Америка. Туда, там и обратно 2

Валерий Буланников
На ту сторону

Бесконечная, бескрайняя, безбрежная и казалось безжизненная белая плоскость закруглялась по краям и сваливалась за линию соприкосновения с голубым, свежим словно выстиранным небом, чтобы через несколько минут выплыть еще одной узкой кристально белой полоской, не являя ничего нового, но неизменно притягивая взгляд, вызывая сердцебиение и волнение в душе...
Четыре реактивных двигателя напряженно гудели и стремительно толкали самолет, словно не было вечного притяжения земли, вперед, в сторону, где голубое небо быстро становилось темно-синим, загустело и вскоре оказалось полярной ночью с крупными близким звездами. Впрочем, мой уставший после трех месяцев переживаний мозг воспринимал это отстраненно – сейчас только бы отдохнуть и поспать, забыть волнения, тревоги и особенно плач дочери. У нее заболели уши, и она все два часа до посадки проплакала. Но теперь все позади и можно радоваться, но двигатели гудят, самолет иногда вздрагивает, так что расслабиться никак не удается. И я снова невольно возвращаюсь к событиям закончившейся осени и мыслям о том, как все-таки будет складываться жизнь дальше. 
Итак, мы с дочерью летим на ту сторону земли через Северный полюс, чего дочь не понимает, а я еще не осознал до конца, пересекая неизведанное и новое для нас пространство между Россией и Америкой. Именно ради этого перелета пришлось закончить очередную главу своей жизни, перевернуть страницу, хотя и надеясь в душе, что может все-таки она не закончена, может, это просто новый абзац, красная строка. Увы, чем дальше мы отдаляемся от столицы седьмой части суши, чем дольше и занудно-однообрано звенят моторы и гудят распластанные крылья, тем меньше надежда, что это временный опыт, эксперимент, попытка только немного разобраться в себе и своей жизни, а заодно помочь это сделать тем, кто с тобой рядом. Нет, произошло то, что должно было произойти, к чему кто-то подталкивал меня, помогал, подавал знаки, намекал и даже шептал во сне – надо смириться и принять ход событий, они предопределены не тобой и нечего рыпаться и болтаться как воздушный шарик после окончания праздника.
Он закончился, закончилась юность и возможность и желание жить так, как мне хотелось или думалось, что так хочется. Все, поезд тронулся, самолет полетел, приходится сидеть у окна, пить еще странную коку и смотреть на заснеженные, бесконечные равнины – мне по ним не пройти, не промчаться, а только над ними пролететь и забыть, возможно, навсегда.  Все решено за меня, и я сейчас это знаю не хуже, чем “Отче наш.” Можно плакать, сожалеть, даже просить, но та жизнь скрылась в снежном вихре под крылом, прозвучала песней за бортом и осталась там где и положено быть прошлому – в прошлом. А впереди – пространство новой жизни, которое еще предстоит освоить, но которое настойчиво и уже однообразно мелькает внизу.
Да, мы летели, и пространство прошлого наполнялось будущим.  И чем больше мы в в это новое пространство погружались, тем тоньше и неразличимей становилась связь с землей и сама земля с ее милыми и дорогими особенностями – лесами, реками, городами.  Мелькнула мысль: “А что, собственно,  можно различить с высоты десяти тысяч метров? Разве что слабые признаки жизни в виде неправильных трапеций человеческих селений, ниточек дорог, паутинок тропок, по которым никто не ходит. ” Но и этих признаков вскоре не стало. Как только скрылась, растворилась в снежной поземке Москва и в течение первого часа полета промелькнуло несколько геометрических фигур городов и селений – воцарилась бесконечно-белая плоскость с темными прошлепинами лесов. Но вскоре и они исчезли, словно потерялись и растаяли, и все стало однообразно плоским. Впрочем, через пару часов на этой бескрайней равнине появились неровности, всхолмления, глыбы Северного ледовитого – пугающая своим охватом, хваткой, еле теплящаяся в нашем дыхании вселенная вечного льда…
Я смотрел, не отрываясь, в иллюминатор, чтобы, погрузившись в сиюминутные впечатления, все-таки хоть на некоторое время забыть, отбросить мысли и отрывки воспоминаний и впечатлений последних дней. Вглядываясь в нетронутую чистоту мерцающего пространства и думая о предстоящей пусть как мне все еще хотелось недолгой жизни в Америке, я старался забыть не только треволнения осени, но и вчерашние картины мокрой, грязной, запущенной Москвы.
Она очень изменилась за последние несколько месяцев – сказывалась “новая” жизнь, разруха, наступавшая еще стремительней, чем триумфальное шествие демократии год назад. На улицах бросались в глаза старые дребезжащие иномарки, вонявшие бензином и гарью, торопливо спешащие испуганные и осунувшиеся прохожие. По московским продуваемым сырым зимним ветром улицам,  полупустым и пугливым дворам и переулкам было тяжело ходить –  везде лежал мусор, под ногами разъезжалась снежная каша, из–за углов и из подворотен выскакивали своры голодных собак, лаявшие на машины и прохожих, грызущиеся возле мусорных баков. Ко всему на улицах появилось большое количество совсем непонятных типов с потертыми, помятыми и неумытыми лицами, чем-то похожих на собак, только на двух ногах и с неизменными сигаретами в зубах.
Запустение, развал, ожидание худшего, вплоть до голода и разбоя представились мне лейтмотивом столичной жизни и страны в целом в декабре девяносто второго.  Бесцельность, запутанность жизни в наступающую непонятную и странную эпоху, потеря цели и смысла личного и общественного бытия разрушали знакомую с детских лет реальность, ее привычный образ и строй. За что зацепиться, куда идти, чем заниматься и есть ли смысл вообще чем-то заниматься, если то, что было близким, даже родным, разрушено, а новое –  это космические цены, закрывающиеся заводы, институты, учреждения, голодные армия и милиция, черные ревущие мерседесы и бмв с типами в тренировочных штанах и кожаных куртках? Господи, все исчезло, рассыпалось, расползлось…
Дочери захотелось мороженого, мне – несколько глотков водки  и тонкого ломтика сала на кусочек ржаного хлеба, чтобы вдохнуть щемящий запах земли и хотя бы в нем на  мгновение ощутить прочность и надежность бытия взамен оставленного за спиной пространства страны – мозг продолжал за него цепляться уголком сознания. И как бы не были тяжелы воспоминания о том, что там происходит, и как бы порой не хотелось их отодвинуть, внутренняя связь со страной и боль за нее жили, ворочались во мне и, честно  говоря, забыть их и не замечать их я не мог.
Повернувшись к проходившей стюардессе, я попросил принести мне немного водки и если можно черного хлеба с салом, ну хоть с шпиком. Она засмеялась и сказала, что может предложить только бутерброд с американским салями или ветчиной. Ну да, все правильно, ведь я и сам везу с собой бородинский хлеб по просьбе жены. “А мне – мороженое,” – шустро выпалила Соня. – “Можно, пап?” Можно.
Передо мной появился маленький запотевший  шкалик на пятьдесят грамм, пластиковый стаканчик, бутерброд, а дочери вручили стаканчик с пломбиром.  Ему она несказанно обрадовалась, и поглядывая на меня и в окно с улыбкой, неторопливо начала его облизывать, растягивая сказочное удовольствие есть мороженое зимой сидя в кресле под теплым пледом на высоте в одиннадцать тысяч метров. Ни страха, ни напряженного поглядывания в иллюминатор, а тем более каких-то воспоминаний – она просто наслаждалась состоянием нечаянной радости.
Вскоре принесли обед, можно было еще выпить водки, но я не стал – лекарство неплохое, но не стоит к нему прибегать слишком часто. Захотелось спать, но глаза не смыкались до конца, и голубой неоновый немного режущий свет, проникая под неплотно прикрытые веки, не давал отключиться мозгу хотя бы на несколько минут, потому сон не шел, и я каждые десять-пятнадцать минут открывал глаза и смотрел на не меняющуюся бесконечную поверхность из снега и льда, темное полярное небо в далеких цветных всполохах  на горизонте, потом переводил взгляд  на неподвижное крыло самолета и опять закрывал глаза. Мысль, что все позади, окончательно растворилась и исчезла в полярной ночи, уступив место усталости физической и некоему душевному равнодушию – и память, и сердце молчали. 
Соня давно покончила с мороженым, немного повозилась в кресле с книжкой-раскраской и, склонившись к гудящей стенке самолета и подсунув под голову маленькую синтетическую подушку, уснула. Я распрямил ее ноги, положив на свое место, а сам пересел в средний ряд кресел и укутавшись в плед, наконец-то задремал и постепенно начал погружаться в равномерно гудящий серый сон, без образов, видений и событий.
Это счастливое погружение длилось довольно долго и выплыл я из него, услышав милый мягкий и даже заботливый голос стюардессы, предлагавший воду-сок-линонад. Потом последовал нехитрый завтрак и было объявлено, что мы пролетаем над Аляской и через час приземлился в Анкоридже для дозаправки, чтобы потом продолжить полет до Сан-Франциско.
В окне на смену безбрежным белым равнинам пришли горы в белых шапках и темных шубах лесов, некоторые из гор мерцали черными гигантскими каменными ребрами и хребтами, внезапными обрывами и провалами с нависшими над ними выступами снежных крыш.  Как, видимо, и двести лет назад, когда сюда прибыли русские колонисты, Аляска была безбрежна, гориста, пуста – никаких признаков поселений, дорог, любых следов человеческой деятельности, только горы, вернее сопки, очень высокие, с покатыми вершинами, блестящими в слабом зимнем солнце, зацепившемся за край горизонта, где также соприкасались, но не сливались небо и земля. Вскоре справа  выплыла идеально-ровная замерзшая плоскость океана, и мы начали снижение, хотя по прежнему внизу не было никаких признаков жизни…
Аляска – новый и последний рубеж империи, утерянный, отданный, проданный за какие-то смешные зеленые бумажки, потому что казалось, заниматься ей хлопотно, бесполезно да и не нужно – и так земли, лесов, гор-морей девать некуда, ходить-непереходить, пахать-неперепахать. И все труды русских мореплавателей, казаков, купцов, старателей, охотников, добытчиков, а с ними монахов и просто верующих русских людей казалось были разбиты и смыты океанскими штормами, засыпаны снегом и заморожены во льдах и исчезли вскоре в безбрежных белых пустынях, прибрежных горах и приполярной тундре навсегда. Через пятьдесят с небольшим лет исчезла в тумане истории и империя...
Когда ушли русские и появились американцы, то вместо промыслов, торговых факторий, поселений и небольших городков вдоль побережья, где жили, трудились и плодились русские вперемешку с алеутами-эскимосами-индейцами, где добывали рыбу, морских котиков, тюленей, пушного зверя, строили церкви, вместе молились, праздновали, горевали, появились поселки золотоискателей, а с ними резервации,  война на истребление и борьба за выживание – аборигенов в большинстве своем вытеснили в приарктические леса и тундры, лишили возможности морского промысла – основного источника жизнеобеспечения. Здесь, в пустых в буквальном смысле местах, они выживали, а больше вымирали почти сто лет, пока в начале семидесятых не добились отмены резерваций. Они вернули себе право селиться в любом месте их родной земли и заключили с американским правительством соглашение о компенсации за столетнюю дискриминацию. За эти сто лет численность алеутов и других коренных народностей Аляски сильно уменьшилась, культура застыла в своем развитии, многие перешли на английский, но они остались русскими православными. На вопрос: кто они? всегда слышишь одни ответ: “Russian Orthodox.” Почти исчезли знаки нашего исторического присутствия, но остался духовный форпост, и несмотря на все материальные посулы и выгоды, восемьдесят процентов потомков народов Аляски хранят до сих пор православную веру. Обо всем этом много раз и многие рассказывали мне уже на другом, южном конце Штатов, в Калифорнии, все последующие годы пребывания в ней, где мы также оставили о себе память и культурные памятники…
Самолет наклонился влево, и сделав круг над городком в несколько улиц, площадей, над малоснежными прибрежными сопками, резко пошел на снижение, моторы сначала утихли, потом, словно передохнув,  взревели, и земля стала стремительно приближаться. Сели лихо и благополучно, моторы, последний раз рявкнув, замолчали, самолет качнулся, застыл и через минуту нам предложили приготовиться к выходу.
По длинному коридору из пластиковых серых плит и черных резиновых гармошек на поворотах, вдыхая сладковатые запахи искусственного покрытия, дезодорантов, моющих средств и просто иной воздух земли ныне заморской мы вышли в огромный холл, одна из стен которого была сплошное стекло от пола до потолка. Перед нами открылась огромная слегка припорошенная снегом бетонная площадь в разноцветных автомобилях, стоящих поближе к нам, за ними – пустое пространство с парой курсирующих снегоуборочных машин, еще дальше одно- и двухэтажные дома перемежались с несколькими зданиями в три-четыре этажа возле которых также были припаркованы машины в большом количестве. Далее – ряды крыш и частоколы столбов, вышка, похожая на телевизионную и над всем этим  нависали сопки, у подножия которых клубилось густое  марево молочного цвета.
Это было до оторопи незнакомо – одно-двухэтажные разноцветные домики, большое количество машин – прямо авторынок какой-то, – редкие фигурки людей в длиннополых куртках с надвинутыми на головы капюшонами, многие ярких, непривычных после российских серо-черных, расцветок. Но с другой стороны – узнаваемые очертания сопок в облаках и проплешинах снега, почти физическое ощущение пронизывающего, хотя по виду и несильного морозного ветра, что не вязалось с киношным образом Америки, солнечной, радостной, беззаботной, в апельсиновых садах, желтеющих прериях,  раскаленных красноватых скалах Великого каньона со скачущими ковбоями и кибитками пионеров на горизонте. Нет, здесь явно было все по другому, с иными действующими лицами, иными ощущениями и желаниями, с иными событиями и результатами,  с иными надеждами и ожиданиями. Да, последние не совсем исполнились, но оставили след, который стереть будет невозможно. “Все-таки Аляска –  это не Америка,” – я был в этом уверен, несмотря на очевидное. – “Она была куплена, ее пытались переформатировать. Внешне, видимо, этого достигли, но внутренне она должна была остаться иной, ведь все-таки православная  вера это не совсем обряды, обычаи и и даже язык, а скорее образ жизни. И значит – другое пространство.”
Я вглядывался в кубики домов вокруг аэропорта, в их геометрически четкие линии – некий плод недремлющего разума, – в  четкое и структурированное пространство организованного бытия, состоящее из широких и пустых улицы, проезжающих в облаках снежной пыли машин и автобусов, изломанных контуров крыш и сопок, и осознавал, что это – и чужое, и смутно-знакомое, и далекое, и все-таки в чем-то близкое. Ну не может страна, дышавшая и жившая православием поменять свою веру, несмотря на все попытки ее подмять, покорить, перепланировать, переделать! Ведь в этом климате и в этих условиях без горячей веры, без ежедневного обращения к Богу невозможно, а значит, православие и его носители и свидетели остались, присутствуют здесь.
Среди крыш в дымке надвигающегося с гор плотного марева я увидел высокий шатровый шпиль, но что было на нем и какой он был внешне из-за домов различить было невозможно. Может,  протестантская церковь, высокая, с готическими окнами и и островерхой крышей, своей верхней линией, чем-то напоминающая  наши северные деревянные храмы где-нибудь в архангельской губернии?  “Может, это все-таки наш храм, – пронеслось в голове ,–  он должен быть, ведь русское поселение на этом месте  когда-то было одним из главных портов русской Аляски, и наверняка здесь построили не один храм.” Я пристально всматривался в нечеткие далекие контуры, но различить ничего не мог. Тогда, переведя взгляд поближе, я стал рассматривать, прощупывать взглядом геометрически четкие линии домов, вглядываться в перспективы площадей, улиц и проулков, но ничего не нашел, к тому же густая зимняя дымка подступала все ближе, накатывала клубящимся белым прибоем от подножия сопок, и контуры домов расплывались и постепенно исчезали, медленно погружались в нее…
 Мы еще постояли у стеклянной стены, прошлись по уютному холлу с рядами низких мягких кресел, зашли в маленький магазинчик игрушек, где Соня увидела белого зайчика и стала настойчиво просить купить его. Получив пушистый комок в пластиковом пакете, она достала его и начала радостно его прижимать, играть с ним, что-то лепеча и посмеиваясь. Ей, конечно, дела не было ни до видов из окна, ни тем более до следов нашего былого присутствия в этом уже хорошо знакомом ей в четыре года зимнем пейзаже – она даже удивилась, что это Америка и что находится она на другой стороне земного шара. Впрочем и это была абстракция ей неинтересная, не стоящая внимания, а вот зайчик был мягкий, пушистый, приятный на ощупь, с ним хочется играть – сажать на коленки, подбрасывать, подхватывать, кутать в плед и давать ему как бы пить из пластикового стаканчика с несколькими капельками апельсинового сока на прозрачных стенках.
Я грустно поглядывал в окно – жаль все-таки, что мы потеряли эту пусть и далекую, но близкую нам своей холодной неподвижной красотой и сдержанностью землю. Несколько поколений русских первопроходцев легли в каменистую промерзшую до вечности почву, подъяв тяжелые труды по освоению безмолвных и глухих пространств, труды не только физические но и духовные, и их могилы стали ее частью от Беренгова пролива вдоль долины реки Юкон до полярного побережья на севере и Анкориджа на юго-западе и далее до Калифорнии вдоль бесконечно-неспокойного прибоя Тихого океана…
Самолет разогнался и, немного подпрыгнув, тут же  просел и  стал быстро и уверенно набирать высоту, опять придавливая нас своей скоростью, гулом и мощью в креслах. Вот он сделал крутой разворот влево, в сторону океана, потом выпрямился, немного накренился и продолжил набирать высоту, но уже в сторону американского юго-востока. Я в последний раз окинул взглядом сопки, их все гуще укутывала клубящаяся дымка, что уже почти укрыла аэропорт и жилые кварталы и начала наползать на взлетную полосу.  Вот исчезло из вида здание аэропорта и внизу уплывали последние, близкие к берегу и небольшому порту, кварталы города с теми же квадратиками домов под темно-  красными и зелеными крышами, вот проплыла большая парковка, с трех сторон по периметру окруженная витринами магазинов, опять дома-домики.
Я почти отвернулся от иллюминатора как увидел проплывающее недалеко от парковки что-то похожее на колокольню протестантской церкви, уже виденной мной. Я вздрогнул – нет, постой, вот что-то блеснуло на ее вершине, и вот еще рядом, над островерхой крышей храма! Да, это было два позолоченных куполка, чуть мерцающих в слабых лучах зимнего солнца, один побольше над крышей и поменьше – над колокольней. Прильнув к окну, я пытаюсь разглядеть форму креста, я почти наверняка знаю, даже уверен в эту секунду, что это православный храм! Да, мы уже слишком высоко, но меня это уже не смутило – шатровая форма колокольни, позолоченные куполки и кресты говорили, что это все-таки православный храм, такая белая свечечка на берегу океана у подножия сопок.
Потом я много раз видел этот храм на красочных фотографиях и постерах Аляски, но тогда, проплывший внизу и исчезнувший через несколько секунд, он прогнал мою душевную и даже физическую усталость усталость, вдруг выплывшую здесь на Аляске, стер нараставшую как туман грусть по оставленным на той стороне земли родственникам и друзьям,  ностальгию по ушедшему и казалось ушедшему навсегда, утерянному прошлому. Грустные воспоминания о последних месяцах, тяжелые московские картинки последних дней отошли, скрылись за аляскинским зимним туманом и на душе стало легче.
Я вздохнул – нет, существует духовная связь времен, ее знаки, ее видимое присутствие в нашей жизни сильнее грязи, мусора и невзрачного настоящего, и существует духовное пространство, в котором может жить всякий, кто чувствует себя частью русской культуры, русского мира…
Около полудня мы начали снижаться над синим бесконечным простором океана, причем на горизонте он сливался с небом и было уже непонятно, где вода, где воздух, и что такое белое пенится – облака или буруны волн. Немного качало, подташнивало, я старался уже не глядеть в окно – самолет начал по обычаю делать крутой разворот и внизу открылась бесконечная равнина в россыпях городов, городков, пригородов и сам Сан-Франциско как гигантская россыпь белых и серых кубиков, параллелепипедов, цилиндриков, увенчанных крышами, шпилями, башенками, омытых и очищенных голубым морским прибоем, зелеными озерами парков и садов.
Тут самолет как бы заваливается набок, и вот яркое солнце в зените прожектором другого мира бежит по салону, тут же его луч исчезает и вместо безбрежья океана в окно видны стремительно приближающиеся бетонные плиты в белой и желтой разметке с бакенами по бокам. Хлопок, удар и самолет, взвыв, резко замедляет бег. Едва не тыкнувшись носом в спинку кресла, я инстинктивно хватаю дочь за плечики и прижимаю к себе. Мы откидываемся назад, а самолет уже со скоростью стрекозы над серой поверхностью пруда двигается по бетонной дорожке к длинному гармошкообразному коридору. Все как в Анкоридже, только дольше – тормозим, останавливаемся, опять, покачивая блестящими на ярком солнце крыльями, катимся и наконец, чуть завернув, самолет пристраивается к уже открытым в пространство дверям. Хлопанье ладоней, вздохи облегчения и радости вместе с щелканьем отстегиваемых ремней и устало-спокойным голосом стюардессы означают новое продолжение жизни пусть и в другом линейном времени, в другом  пространстве. Звуки знакомой русской речи и почти неизвестного мне английского смешались и заполнили салон. Устало прислушиваясь к ним, я начинаю осознавать, что у нас теперь будет иная жизнь, другая страна и, возможно, будущее....
Мы выходим из бесшумных раздвижных дверей к встречающим. Начинаются поцелуи, объятия, охи и ахи, что мы не очень изменились, но повзрослели, и вскоре мы оказываемся на залитым солнцем тротуаре перед бесконечным потоком машин. Сразу становится ясно, что это – другой берег с иными темпами, размерами, скоростями. Начиная от широкой в пять-шесть полос дороги, заполненной от края до края ползущими рядом и быстро проезжающими на последних полосах легковушками всех цветов радуги и всех возможных для них размерами до спешащих вежливых, улыбающихся и по виду счастливых людей, все – иное. Я вглядываюсь в лица, окна и после десяти минут они уже представляются если и не близкими, то знакомыми, хотя с первого взгляда видно, что жизнь здесь противоречит нашему привычному течению, ее образ – совсем другой.
Мы устраиваемся  в большой машине –  дочь легла на заднее сиденье, я сел рядом, трогаемся  и вскоре выезжаем на трассу 101. С неподдельным интересом кручу головой налево и направо, вверх и вниз – мелькает берег залива, небольшие горы в знакомых магнолиях и кипарисах и вокруг – несущиеся машины, рекламные плакаты гигантского размеры, белые, желтые, розовые дома под черепичными крышами, за ними – зеленые равнины, слева у далекого горизонта – едва различимые в дымке и снегах горы, подпирающие небо. Господи, сейчас двадцать четвертое декабря, у нас там минус, здесь плюс двадцать и солнечный свет, всё проникающий, освещающий и согревающий. Но глаза быстро устали, захотелось спать – сказывался перелет.
- Ты поспи, ведь у нас там ночь, – негромко сказала жена. – Откинь кресло, вот там под левой рукой рычаг, нажми его. Соня уже спит.
Блаженная отрешенность сна сковала тело, чуть вдавила его в кресло и лишила меня дыхания и зрения. Только запах весенней как в детстве степи проникал сквозь чуть приоткрытое окно и навевал воспоминания о походах в степь за тюльпанами, отдыхе на солнечном высохшем пригорке и прогретом солнцем песке. В бездонном прозрачном почти бесцветном небе вьется кречет или степной орел, может даже коршун высматривает добычу или пока только определяя места будущей охоты, ниже мелькают стрижи вперемешку с воробьями. Последние кидаются к земле и поднимают фонтанчики первой уже теплой пыли.  Тут застрекотала, мелко заколотила сорока в посадке акации, щелкнул как выстрелил грач, каркнула ворона, просвистел ветерок, поднял пыль, и снова тихо, только высоко хищник по прежнему кружит разведчиком. Что он видит сейчас? Бескрайние плоские степи с иногда инородно возвышающимися голыми курганами, притихшие сонные балки, застывшие раскаленным стеклом реки, редкие желтые ленточки степных дорог, по которым никто не едет, не идет, не движется? Куда они ведут, эти дороги, в какую сторону ? Может к затерявшейся степной речушке или за дальний курган на севере и дальше? И зачем туда идти, что искать? Да и пойдет ли кто по ним? Никто не знает уже многие сотни лет, а может и тысячи…
Сквозь сон я почувствовал, что мы, плавно качнувшись вперед, начинаем притормаживать, я с трудом открываю глаза и выглядываю в окно. Да, мы остановились в зоне отдыха под несколькими высокими эвкалиптами, с большим общественным туалетом, судя по архитектуре и буквам на входе, и контейнерами для мусора, равномерно расставленными по всему периметру внушительной асфальтовой площадке в разметках, стрелках и зебрах перехода.  Ну, что можно выйти, вдохнуть, пропитанный запахом заморских деревьев, разогретых жарким пополуденным солнцем, воздух, размять затекшие, плохо слушающиеся ноги, ведь ехать еще часа три.
Но я не спешу выходит, в отличии от дочери, выпорхнувшей воробьем на асфальт,  изучаю вид за окном –  да, что-то похожее на то, что мне только что приснилось, лежало безграничной и ровной плоскостью вокруг. Правда,  перекроенной, переделанной, измененной – бесконечная степь в сетке каналов, в квадратах полей, апельсиновых и еще каких-то садов простиралась по обе стороны трассы. Ее нельзя было ни охватить взглядом, ни ощутить до конца размеры ее пространства. Ее пересекают, разрезают огромное количество бетонных трассы и дорог, по которым днем и ночью идут железным потоком гигантские фургоны, грузовики, самосвалы. В них со всех сторон стекают разноцветными тоненькими ручейками легковушки, вливаются, становятся частью эти быстрых рукотворных рек. Вдоль дорог простираются справа и слева возделанные желтые, коричневые и зеленые поля,  между ними живут городки в пару улиц, мелькая терракотовыми крышами, и уходят за  горизонт, где снова далекие горы в облаках и белых шапках теряются в этом сине-изумрудном калифорнийском небе, которое запомнишь навсегда, никогда не забудешь и никогда ни с чем не спутаешь, о чем уже давно спел Рой Орбисон.
Да, все гудит, движется, спешит, летит, не мешая никому, не путаясь, не блуждая, по непостижимым законам появляясь и исчезая, но не в никуда, а вливаясь в следующий поток, дабы в конце концов достигнуть своей цели и завершить свое дело в данный отрезок времени, чтобы завтра начать новый и снова сделать то, что необходимо и должно. Нет, конечно, это не людской муравейник, не гигантский улей, а организованная и продуманная человеческая жизнь и деятельность, воплощение трудолюбия и целеустремленности населяющего эту страну народа.  Очень хочется верить, что эта деятельность имеет целью не только личное благо, но и общественное и что она предстает этаким гимном человеку, его целеустремленности, его жажде обустройства и созидания.  Этот гимн день и ночь исполняет новый не существовавший доселе оркестр из людей, машин, городов, дорог, гор, рек, полей, неба и солнца… Всех и вся участников не перечислишь, да и смысл не в этом, а в том,  что звуки, как слышалось, гудящей грохочущей мелодии пронзают эту землю, растекаются по стране, перехлестывают на другие континенты, дабы и их обитателей сделать частью своей деятельности…
Трудно осознать и оценить увиденное точно и сразу. Проехав пару сотен миль по дорогам незнакомой страны с другой историей, культурой и менталитетом, можно только что-то заметить, что-то почувствовать, но нельзя составить о ней мнение как правильное так и неправильное, особенно если жил в другом мире, ценностно, идеологически и духовно другом, и всего лишь несколько часов назад свалился с неба.
Когда я оглядывался вокруг, рассматривая как мне казалось знакомые степи, горы, едва проглядывающиеся на горизонте и отдаленно напоминающие кавказские, эти бесконечные бетонные дороги, чьи переплетения были хорошо знакомы по книгам и фильмам, то первым моим впечатлением было узнавание –  я это видел когда-то, может даже был здесь, ходил по этой земле, даже воздухом этим дышал, слушая несмолкаемый и кажется вечный гул человеческого труда. Я испытывал даже некую радость от того, что разумная, слаженная, истинно направленная на благо человека, как мне представлялось, деятельность стала философией и идеологией этой огромной страны, совершенно иной, чем та, из которой я приехал. 
Эта ощущение звучало во мне ветром и мотором, шелестело деревьями, травами, колесами, звенело небом, бетоном, металлом гигантских трейлеров, свистело проносящимися легковушками. Оно будоражило душу и ум как сны человечества о счастливом будущем для всех. Мое же сердце и мозг наполнили покой и уверенность,  что эта радость быть здесь в этой степи посреди гигантской страны сродни внезапному счастью, и оно возможны для нас с женой и дочерью. Я знал почти наверняка, что наша жизнь здесь быстро и благополучно устроится, а наш  внутренний душевный, духовный мир сохранится и обогатится, сама же жизнь станет еще более разумной и целенаправленной, чем прежде  Я был уверен с первых миль по американской дороге, что мы едем в правильном направлении и что оно не выбрано мной на основе своих представлений и желаний, а даровано нам, чтобы мы смогли достичь некоей цели.
Какова она? Безусловно, пусть краем сознания, но я понимал, что она имеет не только земное измерение, не только личное благополучие и внешние удобства, как бы не было приятно идти или ехать по рифленой бетонке, слушать ее звон под колесами или ощущать ее усталыми стопами. Нет, конечно, не для того мы на этой благословенной земле, чтобы считать свою жизнь здесь вершиной счастья, хотя, видимо, внешне это во много и было так. Но ведь не зря все-таки, несмотря на мои колебания и сомнения, все препятствия на пути в Америку были преодолены порой непонятным для мена образом. И когда  мы взлетали над Анкориджем, как особый знак мне был показан православный храм и в сердце была радость от ощущения духовной связи между оставленной родиной и новой, также возможно, родиной,  между прошлым и настоящим, и радость эта была подкреплена желанием и стремлением быть сопричастным духовному пространству русского мира…
Почти шесть часов пути от Сан-Франциско до Лос-Анджелеса приближались к концу.  Мы подъезжали к последнему и самому тяжелому отрезку дороги, особенно в декабре, горному перевалу, за которым открывался путь в гигантскую котловину, вернее сеть многочисленных долин вокруг самого большого города Америки. Я это еще не знал, но судя по рассказам жены, мегаполис подавлял своими размерами – этакий ни на секунду не засыпающий муравейник, отчего представлялся порой ирреальным, существующим в своем времени и пространстве, городе...
Дорога пошла в гору и сузилась, грузовики и фуры сбавляли скорость и уходили на специально отведенную им полосу справа, легковушки следовали прямо, но скорость и у них заметно упала. В этом, впрочем, была необходимость – за окнами сгущался туман. Резко похолодало, влажный насыщенный запахом осенней земли воздух наполнил салон, мы закрыли окна и даже включили печку. Вид вокруг быстро становился все более неуютным, даже враждебным – голые черные и коричневые скалы почти без признаков растительности, в небольших пятнах серого горного мха тянулись по бокам дороги то приближаясь, то отдаляясь. Их откосы, с иногда нависающими бесформенными глыбами, казалось расступились лишь на время, только чтобы пропустить машины, а потом они сойдутся за нашей спиной, поглотят узкую бетонку, покроют путь гигантскими камнями и валунами, засыпят щебнем, забросают мхом, и все следы человека, его деятельности, его усилий исчезнут, не оставят даже следа.
Я вздохнул – вот всего лишь полчаса назад я радовался, глядя по сторонам дороги, ощущал целенаправленность и разумность человеческих трудов, их всепобеждающую и организованную силу, мне казалось, что окружающая природа стала частью этой силы, она подчинилась воле человека и участвует в его гигантской созидательной работе. А тут – холодный промозглый туман, устрашающе нависшие над нами горы, и как следствие – внезапно подступивший страх, что скалы сорвутся, пойдет снег, засыпет дорогу,  ничего не будет видно. Опять всплывут вечные вопросы “что делать” и “куда ехать” и опять на них не будет ответа. Мы вглядываемся напряженно в извилистую дорогу, молимся и думаем только о том, как бы скорее перебраться через этот перевал, увидеть чистое небо, а не эти серые землистые тучи на расстоянии почти вытянутой руки и с облегчением и чуть было не забытой радостью вздохнуть – пронесло!
Полчаса дороги по перевалу показались почти вечностью. Наконец, где-то впереди мелькнула в тучах прогалинка, чувство облегчения шевельнулось в груди – перевал заканчивается и сейчас можно облегченно вздохнуть. Вот дорога пошла под уклон, но особой радости от этого я уже не испытываю. С некоторой грустью и отрешенностью я смотрю на быстро светлеющее и расширяющееся небо, на превращение свинцовых туч в серебристые облака, на появление первых редких сосен и голых деревьев, похожих на клены, по обочинам уже бегущей вниз дороге.
Я думаю о том. что ничто никуда не исчезает, трудности и испытания присутствуют в жизни человеческой и здесь, в Америке,  и порой они также неожиданны и внезапны как в оставленной на той стороне земли России. Да, может, они чувствуются здесь меньше, не давят каждую минуту на сознание и душу, как там, но это скорее видимость, может, желаемое в силу внешних обстоятельств  – климат мягче, теплее, жизнь более устроена, упорядочена, организована, нет спешки и бесконечной озабоченности даже о малом и необходимом, ибо всего достаточно и даже много. Но если все-таки отрешится от яркого солнца, бесконечного потока машин, полок магазинов и сияющих улыбок, остановиться, оглянуться, то понимаешь, что не всегда внешнее здесь, на этой стороне, есть реальность, и здесь ее можно срежиссировать и даже симулировать. Жизненный опыт на той стороне планеты шептал об этом, и к нему позже пришлось и прислушиваться и порой его вспоминать…
Дочь проснулась и с любопытством глядела в окно – такие пейзажи она видит впервые, опасность нависших над нами скал и обстоятельства предстоящей жизни, о которых я размышляю и заранее переживаю, она не представляет и не ощущает, только вертит головой, широко открыв глаза:
- Папа, а это горы, да? Какие большие! – ее лицо выражает восхищение и удивление. – А когда мы приедем? Скоро?
Да, скоро. Дорога все быстрее бежит вниз, уже не вьется и не кружится медленным черным кондором над обрывами и пропастями, а гудит выпущенной стрелой, летящей в яблочко мишени – мы уже у цели. Даже прозрачные облака уже исчезли, струящийся  теплый ветер наполняет кабину запахом сладкой калифорнийской пыли. Вот мелькает изумрудно-янтарная сосновая роща возле темно-зеленого озера, над ним поднимается и едва шевелится как прозрачная фата невесты легкий туман, вот последние скалы, кажущиеся уже случайными и инородными в этом пространстве света, проплывают и их накрывает, затапливает гигантское солнечное цунами. И через несколько минут усталому взору предстает бесконечная равнина, залитая золотисто-алым мерцанием, наполненная прозрачной светящейся дымкой, за которой проступает безбрежное море иной жизни.