Америка. Туда, там и обратно 1

Валерий Буланников
Перед отъездом

Поезд двигался медленно до тошноты и головокружения: мимо будки обходчика, каких-то полуразвалившихся сараев и домишек, привокзальных складов и кирпичных частично разобранных то ли заборов, то ли стен, вагонов с разбитыми окнами –  подъезжаем к Туле. Заснеженный пустой перрон выплывает из предрассветной мглы и пристраивается к поезду. Шесть часов утра, в вагоне жарко натоплено, пахнет кисловатым дымом торфяных брикетов и пыльными старыми ковровыми дорожками вдоль купе; у меня и вправду болит голова от духоты, выпитого накануне и саднит сердце от долгого и грустного прощания. Вагонный пол вздрогнул, качнулся, немного толкнуло вперед, поезд остановился – комок подкатывает к горлу.  Вот и последняя остановка перед московскими тремя днями беготни, беспокойства, встреч с незнакомыми людьми и потом четырнадцать часов лёту. Уезжаем...
Хрупкое равновесие между внешним течением жизни и внутренним осознанием необходимости ее менять, но делать это постепенно, без резких и быстрых решений, которое установилось в последний год, исчезало. Пробивала невольная дрожь от подспудного страха перемен, становилось холодно, тяжело и в голове назойливо вертелось: и зачем ехать, когда здесь столько остается, пусть без пальм и белых пляжей, выметенных улиц и улыбающихся прохожих, со все еще пустыми магазинами и вечно набитыми троллейбусами и автобусами,  но привычный, знакомый в переулках, кофейнях, лицах, парках и площадях, почти любимый и уже близкий город?  Столько отмерено, скроено, отрезано и сшито, что эта прочная ткань ежедневного пусть и непростого бытия стала твоей, она – кров, и постель, и тепло, и уют, и радость узнаваемого, сердцебиение от еще ожидаемого, теплого и родного в этом старом центре пусть и с купеческим флером и размахом, но он  с его встречами, приездами и разлуками, надеждами в прошлом и с верою, что все устроится и утрясется, в настоящем,  он, этот город, неотделимый от тебя, твоей кожи, ладоней, запястий, полуопущенных век и радости каждой прожитой здесь минуты – все это должно остаться за плечами и окнами вагона, чтобы будоражить снами и воспоминаниями…
В начале октября я сижу в нашей пустой квартире, смотрю на вливающиеся из оврага за окном серые сумерки и в очередной раз пытаюсь думать о прошедшем лете, об отъезде жены на учебу, нашем будущем – ехать или ждать здесь, когда за океаном все утрясется и она решит, будем ли мы в этой современной земле обетованной устраиваться или, поглядев на все это великолепие, она вернется следующей весной и все пойдет, как шло? Но попытки мои все соединить и обдумать – тщетны: решения нет, ибо у меня нет никакого желания что-то менять, а тем более куда-то ехать. Единственное что волнует, это – долгая разлука, она никогда не бывает благоприятна для семьи. Вот и получается, что я как трость – ветром колеблемая, гнущaяся за окном почти облeтeвшая яблоня, на которой еще висят небольшие зеленые яблоки. Осень, но зимние яблоки еще кисловаты, они не дозрели. Вот и ситуация у меня такая кислая, ничего кроме уныния не вызывающая в сердце не рождающая. Она была неизбежна, но я к ней оказался не готов, что, в общем, неудивительно – перемены всегда внезапны и трудно переносимы как осенняя слякоть. Еще не мороз, но уже холодно и очень промозгло.
Допив уже давно остывший чай, выкурив очередную сигарету, я закрываю дверь балкона и начинаю раскладывать диван.  Когда щелкает замок, раздаются быстрые нервные звонки междугородки, телефон дребезжит пустой чашкой, что вызывает во мне нервную дрожь. Я хватаю трубку, что прыгает в руке, падает на стол, торопливо подхватываю и слышу длинные захлебывающиеся рыдания, немного отстраняю трубку и у самого подкатывает комок к горлу – сколько это будет продолжаться? Я понимаю: до тех пор, пока я не приму решение и не скажу себе – мы едем или мы остаемся и ждем ее возвращения. Но я этого не говорю, зная, что ничего кроме упреков не услышу, а потому разговор как всегда – долгий, выматывающий, с молчанием, предыханием. Я уже почти ничего не слышу, не разбираю слов, а только повторяю “Да. Да. Да.”  И пока я это тупо и торопливо повторял, попутно выкуривая сигарету за сигаретой, я пропустил мимо ушей ее слова  про какое-то письмо, с какими-то бумагами что, она сегодня отправила и что я должен в течении недели получить. Я слушаю, киваю головой, мне хочется спать, веки смыкаются, хотя еще не поздно. Я кладу трубку, быстро умываюсь и уже засыпая, наконец-то про себя проговариваю, соглашаюсь, что хватит сидеть и думать, ностальгировать и переживать, надо скорее ехать на тот конец земли, иначе мы оба тихо поедем, но уже не туда – ни домой, ни в Америку, а на берег скорби, в тишину санатория для нервно-больных...
Да, летом жизнь повернулась не так, как хотелось, но четвертый месяц висеть между двумя полушариями земли – это невыносимый крест! Боже, я этого не хочу и надеюсь, Ты – тоже. Да, надо ехать, помочь жене все-таки окончить этот год,  а потом собрать скарб, книги и назад, тем более, что и учеба там – уже почти забытое пройденное здесь еще в университете, и какой смысл в повторении на чужом английском того, что и так прочитано, пройдено и много раз обсуждалось на юношеском сбивающемся, но очень вдохновенном родном русском в аудиториях филологических факультетов по эту сторону океана?! И какая тогда нам была разница, что курить в коридорах, что есть в студенческих столовках, ну да не каппучино, гамбургеры с бурритами и серно-кислой сахариновой кокой, а компот, котлеты с пюре и борщ или рассольник, а потом с “Примой”, “Беломором” или “ТУ-134” стоять на лестничных площадках, наслаждаясь горьковатым кружащим после первой глубокой затяжки дымом, и обсуждать Бахтинские “Проблемы”, Лотмановские “Комментарии”, особенности фантастики “Пиковой дамы” и нелинейный характер времени в “Двойнике.”
Все это теперь вспоминать там по ту сторону океана, глубокомысленно разбирать и экстраполировать, писать доклады и опять говорить о том, что ясно, как структура сложносочиненного предложения?! Это любого повергнет в состояние недоумения, раздражения, усталости и прострации, а что говорить о тонкой и эмоционально сдвинутой женской натуре. Скорбь да и только.
Нет, нет, хватит заниматься тем, что ясно как Божий день, как текущая река и холодная вода в роднике. Лучше сказать спасибо, или как там, кажется, “сенкью,” пожать руки – очень понравилось, но мы – домой.  А в июне на наших еще почти новых “Жигулях,”  по узких и не очень хорошим, но родным дорогам опять в Протопоповку, в дом на холме. Внизу – голубой в ожерелье изумрудных сосен и белых меловых откосов Донец, с хрустящим как чистый лист бумаги под ногами песком, с прозрачным, теплым мелководьем в рассыпающихся горстями мальках, с глубокими тенистыми ямами за излучинами под склонившимися ивами – здесь всегда холодная вода из-за подземных источников. Стоишь на теплой косе, оттягивая удовольствие первого летнего заплыва на тот берег, вдыхаешь запах пахнущей осокой и водорослями воды, что едва накатывает и щекочет пятки.
Налетает легкий ветерок и поднимает мелкую рябь на зеркальной поверхности, шевелит волосы и, скользнув по лицу, затихает в густом ивняке. А за ним – скользят жуки-водомерки, утлые листики и сухие травинки, на которую садится тонкая с темно-синими прозрачными крыльями стрекоза. Мгновение, раздается плеск и крупный серебристый голавль исчезает в зеленой глубине с беспечной попрыгуньей, а по воде расходятся ровные и быстрые круги. Река же бежит дальше, то замирает, то вьется, кружит, собирается в быстрые хороводы водоворотов, притягивает, манит. Тут неожиданно заходит в залив, заросший камышом и осокой, колышется вместе с ними отдыхает, едва дышит. Но три минуты –  снова пускается в путь, сужается, становится потоком, упругим, осязаемым и в тоже время неуловимым, казалось, она так и будет бежать все быстрее и дальше на юг через донецкие степи к широкому и привольному Северскому Донцу. Но этот разбег напрасен – через несколько километров за следующим поворотом, обрывистые берега сменяются лугом и река теряет скорость, замедляет бег, разливается и течет медленно как провинциальная жизнь.
Здесь на холме мы вселимся в любимый и почти наш дом, чтобы по утрам уходить в глубину изюмского бора, где собирать маслята или огромные размером с фуражку зонтичные грибы, а в затерявшихся озерках и ставках, вырытых в петровские времена бежавшими сюда староверами, ловить крупного озерного карася или карпа, если повезет. Но можно спуститься на другую сторону холма и побродить по заросшему диким шиповником и терном, осыпающемуся под ногами песчаному склону, где собирать крупную и сладкую полевую землянику, срывать лиловые гроздки цветущего чабреца, растирать их пальцами и нюхать их миртовый аромат, смешивающийся с запахом горячей степной пыли и мела.
Поднимаясь и спускаясь по холмам, припадая к родничкам в распадках и отдыхая в тени одиноких диких яблонь и груш, слушать стрекот кузнечиков, шорох сухого чертополоха и татарника, и в изумлении озираясь, видеть тот же пейзаж и простор, что триста, пятьсот и более лет видели бредущие чумаки на соляных возах, гикающие крымчаки и калмыки, татары, печенеги и половцы и иже им легион имя. Здесь лечь в золотой ковыль и ощущать себя точкой пространства, что дрожит и вздымаетя васильковым шатром бесконечного неба, ослепляет начищенном до бела серебряным щитом солнца – сейчас кто-то ударит по нему и с гиком выскочит из под горы, понесется кривоногая степная конница, поднимая пыль и сонных куропаток, и навстречу им из-за ковыльных беспечных вершин с золотыми и красными хоругвями с написанными на них настороженными и задумчивыми ликами святых, появятса блестящие кольчугами и шлемами неторопливые полки русских ратников. И бросится конница, и ударит косыми саблями, и зазвенят в ответ металлом мечи, и зашипят змеями стрелы и копья, вскрикнут первые павшие, и потечет кровь и застынет красными омытыми ягодками в траве, и выцветет и пожухнет полевыми гвоздичками навсегда на этих холмах, где ты еси руськая земля навсегда…
Просыпаясь от краткого и быстрого сна в тени, смотришь на звенящее опрокинутое небо, отражающее одномерность притихшей от жары земли, вслушиваешься в биение сердца и булькующий пульс аорты и снова прикрываешь глаза, повторяя: о руськая земля уже за шеломами еси. И что другие страны, их сельвы, просторы и прерии, когда на губах вкус соли  и дерущая сухость в рту от хождения по холмам, когда ни кружение кречета или степного орла, ни испуг прыснувшего из оврага зайца, ни кривая линия раскаленных сельских крыш  не могут затерятся и исчезнуть в прозрачной дымке других берегов, в бесконечных далях души, в лабиринтах вечно бодрствующего разума?..
Под обрывом на  широкой отмели чирикает и плещется как воробей с воробьями трехлетняя дочь; над ней и излучиной реки облако плывет – тугие паруса лета, а дальше – вода, и сосны – её стражами, оберегая много столетний покой. Я смотрю на него и спешу спуститься по крутой осыпающейся тропке, пересечь раскаленную звенящую пойму и на ходу, сборив шорты и рубашку, бросится с обрыва в не до конца прогревшуюся июньскую воду...
Так было несколько лет подряд. Только в последнее лето – мы прожили в нашей любимой деревне всего лишь месяц вместо трех. Да пусть хоть месяц! И теперь все это все оставить, ехать быком на рога, переться, париться по поездам, самолетам, вокзалам, чтобы просыпаться по ночам и, прислушиваясь к двадцать четыре часа в сутки гудящим американским дорогам,  выискивать в их гуле нотки шумящей реки? Нет, надо поехать и вернуться, оставить им их машины и хайвэи,  прерии с ковбоями и потертыми джинсами, их океаны и променады, их вечное лето и вечный оптимизм…
Решение было принято и мои мытарства начались через неделю. Рано утром, уже умывшись и позавтракав, я собирался уже идти на работу в дверь позвонили – на пороге стояла наша почтальонша и протягивала сине-голубой конверт с контуром орлиного профиля и надписью “Express” – дальше не успел прочитать:
- Распишитесь, Вам заказное письмо.
- Откуда? - спросил я оторопело, забыв за эмоциями и переживаниями последних дней о словах жены про какое-то важное письмо с документами.
- Кажется, из Америки, вот написано USA ( она произнесла “УСА”) латинскими буквами. Ну так подписывайте, шо здесь смотреть. Фамилия ваша, номер квартиры? Ну тогда вот здесь, – и уже с явным раздражением она сунула мне прямо под нос полоску желтоватой блеклой бумаги со слабо читаемыми каракулями. – Вот здесь, где галочка, видите?
Я ничего не ответил и торопливо расписался на галочке. Вскрыв плотный коверт, обнаруживаю в нем бумаги бело-желто-розовых расцветок, загадочно пахнувшие калифорнийской пылью, чистотой университетского офиса и сладковатой химией чернильных принтеров. Ну, я почти и забыл, это документы – для оформления рабочей визы.
Понюхав бумаги и почесав переносицу, я сообразил, что, видимо, надо дозваниваться в киевское посольство “усы,” чтобы хоть что-то начать делать и может узнать, как со всем этим роскошным полиграфическим добром обращаться. Подобное мы уже проделывали весной, но тогда все оформления еще шли через Москву, и прошли они так быстро, что никакие подробности в голове не задержались да и не могли из-за скорости, с какой шло оформление визы. Но с осени для живущих на Украине теперь была одна дорога – в  Киев, и было подозрение, что она будет ухабистей и с совсем  непредсказуемым результатом – в народе шел слух, что визы в Америку не дают почти никому. И тогда – плачьте сорок долларов консульских сборов. Впрочем, до сборов было еще далеко.
Ухабы и ямы начались с первой же попытки дозвониться в новоиспеченное посольство “усы” – телефон был непрерывно занято. Может все рванули на рiдну Амэриканщину? Телефон с его поскрипывающим диском, трубка с короткими гудками и потрескиванием перед соединением (неужели все еще прослушивали?) быстро начали вызывать раздражение – сдвинуть его в угол стола, завалить газетами и журналами, и пусть они живут без меня и моих трудовых зеленых там в посольстве и в своей земле обетованной, в которую мне как и почти всем из независимой Украины путь, очевидно, заказан.
А вечером этот самый опостылевший телефон судорожно задрожал и запрыгал как колокольчик на натянутой донке. Я со страхом и ужасом смотрел на него и думал, что вот ты и попался, рыбачок, будешь сейчас рыбу ловить в потоке слезном, это не в Донце, изюмских прудах – потоце водном и в мечтах о летнем рае, там – караси и щуки, а здесь – засохшая вобла ностальгии и уныния. Но сделать ничего нельзя – надо брать трубку, слушать, отвечать и дергать себя за ухо. Разговор начался обнадеживающе спокойно, а закончился все тем же обычаем:
- Ну, не плачь, пожалуйста, все будет хорошо, получу я визу. Вот поеду в Киев, и буду сидеть, пока не получу, – выворачивался как мог, дабы успокоить жену, выиграть время и что-то придумать.
Мои слова каким-то образом подействовали, всхлипы стихли, правда голос на том конце провода звенел, как колокольчик на донке:
- Хорошо, ну ты только постарайся поскорее, а здесь мне совсем плохо. Если бы не М и Z, то прямо хоть уезжай. Вот была у Z была в гостях, у него очень милая жена, русская из Ленинграда.
Я слушал то, что уже знал в многочисленных подробностях и соображал, что же делать, как-то надо до этого посольства дозвониться. Все-таки из Харькова никак, ага а подруга жены в Киеве? Вот, главное протянуть время, а там что-то и появится, ну не может не появиться!
- Слушай, а если позвонить Инне в Киев и попросить ее записать меня на прием в посольство?
Щелчок в телефоне (может, все-таки прослушка, ведь не может же все за несколько месяцев измениться), секундная пауза:
- Не знаю, может неудобно?
- А что делать? Я конечно, могу поехать, но сколько это будет дней и потом надо просить будет родителей взять на это время к себе Соню, а это непросто. Инна живет, как помнится, далековато, на другом берегу, но ведь она работает где-то в центре, отпросится, сходит, запишет. Я тоже устал по двадцать раз на день крутить этот диск.
Поговорив уже поспокойней, решили что это лучший выход, появилась даже  уверенность, что завтра все сдвинется, устроится, и можно будет заказывать билеты. 
Но ухабы стали круче, а ямы – глубже.  Подруга куда-то исчезла как дым – никто не поднимал трубку. Середина октября. Я грустно смотрел в окно, внизу жгли последние листья, легкий туман обволакивал гаражи в овраге, домики и яблони садоводческого товарищества на той стороне. Листья горят плохо, дым стелется по земле, смешивается с туманом, что обволакивает деревья, густеет каплями на ветках, срывается на плащи и зонтики прохожих,  попадает на лицо и ладони. Стало как-то внезапно холодно и неуютно, началась сырая и промозглая осень, все за одну ночь поменялось!..
Я грустно думаю о том, что надо отправляться на работу, пробовать оттуда дозвонится и надеется, что рано или поздно на том конце поднимут трубку. Я надеваю любимый серый плащ, шляпу, беру зонт и спускаюсь на многолюдную остановку, что в полусотне шагов от дома. Ни троллейбуса, ни автобуса нет, вернее есть, но они забиты до отказа. Этой осенью через год после развала Союза я вдруг почувствовал, что живу в другой стране. Не знаю, станет ли она лучше, чем был Союз, но транспорт стал работать хуже, люди – настороженней и нелюдимей, обещанные изменения к лучшему не произошли. Да времени прошло немного, но и не изменилось ничего. Ах нет, появились незалежные купоны и их становилось все больше…
С трудом протискиваюсь в набитый и промокший троллейбус и еду до Советской, ужимаясь и глядя в окно на промокшие обшарпанные фасады, мутные пустые витрины и облетающие клены на проспекте Ленина…
До работы, если было немного времени, я иногда заходил в Покровский собор, бледно-голубоватый, с четкими прорезанными контурами, построенный в классическом стиле второй половины девятнадцатого века. Он стоит на холме, опоясанный с запада небольшим парком, нависая над городом, если глядеть со стороны ветхой Клочковской и почти пересыхающей за лето речки Харьков. С стороны Советской же площади он был почти не видим, затерян за желтоватыми облезлыми зданиями пошивочной мастерской, до революции семнадцатого года – братским корпусом мужского монастыря. После развала августа девяносто первого мастерская уже с год как не работает, ее недавно передали для нужд прихода,  но пустые здания по прежнему безжизненно и устало глядят на  Университетскую улицу грязными окнами.
Сам собор, вернее его стены с прохудившейся крышей,  вернули более трех назад, почти сразу после празднования тысячелетия Крещения. “Подарок”  верующим был в провинциальном советском духе – красный кирпич со следами от осыпавшейся штукатурки, держащиеся на честном слове трухлявые деревянные балки, окна, зиящие безднами безысходности, в алтаре –  обломки кирпича, рваные бумажные и дерюжные мешки, разломанные деревянные ящики и пустые бутылки из-под пива, портвейна и водки. Впрочем, спасибо и на этом.
Храм власти начали было реставрировать к тысячелетию Крещения где-то в году восемьдесят шестом, разобрали внутренние перегородки, оставшиеся от времен его складской жизни при пошивочных мастерских, но потом все забросили – то ли деньги закончились, то ли решили подождать, куда ветер подует. Но ветер дул хаотично, поэтому подождав, когда празднование закончится, потихоньку отдали его хозяевам, т.е. церкви. Теперь можно было зайти, посмотреть, помолчать или посокрушаться, поплакать или повопрошать,  но ответ был один – хлопающие от сквозняка двери, скрип раскрытых полусгнивших рам и шорох оберточной бумаги.
Служить начали в первые месяцы, вставив некрашеные деревянные рамы, кое-как подправив косяки и двери. Вывезли несколько грузовиков мусора, залили цементом пол и, замазав трещины и щели в стенах, покрасили их синей масляной краской до уровня человеческого роста, а выше - побелили. Вместо иконостаса – фанерные щиты с с несколькими бумажными иконами в рамках и царскими вратами, напоминающими двустворчатую калитку в деревенском заборе с желтой помятой завесой за ними будто кто-то повесил сушиться скатерть – гулянье закончилось, наступило время стирки и сушки… 
Красные лампады перед иконами Христа и Богородицы едва горели, дрожали и мерцали в прозрачных, быстро тающих облачках ладана.  Странно, но несколько старых бронзовых подсвечников с горящими свечами, полумрак по углам, темные плохо различимые лики на некоторых иконы по стенам, запахи теплого воска и сосновой смолы ладана создавали пространство когда-то исчезнувшего и чудесно вернувшегося времени, когда уже и не думали, что оно вернется, обретет кости и плоть и станет реальностью. Здесь горели и догорали свечи, но свет не исчезал, здесь еще ощущались запахи краски, цемента, свежего дерева, но они – не тревожили,  здесь сырые, еще не просохшие от многолетних дождей и снегопадов стены из красного кирпича раздвигались, уходили вверх и исчезали, а прозрачный светящийся воздух чудесным образом укутывал и согревал. Да, это время вернулось, но будет ли оно таким как прежде, или все-таки семьдесят прошедших лет оставили на нем свои глубокие борозды и мы будем идти по ним, спотыкаясь и падая? В начале восемьдесят девятого было сильное ощущение, что вот нужно немного потерпеть и все станет как при царе-батюшке – хлеб за копеечку, мясо по пяточку, а корова – за три рубля. Мы тогда и раньше дружно смеялись над этим анекдотом, не догадываясь, как Господь посмеется над нами через несколько лет, когда советские цены покажутся смешными по сравнению с новыми, капиталистическими так что впору будет и анекдот рассказывать уже по-новому…
Возвращаясь как-то с работы я зашел в этот мне уже знакомый храм. Да, перестроечное брожение продолжалось в газетах, журналах и на экранах, все новые идеи и особенно мечтания, , смешиваясь с бесконечными политическими и экономическими “прозрениями” и “открытиями,” и главное, “незалежностью”, казалось вот-вот сделают жизнь иной и мы станем частью западного культурного и политического мира (наконец-то!) и скоро будем жить как они, более того мы станем духовными и интеллектуальными лидерами нового миропорядка, зачинателеми так сказать новой эры в истории человечества на основе гуманизма и нового мышления (ударение на “ы”). Еще немного, еще чуть-чуть – и все! Готово, мы в раю!
Очень хотелось, особенно в начале этих славных лет, чтобы все поменялось, стало лучше и справедливей, красивей, эстетичней, добрее и возвышеннее, хотелось истины, братства, любви и понимания. И чтобы грязь, несправедливость, эгоизм и очереди повседневной жизни вместе со жлобством, тупостью и трусливостью власти были смыты потоком обновления, вешними водами новой жизни, безбрежной и счастливой. Хотелось подняться, распрямиться, расправить плечи и суставы и пойти по водам к сияющим берегам в цветении яблонь и роз, хотелось чуда земного рая для всех и для себя, в общем, напоите нас вином и утолите жажду нашу яблоками.
Но как-то с песнями песней не особенно заладилось – начало девяностых, а жизнь стала не просто тяжелой, а очень тяжелой. Беспокоили и страшили даже не пустые полки, а нарастающая неуверенность, что все делается правильно и мы движемся в правильном направлении. Ко всему я смутно начинал догадываться, что внешние изменения не возможны без смены парадигмы внутренней жизни …
Вслушиваясь в службу, пытаясь разобрать слова  я еще не  мог предположить, что это будут последние месяцы пятилетнего брожения, кипения, бурления надежд, ожидания какого-то окончательного перехода куда-то туда, где видели светлое свободное и достойное будущее сахаровы, солженицины и наши местные коротичи, закончившееся созданием неведомой еще миру новой СНГ, где сразу каждый сам по себе – здесь с салом и горилкой, на севере – с водкой и селедкой, другие тоже обрели свое родное, посконное. Я еще не осознавал, читая и слушая рассуждения о прыжке в царство свободы и изобилия,  что литавры отгремели, оркестр устал играть тушь и заморские марши типа “Yankee doodle…”
 Служба подходила к концу, пели как потом сообразил “Честнейшую” – мелодия, выводимая тонкими чуть дребезжащими голосами двух певчих  на клиросе неуверенно, медленно поднималась вверх и, там задержавшись на несколько секунд под сводами, спускалась вниз, разливаясь от иконостаса до входных дверей и сливалась с глухим явно усталым голосом подпевавшего священника, шедшего вокруг храма с кадилом и склонявшего голову перед иконами.
В храме почти никого не было – две пожилых женщины слева недалеко от входа крестились, и  одна из них стала на колени, увидев приближающегося батюшку. Когда он прошел мимо меня,  откуда-то сбоку появилась высокая пожилая женщина, одетая в черное, с очень тонким, бледным, вытянутым и худым лицом, с чертами, напоминавшими маски древне-греческих трагедий. Я не отрываясь глядел на нее – это было не лицо, а лик, он светился изнутри матовым теплым светом золотых окладов и поражал своей отрешенностью и некой безучастностью – для нее мир явно заключался в пространстве стен, икон и ее взгляд неотрывно следовал скрывшемуся в алтаре священнику. Когда дверь алтаря закрылась, она подошла к подсвечнику возле меня, перекрестилась и стала поправлять наклонившиеся свечи, потом повернулась к иконе и, постояв около минуты что-то шепча, поцеловала ее…
Служба закончилась минут через пятнадцать. Я стоял не шелохнувшись, тело затекло и никуда двигаться не хотело, рука невольно касалась лба и опускалась. Неожиданно даже для себя, словно от легкого толчка в спину, я встал на колени перед той иконой, перед которой молилась ушедшая женщина, – несколько секунд мне даже не хотелось поднимать голову, вот так бы и стоял склонившись, касаясь ладонями цементного пола, пока чего-то не услышу или кто-то четко и ясно не скажет, что делать, куда идти и чего ждать.
Конечно, это было наивно думать, что сейчас кто-то появится, возьмет решительно за руку, все объяснит, успокоит, ободрит и укажет путь, которым пойду, но в сердце вдруг появилась уверенность, что если я попрошу, то меня услышат и мне ответят. Конечно, я понимал, что надо просить не каких-то благ, –  да и что есть благо, как я определю его для себя и для своих родных, как соотнесу его с возможными и мне неподвластными и неизвестными событиями будущего и в чем конкретно это благо заключается? – а просто помощи и вразумления. Перекрестившись, я коснулся лбом холодного пола. Да пусть все идет как шло,  пусть там решат, что будет дальше со страной, заодно – со мной и моими близкими… 
Прошедшей весной на Пасху мы пришли на службу в этот же Покровский храм  и впервые отстояли ее до конца. Состояние легкого кружения головы от усталости и бессонной ночи сменилось ощущением легкости и даже некой бестелесности к концу службы. Мы вышли из храма и  не спеша, рассматривая по сторонам еще спящий город, двинулись от Советской вверх по Сумской. Улица, переулки, скверы, подворотни – все было пусто, безлюдно, только сзади за нами следовало несколько человек, также шедших со службы. Несмотря на  то, что снег стаял лишь две недели назад, было тепло, после небольшого ночного дождика пахло корой деревьев, уже набухающими клейкими почками, омытым асфальтом, и в воздухе разливалась прозрачная чуть светящаяся дымка, хотя было около пяти утра и облака еще закрывали небо.
Мы шли медленно, вдыхая этот пасхальный воздух, ощущая на лице его легкие почти трепетные прикосновения и еще неосознанно, на уровне ощущений переживали мистический опыт благодати как соучастия в воскресении и прикосновения к иному бытию. В это пасхальное утро этот опыт стал реален также как был реален мир вокруг в его видимой материалистической прочности и основательности, в его плотности и осязаемости. Что-то в нашей жизни поменялось. Да, перестройка, новые идеи, новый мир? Зачем и для чего, если все находится внутри нас? Это мысль прозвенела трамвайным звонком, прогудела первым троллейбусом...
А в понедельник рано утром был звонок из-за океана с предложением попробовать поступить в аспирантуру одного из американских университетов. Поехать в Америку? Зачем? Странно как-то, ведь это был уже пройденный этап – когда в восемьдесят восьмом стали всех выпускать, можно было укатить, куда захочешь, но тогда подумав и все взвесив, мы решили остаться. И вот теперь  – Америка? Это ли нам нужно? Здесь Пасха, мир и покой в душе. Зачем туда? Было непонятно. Мы колебались, обсуждали, спорили, расспрашивали. Чтобы придти к чему-то, жена поехала в Оптину, и – получила благословение на поступление в эту самую аспирантуру!
 В общем, мы решились, правда, хотя некие сомнения в осуществимости этого были. Но когда в мае мы получили первый желтый конверт с анкетами, они окончательно развеялись. Тогда мелькнула мысль, что благословение дано не зря и надо готовиться. Начался год нашей тревоги  – все заполнить, ничего не перепутать, звонить и получать рекомендации, встречаться, разговаривать, печатать статьи, и опять встречаться. Все на нервах, в слезах и, увы, опять в бесконечных сомнениях  и мыслях – с кем еще бы посоветоваться, обсудить и понять возможное и невозможное в будущих событиях. Но постепенно все успокаивалось – осенью получили почтенные профессорские рекомендации, заполнили и передали анкеты на ослепительно белой бумаге, и наконец был взят последний рубеж – сданы  тесты по  английскому.  Очнулись уже в феврале – пришло уведомление о приеме в аспирантуру Южно-Калифорнийского университета и начался Великий пост. И была опять Пасха, опять поездка жены в Оптину и благословение на отъезд. Всё. Ни шагу назад. Благословение дано окончательно, надо смириться с тем, что уже разложен коричневый дедушкин чемодан, бумаги лежат на столе, виза получена с космической быстротой и даже билеты уже выписаны. Все без запинки и зазоринки. Да вот так все и промелькнуло – за один год как за один день, проснулись, а утром стоит посреди комнаты упакованный чемодан…
И вот теперь она на той стороне земли, а я трясусь в троллейбусе под гул и вой мотора, дрожание стекол, скрип петель и шипение сжатого воздуха пневматических цилиндров дверей. Торопливо, почти бегом пересекаю под мелким дождем Советскую, есть еще время до работы, можно зайти, постоять, помолится, попросить, может все-таки подруга  поднимет трубку, ответит, сходит в посольство и тогда все устроится и наладится, руки перестанут дрожать и голос срываться на молчание. Подходя к храму, я подумал, что все-таки не зря я видел здесь ту женщину, видимо, монахиню, и недаром у меня тогда появилась мысль о другой жизни. Нет, не жизни за границей, а просто другой. Впрочем, не важно, где она начнется.
Я положил ладонь на холодную ручку, дверь тяжело приоткрылась и теплая волна воздуха, пропитанного запахами ладана, воска, лампадного масла, накатила на меня, накрыла и я на мгновение задохнулся. Кое-как отдышавшись, я протиснулся внутрь и оказался в огромной зале с колоннами, в полумраке, который разрывали только огоньки лампадок и свечей. Служба, видимо, только что закончилась, несколько неторопливых старушек в белых платочках крестясь прошелестели мимо и скрылись, растворились за моей спиной.  Я сделал несколько шагов и остановился справа у поминального столика, утыканного догоравшими свечами – здесь был светлее всего.
Когда глаза привыкли к полусумраку, я огляделся. В центре на высоком аналое лежала икона, как я понял позже, Покрова Богородицы. Перед ней стояла на коленях женщина в очень потертом темно-коричневом драповом пальто. Она непрерывно и со рвением крестилась и кланялась, касаясь лбом серого во влажных потеках все того же цементного пола. Лица я ее не разглядел, но запомнил, что оно было очень бледным, почти белым, с резкими и тонкими чертами, при этом выражение его было каким-то странным, напоминавшим лицо тяжело больного человека.
Мне стало не себе, я оглянулся – сбоку уборщица скребком, похожим на строительный мастерок, соскребала с него застывший воск возле подсвечника, что стоял под висевшим на правой стене в массивном окладе иконой святителя Николая, один из немногих мне знакомых зрительно образов. Больше никого не было видно. Я снова посмотрел на стоявшую на коленях женщину – она вдруг стала, чуть наклоняясь, заваливаться набок, но в последнее мгновение выставила руку, оперлась на нее. Постояв несколько секунд в такой неудобной позе, она, пошатываясь, поднялась с колен и, перекрестившись два раза, положила голову щекой на икону и тихо, но отчетливо произнесла: “Матушка, не оставь.” В уголках её полуприкрытых глаз блеснули слезы. Приподняв голову, она еще раз перекрестилась, поцеловала икону и кивнув, как бы извиняясь, пошла к выходу.
Я поглядел ей вслед, потом повернулся, подошел к иконе и не очень ловко перекрестился. Тут сердце забилось, руки чуть задрожали, я опять перекрестился – не может быть просто совпадение. Да, женщины разные, но предощущения так похожи... На глаза стали наворачиваться слёзы. Вспомнил про свечки, одну за другой зажег, поставил, начал почему-то читать про себя “Отче наш”, вспомнил eще недавно выученное “Богородице Дева, радуйся,” постоял несколько секунд, повернулся и пошел к выходу. Нет, легче не стало, но я знал, был уврен, что если не сейчас и не сегодня, то в ближайшие дни все решится…
Рядом с дверью возле свещного ящика я увидел что-то похожее на поднос, покрытый белым платком с куском бумаги, на котором было написано  карандашом “Пожертвование на восстановление храма”. Механически достал из кармана купюру в пятьдесят купонов, недавно введенных в оборот вместо советских рублей, и положил на тарелку. Я повернулся к выходу, и взгляд опять упал на икону Николая Угодника - надо поцеловать, ведь говорят, что ему молятся наравне с Христом и Богородицей.  Я сделал несколько шагов,  губы ощутили гладкую холодную поверхность стекла и оставили на нем след теплого дыхания.
Возле дверей меня кто-то окликнул, я оглянулся – кo мне торопливо семенила православного вида старушка в синем застиранном халате:
- Подождите, пожалуйста.
- А что случилось?
- Это Вы положили пятьдесят купонов на тарелку?
- Да, я.
- Как вас зовут?
Я назвался и спросил:
- А зачем вам мое имя?
- Батюшка благословил вас записать на поминание на сорок дней.
- Это чтобы молиться обо мне? Спасибо.
Словно каким-то теплом обдало меня – опять промелькнула мысль, что все сегодня, а может, в ближайшие дни уладится.  Я повернулся и открыл тяжелую жалобно скрипнувшую дверь.
На улице все еще моросил мелкий холодный дождь, но от я уже не ежился от прикосновения холодных капель, а подставляя им лицо, поглядывая на вершины почти облетевших кленов и тополей, продолжал думать о том, что человек не может управлять ни своим настоящим, ни тем более будущим. Все попытки изменить что-то в своей жизни, а тем более в окружающем нас мире – трепыхание  мотылька, несомого легким ветром. Нет, конечно, что-то менять нужно и можно, но не так, как человек привык это делать – с гордыней и самомнением, с безоглядной уверенностью в своей правоте. Нет, не так. А надо смирится, оглядеться и ждать, когда прозвенит тихий звонок, когда невидимая, но крепкая рука толкнет слегка тебя в спину – иди и делай то, что ты хотел, но делай это  не спеша, с терпением и смирением …
День на работе тянулся медленно и однообразно, немного знобило, все не мог согреться – в кабинете было холодно, так как отопление еще не  включили, а бетонные стены уже напитались быстрой октябрьской сыростью. Не давали покоя и мысль о звонке в посольство и о том, что вечером снова придется давать отчет о проделанной работе. И что скажу, что зашел в храм? Это конечно, поможет, но ненадолго.
С работы в тот день я ушел после обеда, так как легкий озноб перерос в ломоту в костях. Дома я сделал попытку дозвониться в посольство и подруге жены в Киев на рабочий телефон, но в ответ были только короткие гудки. Да, в посольство звонить, видимо, было бесполезно. Выпив горячего чая с малиной, я лег на диван укрылся пледом и поставил рядом телефон. Может позвонить еще раз? Набрав номер подруги, я неожиданно услышал долгий гудок, вот – второй, третий:
- Да, архивный отдел слушает. Кого? Инну? Ее сейчас нет, а кто звонил и что передать?
Слава Богу, я облегченно вздохнул, хоть какой-то проблеск в эти смутные октябрьские дни. Однако никто не позвонил  на следующей день. Почему-то не было и звонков из Америки. Правда, отметил это я на следующее утро лишь уголком сознания – я заболел. День, наполненный болями в горле, заложенным носом, гудящей от температуры головой и полузабытьем, тянулся бесконечно долго.  Настроение было подавленное, ничего не хотелось – газеты и журналы лежали рядом, а сердце вдруг опять стало сжиматься и дрожать при одной мысли, что грядут ясные перемены с неясными перспективами, непонятно, радостных или тревожных, и что все эти изменения неизбежны, не в моей воли и сопротивляться им бесполезно.  В любом случае, надо будет принять надвигающиеся события как единственно возможный их вариант, смириться с ними и может, тогда будет легче их перенести. Тогда ни призрак депрессии, который в в это утро подступил  в полусне и лег на сердце  всей своей свинцовой тяжестью, ни лихорадочное ожидание – вот сейчас позвонят, ответят и я поеду в этот Киев –  не будут властвовать надо мною, не толкнут к краю неба, что нависал прямо над балконом на седьмом этаже и казался таким близким, почти на расстоянии вытянутой руки…
Три дня протемпературив, выпив не один литр чая с пол литровой банкой малинового варенья, к четвергу я уже оклемался и утром спал крепким сном выздоравливающего человека. Ко всему, мысли улеглись, тяжесть отступила и даже накануне вечером в окно заглянуло солнце, что совсем было неплохо – бабье лето. Мне опять виделись летние сны с бегущей у ног рекой, детскими голосами, жарой и холодной родниковой водой. Из этого сна меня вырвал, вынес мощным гудящим потоком звонок из Киева – вздохи, извинения и предложения о помощи. Дальше как и следовала ожидать пошли почти чудеса – подруга записала на прием, мне было назначено через неделю явиться в американское посольство в Киеве для собеседования. Никаких ожиданий по месяцу-два, сел в поезд и поехал. Вот правда, билеты, их покупка всегда – эпопея. В ней сегодня, к сожалению,  никто не поможет, надо ехать на вокзал.
Вокзал, всегда бурливший пассажирами, встречающими, и просто праздными людьми, поразил гулкой пустотой. Видимо, некому и некуда ехать, некого встречать, да и ошиваться просто так некогда. Да, вот еще один признак новых времен – никто никуда не едет, ибо нет смысла – везде царит пустота, на всем пространстве от новопереименованного Питера до новых незалежных стран на юге и пока еще русских земель на востоке. Но кто знает, захочется кому-то воссоздать Дальневостоную республику, кто помешает? Мысли были грустными.
Билеты были и я взял купейный. Сложив аккуратно билет, я сунул его во внутренний карман пальто и  направился в зал старого здания вокзала. Возле выхода на улицу на фоне акропольских колонн, просвечивающих своей грязноватой белизной через гигантские пятиметровые окна в дубовых темных рамах стоял нищий. Он был какого-то классического вида, словно сошедший с картин ранних  передвижников – в грязном расстегнутом на груди пальто, с надорванными карманами и левым рукавом под мышкой, с медным крестиком на засаленном шнурке и русской то ли безнадегой, то ли смирением в глазах, увы, бледно-голубых, выцветших от запойного посконного пьянства и от усталости от  беспросветной жизни. Его землистого цвета лицо, наклоненное к плечу, выражало упрек. Он не просил, а бросал взгляд на проходивших и опускал глаза, внимательнее вглядываясь в грязный пол, чем в людей. Грязь роднее или пол ближе? Протянул ему пять купонов – видимо, здесь подавали значительно реже, чем, например, возле церкви или деньги были меньше, так как нищий от неожиданности вздрогнул и несколько секунд пристально глядел на меня, даже похоже разглядывал мое лицо, потом не спеша сунул деньги в карман, кивнул то ли с благодарностью, то ли с достоинством, и что-то попытался сказать, едва приоткрыв рот, но вместо “спасибо” раздался невнятный хрип много пьющего человека. Он опустил снова глаза и перекрестился.
Я вышел к колоннам и стал вглядываться в автобусную остановку на правой стороне привокзальной площади, пережидая до его прихода нудный,  гнетущий дождь. Было холодно и неуютно от темноты и пустынной площади – не было даже машин. Поеживаясь, я повернулся и снова увидел через окно сгорбленную в грязно-черном драпе спину вокзального нищего. И от его вида жалкого, никому ненужного существа из пока еще незнакомого мира обездоленных  что-то заныло слева как в детстве на могиле отца – видимо состояние сиротства, оставленности, брошенности в любом возрасте тяжело переносить. Оно пригибает к земле и окружающий мир проступает уже только как фон для щемящей до слез тоски и одиночества, которые в свою очередь становятся пищей для души, постоянно сомневающейся в целесообразности своего существования. И сразу замелькало в голове: “А там ведь за океаном еще хуже – никому не нужны ни переживания-воспоминания,  ни оставленность, ни обреченность, ни поиски и обретение смысла и смыслов, и нищих, наверно, там не меньше. Сиротство и потерянность не зависят от места и культуры, это – состояние разлада и души и общества, неба и земли, верха и низа, это отсутствие любви и тепла, мира и покоя.  И человек там так же не может себя обрести и стать собой. Маленький человек в каменных джунглях на бетонных дорогах. А здесь?”
Подъехал сорок четвертый автобус – желтый чихающий дизелем “Ikarus”, просипел тормозами и открыл двери, хлопнул ими как выстрелил. Обернулся и опять поглядел через окно – нищего уже не было видно. Я сел поближе к кабине водителя, где уже работал обогреватель, и прислонившись к подрагивающему стеклу с грустью смотрел на проплывающие освященные окна в розовых, белых и желтых шторах-занавесках, на редкие фонари в переулках за Благовещенским рынком и пустынный мост через речку, на темные контуры университета и кубистские нагромождения корпусов Госпрома. Все это хорошо знакомое прошлое мое и зыбкое настоящее мелькало, плыло, исчезало и растворялось в осенней ночи, воспоминаниях о детстве и смутными представлениями о далеком американском будущем.
Возвращаясь тогда с вокзала в пустом вечернем автобусе и еще не совсем зная, что произойдет в ближайшие дни, какие знаки и события найдут свое воплощение в холодной и промозглой реальности пропахших дымом последних дней октября, я понял и даже обрел уверенность в том, что мне и дочери придется ехать. Вид нищего, состояние подвешенности над этой озябшей землей видимо были тем легким толчком, когда качели пошли в другую сторону.  Я еще не мог сказать, насколько мы уедем – полгода как хотелось, три года как надо было до окончания женой аспирантуры или на четырнадцать лет как оказалось, но я  спиной, затылком внезапно ощутил, что Америка для нас не будет просто сменой места жительства и образа жизни, а изменится ее направление, она наполнится чем-то новым, другим…
Возле консульства стояла очередь, кто-то возле дверей громко объяснял, что запись  записью, а надо установить очередность и составить новый список. Наше вечное желание все упорядочить и устроить как ожидалось закончилось бардаком и скандалом – начались выяснения, кто когда пришел, кто кого когда увидел и кто будет за кем. Длилось эта разбираловка полчаса, но ровно без пяти девять открылась открылась новенькая металлическая дверь, вышла девушка в стильном сине-сером костюме и объявила, что будут вызывать по списку, составленному консульством, а все списки, составленные на улице приниматься во внимание не будут. Да, все оказалось проще, разумнее, и потому все быстро успокоились и потянулись в за сигаретами. Голубое облачко поднялось над толпой в человек сто и застыло в ожидании девяти часов.
Первая группа из десяти человек была вызвана, дверь за ними захлопнулась и ровно через полчаса открылась снова. “Четко – на каждого по три минуты. Немного. И результат – налицо или на лицах.” Судя по уныло опущенным уголкам губ, таким же плечам, нервным погружениям рук в карманы за сигаретами, желанный солнечный берег новой земли обетованной так и не прорезался сквозь низкое серое киевское небо. “Гуд бай Америка, где я не был никогда” до весны – через полгода можно будет еще раз попытаться. “Дa, чем ты лучше? У них судя по некоторым носам кучи родственников там и оснований поболе, чем у меня. Впрочем, сейчас все узнаю.” Выкрикнули мою фамилию…
В небольшой комнате со стеклянной стойкой, как в железнодорожных кассах, и креслами, как из кинотеатров, нас встретил подтянутый молодой человек в темном костюме, белой рубашке, узком галстуке и с вежливым, но безучастным лицом и попросил нас сдать ему заграничные паспорта и приглашения на поездку в США.
- Пожалуйста, сядьте в кресла и ждите, когда вас позовут к одному из окошек. Сами не вставайте, к окошкам не подходите и вопросов не задавайте. Вас вызовут,  все объяснят и скажут, что делать дальше.
“Так, мы все кандидаты на вылет. Скажут, когда приезжать в следующий раз.” Хотя я  пытался бравировать про себя и думать, что все приму с смирением как неизбежное и волю свыше, волнение нарастало и увеличивалось. По мере движения стрелки на круглых, как тарелка, белых часах над входом, с тихим поскрипыванием неудобных дерматиновых кресел в комнате сгущался воздух, напрягались и уже звенели нервы. Ровно через десять минут две девушки с симпатичными и вежливыми лицами за кассовыми окошками стали называть фамилии. Они что-то говорили негромкими голосами и через минуту-другую протягивали красные советские паспорта через узкое окошко. Я подошел в третьей паре к окошку ближе к выходу.
- Вы к кому едите и почему?
- Еду к жене, она – аспирантка Южно-Калифорнийского университета.
- Вы едите с дочерью, судя по визе?
- Да.
- Кто Вы по профессии и чем вы занимаетесь здесь, на Украине?
- Я – частный предприниматель.
- Сколько Вы намерены оставаться в Соединенных Штатах?
- Восемь месяцев до окончания учебного года. После этого мы вернемся на Украину с супругой.
- Ваша супруга намерена продолжать дальше учебу в США?
- Она хотела бы закончить аспирантуру, если будет возможность, и как можно скорее – мы очень хотим вернуться.
Девушка внимательно посмотрела на меня – в ее серых глазах мелькнуло любопытство.
- Вы не намерены искать работу в США?
- Нет, я еду помочь жене – другой цели у меня нет.
- Хорошо, – она кивнула головой. – Подождите, когда Вас вызовут опять.
Она поднялась и куда-то ушла, держа в руке мой паспорт с вложенным в него розовым листком приглашения – птица счастья нынешнего дня. Через три минуты в моей руке оказался пропуск на тот берег. Особого облегчения и радости я не испытал от происшедшего – что ж получилось, значит тому и быть. В конце концов, были предчувствия, они исполнились, несмотря на мои колебания и сомнения. В этом и есть, наверно, и состоит алгоритм человеческого бытия– ждать и если случается принимать, если нет – не огорчаться. Надо дать Кому-то свыше поучаствовать в твоей жизни, направить ее в соответствие с высшей, а не человеческой воли.  В этом, наверно, и состоит смысл хранения субботы, т.е. дня покоя, когда человек полностью устраняясь от всякого действа, дает Богу возможность подправить путь человеческий и даже исправить его ошибки. Если человек согласится на такие отношения с Богом, то даже ошибки совершенные в прошлом обернутся благом…
Я стоял на пороге посольства курил, размышлял о высшей воле  и как всегда в такие моменты, вдруг опять шевельнулось сомнение – а надо ли ехать, целесообразно, может подождать полгода, в мае жена вернется и все будет как прежде? Тряхнув головой и докурив сигарету, я решил пройтись до Андреевского спуска, побродить по переулкам, еще подумать, подышать, повертеть головой. Когда еще увижу? Может и скоро, а может – и никогда. Тогда – хорошо запомнить.
По холодным моросящим улицам я побрел наугад – на Крещатик,  к Днепру, просто – вниз и вверх по остаткам приднепровских холмов, мимо обшарпанных желтых и розовых фасадов, по  желто-коричневым листьям каштанов, под слезный звон киевских трамваев. Разбитый брусчатый тротуар круто сбежал по Андреевскому спуску в сторону Подола - облетевшие акации, лопнувшие струны гитары и последний поход: корабль не тонет, а плывет вдоль днепровских круч,  белых стен и церквей подновленной Лавры, чьи купола уже отражали невидимый свет иного бытия. 
В подольских переплетах улиц и закоулков я наткнулся на храм из красного местами выщербленного будто от пуль кирпича, видимо недавно открытый, плохо отремонтированный. Людей несмотря на будничный день было немало, их шепот и хрипловатый шорох наполняли пространство, колыхались в сладковатой прозрачной дымке окончившейся службы, звякало ведро уборщицы. В углу на подсвечнике у иконы Богородицы стояло несколько маленьких свечек, перекрестившись я поставил свою и не отрываясь смотрел на ее тонкий почти бездыханный огонек,  инстинктивно засунув руки в карманы плаща и поеживаясь от еще ощущаемого плечами и затылком промозглого октябрьского холода.
- Ты шо руки в карманах держишь? – кто-то громко зашипел сзади и довольно ощутимо толкнул в спину.
Я оглянулся – старуха в застиранном рабочем халате и веником в правой руке очень неприветливо смотрела на меня, в ее глазах можно было прочесть решимость еще раз повторить свой удар. Понимая, что лучше не выяснять отношений, я пробормотал “простите”,  вынул руки и пошел в сторону выхода.  “Бог простит”, –  отрывисто послышалось сзади и заскрипела ручка цинкового ведра. Господи, и вправду прости за все – за мелковатую трусость и нерешительность, за нежелание что-то менять и лень, прикрываемые якобы усталостью, за скепсис и самомнение. Все, надо ехать, а там будет, что будет и ничего не изменить, ибо ни здесь, ни там движение вниз и вверх легче не станет, ощущение оставленности, холода и потусторонности происходящего не исчезнет и не изживется, и все это носить в себе и вечно пережевывать не имеет смысла – молочные реки не потекут, кисельные берега не заколыхаются. Впрочем, вряд ли они где-то появятся, надо просто ехать…
Харьков встретил все тем же пустыми вокзалом, площадью в лужах после дождя, торопливыми улицами, скучающими таксистами, звонками друзей и их планами по поводу моего отъезда – а может и нам? Я не стал их огорчать подробностями получения визы и мыслями, что мы, скорее всего, не нужны за океаном.
Впрочем, я тоже там никому не нужен, кроме жены и дочери, которой явно пойдет на пользу теплый калифорнийский климат. Увы, я еще ничего не знал о тридцатиградусной лосанджелесской жаре в новогоднии дни, суховеях и огромном потоке людей со всех концов света,  со смехом и чихами вливающимся в булькающие бездонные котлованы американских мегаполисов. Меня  теперь заботили билеты на самолет, и я поехал на Красношкольную набережную в агентство еще Аэрофлота – прямой автобус уже не ходил, надо было ехать с пересадкой на метро в центре…
Троллейбус был полупустой, первый час дня,  я сел у окна, калорифер дул прямо под кресло и на ноги, выдувая уже ноябрьскую снежную сырость и озноб. Сегодня четверг, еще один день и можно будет выспаться, съездить с дочерью к тестю и теще, нормально, а не на ходу и всухомятку поесть. Устало прикоснувшись к дрожащему стеклу, попытался вздремнуть, но в голове был только шум мыслей прошедших дней да серые блики ноября, через щелки полуприкрытых глаз проникавших в усталый и, казалось, чужой мозг – хотелось его выключить как лампочку, что освещает все ту же комнату, стены, потолок, и в стекле отсвечивает знакомое до последнего штриха пространство уставшего от непрерывных забот города.
В агентстве было пусто. Билетов тоже не было, т.е. были какие-то очень дорогие, сказали, что бизнес-класс, в два раза дороже, немыслимые цены. Кассирша сонными полуприкрытыми глазами нехотя  и безучастно посмотрела на меня, потом почему-то на календарь,  я следил за движением ее головы, что-то стараясь сообразить: денег таких не было, виза есть, ехать надо, там ждет и плачет жена, здесь – четырехлетняя дочь, холодно, промозгло, одиноко, и над все этим – уже порядком надоевшая усталость ожидания. Что теперь делать? Ждать или пытаться что-то узнать?
- Будете брать?
- А что, дешевле не бывает?
- Бывает, но у нас их нет. Не дают. Надо ехать в Москву, и там идти в центральную кассу.  Может, там будет.
Опять ехать?
- А нельзя по телефону отсюда заказать?
- Молодой человек, я же сказала – не дают. Езжайте в Москву.
Спрашивать дальше смысла  не имела.
Я вышел из пустого офиса и вдоль продуваемой всеми ветрами набережной решил пройтись до центра. Может, выветрятся последние дни забот, станет спокойней дышать и появятся силы не беспокоиться и надеяться.
Редкие листья  едва прикрывали асфальт; на западе небо плескалось в  полыньях разорванных тучах, блиставших золотистой и алой каймой, слабые всполохи солнечного света появлялись и гасли над горбатой линией цинковых крыш, заменивших горизонт.  Ветер неожиданно стих за первым поворотом, но плащ все равно почти не грел, холод проникал под развевающиеся полы,  ноги замерзли,  руки спрятал поглубже в карманы. Да, после десяти минут хотьбы  вдоль свинцово-неподвижной реки исчезли последние мысли и желания, кроме желания согреться, выпить чашку-другую чая или кофе. Хотелось нехитрого уюта на полчаса где-нибудь в кафе за столиком, чтоб, прислонившись к стене, закрыть глаза и чуть вздремнуть и в отрешенности легкого полусна еще раз продумать возможные действия по добыванию билетов или еще лучше – не думать ни о чем, а следить за полетом случайного кленового листа…
Я почти бегом пробежал по мосту на Московском проспекте на противоположную набережную и в скверике между ней и кинотеатром открыл дребезжащую дверь кафе, “стекляшки” по местной терминологии; удивительно, но за пятнадцать лет жизни в этом городе я никогда сюда не заходил – тюлевые желтоватые он времени и нестиранности занавески, столики, покрытые белыми также не очень свежими скатертями,  светло-серый пузырящийся линолеум со мокрыми следами от редких ног, два мужика  у окна за разговором,  бутылкой “Пшеничной” и салатиком из капусты на фаянсовых с голубой каемкой тарелках.
“Кофе нет”, - раздался усталый и отдаленный вздох из-за стойки как из зазеркалья.  “И чего так грустно? День скоро закончится, осень тоже. А может еще будет второе бабье лето, ну, хотя бы на один день. Такое иногда случается, особенно в преддверии первого снега. В утешение. А чай?”  Взгляд испуганной официантки, вернувшейся в реальность, метнулся в сторону стойки у противоположной стены.  “Сейчас принесу.” Место в уголке нашлось, но было неудобно из-за чугунной батарей отопления, прислониться к стене было невозможно. Ладно, и так можно отдохнуть, согреться, сунув ноги под горячие острые ребра, прижавшись к ним ноющим коленом, поглядывая на желто-розоватый пустынный переулок и прихлебывая темно-бурую жидкость под номером два – подарок солнечной отдаляющейся Грузии.
И что там на холмах? Мгла, грусть и невозможность изменить ход событий, только прикоснуться к ним, на какое-то время их удержать, пусть даже запечатлеть в словах, образах, чувствах, осязании и движении сердца, но они уже не твои,  они уходят, удаляются, почти исчезают за поворотом времени, за темной дымкой ночи под крупной россыпью жемчужных южных звезд, и стоя на краю берегового обрыва, слушая надсадные струнные квартеты цикад, скрип мелких камешек под подошвами и хрустальные переливы отдаленного потока, цепенея уставшим телом, понимаешь, что забыть их – предательство, а жить ими и хранить их всегда в своем сердце – безумие, которое приведет к остановке этого самого сердца. И как пройти между ними и не упасть, и не разбиться, и не потерять то, что есть дыхание жизни и сама жизнь, - надежду сохранить прошлое и обрести будущее, как соединить, связать вертикаль и горизонталь человеческого бытия?
Порывистый ветер время от времени поддувал и выметал как небесный дворник редкие листья из сквера на тротуар в пустой безлюдный переулок. Вдруг неожиданно проглянувшее сквозь уже нечастые облака солнце начало подсушивать асфальт – последнее тепло и последние лучи как исполнение случайно произнесенных слов. Случайных ли и не хотел ли ты этого? Может так все и происходит – наши слова и мысли при определенных условиях воплощаются в этой реальности событиями, мы можем сконструировать их или хотя бы предвидеть? О существовании таких связей я подумал глядя  на асфальт – последние капли воды, отражая косо падающие лучи солнца, слепя глаза, блестели как первый внезапный снег. Впрочем, это опять же самомнение думать, что наши слова могут что-то изменить в течении не нами предопределенных событий…
Вечерние звонок в этот день был намного короче, чем обычно, и разговор через пару минут свелся к вопросу: “ Что с билетами?”  Я вздохнул: “Ничего, билетов дешевых нет, за ними надо ехать в Москву. Поеду через две недели –  сейчас навалилось много работы.” На том спокойно и без эмоций порешили. Видимо, наступил некий период стабильности во взаимоотношениях с действительностью, связанный с уверенностью в неизбежности нашего отьезда-приезда и началом легкой калифорнийской осени с теплой туманной дымкой по утрам, отсутствием суховеев и первыми дождями, смывающими пыль и усталость ушедшей жары.   
Без звонков пролетели еще две недели – в университете начались, как их называла жена,  “мидтёрмы” – что-то вроде промежуточных экзаменов и зачетов с кучей письменных докладов, съедавших время, эмоции и даже слова. Ей можно было только посочувствовать и позавидовать: нет слов – нет проблем, и жизнь мерцает наконец-то промытым голубым калифорнийским небом, далеким и неосязаемым. А мне начали сниться осенние вокзалы, поезда, кассы, очереди и незнакомые аэропорты.

х          х           х

И по стеклу бежит вода,
и жизнь теряется с утра,
как свет в неверном свете

как будто птицы – со двора,
как будто холод – навсегда,
и ты один – под пледом.

Тогда глаза – не закрывать,
колени, локти поджимать
как письмецо – в конверте.

Любимая, куда опять,
хотя ноябрь покидать,
за что не быть в ответе,

почти легко, и не страдать,
что горсть земли с собой не взять –
кому важны приметы,

ведь марля плещется в окне,
как сквозь ресницы — свет во сне,
где я беру билеты.

А в конце ноября коротко зазвонил-задрожал телефон: “Я купила билеты на двадцать пятое декабря, самолет вылетает в 11 утра из Шереметьево. Тебе надо получить билеты самое позднее за день до вылета в центральной кассе Аэрофлота на Кузнецком мосту.” “Ура” выдохнул я и стал рассказывать о немногих событиях последних недель харьковской жизни – дочь и бабушка переболели гриппом, пошел и растаял снег, слякоть и грязь, в соседнем подъезде ограбили квартиру какого-то деятеля из райсовета и теперь во всех подъездах нашего дома поставили электронные замки на входных дверях – по тем временам неслыханная новость и новшество. Чемоданы особенно паковать не будем – возьмем только необходимое, бабушка нас проводит в аэропорту и заберет наши зимние плащ и куртку, возьму какие есть деньги и что недостанет, там купим. Жена засмеялась – ей столько наотдавали детских вещей, что покупать ничего не надо, а мне можно все накупить в магазинах сэконд хэнд за какие-то жалкие двадцать-тридцать долларов, тем более что в Лос-Анджелесе в худшем случае бывает наша легкая осень – можно обойтись теплым свитером и ветровкой. Потекли новые бытовые и бытийные подробности жизни там, все стало сдвигаться из нашего туманного и холодного настоящего в другое будущее, уже и не такое далекое, еще не осязаемое, но уже почти знакомое.
Когда в жизни наступает переломный момент, некая точка сдвига и нового отсчета, то будущее уже не страшит, не пугает своей неопределенностью, а проступает знакомыми и узнаваемыми чертами новой реальности, которые тебя не удивляют, а происходящие события воспринимаются как само собой разумеющиеся, естественными в своих чертах и проявлениях, а вещи и предметы – как всегда бывшие частью твоего мира. Поэтому когда через месяц внизу мелькнули волны сан-францисского залива, побежала под крылом бетонка аэропорта и мы по узкому коридору вышли в один из многочисленных терминалов, заполненный людьми, говорящими на английском, стойками кафе, магазинчиками от продуктовых до книжных, я поглядел на это без всякого удивления, не испытывая ни восторга, ни эйфории, ни даже простого любопытства человека, впервые попавшего в другую во многом противоположную страну.
В то далекое ноябрьское утро, глядя на облетевшие деревья в овраге напротив, кашицу из жидкой грязи и снега под окном, на торопливых продрогших прохожих под зонтиками, я уже даже не попрощался, а расстался с тем, что я видел, знал, помнил, любил. Видимо октябрьская болезнь и воспоминания детства, преследовавшие меня тогда, вылились в эмоциональную и психологическую ломку прощания и расставания с прошлым и обозначили переход из юности в зрелую взрослую жизнь, где все гораздо определенней, проще и где новое есть узнавание тебе знакомого, есть нарицание испытанного и познанного, но в силу юношеской эмоциональности и жажды новизны до настоящего момента тогда еще  не атрибутированного, еще вещи, предметы, явления не получили свои имена, еще сознание пребывало в райском блаженстве неведения.
Но буквально на следующий день проснувшись и подойдя к окну, ты понял, что настал момент, когда реальность и ее восприятие, эмоции и ощущения, мысли и чувства, знания и идеи, сказанное и услышанное, прочитанное и пережитое вдруг всколыхнули сердце, тело и душу и вышли из тебя, ты начал видеть все иначе и понял, что нужно всему дать свое название и место, структурировать мир тебе уже знакомый и уже иной, забыв про блаженство и неведение, не удивляясь и не срываясь в очередные поиски новых смыслов. Это все было, ты все это пережил, но теперь перед тобой другой мир, хотя и наполненный прежними реалиями, но им ты уже даешь другие имена, тем самым тесно связывая их с собой, и они начинают жить в тебе новой жизнью, доселе тебе незнакомой. Она – интересна, приятна, захватывающа, даже жгуча, ты можешь в нее войти и выйти, соучаствовать и проживать, погружаться в детали и видеть целое, приближаться, трогать, сжимать и тут же отворачиваться и не замечать, она идет рядом и в любой момент тебе может стать безразличной, и ты идешь мимо, ничего не замечая вокруг, ни на кого не обращая внимание. Она – не знакома  и уже известна. И как по тонкому мостику над потоком идешь, стараясь поменьше смотреть вниз, но иногда бросая любопытный взгляд – куда течет вода? Куда? Неважно…
Я стою в коридоре купейного вагона и смотрю на пробегающие платформы для пригородных электричек, на стоящих и мерзнущих людей в силуэтах пальто и курток, на деревья в инее над еще не замерзавшими подмосковными ручьями – зима так еще по настоящему и не началась. От крепкого горячего чая с лимоном и перебранных мысленных листков воспоминаний голова как-то полегчала, все немного вокруг просветлело вместе с поздним декабрьским утром. Уже не тревожили запах торфяных брикетов и духота вагона, предстоящая суета не пугала, а воспринималась как неизбежность и необходимость, которые надо принять такими, какие они есть, и сделать то, что сделать нужно – выкупить билеты, собрать письма и передачки для вдруг объявившихся знакомых знакомых за океаном, надписать имена, телефоны и адреса, чтобы ничего ни с кем не перепутать,  и все сложить аккуратно и последовательно в другой дедушкин чемодан, который через несколько месяцев развалится и отправится на мусорку. А послезавтра надо  встретить на Курском тещу и дочь, привезти, накормить, сходить в магазин и купить две буханки черного хлеба, как просила жена,  заказать такси на семь утра, еще раз все просмотреть, проверить, прогуляться по улицам и лечь спать пораньше, не позже полуночи, дабы крепко и без сновидений уснуть – они сейчас были совсем ни к чему.