Не выходя из дома

Мария Башняк
Надо бы рубашки погладить сегодня, - подумал Серафим и неожиданно свернул на кухню, чтобы включить утюг. Шел Серафим в ванную, клеить отпавшую плитку. Пусть прогревается, - решил он, думая, чем бы заполнить промежуток времени. С плиткой было решено обождать. Серафим покинул кухню и, вернувшись в комнату, заметил на столе опрокинутую навзничь книгу.
Начало следующего рассказа было грустным, какой-то обреченностью веяло от каждой строки. Утюг к тому времени разогрелся, Серафим встал и выключил его. Не до рубашек. Рубашки что? – тряпка, а рыбы живые. Надо бы сперва живых накормить.
Проходя мимо рабочего уголка, в хламе, вольно развалившемся по всей поверхности стола, за доской, Серафим заметил держатель для полки, казалось, безвозвратно утерянный вчера. Он даже дырку сверлить перестал, а полку надо бы повесить, тогда одним махом можно очистить стол. Полку срочно нужно вешать! – заклинал себя Серафим, готовясь к яростной схватке с ненавистным бетоном. На раздражительный беспорядок на столе он старался не глядеть.
Сверло, не выдержав натиска, пыхнув на прощанье горячей пылью, сломалось. Серафим взял шлямбур, мощно ударил несколько раз по звенящей головке и один раз по пальцу, кожа на нем сбилась в бордовый катыш. Тихо взвыв, Серафим соскочил на пол, решив заняться более интеллектуальным трудом – оптимально распределить хлам по ящикам стола, чтобы сделать ненужной полку.
Серафим уверенно дернул на себя верхний ящик и ахнул – у самого края лежали не проявленные пленки с прошлогоднего путешествия по Крыму. Там же потрясающие кадры! В пакет были завернуты три катушки, но он точно помнил, что их было четыре. Ровно четыре. Четыре. Без всяких… И в остальных ящиках стола четвертой пленки не оказалось. Вторым местом, где она могла с наибольшей вероятностью найтись, был секретер. Серафим двинулся к секретеру, задумчиво глядя вверх. Взгляд его упал на антресоли. Он подумал, что пленка запросто могла затеряться в складках пустого рюкзака. А снаряжение после приезда он не перетряхивал. Близость находки придала Серафиму энергии, но и здесь без сопротивления не обошлось: до рюкзака он добрался, перебинтовав перед тем окончательно искалеченный палец (на этот раз табуреткой). Достав рюкзак, Серафим моментально забыл о боли. Грубый брезент оказался тайником ушедших запахов: костра, облепихи, пролитого супа, отдельно, в боковом кармане – чеснока и копченого сала, сводившего с ума. И другой карман не остался в долгу – жирное пятно было от масла из шпрот, съеденных с ней в душной темноте палатки. И каждая рыбка была поделена пополам, нет, не из скупердяйства, а чтобы лишний раз провести масляными пальцами по ее жадному рту. И в прокопченной темноте, путаясь в спальниках, марая нижнее белье неотмываемой сажей с картошки, вдыхая и выдыхая друг другу одно: пряности пакетного супа, аромат чеснока, запеченный в картофеле дым, смешанный с «беломориной» на двоих, дух 50 граммов водки и еще чего-то, почти неуловимого, присущего только им двоим. И все это под надоевшую турпеснь, прерываемую идиотским хихиканьем и нарочито громким комментарием по поводу «ожившей» палатки – «а, может быть, это медведь? Надо проверить!». Это хохмач Костик. Но что поделать? Они действительно скатывались к одному краю – какой-то идиот поставил палатку под наклоном – и тогда из податливой боковины выпирал бесформенный клубень, но это для кого как: для кого медведь, для кого клубень, для кого что-то еще. Для Костика… Жаль, костер уже догорал и оттуда, от красного пятна туристского заката, доносился подчеркнуто громкий призыв к отбою, потом деликатно зашумели шаги, потоптались метрах в трех, темноту занавески-экрана прочертил красный метеорик последней папиросы…
«Да, уже можно. Непременно и немедленно!» - втянув в ноздри прошлое, решил Серафим. Ручка нашлась практически сразу, труднее было с почтовой бумагой, но и с этим через каких-то пятнадцать минут было все в порядке. Запах не пропадал. Серафим бросился к столу, не думая о том, что и ей письмо нужно посылать по какому-то адресу, как и все прочие скучные отправления.
С полчаса промучившись над первым словом, Серафим успел представить себе ее дома: плачет капризная дочь, в ванной ждет стирка и скоро придет с работы замученный муж и будет требовать есть, есть, есть…и будет ворчать, что невкусно, хотя, ему, в сущности, все равно, просто надо же что-то сказать…о блюдах, которых он не знает, даже самых простых, кроме первого, второго и третьего. И все – так себе. Потом с той же интонацией спросит «как дела?» - ну, какие у нее, в сущности, дела, а говорить надо, надо, черт возьми!.. Можно еще спросить, что по телевизору, хотя, опять же, что там может быть нового – завтра то же, что и сегодня, сегодня то же, что и вчера, а про вчера уже и вспомнить нечего, а завтра не вспомнишь о сегодня, - но говорить все-таки надо, надо… Если не говорить – что есть семейная жизнь?
«А я письмо получила, - говорит ему она, но у него за тарелкой газета, взгляд на последней колонке: «да…» - минута молчания, наконец-то заметка кончена, - «от матери?» - на всякий случай спрашивает он и перепрыгивает глазами на следующий заголовок. «Мама умерла год назад, Саша», - говорит она и, смяв письмо в ладони, выходит из кухни. Утирая одинокую слезу, она разрывает конверт и читает. «Моя милая, здравствуй!». Разве можно быть таким циничным: ни слова за два года и на тебе – «милая!»… Нет, «милая» не подходит, «любимая» не подходит, дорогая, уважаемая – ничего не подходит. Она его читает или рвет сразу же. Ну, хорошо, пусть читает. А в ванной киснет белье. Мелким почерком восемь страниц. Со второй она проглядывает его по диагонали, выискивая нечто существенное. А что может быть существенного в таком письме? Решительно ничего… Нет, пусть лучше порвет, оставив клочки с мужским почерком на ночном столике, а муж аккуратно отгребет их на край и, засыпая, скажет: «Что за мусор? Убери…» - и ни тени ревности на лице, все от того, что в письме нет ничего существенного. А если его не писать? Это самое верное: ничего не прибавится, да и убавиться нечему – ведь убавляется только существенное.
Серафим встал и попытался шагнуть к тому месту, куда он направлялся раньше. Сделав шаг, он задумался, вернулся к письменному столу, снял с полки книгу, полистал и решительно поставил на место.
…Только после безуспешной попытки починить сломанную зажигалку Серафим заметил пакет с тремя пленками. Почуяв отодвинутую воспоминаниями цель, он догадливо улыбнулся и, радуясь скорой свободе изображений, ринулся в ванную – искать проявитель. Химикаты достались ему не сразу – после сбора рассыпанной пачки стирального порошка и нелегкой борьбы против коварной марганцовки, покрывавшей сиреневыми лужами все те места, которые он старался отмыть.
Разведя растворы, Серафим поставил их охлаждаться, думая, что недурно бы со смыслом использовать перерыв. Он вымыл посуду, поставил чайник, поискал заварки. Растворы были еще горячи и Серафим, вспомнив возражения оппонента, открыл неоконченную статью… Возражения были нелепы и он бы мог ответить по достоинству, но… «хватит растворам киснуть!» - таково было решение и Серафим бросился проявлять пленки. Зарядив два бачка, он сел пить чай, потчуя себя халвой и вчерашней газетой.
Минуту передержал. Промыл, залил фиксажем. Хватит – никаких дел в перерыве. Пятнадцать минут показались вечностью. Он убедил себя, что со свежим раствором достаточно и десяти. Едва сдерживая зуд нетерпения, Серафим сорвал крышку бачка – света уже бояться было не надо. Едва сполоснув пленки водой, он тут же их просмотрел, размотав спирали в синеватые, идеально чистые ленты. Все три, одну за одной… Серафим почувствовал, что вовнутрь к нему кто-то залез и притаился там, иногда выглядывая из глазниц злыми, ненавидящими каждую мелочь глазами. На всякий случай он прикрыл веки и шагнул к ящикам, стараясь не растерять по пути спасительную мысль «пленки перепутал». Порывшись некоторое время в столе, он вдруг резко задвинул последний ящик и кинулся рассматривать на свет банки с растворами. Так и есть – последний ничуть не потемнел, значит вначале он залил фиксаж. Перепутал. Перепутал… Только не пленки – банки. Замечательно, замечательно, он прошел в комнату, цепляя ногтем обои. Полгода уже лежат новые, давно пора менять! Серафим представил квартиру в новых обоях, чистую и свежую, как невеста; и суматохи в таком доме не будет – покойно и светло. А без этого – не жизнь! – решил Серафим, в то время, как ноготь поволок за собой изрядный лоскут отставшей полосы. «Нет, нельзя так дальше!» - сказал он вслух для большей убедительности и полез на самый верхний ярус антресолей, где лежали вещи, о которых не вспоминали годами, порой десятилетиями. Случалось, что они и умирали там, состарившись от неупотребления. И даже тут о них могли не вспомнить, чтобы элементарно похоронить в железном гробу у дома, без церемоний и торжественных выносов, а так – выбросить просто – и все.
Но клея Серафим не нашел и здесь (видимо, тот был уже погребен). Пришлось обратиться к старинным рецептам клейстера из муки. К пищевой стойке, где должна быть мука, Серафим направился твердой походкой решившегося человека.
Клейстер в основной своей массе вышел жидковатым, зато попадались комки, размером с детский кулак, из которых, при попытке размять их, сыпалась сероватая пыль неизвестного происхождения. Такая же пыль была в ядовито-желтой капсуле, которую двадцать лет назад хранил за отворотом рубахи Ромка, выдавая ее за цианистый калий.
Цианистый калий, мгновенно действующий яд, оказался горьким и вяжущим рот, он изрядно намучился с ним. Вначале, с огромным трудом, выкрав его у Ромки, и потом, - глотая эту пакость и не чувствуя мгновенной смерти. И было нечем запить, хотя очень хотелось, но ведь он рассчитывал сразу. Это только потом выяснилось, что ломать капсулу было не обязательно – оболочка сама растворялась для облегчения страданий при приеме лекарства. И мать Ромки потом удивлялась: как же он всухую проглотил, неужели так хотелось умереть? И было бы из-за чего – всего-то какая-то девчонка крутнула хвостом. Ну, подумаешь, «в зуб» получил от ее кавалера, так он же на два года старше – в четвертом классе уже…
Да, действительно, не стоило: девчонка все равно уехала через три года. А через шестнадцать лет после его неудачного самоубийства тот самый Ромка вполне удачно покончил с собой из-за того только, что не смог выпросить у жены похмельный трояк. «Капсула, капсула», - бормотал Серафим, возвращаясь к столу. Отвертки, какие-то зажимы, гайки, болты и шурупы – хлам, одним словом, - все это нахально развалилось на столе и не думало убираться. Серафим принялся за сортировку. Он чувствовал себя Ноем. Поначалу горки однотипных изделий росли быстро и классификация не составляла труда: шурупы к шурупам, гайки к гайкам. Труднее было с «железками» - эти давно уже потеряли свою историю и предначертание и хранились больше из-за своей абстрактной полезности: не годясь на что-то конкретное «здесь и сейчас», загадочные формы «железок» манили будущей своей всепригодностью.
Стемнело. Серафим включил еще одну лампу, чтобы рассмотреть содержимое ящиков, с таким трудом превращенное в организованные запасы бытовой мелочи. Теперь стол был почти прибран. Серафим обрадовался первому удачному делу и на радостях лихо, по-гусарски, закрыл ящик – внутри его что-то грюкнуло. Так и есть, строй, достижение его классификации вернулся в первобытный хаос неорганизованной толпы.
Из кухни доносился какой-то треск. Серафим побежал на звук. Трещало в чайнике, как будто в этот мирный предмет быта вселился бес, нет, тысяча бесов топтала его стенки. Серафим открыл крышку, тут же выронил ее и, схватившись за глаз, забегал по кухне. Из чайника, как из вулкана, извергалась раскаленная эмаль. Попрыгав еще немного, Серафим встал перед зеркалом и, чувствуя волнение, отнял руку от лица. Слава Богу, обошлось – красное пятно расплывалось сбоку, чуть в стороне от глаза.
Он высыпал из чайника целый ворох эмалевых чешуек, сунул его в мойку, немного постоял, заглядывая в потемневшее нутро; потом вдохнул и поставил рядом с мусорным ведром.
На улице стемнело совсем. Кончался первый день Серафимового отпуска. Серафим прошел в спальню, открыл окно: внизу под зажженными фонарями копошилась детвора, похожая отсюда на блошек с двумя отростками: блошки временами сбегались и, цепляясь друг за дружку отростками, выстраивались в круги и змеистые линии, потом разбегались и тогда линии становились пунктирными, а фигуры дробились на точки. Иногда от них отрывались звонкие выкрики, иногда обиженный рев. Где-то у третьего этажа детский лепет соединялся с грозным кличем родителей «сейчас же!» или «я кому сказала!», - это после «иди домой!»., но домой не торопились. Не торопился и Серафим, спокойно удивляясь уродству легковушек сверху; он высунулся из окна почти по пояс, стараясь разглядеть выпуклую крышу «Вольво»…но тут требовательно, нетерпеливо зазвонил телефон. В первый раз за день. Серафим качнулся, блошки поплыли вверх, потом вдруг остановились – это он, схватившись рукой за раму, вернул себя комнате.
Звонок фальшивил, срываясь в фальцет. В его голосе исчезли паузы, подобно тому, как исчезли они в третьем варианте «я кому сказал!». Откликаться Серафим и не думал. Зачем? – здесь его уже нет, но что-то заставило его послушаться: он шагнул вглубь комнаты. Снял трубку. Какое-то жужжанье, бормотанье, вздохи заезженного кабеля, а может и до смерти уставшего эфира, чей-то параллельный разговор, похожий на ругань. И вдруг отчетливый, как будто из соседней комнаты, детский возглас: «Папа, папа!..».
Серафим отшатнулся, зацепился за складку ковра, выронил трубку и упал.
«Папа, папа, еще немножко!» - доносилось с улицы, а в ответ ему: «Я же сказал, немедленно домой!».

Без пауз. Все.