее скосила глаза вбок: сначала в одну сторону, потом – в другую, – чтобы оценить, как встретили зрители её заявление о желании быть погребённой вместе с мужем. Одновременно с этим она ещё немного попятилась назад – чтобы уж наверняка не свалиться. А то, чего доброго, глядишь, действительно соскользнёшь в могилу. И хоть понятно, что живую вдову не закопают вместе с гробом почившего мужа, но оказаться в могиле, да ещё при жизни, – немного приятного… Вылезать неудобно. Да и выглядеть всё это будет, мало того, что комично, так ещё и очень неэстетично.

           Те из провожающих, в кого вцепилась баба Хэльга, как-то странно посмотрели на окружающих, потом на Хэльгу, как бы говоря тем самым, что они ничуть не препятствуют верной жене последовать вслед за усопшим мужем, не надо на них возводить напраслину, а если есть у бабы Хэльги желание ухнуть в могилу, то они, пожалуй, со всем своим удовольствием, помогут вдовушке в её стремлении не расставаться с любимым мужем… Но баба Хэльга больше никаких действий предпринимать не стала, только оглядела присутствующих победно: что значит – верная жена!, даже вслед за мужем в могилу ринулась, да добрые люди удержали, не послушались просьб не держать и отпустить в могилу, – и как бы осуждающе: если бы не их рвение удержать безутешную вдову, если бы не их крепкие руки, то тогда бы она, конечно…

           Единственная дочь усопшего – Тамрико, – услыхав слова матери, снова закатила глаза и схватилась за грудь, стараясь не измять новую кофточку, угрожая повторным сердечным приступом и обмороком: с сердечного приступа и обморока начался её приезд на похороны, – но вовремя сообразила, что упасть в обморок на кладбище с таким же комфортом, как перед этим на кровать в хате, не удастся, а потому взяла себя в руки, с собой совладала и ни приступа, ни обморока не случилось. Ещё бы: лежать на сыроватой кладбищенской земле – это совсем не то, что на перинах кровати в родительском доме. В таких условиях особенно не разлежишься: хоть в сознании, хоть – без него, – придётся быстро приходить в себя и вставать. А упасть в обморок, чтобы сразу же и опамятоваться – овчинка явно выделки не стоит. Следовательно, даже и затеваться с обмороками не стоит. Но напомнить – стоило. Это выглядело, как облегчённая цитата на латинском языке: memento mori, – “помни о смерти”, а применительно к Тамрико: помни о припадке и обмороке.

           Барыс – старший сын умершего – как всегда сильно сморщился и отвернулся от душераздирающей сцены, как бы пряча лицо от происходившего на его глазах, как бы скрывая своё отношение к происходящему. Но что он скрывал от зрителей: сочувствие к горю новоиспечённой вдовы или желание прыснуть от смеха из-за пустых и бездарно разыгранных просьб бабы Хэльги, а также и заявленного, хоть и неявно, желания сестры упасть в обморок – желания, оставленного нереализованным в самом начале, – это так и осталось невыясненным.

           Мишико – младший сын почившего в Бозе, – который и ранее был предприимчив и прижимист, то есть, по местному образному выражению, бывший “куркулём”, а теперь, несмотря на институтское образование – сильно ещё и “окугутившийся”, поддёрнул спадающие с заметно выросшего с недавних пор живота штаны, чтобы ширинка, именуемая просторечно мотнёй, хотя бы не болталась между коленями, а его жена Валико, давно и хорошо известная тем, что беззастенчиво обезьянничала, подражая во всём родне мужа, особенно бабе Хэльге, а на самом деле – родню пародируя, крепко ухватила Мишико за рукав пиджака, и Ладо, внимательно наблюдавший за всем происходящим из-за затемнённых стекол очков, подумал, что и она тоже запросится вслед за свёкром в могилу; Валико уже и рот приоткрыла, чтобы заявить о своём желании не отстать от свекрови, уже и телом подалась назад, повторяя в точности пластику свекрови, но промолчала.

           Мишико никак не отреагировал на движение жены, только едва уловимо скорчил губы, а Валико отпустила рукав пиджака мужа и так и осталось неизвестно: поэтому ли она передумала проситься не держать её и дать возможность “пустить и её” за компанию, что Мишико не изъявил особое желание удержать молодую жену, или потому, что она решила приберечь этот жест до того момента, когда сама останется вдовой. И действительно: бабе Хэльге идти вслед за мужем – прямой долг и обязанность верной жены, ставшей вдовой. А невестке идти вслед за свёкром – немного странновато. Не подумали б добрые люди, чего доброго, нехорошего чего-нибудь.

           Среди провожавшись в последний путь бывшего первого председателя колхоза раздались, дотоле сдерживаемые, рыдания, и несколько старушечьих голосов с искренней болью выдохнули:

           – Умер, умер наш кормилец. Осиротели мы. На кого ж ты нас покинул, кормилец? Прощай, прощай навсегда, Ляксандрыч.

           Нынешний председатель колхоза не удержался и на эти искренние слова старушек слегка поморщился, и Ладо понял, что председатель, не без горечи, подумал, что про него, нынешнего председателя, такие слова, когда придёт его срок, не скажет никто. По крайней мере – искренне.

           Копачи быстро сделали своё дело, свежий холмик завалили венками и цветами, пионеры, нёсшие на алых подушечках многочисленные награды усопшего: Орден Красного Знамени, Орден Красной Звезды, два Ордена Отечественной войны II степени, “полководческий” Орден Богдана Хмельницкого III степени, военные медали, среди которых и одна, особо ценимая фронтовиками – медаль “За оборону Сталинграда”, а ещё “За оборону Одессы” и много других, – сдали их директору школы, который отвечал за то, чтобы вернуть награды в целости и сохранности родственникам ушедшего героя.

           Провожавшие почившего в последний путь потянулись медленно с кладбища. Остались только родственники. Ладо старался держаться рядом с мамой, заметно загрустившей после того, как она встретилась взглядом с портретом на памятнике погибшего девять лет назад мужа – отца Ладо. Ладо уже исполнилось шестнадцать лет. Тамрико, сделав вид, что только сейчас заметила невестку, молвила голосом умирающей:

           – А-а-а, Люда? И ты приехала?

           Тамрико уже виделась с невесткой за несколько часов до этого, аккурат в тот момент, когда соизволила прийти в себя. Она лежала на кровати в старом доме, проданном, когда был построен, в немалой степени – отцом Ладо, дом новый. Собственники старого дома, по-соседски, оказали гостеприимство Тамрико. Оно и понятно: не лежать же ей в беспамятстве в том доме, где на смертном одре покоится почивший отец. И Тамрико, блуждая глазами по комнате, в которой лежала, как бы не понимая, где и по какой причине оказалась, позволила себе узнать невестку и “удивиться”:

           – А-а-а, Люда? И ты приехала?

           – Здравствуй, Тома, – ответила золовке мама Ладо: и тогда и сейчас. Выглядело это так: убитая горем дочь, то теряя сознание, то обретая его вновь, теряла вместе с сознанием и память, но память, в отличие от сознания, возвращаться отказывалась, – вот Тамрико и удивлялась по нескольку раз тому, что видит невестку на похоронах бывшего свёкра. Да и неудивительно: хоть на кладбище с Тамрико приступ и не случился, но повторением угрожал неоднократно. Сначала Валико спасала положение, поднося к носу демонстративно, но со всеми предосторожностями, теряющей сознание Тамрико ватку, смоченную в водном растворе гидроксида аммония[4], иначе именуемом нашатырным спиртом[5]. Но потом утомилась и наскучилась этим занятием и передала флакончик с “нашатырём” маме Ладо, и уже она спасала Тамрико, которая, конечно же, в “таком” состоянии ничего замечать и помнить не могла.

           Тамрико, заявив томным голосом умирающей, но борющейся за жизнь, жертвой сложившихся обстоятельств: “А-а-а, Люда? И ты приехала?” – перевела взгляд на Ладо, потом на фотографию отца Ладо на могильном гранитном камне, рядом с которым только что возник новый холмик и снова сделала вид, что угроза вот-вот упасть в обморок окончательно не сдана в архив обычных для Тамрико штучек, которые, нужно это честно признать, иногда ею выкидывались очень не вовремя и иной раз порядком нервировали окружающих – пантомиму же нужно было понимать так: увидев Ладо, она, в первый момент, подумала, что это – её родной и, на словах, любимый брат Алик, так они, отец и сын, похожи – прямо одно лицо и фигура, но потом поняла, что Алик умер, и не встал из могилы, а перед ней стоит не он, а его сын Ладо – вылитый Алик и… И угроза нового приступа сердечной слабости промелькнула в голубых глазах Тамрико, но Бог снова миловал, и новый обморок, как и сердечный припадок, и в этот раз прошли стороной: всё-таки кладбище – не то место, где можно, как в родной хате, повалиться на заботливо подставленные руки родственников и комфортно растянуться в беспамятстве на перине кровати, куда заботливые родственники перенесут обеспамятевшую Тамрико. Да и водный раствор гидроксида аммония – совсем не французские духи пачули[6], которые, как гласит правдоподобная семейная легенда, в своё время привёз, возвратившись с фронта, дед – в подарок Хэльге.

           Мишико, понимая, что отныне он, хоть и самый младший из детей умершего, тем не менее – главный мужчина в доме отца, повёл глазами по сторонам, прикидывая, настал ли момент объявить, что во дворе дома уже накрыт поминальный стол, или надо дать ещё немного времени на то, чтобы проводившие в последний путь усопшего могли достаточно повздыхать, поохать и поплакать над свежим могильным холмиком. Повёл глазами, прикинул и решил, что надо ещё немного повременить. В конце концов, его обязанность – накрыть поминальный стол, а обязанность проводивших покойника в последний путь – отработать закуски выражением горя и сочувствия родным преставившегося. Прикинув же, Мишико решил, что закуски поминального стола провожавшие покойного в последний путь отработаны ещё далеко не в полной мере: недаром Мишико даже и в краю куркулей слыл куркулём – за блюда и спиртное поминального стола хотел получить максимальную цену в виде выражения горя и сочувствия родным. И себе – в первую очередь.

           Словом, на кладбище всё было так, как оно и бывает в момент прощания с ушедшим навсегда: настоящее, хотя и немного экзальтированное и напоказ выставленное, горе родных; смесь искреннего сочувствия с напускным – близких и дальних знакомых; искренний естественный страх и растерянность, смешанные с невольной и с трудом скрываемой радостью пожилых людей – в этот раз смерть прошла стороной и от этого, несмотря на грусть прощания с умершим, всё равно как-то легче на душе, но, одновременно с этим – и страшновато, ведь кто знает, кто будет адресатом в следующий приход Безносой; удивление молодых – чего ради так расстраиваться из-за старика, ведь пожил достаточно и своё, надо понимать, отжил; театральность в словах и поступках – на тебя смотрят окружающие и надо “соответствовать”, ведь похороны – не свадьба, второго шанса не будет…

           Ладо было не до волнений по поводу смерти деда. Потрясение от известия о его смерти он пережил несколько часов назад, и потрясение это было столь сильным, что теперь он наблюдал за всем происходящим отстранённо, как зритель в провинциальном театре, которого и действие, бездарно разыгрываемое бесталанными артистами, не особенно затрагивает, и уйти нельзя, а потому приходится смотреть за перипетиями происходящего, но происходящее и не то, чтобы не увлекает, но как бы не имеет к зрителю прямое отношение.

           А потрясение от известия о смерти деда было действительно очень сильным, ничего подобного Ладо дотоле не испытывал, даже известие о смерти отца он, тогда семилетний ребёнок, пережил менее остро. Но потрясение это было несколько необычным. Было это потрясение двойственным. И дело было вот в чём.

           Девятиклассник Ладо сидел на уроке истории, когда дверь в класс приоткрылась и в узенькой щёлке мелькнула фигура завуча, а за её спиной – смутная тень, в которой близорукий Ладо угадал маму. И почудились сдавленные рыдания, от которых у Ладо мороз прошёл по коже, а в сердце вонзилась острая иголочка предчувствия чего-то очень нехорошего.

           Учитель истории со странной фамилией Коринфа недоумённо посмотрела в дверную щёлку: чего ради её беспокоят? Завуч, но не страшная и известная под ужасной аббревиатурой ЗПД, то есть “Три Злых Буквы”, а другая женщина, поманила учителя. Коринфа скроила недовольную мину, поднялась, не без труда и нехотя отрывая широкий плоский зад от скрипучего стула и просеменила вразвалочку к двери и за ней скрылась. Оттуда раздался приглушённо-тревожный шёпоток, в котором Ладо разобрал свою фамилию и у него от неясного предчувствия случившейся, ещё неведомой, беды вновь тревожно заныло сердце, в котором иголка оживилась, пришла в хаотическое движение и заколола безжалостно.

           Женщины перестали шептаться, и вернувшаяся Коринфа, стараясь не глядеть Ладо в глаза, фальшиво-ласковым голоском негромко сказала, чтобы он вышел, пояснив распоряжение так: “К тебе пришла мама ”. Ладо поднялся и чувствуя, как предательски задрожали ставшими вдруг ватными ноги, хотел было идти из класса, но Коринфа остановила его не властным, как положено учителю, а каким-то извиняющимся голосом:

           – С вещами. Выйди с вещами.

           От этого извиняющегося и, вместе с тем, какого-то ложно-заботливого голоса, фальшиво-ласкового, а на деле – равнодушного, Ладо стало ещё хуже, и он испугался, что может не сдержаться и заплакать от осознания того, что что-то страшное, что невольно заподозрилось из-за необычного, нежданного явления мамы в школу, – это страшное, ещё неведомое Ладо, действительно случилось.

           Негодяй Глазёночков, поняв, что Ладо снимают с уроков, а ему, двоечнику и хорошо всем известному подлизе, – оставаться в душном классе, встряхнув сальными крысиными хвостиками тусклых волосиков, гнусавым голоском завистливо завёл свою известную шарманку:

           – Почему его одного с уроков снимают? Я, может, тоже хочу.

           К Глазёночкову сразу же присоединился разгильдяй и пустой человечек рыжеволосый конопатый раздолбай Дуриков:

           – Да, я тоже хочу, чтобы меня сняли с уроков.

           – И я, – добавил к малочисленному хору свой голос белобрысый Халва, но добавил равнодушно.

           Халва перестал учиться примерно в середине первого класса, а со второго – даже и вид делать, что учится, а потому присоединился к голосам лодырей за компанию: ему было без разницы, сидеть ли на уроках, или улизнуть. Всё равно Халву учителя не трогали, давно махнув на него рукой, как на абсолютно бесперспективного.

           Ладо, испытывая брезгливое презрение к канючившим одноклассникам, понимая, что просто так мама не пришла бы снимать его с уроков, а это могло означать только одно – случилось непоправимое, всё-таки подумал, что с радостью поменялся бы местами с этими падальщиками: уж лучше сидеть в душном классе на уроках, вместо того, чтобы идти сейчас узнавать то страшное и неотвратимое, что случилось, с чем не хотелось мириться и чему противилось сознание. Особенно неприятным было, что на него беззастенчиво глазел равнодушными глазами весь класс, находя в этом даже какое-то удовольствие: всё-таки разнообразие в скучной рутине урока, к тому же это и время займёт, пока Глазёночков, Дуриков и Халва будут препираться с Коринфой и это кого-нибудь спасёт от вызова к доске.

           Ладо, как в тумане, отстранённо запихнул в портфель учебник по истории, дневник и авторучку, вышел из класса и увидел, как уходит, ускользает, спасаясь бегством завуч, оставляя в одиночестве маму. Ладо успел ещё увидеть почерневшее от горя, всё мокрое от слёз, сморщившееся лицо мамы и понял, что теплившаяся, несмотря ни на что, надежда, что, может быть, всё ещё и не так страшно, не оправдалась. Случилось. Непоправимое – случилось…

           За несколько лет до этого врачи установили, наконец, что у Ладо – поллиноз на пыльцу… Каких растений? Ну, быстрее перечислить, на пыльцу каких растений у него не выявили аллергию. Стали лечить по методу водно-солевой гипосенсибилизации. И долечили до последовавших, с перерывом в полгода, двух анафилактических шоков. После второго Ладо выжил чудом: приехавшие на вызов к лежавшему в бессознательном состоянии ребёнку медики скорой помощи, узнав, что это – именно анафилактический шок как реакция на введение аллергена, оказывать хоть какую-то помощь отказались наотрез, сославшись на некомпетентность и не без раздражения посоветовали убитой страхом маме обратиться туда, где сделали этот роковой укол – в аллергоцентр, а врачи аллергоцентра, к которым не без труда удалось дозвониться с телефона-автомата, заявили, что на вызовы не выезжают, так как для этого есть служба “Скорой помощи”, но, узнав, что медики “Скорой” уже были и смогли только руками развести, посоветовали выпить антигистаминное средство. Услыхав в ответ, что ребёнок лежит без сознания и ничего выпить не может, посоветовали сделать… содовую примочку на место укола – и обязательно “тёпленькую”. Видимо потому так посоветовали, что узнали – Ладо, хоть и без сознания, но ещё жив. А то, скорее всего, присоветовали бы припарки.

           Примочки сделали. Но они, как и следовало ожидать, оказались сопоставимыми по эффективности с припарками.

          Но Ладо, несмотря ни на что, выжил, и пенсионерка бабуля, которая никогда внука иначе, как сынок, не называла, заявила, что выходит на работу, чтобы летом ездить комендантом на базу отдыха в Геленджике, а с ней на море, где есть возможность спастись, хоть как-то, от вредоносного действия пыльцы растений, будет проводить всё лето и Ладо.

           Вот и в этом году бабуля в апреле уехала в Геленджик, где работала комендантом на базе отдыха банно-прачечного комбината, чтобы подготовить базу к приёму отдыхающих, а на каникулах к ней и должен был присоединиться внук-аллергик, перешедший в десятый класс.

           Знать, не судьба присоединиться. Увидав маму, Ладо понял, что с бабулей случилась беда – самая страшная, какая только может быть. А с кем же ещё? Чья смерть могла бы так расстроить маму? Не просто расстроить – потрясти.

           Мама, дрожа губами, протянула Ладо скомканную, мокрую от слёз, официальную бумажку – телеграмму, и Ладо почувствовал себя самым несчастным человеком на свете. Мама попыталась что-то сказать, но вместо этого раздались судорожные, с трудом сдерживаемые рыдания. Что-то лопнуло внутри у Ладо. Мир вокруг посерел, а потом стал медленно чернеть.

           Ладо в этот момент почувствовал, что школа, в которой он проучился к тому времени девять лет, построена, как оказалось, с огромным недочётом – очень неустойчиво построена: пол, совершенно неожиданно, вырвался у Ладо из-под ног и метнулся на место потолка, а тот – ринулся вниз. И вся школа завертелась вокруг Ладо с невероятной быстротой, в глазах потемнело, но он умудрился не упасть, а лишь прислониться правым плечом к выкрашенной синей краской стене. А вокруг всё вертелось, прыгало и скакало в немыслимом дьявольском танце.

           Ладо сделал невероятное усилие и смог вернуть мир в более-менее статичное состояние. Увидел снова убитую горем маму. Сказать ничего не смог.

           Мама стала что-то говорить, но Ладо не услышал слов. Он покачал головой в знак того, что ничего не понял. А догадаться о том, что мама могла сказать, Ладо боялся. Мама что-то снова проговорила, но так тихо, что это оказалось шёпотом. Ладо снова покачал головой, но не потому, что не расслышал, а для того, чтобы хоть как-то отогнать то ужасное, что мама тихо, почти шёпотом, говорила. Он не хотел, не мог слышать то, что мама должна была ему сказать. А мама дрожащими губами смогла прошептать что-то невероятное, что Ладо поначалу и понять не смог:

           – Сыночек… Дедушка Лёня…

          Голос мамы прервался, она тихонько всхлипнула, но говорить не смогла.

           “Дедушка Лёня… Что – дедушка Лёня? Дедушка Лёня здесь при чём, когда беда стряслась с бабулей?” – молниями мелькали в голове Ладо мысли.

           – Умер…

           Ладо ничего не понял: что – и дедушка Лёня? Тоже? И он тоже? Тоже умер? Дедушка Лёня тоже умер?

           Спросить это вслух Ладо не смог – ком стоял в горле и мешал и говорить, и нормально дышать. А мама, сквозь рыдания, повторила непонятные слова вновь, и из этого непонятного Ладо уразумел – умер дедушка Лёня – папин отец. Именно он умер. Он один. Не бабуля.

           – А бабуля? – помертвевшими губами спросил Ладо.

           – А бабуля на море, в Геленджике, – ответила мама и посмотрела на Ладо несколько странно, решив, что горе от известия о смерти деда так расстроило мальчика, что он забыл – бабуля сейчас на море, на базе отдыха, в Геленджике.

           Не будь бы телеграммы о смерти свёкра, мама бы удивилась тому, что сын не знает (забыл?), где его бабуля. Но мама не стала вдаваться в подробности. А Ладо, услыхав, что бабуля – на море, от неё нет никаких известий, следовательно – никаких печальных, известий нет, значит, с ней ничего не случилось, значит, случилось непоправимое не с ней, выдохнул облегчённо, едва не расплылся в улыбке и почувствовал, как тугая и горячая волна радости нахлынула на него. Не от того, конечно же, что умер дедушка Лёня, а от того, что бабуля жива, что с ней – ничего не случилось. Ладо почувствовал лёгкое угрызение совести от того, что не может расстроиться так же сильно из-за смерти деда Лёни, как от гипотетической вести о беде с бабулей, но ничего поделать с собой не мог.

           И стало удивительно, почему мама расстроилась так сильно: бабуля стала для Ладо второй мамой, а деда со стороны отца Ладо видел два-три раза в раннем детстве, ещё до того, как умер отец, а потом ещё один раз – шесть лет спустя. И при жизни отца его родители не интересовались судьбой Ладо – отец нарушил родительский запрет – женился на городской, а после его ранней, в тридцать лет, смерти – и вовсе забыли. Дед и баба со стороны отца были для Ладо не более, чем абстракция. Такая же, как, например, квадрат гипотенузы прямоугольного треугольника. Впрочем, справедливости ради нужно сказать, с гипотенузой Ладо встречался гораздо чаще, чем с родителями отца. И не вина Ладо, что родные дед и бабка со стороны отца стали для него практически абстракциями, чем-то вроде биссектрисы или нулевого меридиана. И вот одна из этих абстракций умерла.

           Казалось бы, мальчик должен опечалиться, что умер родной человек – дед со стороны отца, но… Дело в том, что дед был именно, что как бы со стороны.

           Нет сомнений: многие из нас допускали мысль, что на берегу реки Невы, на льду Чудского озера, на поле Куликовом, в битве под Грюнвальдом, в Полтавском сражении или под Бородино мог погибнуть кто-нибудь из наших прямых предков.

           Но не примите же вы известие, что в этих битвах действительно погиб ваш прямой предок, к сердцу так же близко, не станете же переживать это печальное известие так же тяжело, как уход кого-то близкого вам, не станете же вы рыдать и убиваться? Не станете.

           С лёгким сердцем, едва ли не пританцовывая (радость от того, что бабуля жива и с ней ничего не случилось оказалась столь сильной, что школьник ничего не мог с собой поделать), Ладо покинул школу не сильно расстроившимся. Нужно было спешить: из телеграммы узнали, что похороны – сегодня и осталось несколько часов, чтобы на них успеть, а ехать предстояло в станицу. Ладо и мама лишь забежали домой, чтобы оставить портфель. Мама захватила пару бутылок водки и несколько палок “сухой” колбасы, которую в то время нельзя было купить, а можно было только “достать” – для поминок. Ехать решили не автобусом – и неудобно из-за тряски, и медленно, и можно не успеть, а на такси.

           Такси взять не удалось. Поймали “частника” – владельца автомобиля “Москвич”. Заехали купить венки: для новопреставившегося деда и для отца.

           Всю дорогу Ладо вспоминал предыдущую поездку к деду и бабе в гости – три года тому назад. Тогда, посреди лета, вдруг Мишико с женой приехали в город и заявили маме Ладо, что забирают его в станицу. Маму Ладо это заявление потрясло до глубины души: когда отец Ладо умер, Мишико озвучил неожиданное требование семьи отца Ладо: отказаться от сына и выдать его деду и бабе в станицу. Деду и бабе, да и всей семье отца Ладо семилетний мальчик, конечно, был совершенно не нужен, им и отец Ладо был нужен не особенно сильно, так как был в семье нелюбимым ребёнком, баба Хэльга не стеснялась говаривать, что она “Алика зьненавидзела з малку, з малых гадОв”.

           А произошло это так: когда началась война, отцу Ладо исполнилось аккурат два годика, – догадал Бог родиться ему 22 июня. А когда дед вернулся победителем из поверженной Германии, то юному Алику, на тот момент – самому младшему в семье, – было уже шесть лет. Устроили, как оно и положено, встречу: накрыли стол. Дед привёз из Германии невиданные тогда в разорённой войной стране конфеты в красочных обёртках. А когда пирующие хорошенько подвыпили, дед, желая и поразвлечься и… Словом, дед объявил детям, что тот, кто скажет, что “ходили к мамке чужие дядьки, пока батька был на фронте”, тот и получит эти желанные конфеты. Одиннадцатилетний Барыс и восьмилетняя Тамрико, хоть и не поняли до конца истинный смысл фразы про “ходили к мамке чужие дядьки, пока батька был на фронте”, но догадались о каком-то её двойном, грязно-похабном, смысле, подводные камни во фразе отца почуяли. А шестилетний Алик, по малолетству, – нет. А конфет уж очень сильно хотелось. Он и сказал, к всеобщей радости подвыпивших пирующих, что да, “ходили к мамке чужие дядьки, пока батька был на фронте”.

           Гости отхохотались, выпили ещё, закусили, потом ещё и ещё – выпили и закусили. И баба Хэльга закусила – удила.

           – Вось з таго часу я яго и зьненавидзела[7], – всю оставшуюся жизнь поясняла она свою нелюбовь к сыну. А потом выяснилось, что ещё:

           – Кали я хадзила Аликам, то пах баршчу на дух не пераносила, а варыць яго ледзь не кожны дзень даводзилася[8].

           Словом, список прегрешений Алика носил долгий, обстоятельный и открытый характер… И не последнее место в нём занимала женитьба на городской. Так что нелюбовь к Алику автоматически перешла и на Ладо. Вот говорилось, что сын за отца не отвечает. А кем говорилось? То-то и оно-то, что автор сей сентенции к тому моменту уже был осуждён и из Мавзолея вынесен, так что Ладо пришлось отвечать за несовершённые грехи отца перед семьёй[9]. И смерть отца Ладо ничего не изменила, ведь недаром же плакался Иеремия, что “отцы наши грешили: их уже нет, а мы несём наказания за беззакония их”[10].

           Забрать Ладо у его мамы Мишико грозился исключительно, чтобы тем самым навредить вдове – пусть знает, как выходить замуж за человека, родители которого городских на дух не переносят. Мишико, чтобы подавить волю мамы Ладо, угрожал ей шурином: “На любую подлость пойдём, ты же ж знаешь, якый наш шуряк подлец”.

           Мама Ладо и знала, что шурин Мишико – подлец первостатейный, и догадывалась, что нет того предела в подлости, перед каким он остановился бы, но не испугалась угроз. А тот не упускал случай, чтобы в очередной раз подтвердить такое о себе мнение. Но история с отобранием Ладо, как и стоило ожидать, окончилась ничем: не Ладо им был нужен, а отомстить маме Ладо, за то, что она осталась вдовой, а Ладо – сиротой. Но отобрать Ладо не получилось. Ах, какой замечательный план сорвался: отобрать ребёнка у матери, а потом – сдать в детский дом, чтобы всем потом рассказывать и всем рассказывать, что – вот они какие – городские, ребёнка родила, а потом он, осиротев, стал не нужен родной матери, пришлось отдать бедного сиротинушку в детский приют.

            Помотав вдоволь нервы вдове, родственники Ладо со стороны отца тем насытились и забыли про Ладо на много лет.

           И вдруг – шесть лет спустя – история возобновилась? Мама встретила деверя настороженно. И тринадцатилетний Ладо напрягся. Но Мишико пояснил: Ладо они хотят забрать временно, потешить старость деда и бабы. Ладо, не такой уж он был маленький, догадался, что одностаничники отцовых родственников стали доставать их вопросами о том, где же Ладо, как он там, в городе, не пропал ли, заботится ли о нём станичная родня… Вот и понадобилось предъявить Ладо односельчанам: жив, здоров, учится хорошо… Не пропал, не сгинул, “куры не загребли”… Хотя, какие в городе куры? Только замороженные – в магазине.

           И ехать к родне отца мальчику совсем не захотелось. Но Мишико оказался хитёр: захватил жену и четырёхлетнюю дочь, – которые стали, то улыбаясь, то плача, уговаривать Ладо. И кто же из мужчин устоит перед женскими слезами? Ладо, понятно, не устоял. И лишь одно его угнетало: больше шести лет назад дядя Мишико приводил свою избранницу – тётю Юлико – в гости к брату и его семье, чтобы похвастаться красавицей. И вот прошло шесть лет и тётю Юлико – не узнать.

           “Что годы делают с людьми”, – подумал Ладо. И назвал жену дяди Мишико тётей Юлико. И вот здесь-то и выяснилось, что жену дяди Мишико зовут… Валико. Вот и объяснение поразительной метаморфозе: дядя Мишико встречался с розой, а женился, как оно и положено, на кочане капусты.

           Ладо тогда заинтересовало, как выходит из положения дядя Мишико, если, невзначай, назовёт жену не Валико, а Юлико. Оказалось, что дядя Мишико поступает исключительно мудро: жену он называл не иначе, как “Котик”. Действительно, очень удобно: кого бы ты ни имел в виду, говоря слово “Котик”, а ничего не докажешь, если даже и возникнут подозрения. Молодец дядя Мишико. Хитрец, конечно, но и молодец, ничего не скажешь.

           Но молодцом показал себя не только он: “Котиком” называла мужа и Валико. Так они друг друга и называли: “Котик”, – “Котик”…

           Тётя Валико особенно старалась завлечь Ладо в гости. Живописала, как ждёт дорогого внука баба Хэльга, дни которой, да что там дни – часы, если не минуты, уже сочтены, как рыдает, глядя на дорогу, по которой Ладо всё не едет и не едет погостить у родни. Как уже и сил не имеет выйти на дорогу, а рыдает, лёжа в постели. Словом, стало ясно, что баба Хэльга вот-вот умрёт, и лишь одного боится – не увидеть перед смертью внука – самого любимого из всех внуков – сына самого любимого из всех её детей, и только ей и осталось – увидеть дорогого внука и закрыть навеки глаза. И можно не успеть – так баба Хэльга слаба и плоха. Нужно, следовательно, поторопиться.

           Тётя Валико была очень неубедительна: сильно переигрывала, улыбалась фальшиво, сюсюкала – с тринадцатилетним-то подростком, – была, словом, очень неестественна. Ладо это не любил. Слово “наигрыш” он тогда ещё не знал, но чувствовал, что игра тёти Валико – сплошной наигрыш и дешёвый штамп. Но он был добр.

           И вместо того, чтобы сказать:

           – Не верю! – он ничего не сказал, а молчание, как известно, принято считать за согласие.

           Ладо уступил. И они поехали. Ехали быстро, но автомобиль “Москвич”, который для Мишико купил дед, – не самый быстрый в мире автомобиль. Очень хороший, для своего времени, но… не то, что называется “красная итальянская машина”. Совсем не то.

           К дому деда и бабы, с которыми жил младший сын Мишико, а теперь – и его молодая жена Валико, а с недавних пор – и их дочь Лёля, маленькая, но уже и тогда – честная, подъехали затемно. Всю дорогу Ладо ждал встречи с умирающей бабушкой – бабой Хэльгой, волновался, представлял, как эта встреча пройдёт, какие слова скажет он, что ответит ему умирающая…

           И вот они подъехали. Тихо. Темно. В хате – ни огонька. Дядя Мишико посигналил. Он мог бы выйти из машины и открыть ворота сам. Мог бы…

           Но не сделал это. Не таков был дядя Мишико. Вспомнилось, как юный Мишико, набегавшись по станице, наездившись на велосипеде, останавливался возле забора и начинал орать:

           – Мамо! Мамо!

           Рано или поздно баба Хэльга отзывалась:

           – Чаго таби?

           Мишико гордо, но таинственно отвечал:

           – Ось пидыть сюда, шось спытаю[11].

           Баба Хэльга повторяла вопрос:

           – Чаго таби?

           – Ось пидыть сюда, шось спытаю, – настаивал юный Мишико.

           – Гавары, чаго таби?

           – Ось пыдыть! – повышал голос Мишико, краснел и начинал, чем дальше – тем больше, походить на закипающий самовар. – Я кажу: ось пидыть!

            Иногда препирательства продолжались долго. Но первой всегда сдавалась баба Хэльга. Она подходила к забору и вновь спрашивала:

           – Ну, чаго таби?

           – Скильки врэмья? – спрашивал юный Мишико и баба Хэльга покорно, чертыхаясь и матерясь вполголоса, ковыляла в хату, чтобы узнать, сколько времени и сообщить об этом сыночку.

           Иногда Мишико, позвав мать, не говорил “шось спытаю”, потому было непонятно, чего он может хотеть. Баба Хэльга, естественно, допытывалась, что на этот раз сыну нужно. Мишико упорствовал. Но диалог всегда завершался одним и тем же: после многочисленных препирательств баба Хэльга сдавалась и шла к забору, а юный Мишико просил:

           – Прынэсить мэни напыться.

           И баба Хэльга покорно, но не без матерка вполголоса, шла в хату, чтобы набрать кружку воды и принести властно-капризному Мишико, гордо маячившему у плетня.

           Мог ли теперь – дипломированный специалист с высшим образованием и главный инженер колхоза – Мишико снизойти до того, чтобы выйти из салона автомобиля и открыть ворота, если ещё пацанёнком он мог подчинить своей воле властную и неуступчивую бабу Хэльгу? Да ни в жизнь!

           Выйти из автомобиля и открыть ворота могла бы Валико, но она уже тогда во всём подражала Мишико, а также и всем другим родственникам мужа, а потому даже и не подумала двинуться с места. Да у неё и причина уважительная – маленькая Лёля на руках. Ладо и его мама – гости. Вот и выходило, что открыть ворота мог только кто-нибудь из находившихся в хате. Вот Мишико и сигналил, будя станичных собак, которые устроили бешеную перекличку. Мишико не обращал внимание на брехавших собак и сигналил.

           И он сигналил и сигналил. Но темно и тихо было в хате. И Ладо почувствовал, как начинает пощипывать в глазах, и предательский туман стал заволакивать взгляд: “Не успели. Приехали к хладному трупу. Умерла баба Хэльга, так и не дождалась внука. Но почему же и дед не отзывается?” И тут уж буйная фантазия подсказала такое развитие событий: не дождавшаяся внука баба Хэльга почила в Бозе, а муж, не вынеся горя из-за смерти любимой жены, последовал вслед за своей благоверной. Если бы Ладо уже тогда знал формулу про “и умерли в один день”, то именно она пришла бы ему в голову. А тогда он представил себе, как лежит где-нибудь баба Хэльга, а рядом на полу – дед.

           Ладо почувствовал угрызения совести: за то, что дед и баба не успели попрощаться с ним, виноват, конечно же он, так как, вместо того, чтобы сразу согласиться ехать в станицу, он дал себя уговаривать. Не тяни он резину, они бы, возможно, и успели. А так не только он не смог принять последнее “прости” от деде и бабы, но и сын лишился этой возможности, и внучка, и невестка… И всё из-за него, из-за его нерешительности. А каково было им – старикам – умирать одним одинёшенькам в пустом доме, когда некому было подать руку помощи, стакан воды для последнего глотка…

           И Ладо еле сдержался, чтобы не зарыдать – горько, отчаянно, безутешно. Да и кто бы не разрыдался, осознай он, что по его вине, из-за его эгоизма, умерли два родных человека, умерли в одиночестве и без помощи, а самые близкие им люди даже не смогли принять их последнее “прости”?

           И в этот момент ворота, как-то вдруг, распахнулись, и в образовавшемся проёме, к ужасу Ладо, появилась покойница – баба Хэльга собственной персоной. Дядя Мишико перестал сигналить, но покойницы, вставшей со смертного одра, не испугался, как не испугались Валико и четырёхлетняя Лёля, и в наступившей тишине особенно явственно прозвучали бабины слова приветствия любимому и столь долгожданному внуку, а также и всем, кто прибыл с ним, – слова отборного, многоэтажного, замысловатого, тяжеловесного мата. Оно и понятно: баба Хэльга улеглась спать, только-только погрузилась в объятия Морфея, как вдруг – на тебе, – дикий гром автомобильного клаксона, солировавшего средь бешеного лая станичных собак.

           – Так вас и так, тем вас и тем! Туда вас, да растуда! И ещё и так, и эдак, и вот так, и тем! – голосила баба Хэльга, давая насладиться своим мастерством внуку, внучке, сыну, невесткам. А фольклористы, которые снуют по стране в поисках крупиц народного творчества, пусть волосы на голове рвут, так как упустили возможность записать не просто крупицы, а огромные глыбы хулительного искусства…

           Дед, который тоже оказался жив, сильно разочаровал внука: гвардии капитан, командир гвардейской сапёрной роты во время войны, – и в мирное время до начала семидесятых годов круглогодично ходил в галифе, офицерских сапогах и в фуражке из сукна защитного цвета. Таким запомнил деда внук. А в этот приезд его вышел встречать благостного вида старик: белая майка, брюки, тапочки… Никаких галифе, сапог… Обычный штафирка…

           И вот прошло три года. И снова Ладо подъехал к хате предков на “Москвиче”. Почему-то Ладо это поразило: два последних раза он приезжал к родным и оба раза его привозил “Москвич”. Правда, выбор был тогда небольшой: “Москвич”, “Волга”, “Жигули”. А что ещё? “Запорожец”? Стремительно уходящие в прошлое “Победы”?

           Но всё равно Ладо поразило, что в дом деда и бабы он приезжает на “Москвичах”…

            Ворота теперь уж были распахнуты настежь, баба Хэльга внука встречать не вышла, так что его некому было встретить отборным многоэтажным матом. Дядя Мишико, который маячил у входа, материться тоже не стал. Ладо неприятно поразило, как щеголеватый во время учёбы в сельхозинституте и очень симпатичный, не такой, как красавец Алик, но тоже очень собой хороший Мишико внешне не то, чтобы опустился, но заметно растолстел и… “окугутился” – как говорят у нас на юге. Валико рядом с Мишико не было – она, как выяснилось позже, кормила грудью десятимесячного Лёлика.

           В прошлый приезд Ладо испугался, что опоздал принять последнее “прости” у бабы Хэльги, и это его потрясло до глубины души. Теперь же он отнёсся к реальной смерти, после пережитого в школе потрясения, вполне спокойно, опасения опоздать у него не возникло, хотя должно было: из всей родни Ладо жил к дому предков дальше всего, телеграмму о похоронах ему послали позже всех, – даже сомневались: посылать – не посылать; думали, что после того, как про Ладо снова забыли, он мог бы и обидеться, – но послали, хотя и в последний момент.

           И выяснилось, что Ладо и его мама приехали первыми. Мишико встретил их.

           На лице Мишико, завидевшего Ладо и его маму, заиграла сложная гамма чувств: и горе от потери отца, и радость, что Ладо приехал, да ещё и с венками, и удивление, что приехал так быстро, и важность от сознания своей роли в организации похорон… И лёгкая досада на Ладо – Мишико был младший из детей умершего и поневоле именно ему полагалась большая доля сочувствия от постигшей семью утраты, но кичиться своим горем человека, потерявшего отца, перед лицом Ладо, ставшему сиротой в семь лет, взрослому Мишико было немного не с руки.

           Ладо зашёл внутрь хаты. Дед лежал: серьёзный, спокойный и торжественный, – каким был тогда, когда молодым гвардии капитаном с грудью, увешанной боевыми орденами и медалями, вернулся победителем с войны. Тогда он был в центре всеобщего внимания.

           И вот он снова – в центре внимания. В последний раз. Ладо стало грустно. Но желания заплакать он не почувствовал.

           Дед у Ладо был бравым. Иногда мама рассказывала Ладо, как его дед, уже на шестом десятке лет – ещё до рождения Ладо это было, во время праздника урожая, чего греха таить? – слегка подвыпив, решил доказать, что есть ещё порох в пороховницах: до войны дед проходил службу, как и Жуков, в кавалерии, дослужился до командира кавалерийского взвода, и как бравый кавалерист владел всеми элементами джигитовки.

           – Ляксандрыч, теперь-то уж, наверное, не поджигитуешь? Стар стал? – стали подзуживать старого кавалериста одностаничники.

           – Ха! – ответил Александрович и доказал, что мастерству возраст не помеха, показав ряд элементов обязательной и вольной джигитовки, в том числе и перелезание на полном карьере впереди груди лошади и под брюхом с одной стороны, чтобы сесть на седло с другой.

           Да, дед был лихим джигитом, а вот ни один из его детей даже не знал, как к коню подойти, с какой стороны, как запрячь...

           Вглядевшись в лицо деда, Ладо подумал, что теперь-то дед точно не сможет джигитовать. И от этого, именно от этого, стало особенно грустно.

           Он вышел во двор. В этот момент подъехал автомобиль, и из него появился дядя Барыс с третьей женой. Дядя Барыс был единственным из родственников отца, кто присутствовал на его свадьбе. Это придавало ему особый статус в глазах Ладо.

           Дядя Барыс поздоровался с Ладо и его мамой, кивнул в сторону приехавшей с ним женщины и пояснил, что она – его нынешняя жена, третья по счёту. Потом, по обычной своей привычке, сморщился, подтвердив правильность прозвища, данного ему бабой Хэльгой, – Морщаный и отвернулся, чтобы дать окружающим шанс заподозрить себя, что так он прячет скупую мужскую слезу от взглядов посторонних.

           Какое-то время присутствующие находились в суетливом перемещении, потом движение замерло, и в этот момент приехала Тамрико с мужем. Тамрико жила к родителям ближе всех, телеграмму ей послали первой, а потому и неудивительно, что она и её муж приехали последними.

           Ладо увидел тётку первым и бросился ей навстречу. Тётка Тамрико, увидев Ладо, закатила глаза и замешкалась внутри салона автомобиля (и это тоже был “Москвич”, только личный), а муж Тамрико сумел её опередить. Ладо – вежливый мальчик – поздоровался с мужем тётки, решив, памятуя о торжестве момента, простить человека, который, по словам Мишико, готовился, в своё время, “на любую подлость” против его мамы и, следовательно, против него.

           Отцов шурин оказался верен себе – отпихнул Ладо в сторону так, что даже тётка Тамрико, отложив на мгновение желание продемонстрировать сердечный припадок, осуждающе прошептала:

           – Это же Ладо.

           Поступок тёткиного мужа не явился неожиданностью для Ладо: в первый приезд к тётке, когда он, двухлетний малыш, его отец и мама приехали в гости к тётке, её муж кинулся обниматься с деверем, демонстрируя как бы радость от его приезда. Ладо, не поняв намерений мужа тётки, но, видимо, увидев что-то удивительно отвратительное в его глазах, за отца испугался и бросился защищать его от неприятного типуса. Тот не постеснялся отшвырнуть ребёнка так, что Ладо упал, ударившись головой о кирпичи печки – дело происходило на кухне хаты, в которой жила тётка и её муж.

           Ладо заплакал, в это время в кухню вошла мама, которая замешкалась с тёткой Тамрико, бросилась к ребёнку, а тот, продолжая плакать, попытался объяснить, что произошло, но плачущий двухлетний ребёнок не может быть красноречив, как взрослый, а тут ещё и тёткин муж, скроив фальшиво-удивлённое выражение на лице, заявил, что знать ничего не знает, почему вдруг, ни с того ни с сего, заплакал малыш – видать, капризный, не иначе, и от этого наглого вранья тёткин муж стал Ладо особенно отвратителен.

           Поэтому нынешняя его выходка не удивила Ладо, хотя и поразила неприятно: даже у гроба тестя тёткин Однояй, как во всеуслышание называла его Тамрико, не изменил своим подленьким замашкам. Тёткин муж даже вид не стал делать, что он Ладо не узнал, отмахнулся от жены, как от надоедливой мухи и направился в хату потребовать удобную кровать – тётушка Тамрико угрожала обмороком. Ладо почёл за лучшее встать в сторонку.

           Кровать сыскалась в соседнем доме, тётушку, держа её под руки, довели до кровати, а там уж она упала в обморок со всеми возможными, в данных условиях, удобствами.

           В это время Валико, которая успела накормить и уложить спать десятимесячного Лёлика, присоединилась к родственникам. Обморок Тамрико застал Валико врасплох: до этого момента основная часть внимания доставалась вдове – бабе Хэльге, а также и невестке умершего – Валико, кормящей матери. Обморок Тамрико перетянул всё внимание к ней. Валико опешила. Растерялась.

           Посомневавшись несколько минут, она тоже взялась за ту область груди, за которой, как она знала из школьных уроков анатомии, располагается сердце, запричитала, заохала и… Мишико быстро привёл жену в чувство. Одно дело, когда дочка усопшего – родная сестра, Котя, как называл её Мишико, падает в обморок, совсем другое – родная жена, от которой ждёшь помощи в организации похорон, а она, вместо этого, устраивает театральное представление.

           Валико подчинилась диктату мужа, и сердечный приступ кончился, не успев начаться. Валико присоединилась к компании пожилых женщин, в которой верховодила баба Хэльга, запричитала, вторя ей и нашла благодарных зрительниц в среде верных подруг новоиспечённой вдовы.

           Вдове не понравилось, что вниманием её верных наперсниц отвлеклось на невестку, и она застонала громче, с небольшим надрывом, а потом не замедлила сообщить, что у неё:

           – Мазги гараць.

           И обхватила голову руками так, чтобы никто не усомнился, что у вдовы не просто голова болит, а именно – мозги горят. Подруги бабы Хэльги сочувственно закачали головами, давая понять, что такая боль – естественная реакция верной супруги на смерть горячо любимого мужа, а Валико отметила, что формула свекрови, описывающая её телесные страдания, может и ей пригодиться в будущем.

           Дальнейшие события в сознании Ладо сильно скомкались: настал тот момент, когда гроб с покойным вынесли из хаты, вздохи, плач, причитания и отдельные выкрики усилились, – и деда на руках понесли на кладбище.

           Дедовская хата стоит на улице Базарной, начинающейся, как нетрудно догадаться, у базара, а заканчивающейся на кладбище. Как и Базарной, с таким же успехом улица бы могла называться и Кладбищенской. Путь деду предстоял от хаты напрямую до кладбища, но его понесли кружным путём: среди станичников много было столь древних стариков, в основном – ветхих старух, что они уже не могли ходить. Именно для них, чтобы они могли попрощаться, отдать последний долг первому председателю колхоза, дед и отправился в последний путь кружным путём.

            Старухи, поддерживаемые родственниками, приближались к гробу, целовали мёртвое чело деда и все на прощание говорили примерно одно и то же: “Умер наш кормилец”.

           Духовой оркестр играл с надрывом похоронную музыку, отчего возникала сосущая сердце тоска, в печальную мелодию вливался разноголосый женский вой и большинство провожавших морщились: то ли от сдерживаемого желания заплакать, то ли страдая от этого пронзительного завывания. Пионеры, нёсшие подушечки с многочисленными боевыми орденами и медалями шли осторожно, боясь упасть и уронить в пыль свою ношу и мечтая лишь об одном – чтобы неприятная процедура, в которую их втянули взрослые, поскорее бы закончилась.

           Так, поминутно останавливаясь и покорно ожидая, пока ветхие старушки попрощаются с дедом, похоронная процессия дотянулась, наконец-то, до кладбища, где молчаливо, одиноко и страшно земля призывно распахнула зев, дабы принять в своё лоно одного из своих отживших сыновей.

           Всё происходящее казалось Ладо сном, или происходящим где-то далеко от него и его прямо не касающимся, как если бы он каким-то чудом попал бы по ту сторону экрана с цветным кинофильмом под названием “Похороны деда”.

           Он, невольно, бросил взгляд на портрет отца на могильном граните: отец на этой фотографии был снят за несколько месяцев до смерти, о приближающейся кончине не знал и знать не мог, а потому улыбался, но не весело, а как-то с лёгкой грустинкой в глазах. И Ладо подумалось, что теперь эта полуулыбка стала ещё более загадочной: то ли отец Ладо радуется, что встретится, наконец-то, со своим отцом, то ли грустит от того, что отец умер.

           “Даже у умершего отца на фотографии больше чувств из-за смерти моего деда, чем у меня”, – мелькнула молнией в голове Ладо невесёлая мысль, и он опасливо осмотрелся по сторонам, боясь, что он мог произнести это вслух. Но никому, кроме мамы, до Ладо не было дела – в центре внимания был покойник – внимание было по случаю положено именно ему…

           От невнятных речей, произнесённых нынешним председателем колхоза и другими членами партхозактива; директором средней школы, рассказавшего, как покойный создавал колхоз в их станице, как ушёл на войну защищать Родину, а потом вернулся поднимать разрушенное войной; родными покойного, пожелавшими сказать последнее слово – от всего этого у ладо осталось в памяти только смутное воспоминание о каком-то гуле, похожем на пчелиное жужжание…

           …Ладо вспомнилось, как в один из редких его приездов в станицу дед качал мёд, как гудели пчёлы, как странно и немного страшновато выглядел дед из-за шляпы с полями и прикреплённой сеткой из тюли, с шнурком для плотного прилегания снизу. Даже не верилось, что странного, из-за защитного обмундирования, вида человек – это и есть дед. К мёду, с того самого раза, у Ладо осталось настороженное отношение: собранный мёд, кроме собственных нужд деда с бабой и Мишико, предназначался для любимца бабы Хэльги – Барыса и его двух дочерей и Тамрико с её сыном и дочерью. Не спросясь у бабы, Олег взял поллитровую (дед тайком передал сыну эту злосчастную поллитровку) баночку мёда для супруги – оказалось, что мама Ладо тоже любит мёд – и ему этой баночкой баба Хэльга попрекала потом сына до самой его смерти…

           Гул голосов, наконец-то, стих и гроб, с тихим шуршанием задевая края могилы, ушёл в землю. Новоиспечённую вдову, бездарно изобразившую ополоумевшую от горя женщину, не пустили “лечь рядом с ним”, и красная обивка домовины быстро скрылась под комьями чёрной земли, а на месте страшного зева могилы вырос грустный холм свежезасыпанного захоронения, – кладбищенское представление закончилось и Мишико озвучил, а Валико повторила, давно и с нетерпением ожидаемое предложение продолжить ритуал за поминальным столом. Участники похорон оживились и радостно приободрились, предвкушая застолье.

           Только в этот момент Ладо смог, наконец-то, освободиться от довольно-таки тяжёлого и неудобного венка, купленного для возложения на могилу отца. К ней пробиться ранее никак не удавалось, а тут ещё и выяснилось, что добровольных доброхотов – хоть пруд пруди: не менее двух десятков раз кто-нибудь, в самый неожиданный момент, вдруг начинал вырывать венок из рук мальчика, раздражался тем, что он никак не хочет с ним расстаться и добавить его к числу тех, что приготовлены для деда. Приходилось полушёпотом объяснять, что этот венок – не для деда, а для отца. Как правило, именно в этот момент очередной доброхот, рассчитывая, что застигнет Ладо врасплох, предпринимал очередную попытку отобрать злосчастный венок. Приходилось проявлять выдержку и силу, но так, чтобы и венок отстоять, и не привлечь к борьбе слишком пристальное внимание окружающих. Но вот возле могильного холма народ поредел и Ладо смог, глотая неожиданно подкативший к горлу комок, подойти к могиле отца и возложить венок.

           Путь от кладбища до поминального стола оказался значительно короче: возвращались напрямую. Главный участник церемонии – почивший в Бозе дед – остался на кладбище, и участники церемонии стали свободнее в проявлениях любопытства. Многим хотелось поближе рассмотреть Ладо и его маму, но торжественность момента не позволяла проявлять любопытство слишком открыто. Тем не менее Ладо услышал с нескольких сторон уверения, что “как он похож на Алика”, а также и женские заявления, что Алик из всех детей Ляксандрыча был самым красивым. Это и польстило мальчику, и опечалило – самый красивый из детей Александровича лёг в могилу на девять лет раньше отца: для Ладо – горе, а для одностаничников Олега – повод небеспричинно почесать языки.

           Ладо ещё раз оглянулся, бросив быстрый взгляд на могилу деда: холм земли рядом с гранитным памятником отцу, – и от этого на душе стало грустно. Ладо подумал про умерших, что отец пришёл к сыну и упокоился с ним, – двое мужчин оставили сына и внука. И с особенной болью он подумал о маме и бабуле – у Ладо, кроме них, больше никого не было на этом свете.
____________
[1] Церковнославянский текст: И созда Богъ челов;ка, персть [вземъ] от земли, и вдуну въ лице его дыхание жизни: и бысть челов;къ въ душу живу . [2] Церковнославянский текст: въ пот; лица твоего снеси хл;бъ твой, дондеже возвратишися въ землю, от неяже взятъ еси: яко земля еси, и в землю отъидеши. [3] Ср.: санскр. ;;;; satanu «воплощённый, овеществлённый», «обладающий телом». [4] Гидроксид аммония – NH4OH, или, в иной записи, NH3H2О. [5] Нашатырный спирт не путать с нашатырём, то есть с минералом, состоящим из хлорида аммония – NH4Cl. [6] Пачули, или Индийские пачули (лат. Pogostemon cablin), [иногда под именем пачули имеют в виду яванские пачули (Pogostemon hegneanus)], представляют собой вид кустарниковых тропических растений из рода Погостемон (лат. Pogostemon) семейства Яснотковые (лат. Lamiaceae), или Губоцветные (лат. Labiatae). [7] Вот с того времени я его и возненавидела (белорусск.). [8] Когда я ходила Аликом (была беременна Аликом), то запах борща на дух не переносила, а его варить приходилось чуть не каждый день (белорусск.). [9] См.: Иер. 31: 29. – отцы ядоша кислая, а зубы д;темъ оскоминишася; Иез. 18: 2. – отцы ядоша терпкое, а зубомъ чадъ ихъ оскомина быша? [10] См.: Плч. 5: 7. – Отцы наша согр;шиша, н;сть ихъ, мы же беззаконiя ихъ подъяхомъ. [11] Вот подойдите сюда, что-то спрошу (суржик).

© 18.09.2018 Владислав Кондратьев
Свидетельство о публикации: izba-2018-2366128