Испанские эскизы - оммаж Майлзу Дэйвису

Лев Угольков
Я – безымянный ремесленник, изготовитель и продавец гитар. Мой сарай, в котором я живу, храню сено для Крепыша, моего ослика, весьма темпераментного транспортного средства, выстругиваю детали и покрываю непорочную древесину лаком, стоит особняком у въезда в даже для здешних мест слишком сонную деревушку, схоронившуюся где-то меж раскалённых холмов континентальной Испании.

Из незастеклённого окна видна тощая, заброшённая церковь. Бока её обгрызаны столетиями, у её стоп беззаконят сорняки с хороший человеческий рост. Ржавый шпиль порой вспарывает заблудшие тучи, проливая нагретое содержимое на себя, на сорняки, на плотную крышу моего жилища. Циферблат уже давно и навечно окаменел с гримасой горечи и вины на своем безукоризненно круглом лике. Стрелки неизменно показывают половину пятого, с той самой ночи и на протяжении вот уже многих долгих лет. Они прочны и их никто не тревожит, не торопит. На них даже никто не смотрит. В том числе и я. Я знаю, что время остановилось утром, на рассвете, а не после сиесты.

Местные старожилы, самые вечерние и терпкие из них, в неуловимо верный миг начинают рассказывать эту историю. Рассказывают нехотя, но непреклонно, обращаясь скорее к пламени костра, облизывающему богатый вертел, нежели к ребятишкам. Последние же, набегавшись и нарезвившись всласть, неуверенно сворачиваются на корточках поближе к аппетитным благоуханиям, беззвучно раскрывая песочные рты и чёрные глазки. И самые задумчивые из них уже сейчас запоминают бездвижие рук вещателя, темп смены слов и облачков табачного дыма. Так что эта история не умрет никогда.

Мелестина была самой красивой девушкой в сутках езды от деревни в любом из направлений. А это смелое высказывание, ибо стези в наших краях беспрепятственно опутывают все видимые и невидимые подножья и ложбинки и вольны доставить вас ко всякой полюбившейся вам точке на горизонте. Говорят, Мелестина была настолько прекрасна, что солнце в день её рождения взошло на час раньше. Когда она впервые произнесла слово, вода в центральном колодце остудилась и посвежела. И давно ушедшие очевидцы, прощаясь, клялись, что у воды в тот день появился вкус. Когда Мелестина научилась ходить, цветы в уличных горшках отказались увядать. Когда она стала чаще и продолжительнее уединяться в волнах ближней реки, у самых знатных в садах поспела вишня удивительно глубокого колера и аромата. И хотя последний глоток вина того незабвенного урожая давно уже высох под упругими июньскими лучами, хмель первой крови до сих пор всё никак не выветрится из сумрака, клубящегося под добросовестно обобранными ветвями.

Мелестина росла, твердела и утончалась. Самые пунцовые ходили за ней по пятам, смиренно влача поклажи и разглядывая её чёткие подошвы на пыльных тропах. Самые бледные, ссылаясь на недомогание, таились в душных погребах и слагали песни, которые затем замшевыми сумерками лились в её окно. Самые тёмные тихо смотрели на своих жён, всё крепче сжимая рукояти длинных ножей.

Вы верите в судьбу? В книгу с тысячью прозрачных страниц и в бессмертном переплёте, написанную в самый первый день внятным, каллиграфическим почерком? Не беда. В этом нет необходимости. Существуют вещи, неподвластные нашим вере, пониманию, желанию и возможности. Так вот однажды Мелестина полуденно возникла возле того самого сарая, в долгожданной прохладе которого мы укрылись сейчас с вами, друзья. Уже в те дни он являл собой самого себя, каким я его некогда нашёл и знаю по сей день. Он был колыбелью звуков, запахов и красок. Он редко представал пред чьим-либо взором и память о его обаянии срывалась и неслышно исчезала в бездне подземных озёр, стоило лишь посвященному переступить порог во второй раз, навстречу неживой, серой придорожной траве.

Силуэт девушки обозначился в проёме по обыкновению полуоткрытой двери. Она ступала так легко, что её появление было подсказано юноше лишь собственным сердцем, которое вдруг дёрнулось вне скучного ритма, и собственными зрачками, которым стало на мгновение туманнее и непривычнее. Его пальцы как раз настраивали новорожденную гитару. Они не остановились в эту секунду, но стали тоньше и белее. Девушка услышала эти пальцы ещё сегодня утром, беспокойно приподнявшись в постели. Услышала не ушами, а порами чистой смуглой кожи. Не пришла, а соскользнула с сатинового белья к краю деревни. Её прибило к этому спрятанному берегу незримое, но цепкое и знающее правду течение.

Поверьте мне и старцам - они ни разу и словом не обменялись устами. Всю свою обжигающую лучинную жизнь они познавали друг друга без умолку лишь взглядами, подушечками пальцев, одной на двоих густой тенью. Вопрошали его струны, вторили её изгибы, отвечали их зеницы. И если вам сейчас особенно уютно на вашем ковре и в ваших неродившихся слезах, то смело верьте, что именно так нам был подарен танец фламенко. Вернее, продан. За очень высокую, но честную цену. Они никогда и ни от кого не скрывались - два алых, бурлящих потока, устремившихся одним руслом. Но люди их и не замечали. Люди с зашитыми глазами и с утомлённой грудью. Все остальные люди. Невинные люди. Люди, с которых ничего не спросят. Люди, которые обретут счастье остаться, сохранят счастье жить. Будут прокляты и наказаны счастьем жить... после.

Раньше праздники случались чаще. Многим чаще. Не нужно было помнить начало летоисчисления, не нужно было произносить трусливым паролем имена Богов, не нужно было умирать и рождаться вновь. Требовалась лишь единомолвная готовность присовокупить к своей крови древний сок ягод. Требовалась лишь пустота чрева и чела.

В один из таких праздников самые тёмные, чья кровь обернулась ядовитым зельем поспешнее обычного, устали сжимать рукоятки кинжалов. Теперь они сжимали трескучие факелы, сжимали их своими потными дланями, похотливыми сухожилиями, гнилостными всхлипами и хохотом. Они были порабощены дыханием и равнодушием Мелестины. И, как всякий раб, они ненавидели свою владычицу, ненавидели свою уродливую "любовь" к ней. Одна пара глаз, одна пара губ рано или поздно поведала им о кротком счастье Сердечных. И самые тёмные возжелали болезни и смерти этого счастья. И теперь факельные языки хлестали щёки и чресла девушки и не гасли под дождём её слёз. Не гасли на ветру стонов истязаемого юноши, ничтожного костьми, но гранитного духом.

Это была самая долгая, упрямая ночь, которую когда-либо видела наша Луна. Не видела - ждала конца, отвернувшись. Даже обнажённым, но не униженным, ИМ не было холодно. ОНА пульсировала, вращалась и прорастала, мимо смрада и гвалта. ОНА слышала лишь ЕГО игру, поднимаясь по струнам, словно по ступеням. По ступеням лестницы, объятой огнём. ОНА не раскрыла своих растаявших, солёных очей, когда ЕГО израненные пальцы замерли. Не раскрыла их, когда ЕГО горло пахнуло тёплой медью, резко встретившись со скользким седым клинком, и когда смолк скрип ЕГО зубов - самый громкий крик, который ОН себе позволил за весь... праздник. ОНА потемнела, перестав отражать свет. Искомой, но неузренной, ОНА ушла. Поплыла к тому самому, родимому берегу, от которого ОНИ ещё совсем недавно отчалили вместе. Чтобы в последний раз дотронуться до ещё не остывшей простыни перед тем, как слиться со звёздным штилем.

Струны закончились. Настал черёд ступеней тесной винтовой лестницы, ведущей в мрачный череп колокольни. Закончились и они. Впереди - лишь хрупкие лучи восходящего солнца, ждать согласия которого оставалось совсем уже недолго. Первый, второй, третий, десятый, сотый - примчались и возвелись стройной дорогой домой. Ибо Мелестина означает небесная. Но безвозвратно отяжелевшее тело не удержалось на мерцающем полотне. Звук глухой встречи с землёй был проглочен единственным ударом колокола, неутихающим после ещё дни и ночи.

Их сожгли вместе - островок пепла в центре площади, возле отныне отравленного колодца. Лишь ветер нарушал их одиночество, подкрадываясь и воровато слизывая горький прах под шелест пожухлых цветов и вишни. И только когда дно глиняной тарелки омылось первым за прошедший год дождём, звон колокола окончательно опустился в почву. И никто не поверил дрогнувшему шёпоту: «Она вернётся...». Ибо никто из них добровольно не вернулся бы. Они продолжали и продолжались. Не празднуя ничего более. Лишь время от времени собираясь, чтобы зажарить бычка, не подымая вежд.

Пришёл я с юга, с лицом, тогда ещё не знакомым ни с усами, ни с бородой, чуждым как бритве, так и поцелую. Первой увидел церковь. Затем сарай. Остался в нём сразу. И узнал эту историю, даже ещё не проходя в деревню. А слыша её "впервые", лишь едва заметно кивал головой, не притрагиваясь к снеди, вперившись в задыхающиеся угли.

Но вот цветы снова распустились. И плодоносят сады. И колодец больше не обходят стороной, а лечат у его камней жажду, изнеможение и солнцепёк.

Иногда ты навещаешь меня. Молча. Всегда молча. Приближаешься сквозь полуоткрытую дверь, слегка нагибаясь, чтобы не задеть раскачивающиеся контуры молодых певиц. Осторожно повторяешь ладонью бескровные неполированные линии, касаешься натянутых струн, будто вспоминая. Склоняешься надо мной, с интересом наблюдая за движением лаковой кисти. Кормишь с рук спелыми ягодами из корзинки, которую прячешь за спиной. Мы мягко вливаемся в выгоревший стог сена, дремлющий в углу сарая, как после шершавое вино вливается в не без труда найденные уцелевшие бокалы, не наполненные мёдом или древесной смолой. Наши плечи вздрагивают от уколов соломинок. Отсюда не видны ни башня, ни колодец, ни вишнёвые кроны.

После каждого дождя мы приходим на площадь. Ты не любишь красный цвет и всегда танцуешь, облачённой лишь в белое. Тебе не нужна обувь. Мне не нужны напёрстки. Потому струны и брусчатка скоро темнеют - мои пальцы кровоточат, твои следы тоже. Но дожди здесь очень редки. И мы успеваем возвратиться всякий раз юными и беспамятными.

***

Октябрь 2016-го.