10. 09. 2018. В. Гросман. Сталинградская дилогия

Феликс Рахлин
Дилогию В.Гроссмана «Жизни и судьба» - её вторую часть, вместе с предшествовавшим романом «За правое дело», вышедшим в мир ещё при жизни Сталина – называют «Сталинградской дилогией». На самом  деле у меня нет сомнения, что это должна была быть как минимум трилогия: сюжетные линии, судьбы выживших к концу второго романа героев не  завершены, остаются оборваны… Что произойдёт далее с Крымовым: конечно, из узилищ МВД – КГБ он не выйдет, если не доживёт до средины 50-х: «эпохи Большого Реабилитанса» (иных случаев просто НЕ БЫВАЛО!); куда подастся Евгения Николаевна: попытается ли, по традиции некрасовских и коржавинских «настоящих женщин». последовать за первым мужем – или любовь вернёт её к Новикову, который, даст Бог, станет генералом?  Выживет ли подполковник Берёзкин, уже представленный к званию полковника, и воссоединится ли со своей любящей и любимой женой? Как сложится дальнейшая судьба доктора наук и членкора АН СССР Виктора Штрума:  скурвится ли он совсем ( на этот путь он уже, при собственном  самоосуждении,  ступил) – или всё-таки остановится и останется верен внутреннему духу сопротивления? Выживет ли Серёжа? Как cложится судьба Степана Фёдоровича Cпиридонова? Что будет с его дочерью Верой, с невесткой старого рабочего   Андреева Натальей, дочерью Штрума Надей?.. И так далее, и так далее…
Дал бы Бог автору прожить в рабочем состоянии хотя бы ещё несколько лет – и он бы повествование продолжил. Но Бог – не дал.

И вот – дилогия.
*
Что сразу же бросается в глаза, так это коренная разница между книгой первой и книгой второй. Они и названы не просто по-разному (это естественно), в самих названиях противопоставляются  подходы, мировоззренческие методы: совершенно соцреалистическое «За правое дело»  и  явно попахивающее  мистицизмом, «идеалистическое»  «Жизнь и судьба».

Правда, на судьбе  первой книги – «За правое дело» её внешняя верность марксизму-ленинизму положительным  итогом не отразилась: Мне, вышедшему на взрослую читательскую тропу ещё в конце 40-х,  чётко помнятся обвинения критиками по адресу  автора в идеализме, прозвучавшие почти  сразу по выходе книги 1-й. Не думаю, однако, что он в самом деле был пойман на «поповщине» (или даже «раввинщине»). Мне С ТЕХ ПОР помнятся упрёки коммунячьей  критики в том, что он «не изжил в себе «идеалистические  пороки» своей опубликованной после войны  пьесы «Если верить  пифагорейцам».

Мне пока не удалось прочесть эту пьесу, но, руководствуясь жизненным опытом, склонен искать первопричину идеологических придирок к Гроссману, прежде всего, в его еврейской национальности: книга «За правое дело»  вышла в период всплеска государственной юдофобии в СССР (в 1952 г), Гросман же ещё во время Отечественной войны проявил особый и нескрываемый интерес и внимание к «особому отношению»,то есть к объявленному    гитлеризмом геноциду еврейского народа, он вместе с И.Г.Эренбургом стал собирателем и соавтором «Чёрной книги» о Холокосте, набор которой был варварски рассыпан советскими псевдоинтернационалистами, и книга была всё-таки выпущена (но не в СССР, а в Израиле) лишь благодаря дочери Эренбурга Ирине, обнаружившей чудом уцелевшие  материалы… Так что главной причиной «критики» стали вовсе не идейные «шатания» Гроссмана, а его пресловутая «5-я графа» анкеты (советской, -  по учёту кадров…)

Меня охватило ощущение «почти соавторского» понимания чувств и мыслей Василия Семёновича, с которым  он писал обе книги. И тут дело не только в нашей общей с ним национальности, но в том, что я, как и он, не понаслышке и не со стороны видел и испытал на примере самых близких мне людей изображённое им бесчинство советских властей по отношению к собственному (советскому же) народу. В самом деле, о раздутой, гипертрофированной роли Пятой графы в судьбах советских людей военных, но особенно послевоенных лет писатель пишет в связи не  только с  историей евреев в этот период, но и целой вереницы  других народов: калмыков, татар (и крымских, и казанских), ряда народов  Кавказа, немцев Поволжья, украинцев, народов Балтии…

Так что дело вовсе не в его еврейском национализме. В то же время с полным знанием дела изображена система возведения напраслины на массу личных судеб людей самых честных, самых деятельных, самых порядочных.

Имею честь быть выходцем именно из такой семейной и общественной среды. Читатель может в этом убедиться, знакомясь  (на настоящем портале) с моими мемуарными сочинениями:  тружениками были почти все мои прадеды: николаевский (в ХIХ в.) солдат, лесник, ремесленник), деды (рабочий, фабричный служащий), родители (их братья-сёстры: все – коммунисты, воины, рабочие, инженеры…)  Моя мать в 1918-м, при немцах и гетмане Скоропадском, была в киевском коммунистическом, комсомольском подполье, в 1919 –м в Москве стала одной из чекисток  в аппарате Ф.Э. Дзержинского,  была командирована на подавление антоновского мятежа… Отец, после действительной воинской службы в Красной Армии, окончив Институт Красной Профессуры, читал лекции по политэкономии в военных  академиях: Ленинградской военно-политической, Харьковской военно-хозяйственной,  написал одну из основных глав двухтомного вузовского учебника по этому предмету…

В семьях, среди родни и по материнской, и по отцовской линиям, вступали в брак уже не только с евреями – среди моей родни появились фамилии украинские, русские: Ивановы, Сазоновы, Песковы, Коротеевы… Так же, как в семье Штрумов и Шапошниковых!

И, как в их семью, заползли и сплели свои змеиные удавки вокруг тонких шей честных бойцов и слуг советско-коммунистической власти  удушающие наговоры и приговоры. Количество репрессированных в семье выразилось двузначной цифрой, и почти все – якобы троцкисты, зиновьевцы… Двое – Иванов и Факторович – были РАССТРЕЛЯНЫ: один – за неосторожно рассказанный анекдот, другой – за то, что будто бы как член «военно-фашистской подпольной организации»  готовил наезд танка в ходе  первомайского парада на Мавзолей Ленина и лично на товарища Сталина…
От имени   почти всех этих пострадавших можно было бы сказать словами фронтового поэта Отечественной – Семёна Гудзенко:

«Нас не надо жалеть – ведь и мы никого не жалели…»

Впрочем, и это не совсем так: мать моя, участница подавления антоновского мятежа на Тамбовщине, незадолго до смерти  сокрушённо вспоминала о крайней бедности и нищете тамбовских крестьян-повстанцев, а уж об этой стороне  жизни она имела полное право судить: сама была из крайне обнищавшей трудовой семьи… Но именно в семье, от родителей, слышал я убеждённое мнение: «Революцию в белых перчатках не делают»! Так что в конечном счёте и вправду они «никого не жалели»! 

Но в том и заслуга писателя Гроссмана, что он показал: жалости достойны – ВСЕ  жертвы исторической Судьбы. Жалость (пусть гадливую) вызывают у его читателя даже мучители и грабители советской земли – нацистские палачи: когда они, обмороженные до гангренозного состояния, замотанные в тряпьё, попадают в русский, советский плен.
 
И русская женщина, намученная голодом, холодом и всеми унижениями  несвободы в условиях оккупации, вместо осуществления задуманной  мести, неожидпнно для себя  отдаёт вчерашнему оккупанту, изголодашемуся и намёрзшемуся, кусок хлеба из своего скудного запаса!

Ни малейшего сомнения не вызывает у читателя советский и даже русский патриотизм автора. Война описана им однозначно как захватническая со стороны стран германской «оси» и  освободительная – со стороны советской.

Но в оценке сил, движущих  государственными устройствами двух главных  столкнувшихся сил, есть, в авторском понимании, и нечто общее. Это – по-разному окрашенный, но сходящийся в ряде проявлений  тоталитаризм: коричневый, национал-фашистский – в Германии  и красный,  социал-большевистский, коммунистический – в СССР. 
 
В показе проявлений   безжалостности тоталитарных систем к их жертвам писатель достигает колоссальной художественной силы. С полной, невероятно могучей достоверностью, словно сам побывал очевидцем, воспроизводит он перед читателем силой только лишь литературного, словесного гения,  картину массового одновременного уничтожения нацистами сотен евреев: детей, стариков, женщин, инвалидов – в специально сооружённой  газовой камере лагеря смерти. Русская еврейка, врач-хирург Софья Левинтон – образ, рождённый его талантом, её не было на свете, но были, были другие, такие же или совершенно не похожие, однако невозможно усомниться, что смерть каждого из погибших в камерах-газовнях была не менее ужасна!

Смерть Софьи Левинтон  при всём своём трагизме, прекрасна тем, что эта некрасивая, не знавшая личного счастья женщина пыталась до конца как-то облегчить последние мгновенья жизни приблудившемуся к ней в скотском вагоне гитлеровского эшелона обречённых евреев  пятилетнему сироте Давиду… И веришь в её последнее чувство, в ликующие слова духовного озарения  этой не знавшей материнства женщины: «Я стала матерью!»

Можно ли забыть минуту, когда взгляд малютки Давида встречается со взглядом приставленного к камере  газовщика-убийцы Розе,  следящего в специальное окно за гибелью очередной партии   удушаемых «Циклоном-Б» евреев...
   
Д-р Софья Левинтон попала в немецкий плен случайно, игрой судьбы, она в осаждённом Сталинграде села в машину, которую прислали за старым большевиком-подпольщиком дореволюционных лет Мостовским советские руководители,  но водитель Семёнов, нетвёрдо знавший дорогу, завез пассажиров, да и сам себя, в расположение немецкой части. Мостовской попал в немецкий концлагерь военнопленных, строивших очередной лагерь смерти. Но к работе старик  уже был непригоден, и его держали как редкостный живой трофей из истории большевизма. Но один из высокопоставленных руководителей строительства лагеря смерти, влиятельный нацист Лисс, пригласив Мостовского на беседу, повёл её в весьма уважительном, чуть ли не подобострастном тоне, называя собеседника «Учителем». Выяснилось: он и  в самом деле считает  большевиков-ленинцев учениками нацистов, в том числе и гестаповцев-эсэсовцев. Да ведь и в действительности именно  Ленин и большевики первыми организовали концлагеря для своих идеологических противников! Они возвели террор в ранг  одного из ведущих средств государственной политики устрашения. Они с презрением к буржуазной  игрушке – парламентаризму разогнали Учредительное собрание… Да и вообще, так же, как фашизм и нацизм, объявили моральным всё, что служит их политическим интересам! Сопоставление и сравнение двух типов тоталитарной власти: национал-фашизма и социал-большевизма – одна из основных идей романа.

Это личная дневниковая запись, в мои задчи не входит рассказ об истории  создания книги, строжайшем  запрете советских властей на её  опубликование в СССР, её аресте органами КГБ и многолетнем держании рукописи под спудом, о её спасении личными и идейными друзьями автора: поэтом Семёном Липкиным, учёным-физиком и великим патриотом России Андреем Сахаровым, писателем и поэтом Владимиром Войновичем… Я хочу поделитья своими главными мыслями и впечатлениями, которые возникли у меня после чтения романа.

Как и относительно первой книги «Сталинградской дилогии» (именно так  стали называть двоекнижие «За правое дело» вместе с  «Жизнью и судьбой») – я современник и, по некоторым пережитым в детстве, но рельефно памятным обстоятельствам, отчасти свидетель описанных в них событий: за год до них с матерью и сестрой очутился, хотя и не в самом Сталинграде, но в Сталинградской области – в её северном, Еланском районе. Маме негде там было работать: полностью окончился сельскохозяйственный страдный сезон, почти весь урожай был убран с полей, и нам предстояла зима полностью для неё бездельная… Вот почему она приняла решение продолжить путь и добраться  до своей родной сестры, которая вместе с детьми и матерью как семья фронтовика, оставшегося в Ленинграде, была эвакуирована на 8-й день войны в Свечинский район Кировской области. А наш отец, призванный в армию утром 22 июня 1941, остался в Харькове и томительно   ждал назначения на фронт: ему не раскрывали правды о том, что призван он был по технической ошибке военкомата: как якобы «троцкист» он (по причине большевистской перестраховки) призыву не подлежал…  Но объявить ему об это было не положено, чтобы не разгласить гоударственную и военную тайну: о глупости и халатности советских перестраховщиков…

Мама из глухой деревни прошла по осенней распутице, по колено в грязи, пешком 18 километров до районного центра, чтобы получить  в военкомате документы на проезд в Кировскую область – к сестре…  Военком принялся её отговаривать: «Куда вы поедете с двумя детьми через всю страну? Оставайтесь: здесь ГЛУБОКИЙ ТЫЛ …»   Военный человек, он был уверен в своей правоте. Ровно через год  именно в этих местах (или очень поблизости) развернулись события  будущей «Сталинградской дилогии». Но мы бежали – не от немцев, а от полной оторванности от дел страны и  близких людей, а мать – ещё и от отсутствия любой, хоть какой-нибудь, работы…
Казалось бы, какое отношение  это имеет к «Сталинградской дилогии» Гросмана? –

Утверждаю: прямое!!!  Книга  полна эпизодов и примеров  преступного, слепого и смехотворного поведения советского государства,  чиновники которого в самые страшные дни гитлеровского наступления отставляли от участия в боях наиболее квалифицированные кадры, в том числе из состава прекрасно подготовленных военных специалистов.  Отец при необоснованной (как впоследствии было признано) демобилизации из Красной Армии, где прослужил 13 лет, носил на петлицах три шпалы, что соответствовало его званию полкового комиссара. Допустим, что, обвинённый в политических ошибках, он не мог получить назначение на политработу в действующей армии, но, наряду с политической подготовкой, ведь  имел проверенную чисто воинскую квалификацию как артиллерист и вполне мог  по своим знаниям, умениям и навыкам  стать командиром  артиллерийского  (например, гаубичного или зенитного)  полка или батальона, ну, пусть роты, наконец… Но клеймо  «троцкиста»  не позволяло это сделать.

Могут сказать: но ведь именно благодаря этому он не погиб на фронте. Совершенная правда! Как и то, что благодаря той же идиотской случайности, вовсе не задуманной, не нарочитой, не намеренной, его жизнь была сохранена для последовавшего через 5 лет после Великой Победы ареста  и его осуждения к 10-ти годам  ОСОБЫХ  лагерей (таких, где БЫЛИ ПОЛНОСТЬЮ ИСКЛЮЧЕНЫ свидания с родными, написать письмо домой разрешалось  лишь ДВАЖДЫ В ГОД, зато быть посаженным в ледяной БУР (барак усиленного режима, карцер) за малейшую провинность – практически неограниченно…

Вот об этом ярко и правдиво рассказано в книге Гроссмана о жизни и судьбе советского народа в период его злейшей и самоотверженнейшей битвы за независимость страны и всей планеты от нацистского плена и диктата. Вспомним судьбу старого и верного большевика Николая Крымова, партийца с дооктябрьским стажем, обвинённого доносчиком в том, что соратник Ленина и организатор Красной Армии Лев Троцкий похвалил однажды его статью, сказав о том, как она написана: «Мраморно!». И этого оказалось достаточно, чтобы активного участника Сталинградской обороны разоружить, арестовать, избить и отправить самолётом  в Москву на Лубянку…

Нет, я не чувствую себя только читателем этого романа Гроссмана: я, кроме того, и свидетель правдивости того, о чём он пишет. И мой отец – не единственный и не самый яркий пример того, кого, не по их вине, не было среди защитников Сталинграда и вообще среди участников войны. Например, не участвовал в ней и бывший начальник  двух Высших артиллерийских школ Красной Армии: Московской, а потом Киевской – двоюродный брат отца Илья Россман: его в 1937 г. доблестные чекисты, арестовав, избили смертным боем, но всё-таки не до смерти: им важно было вырвать у него подпись под признанием, будто он участвовал в военном заговоре. Когда, истекая кровью, он лежал на полу в пыточной, ему популярно объяснили: подпишешь – немедленно отвезём в больницу, тебя вылечат, ну, получишь срок, зато останешься жив… Не подпишешь – подохнешь.

Илюша Россман в 1919 году, будучи ещё совсем юным, вместе с родным братом Володей и другими членами большевистского подполья в Полтаве, был уже приговорён к смертной казни деникинцами, не помогло личное заступничество знаменитого полтавчанина – писателя-гуманиста В.Г.Короленко… Тогда их спас соученик по коммерческому училищу, сумевший всучить взятку в Екатеринославе  крупному чину  продажной белогвардейской камарильи… Но то были белые, а через без малого два десятка лет умереть от своих было уж слишком обидно. И Илюша подписал   самооговор. Сослуживец маршала Воронова, учивший артиллерийскому искусству множество красноармейских  командиров – «богов войны», провёл в лагерях и ссылках  вот эти же  без малого два десятка лет!

А вот и ещё один крупный военный из состава нашей семьи: приёмный сын моего деда и бабушки по отцу – полковник (в 1937 году), кавалер боевого ордена Красного Знамени за войну гражданскую, один из организаторов советских танковых войск Эммануил Абрамович (Михаил Сергеевич) Факторович. С должности командира 5-й танковой бригады в Харькове он был взят под стражу ещё при ежовщине и осуждён Военным трибуналом якобы за участие в военно-фашистском заговоре, в ходе которого «намечалось» на параде в Москве наездом танка на мавзолей задавить товарища Сталина. Ну, чистый  бред  идиотов, фантазия шизофреников… Но  приговор к расстрелу был реальным, и его, согласно  «порядку»,  утверждённому тогдашней  (сталинской) властью,  привели в исполнение сразу после суда…

(Не сомневаюсь: прочтя в скобках русское  «Михаил Сергеевич», параллельное  истинному еврейскому имени «Эммануил Абрамович», некоторые читатели (если не все) могли подумать, что это частая в еврейской среде славянизация иудейского имени-отчества: для «маскировки» ли, для ассимиляционного ли упрощения для удобства окружающих  – неважно… Объясняю: предположение – ложное. Причина «запасной» пары «имени-отчества» совсем в другом: тут налицо романтическая воинская история солдатской дружбы и клятвы. Моня (сын Абрама) и Миша (сын Сергея), чья фамилия мне не известна, боевые друзья, поклялись друг друг другу  в том, что оставшийся в результате  гражданской войны живым  возьмёт себе имя и отчество погибшего…  Жив остался Моня. Он и вписал себе дополнительное имя и отчество, создав для будущих своих мучителей-чекистов  лишний повод к допросам с пристрастием…)
   
Многих из этих людей  я знал лично, и читатель поймёт,  отчего «криминальные» истории персонажей романа Гроссмана: таких, как Крымов, Абарчук и другие, я читал с полным доверием.  Я автору  ни сват, ни брат, но очень много из того, о чём он пишет,  испытал, если не сам, то на примере своих близких. Вот почему эту книгу  я воспринимаю чуть ли не как МОЮ, хотя и не мною написанную.

Как точен писатель в изображении примет и обыкновений времени! Вот, из-за неосторожности, которую допустила Женя Шапошникова (об отзыве Троцкого на литературную работу её первого мужа Крымова («Мраморно!») он, Крымов, ей сам и рассказал, а она передала это слово второму мужу Новикову, он же случайно пересказал это словечко своему  комиссару корпуса – записному стукачу, и тот сочинил на Крымова «телегу» как на «троцкиста») один из следователей обнаруживает на допросе Крымова своё знание этого словца… «Троцкий похвалил»,  - для адресата  такого комплимента это губительная «улика»…  Но Крымов  сразу принимается мучительно вспоминать: кому он сам «проболтался»? И вспоминает: поделился с бывшей женой!  Какая мука для него – заподозрить в доносе женщину, которую он любит!

Мне  сразу вспомнился рассказ моего отца: после окончания Отечественной, возвратившись в Харьков, он томился по утерянному общению с аудиторией: много лет читал лекции, выступал с докладами, но после исключения из партии  был лишён возможности этим заниматься. Сокрушённо делился переживаниями  с мужем родной сестры, влиятельным вузовским деятелем. Тот, между прочим, по общественной работе был одним из руководителей областного  «Общества по распространению политических и научных знаний» (вскоре ставшим просто обществом «Знание»). И однажды вдруг и говорит: «Почему бы тебе не работать там?»  - «А что: можно?» - не поверил отец. – «А почему нет? Диплом ИКП (Института Красной профессуры) у тебя никто не отнимал, читать лекции по политическим и экономическим вопросам тебе этот диплом право даёт. Подавай заявление – я тебе и рекомендацию дам».

Отец стал с удовольствием выступать с публичными лекциями по линии общества, одна из тем звучала так: «Вползание  США в мировой экономический кризис ипериализма». (США и до сих пор в него вползают – и всё никак не доползут!..) Иногда за лекции платили даже небольшой гонорар, но большинство путёвок было «шефскими», то есть не оплачивалось. И всё же эта работа приносила ему большое удовольствие.
 
Прошло несколько лет, в 1950-м родители наши, оба, в один и тот же день были арестованы и через несколько месяцев «следствия»  этапированы в лагеря. После смерти Сталина и ещё раньше разразившихся крупных лагерных восстаний наследники вождя были вынуждены  реформировать наихудшие стороны заведённой им системы, началась «оттепель», и я смог даже поехать на свидание со своими родными «троцкистами». С отцом пробыл с глазу на глаз 5 дней (с перерывом лишь на краткий ночной сон). Он всё это время рассказывал о пережитом. Вспоминая следствие, рассказал и о том, как донимали его вопросом: «С какими  контрреволюционными антисоветскими целями вы проникли в общество «Знание»? И я был поражён тем, что отец УВЕРЕН: дядя Шура позвал его в это Общество  по прямому заданию чекистов. Переубедить отца я так и не смог. Пока я пребывал на срочной воинской службе в дальнем Приморье, настал «Большой Реабилитанс», родители с почётом вернулись домой, восстановленные в партии даже без отметки о (ДВАДЦАТИЛЕТНЕМ!) перерыве в партийном стаже…

Мне сообщили, что в Харькове состоялся (в большой «профессорской»  квартире дяди Шуры и тёти Тамары) «съезд Рахлиных» (все три уцелевших к тому времени родных брата, отчасти  в разное время, отбыли лагерные «срока»)… Я спросил отца в письме, как он встретился с зятем? Отец ответил буквально так:  «С Шурой (нет, он назвал его в письме по фамилии…) я помирился из чисто родственных соображений»). Вернувшись, я узнал: никакой процедуры примирения не было! А состоявшаяся между ними буквально  в канун ареста ссора, в ходе которой выпивший зять уличал моего отца в «мелкобуржуазности»  и вспоминал о его «участии в оппозиции» при встрече обоими была замолчана, как если бы ничего не было…

Прошло много лет.  Прошла жизнь. Но я и сегодня испытываю боль от того ужасного предположения, в котором так и не усомнился отец: будто муж его родной сестры-двойняшки был причастен к чекистской провокации, к тому чтобы его подставить под удар, втянуть в сомнительную для чекистских соглядатаев ситуацию… А ведь после ареста наших родителей Шура (которого я всю жизнь очень любил) повёл себя безупречно: да, опасаясь слежки, он встречался со мною под покровом сгущавшихся сумерек, запретив на время нам ходить к ним в квартиру. Но во время этих встреч неизменно вручал мне по две сотни: одну – для отца, другую – для мамы – на  передачи раз в 10 дней…  И это все несколько месяцев следствия!  У нас попросту не было бы денег на это, если бы не его помощь. А потом, когда сестра вышла замуж, и молодой муж переселился в нашу 10-метровую комнатку, я нашёл приют именно в этой семье…

Всё это я вспомнил в связи с переживаниями Крымова из-за подозрений, что «настучать» на него могла только любимая и ушедшая от него жена… Доблестная чекистская клика сеяла в сердцах  близких и родных друг другу людей ядовитые зёрна подозрений   на десятилетия вперёд…

   По чисто случайной биографической причине я смог по особому воспринять, казалось бы, совершенно чуждую для меня, но очень важную на полотне дилогии тему  жизни советской научной среды, развёрнутую на примере работы выдающегося физика, член-корра Академии Наук СССР профессора и доктора наук Виктора Штрума.

 Случайность в том, что я в послевоенной школе учился в одном классе с Эммануилом Айзиковичем Канером и Виктором Моисеевичем Конторовичем. Оба стали в нашем классе единственными золотыми медалистами, оба поступили на физическое отделение  физмата Харьковского университета – и стали в итоге известными в стране и за рубежом физиками. Лишь отчасти благодаря близкому знакомству (а с  Конторовичем – и личной школьной дружбе), но также и просто по топографической причине:  ввиду соседской близости,  я ещё в ранней юности подружился с Марком Азбелем, который годом раньше Канера и Конторовича окончил тот же харьковский физмат, а потом (в соавтсрстве с Канером) делал выдающееся открытие в физике, и оба были выдвинуты кандидатами на самую престижную в СССР Ленинскую премию. Оба, однако, её не получили – по причине, к науке никакого отношения не имеющей: в 1965 году был разоблачён как публиковавшийся за рубежом писатель Юлий Даниэль – один из друзей Азбеля. Марка Азбеля  КГБ был намерен использовать как свидетеля обвинения, но сотрудничать с органами тот не пожелал, прекратившись фактически в свидетеля защиты.

Физика здесь, конечно же, ни при чём. Но, несмотря на то, что научные открытия (даже в такой огромной стране, как СССР) совершаются даже не каждый год, насквозь провонявшая политикой советская власть пренебрегла научным престижем страны, и открытие осталось без награды. В том числе не получил её и совершенно не знакомый с Даниэлем  (да и вообще далёкий от каких-либо фрондирующих кругов) Моня Канер: ведь нельзя было к этому времени одному из соавторов премию выдать, а другого – обнести, и только лишь по политической причине… Кстати, Юлика Даниэля – друга моей сестры – близко знал и я, даже жил у него на Ленинском проспекте несколько дней в 1963-м году во время московской командировки…
 
Какое всё это имеет отношение к физику Штруму? И снова отвечу: ПРЯМОЕ. В том смысле, что судьба  физика Штрума  подверглась превратностям, во многом тем же, каким и судьба профессора Азбеля и даже, пусть в гораздо меньшей степени, профессора Канера.

Виктор Штрум – по всему складу своей натуры был полностью советский человек. Впрочем, по возрасту заметно постарше моих ровесников Азбеля с Канером. Но и он попадает в совершенно далёкое от физики переплетение обстоятельств. Прежде всего – родственных: первого мужа его жены, Абарчука, советская власть упрятала в лагерь несмотря на безупречное коммунистическое прошлое и соответствующие убеждения. И её брата Дмитрия Шапошникова тоже посадили, да ещё и убили.  На них просто  возвели напраслину. Объявили «верблюдами». Был в советское время анекдот: Заяц со всех ног драпает лесом. Звери спрашивают: «Ты куда это, косой?» - «Да, говорят, там верблюдов …ут!» - Но ты же не Верблюд, а Заяц…» - Ну, да:  вы..ут, а после этого иди доказывай, что ты – не Верблюд!»

Вот так и Штрум живёт в вечном страхе как бы и его не приняли за Верблюда и не использовали… Но  пока живёт – не может не рассуждать, не обсуждать окружающее. И вот в эвакуации, в Казани, сходясь по вечерам с друзьями, позволяет себе рискованные суждения о жизни в стране, о власти, о свободе и несвободе. И потом  «мучается  дурью»: не из провокационных ли целей его вызвали на этот разговор? Не приедут ли и за ним? Тем более, что жена его сестры была замужем за Крымовым, а за тем таки да приехали…

Но в то же время Штрум – одарённый и целеустремлённый учёный, физик-теоретик, ядерщик. И в ядерной физике вдруг делает мировое открытие. Конечно, как водится, подкрепляет его математическим расчётом, формулирует теоретическое обоснование. Его принимаются по заслугам расхваливать. Но вовсе не все считают, что это им заслужено. Вступают в действие завистники. И поскольку таковые находятся у власти, очень скоро Штрум низвергнут: его обвиняют в… идеализме. А это в мире господства материалистической  диалектики Маркса – Энгельса – Ленина – Сталина, однозначно крах!
 
Штрум ждёт ареста. Как правило, в СССР, особенно при жизни Сталина, так и бывало. Его уговаривают даже друзья и близкие «покаяться» в несуществующих грехах: таков был довольно эффективный способ нормализовать своё служебное и общественное положение. Но учёный не идёт на сделку с совестью. И вдруг его спасает сам… Сталин!

Надо знать обстоятельства момента. Советская
разведка доведалась и сообщила Вождю о ведущихся в мире исследованиях по  разработке нового, атомного, оружия колоссальной разрушительной силы. Как теперь известно, первыми его создали и привели в действие  учёные США. Сталину,  конечно, могли стать известны подробности соперничества ведущих держав в этой области науки и вооружений, и он одним лишь телефонным звонком на квартиру Штруму, двумя-тремя фразами, обнаруживавшими его личный интерес к открытию Штрума, смог «перевернуть пластинку».

Буквально на другой день вчерашние преследователи Штрума становятся его искренними последователями и друзьями. Штрум – в  высшем фаворе. Но тут-то его и настигает следующая беда:  новые «друзья» приглашают его подписать коллективное письмо советских учёных и деятелей общественности, подтверждающее виновность осуждённых и   казнённых в 30-е годы врачей, якобы убивших «неправильным лечением»  А.М.Горького. Штрум понимает, что «виновность» тех людей так же сфабрикована, как и другие вымыслы  советской лживой властм и прессы. Но отказаться от подписи и навлечь на себя новый гнев властей для него теперь немыслимо… На этих муках совести честного учёного и гражданина  обрывается эта линия романа…

Расскажу и ещё об одном своём – ну, не открытии, конечно, однако наблюдении, которое, возможно, я заметил первым из тех, кто написал о дилогии Гроссмана. Один среди его персонажей, причём, очень примечательный своей активностью, советским патриотизмом, смелостью и рядом других великолепных бойцовских качеств, носит простую и распространённую русскую фамилию Ершов.  Но именно Ершовым был не выдуманный, существовавший в действительности, организатор восстания последних узников  лагеря военнопленных в киевском Бабьем яре, - в устроенном там оккупантами «Сырецком лагере» военнопленных  Фёдор Ершов. (Гроссмановский персонаж – безымянный, хотя ему уделено гораздо больше места, чем в документальном романе Анатолия Кузнецова «Бабий яр»).
Вообще, совпадение фамилий - не Бог весть какое редкое. Но меня впечатлило  внутреннее психологическое сходство обоих персонажей. Сперва вообще подумал, что мне почудилось и что киевского Ершова не было. Но проверил – да, вот он, тут, на месте.

Хочется их сравнить.

Вот как мы знакомимся с Ершовым у Гроссмана:
«Не случай, конечно, а закон определил, что Ершов всем всегда нужен. «Где Ершов? Ерша не видели? Товарищ Ершов! Майор Ершов! Ершов сказал… Спроси Ершова…» К нему приходят из других бараков, вокруг его нар всегда движение». (Действие происходит в немецком концлагере для военнопленных разных стран. Тамошний Ершов – майор).

А вот Фёдор Ершов, описанный Ан.Кузнецовым по рассказам уцелевших участников  восстания последних узников Сырецкого лагеря: именно той команды из 315 советских военнопленных, которую нацисты создали специально для заметания следов кошмарного преступления оккупантов, начатого уничтожением  всего оставшегося в Киеве еврейского населения, а позже продолженного убийствами военнопленных и мирного населения разных национальностей:

«Был  там  один  человек,   по  имени  Федор  Ершов,  бывший партийный работник.  Именно он  и  начал  серьезную подготовку восстания.  Просто  он  говорил  с  теми,  кто  работал рядом, образовались группки заговорщиков,  при  всяком удобном случае
обсуждали варианты побега».

 «Там» - это барак-землянка, в которой жили последние узники Сырецкого лагеря. Немцы не слишком-то и скрывали от них, что по окончании работ по сожжению трупов расстрелянных вся группа будет уничтожена.

Кузнецовский Ершов по воинскому званию гораздо мельче гроссмановского: лишь лейтенант. В этом чине майор Гроссмана был давно – в конце 20-х или начале 50-х, когда его отца раскулачили и вместе с семьёй сослали на дальний Север. Там нашёл его верный сын, отпросив у командования  отпуск. Ко времени, когда он добрался до своих, умерли от голода и лишений мать и сестра. Вернувшись, Ершов писал Калинину, просил помиловать отца. Но ответа не получил. А вскоре пришла весть и о гибели кулака отца.

Тем не менее  гроссмановский персонаж люто ненавидел власовцев и тех в лагере, кто шёл в их ряды. Но сам потом  оставался под упорным подозрением  «товарищей-коммунистов». Пленнённый немцами генерал-майор Гудзь предупреждает  старого большевика:

«Прямо говорю: зря вы с этим Ершовым установили братство народов — неясный он до конца человек. Без военных знаний. По уму лейтенант, а метит в командующие, лезет в учителя полковникам. Следует с ним поосторожней».

Мотовской категорически отверг предупреждение сверхбдительного генерала, не разделяет  и аналогичных мнений других соотечественников о Ершове. В его глазах Ершов – «властитель дум», и не только советской части заключённых: он видит, что майор – сильный авторитет и для пленных из других армий антигитлеровской коалиции. Именно ему, майору Ершову, приходит на ум идея организации интернационального подполья, а в перспективе – и восстания против гитлеровцев…

В другом масштабе, но такую же центральную роль играет лейтенант Фёдор Ершов в бараке-землянке последних узников Бабьего яра.  «Именно он, - отмечает Ан, Кузнецов, -  и  начал  серьезную подготовку восстания». И – далее: «Варианты побега отпали один за другим, и был все-таки принят план Федора Ершова: вырваться из землянки и наброситься на охрану ночью.

 Дело было тоже гибельное, но темнота по крайней мере давала надежду, что хоть некоторые уйдут». Всё поведение Фёдора было исполнено  истинного благородства: он заранее предвидел свою смерть, так как был уже не первой молодости, более других ослаблен пленом и непосильными лишениями. Но отвергал любую попытку действовать в одиночку или малыми группами: это при неудаче могло лишь разозлить охрану и сорвать надежду на то, что удастся хоть кому-либо вырваться живым из яра. Таким «сепаратистам» «Ершов сказал: "Вы убежите и  подведете остальных.  Нет,  подниматься всем в одно время"».  Ершову принадлежала и разработка технической подготовки восстания и бегства: «Надо  открыть любой ценой замок,  --  говорил Ершов.  - Затем всем объявить,  подготовиться, снять цепи и только тогда
вырываться.   Спасемся,   ребята!   Пусть  спасется  половина,четверть,  пять человек,  но кто-то должен выйти,  пробиться к нашим и рассказать, что здесь делалось».
 
 Он же предусмотрительно организовал и ликвидацию перед началом восстания единственного предателя, который, если что-нибудь подслушал или подсмотрел, мог сорвать весь тщательно разработанный план. Автор романа пишет:
«Уму  непостижимо,  но  в  этой  землянке  среди  обреченных оказался свой предатель.  Это  был  какой-то  бывший начальник полиции из  Фастова.  В  Яр  он попал за какие-то чрезвычайные дела,  лебезил  перед  немцами,  настороженно прислушивался к разговорам,  и не исключено, что гибель семнадцати парней (попытавшихся бежать «сепаратно». – Ф.Р.)  была его работой.  Если бы  он узнал о  плане побега,  он сейчас же выдал бы». По поручению  Ершова до начала восстания полицая убил его сосед по нарам…

(Почему-то драматическое восстание последних узников лагеря в Бабьем яре редко упоминают в литературе о войне. Желающие могут прочесть о нём в изложении, составленном мною по двум книгам о Бабьем яре – этот эпизод в документальном романе  Кузнецова написана по cвидельствам спасшихся 15 (лишь пятнадцати!) участников восстания (остальные, около трёхсот, в том числе и Фёдор Ершов, полегли под пулемётами охраны) – и книги «Тайна Бабьего яра» - её записал по  рассказам одного из 15-ти спасшихся  - Зямы (Захара) Трубакова израильский русскоязычный журналист Цви Раз,  он же – Григорий Разовский, книга вышла в израильском изд-ве «Кругозор» в 1997 г.  Мой пересказ см по ссылке  http://proza.ru/2015/09/11/1813

Фёдор Ершов, невыдуманный организатор восстания в Бабьем яре,  погиб смертью храбрых, предотвратив крах организованного им восстания.

 Хуже сложилась судьба вымышленного героя  Василия Гроссмана – безымянного майора Ершова. Попытки товарищей старого большевика Мостовского поколебать его уверенность в том Ершове как во «властителе дум» интернационала узников гитлеровского концлагеря провалились, и один из этих товарищей, комиссар Осипов, пообещал довериться майору и сотрудничать с ним в подпольной работе. Замысел майора создать подпольную сеть сопротивления нацистам в их лагерях уже начал осуществляться, и, узнав о первом оружии, начавшем поступать в подпольный фонд заговорщиков, Мостовской предположил:

«— Это Ершов устроил, молодчина! — сказал Мостовской. И, сняв рубаху, осмотрев свою грудь и руки, снова рассердился на свою старость, сокрушенно покачал головой.

Осипов сказал:

— Должен вас информировать как старшего партийного товарища: Ершова уже нет в нашем лагере.

— Что, как это, — нет?

— Его взяли на транспорт, в лагерь Бухенвальд.

— Да что вы! — вскрикнул Мостовской. — Чудный ведь парень!

— Он и в Бухенвальде останется чудным парнем.

— А как же это, почему случилось?

Осипов хмуро сказал:

— Сразу обнаружилось раздвоение в руководстве. К Ершову существовала стихийная тяга со стороны многих, это кружило ему голову. Он ни за что не подчинился бы центру. Человек он неясный, чужой. С каждым шагом положение запутывалось. Ведь первая заповедь подполья — стальная дисциплина. А у нас получались два центра — беспартийный и партийный. Мы обсудили положение и приняли решение. Чешский товарищ, работающий в канцелярии, подложил карточку Ершова в группу отобранных для Бухенвальда, его автоматически внесли в список.

— Чего проще, — сказал Мостовской.
— Таково было единогласное решение коммунистов, — проговорил Осипов.
Он стоял перед Мостовским в своей жалкой одежде, держа в руке тряпку, суровый, непоколебимый, уверенный в своей железной правоте, в своем страшном, большем, чем Божьем, праве ставить дело, которому он служит, высшим судьей над судьбами людей.
А голый, худой старик, один из основателей великой партии, сидел, подняв худые, иссушенные плечи, низко нагнув голову, и молчал.
 
Вот так сработала даже в подполье  воспитанная сталинской властью  «большевистская» перестраховка. О том, что происходило с подавляющим большинством узников в Бухенвальде – «Слушайте, слушайте: гремит со всех сторон!»…  Вечная память и слава безымянному, придуманному гением писателя майору Ершову!

Но и задуманная им подпольная сеть всех заключённых во всех созданных нацистами лагерях так и не состоялась. Во всяком случае, в лагере, где пребывал Мостовской, были расстреляны все подпольщики, в том числе и сам Мостовской. Читателю очевидно:  сверхбдительные, погубившие майора Ершова, почитавшие, что он и в Бухенвальде «останется  чудным парнем», истинного предателя не заметили… 

Думаю, теперь, после сопоставления двух персонажей-однофамильцев,  не одному мне они покажутся  похожими друг на друга, как родные братья. Предположить, что один писатель (всё же они были современниками)  читал рукопись другого? Гроссман умер осенью 1964-го, когда Кузнецов лишь приступил к работе над своим романом-документом. Молодой писатель взял фамилию и образ своего героя из рассказов  узников киевского лагеря. Может быть, наоборот: это Гроссман мог услышать рассказы киевлянина Кузнецова и, сочиняя роман, наделил одного из героев фамилией,  характером, а заодно и организаторским талантом лейтенанта Ершова, рез-ко повысив его в звании?  Бог весть… Но однофамильцы оказались похожими, словно братья-близнецы!

Мне трудно расстаться с гроссмановской дилогией. Два слова – об одном из со-узников Михаила Фёдоровича  Мостовского по лагерю – Иконникове-Морже. Бывший толстовец, он, став свидетелем казни над 20-ю тысячами мирных евреев, отказался от веры в Бога. Но – не от своих гуманистических убеждений: узнав, что заключённые его лагеря, включая и его самого, строят  газовню для массового удушения людей, - он отказался от дальнейшего участия в строительстве и, как и заранее знал, был за свой отказ казнён нацистами. Отказ был нерасчётлив, не привёл к срыву злодейского замысла  нацистов? Да, это так. Но самопожертвование бывшего толстовца – поступок Человека. Если бы так поступил каждый узник лагеря – кто бы строил газовню?

Хочу в заключение сказать о российском фильме «Жизнь и судьба» Сергея Урсуляка по сценарию Эдуарда Володарского. Хотя в титрах фильма и значится, что он снят «По мотивам романа В.Гроссмана», на самом деле главный мотив романа, заветная мысль автора, душа книги и режиссёром, и, что главнее, сценаристом обойдена десятой или  даже сотой  дорОгой. Это – мысль о сходстве, а во многом и тождестве двух видов тоталитарных систем государственного правления: национал-фашистской  – и советско-большевистской.

В этом сопоставлении Гроссман не был одинок: та же мысль – в основе романа А.Анатолия (Кузнецова) «Бабий яр» (и мне очень хотелось бы знать, встречались ли Гроссман с Кузнецовым) и  публицистический фильм Михаила Ромма «Обыкновенный фашизм». Конвергентные черты обеих систем бросались в глаза многим, и оспорить  этот факт невозможно. Однако нужно было огромное мужество, чтобы о том заявить. И Василий Семёнович Гроссман в полной мере его проявил.