Дурная кровь. новая версия

Наташа Уварова
У повести «Дурная кровь» непростая судьба. Она была написана в далеком 2002 году и выложена в Интернет. Два раза чуть не была издана. Три раза чуть не номинирована. Получила массу рецензий как восторженных, так и резких. Но одно надо признать – героиня не оставила равнодушным никого.
О чем эта россыпь небольших рассказов? О том, каково это быть изгоем? Гадким утенком – чудо ребенком? Или женщиной, яростно борющейся со своей природной ипостасью – быть матерью? О страхе смерти и боязни повзрослеть? О мучительном отстаивании права быть собой? Героиня «Дурной крови» - это зеркало, где каждый увидит себя.


ДУРНАЯ КРОВЬ


БОЛЕЗНЬ.
- Вот здесь распишитесь, - и наманикюренный ноготь вонзился в середину разлинованной квитанции.
Дрожащей рукой беру ручку, сжимаю ее в кулаке как рукоятку молотка, пытаюсь расписаться. Тщетно. Руку сводит судорогой, выворачивает вбок, начинает мелко трясти. Всю правую половину тела пронзает молниеносная боль.
- Не могу, - с трудом разжимая онемевшие губы, объясняю я.
- Совсем не можете? Неграмотная что ли? – кассирша удивленно хлопает белесыми ресницами.
- Да нет, болезнь у меня такая. Как писать начинаю, так сразу меня словно парализует. Дисграфия. Вот рисовать могу…
- Странно, - качает головой кассирша. - Странно.
Я разминаю онемевшую руку. Теперь в течение часа рука не будет чувствовать боли. Раньше я развлекалась – колола ее иголками, погружала в пламя, однажды даже попыталась проткнуть ладонь вязальной спицей. Если в это время руку поранить, то я ничего не почувствую. Однажды я случайно руку порезала и пошла покупать сигареты. Протянула руку с деньгами в окошко, а продавщица аж взвизгнула, мол, что это? Гляжу, а у меня вся ладонь в крови.
- И давно это у вас? – сочувственно спрашивает кассирша.
- Месяцев пять, или шесть, - отвечаю, - Писать я действительно не могу. А вот сочинять – сколько угодно, - улыбаюсь я кассирше. – Я теперь на компьютере печатаю. И быстрее и удобнее.
- Ну, и как мне с вами быть, - качает головой кассирша. – Не могу я без вашей подписи. Может, еще раз попытаетесь.
- Давайте, - соглашаюсь я, и несколько раз сильно ударяю онемевшей рукой о перегородку, отделяющую меня от кассирши.
Пытаюсь расписаться второй, пятый, седьмой раз. Закусываю губы от боли. Держу ручку как сигарету, как молоток, брезгливо, как лягушку за заднюю лапку.
- Нет, опять не так, - качает головой кассирша. – Ладно, Бог с вами. Подождите здесь, сейчас с начальством поговорю.
Через полчаса вымотанная, но довольная, выхожу из банка. Думаю, что сперва надо купить сигарет и большую шоколадку. А потом сесть на лавочку в скверике, закурить, отламывать от шоколадки по квадратику и думать, думать. А мимо пусть спешат деловые парни в дорогих пальто и с крутыми гаджетами, цокают каблучками юные прелестницы, степенно вышагивают молодые и не очень мамаши с колясками, бросают на меня осуждающие взгляды. А я буду просто думать, думать…
Молодые мамаши – самые ненавистные мне персонажи среди всей этой праздношатающейся публики. Вот одна такая уже направляется к моей скамейке. На вид ей лет двадцать, не больше. Ростом невысокая, полненькая, в коротенькой юбочке. Икры, будто облитые черной лайкрой, похожи на пластиковые бутылки – круглые и толстые. Курточка замшевая натянулась на пухлой спине. Обесцвеченные до целлофановой прозрачности жиденькие волосики заделаны в высокий хвост. Кожа за ушами красная. Маленькое некрасивое личико покрыто розовой сыпью. На личике нарисованы большой фиолетовый рот и черные дуги бровей. Перед собой она толкает яркую, в красную и желтую клетку, коляску. Останавливается рядом со мной и начинает коляску нервно трясти. Я выпускаю изо рта кольца табачного дыма. Девушка с коляской брезгливо морщит рябое личико и садится на противоположный край скамейки. Я продолжаю курить и стараюсь не смотреть на нее.
- Девушка, - слышу я недовольный голос. – Вы могли бы не курить.
Молчу, сдерживаю ехидную улыбку, но сигарету тушу. Мамаша начинает остервенело качать коляску, с усилием нажимать на ручку, тянуть вниз, потом резко вверх. Лицо ее перекошено, как у спортсмена, который занимается на тренажере, и взял слишком большой вес.
- Может, курить перестанешь, а? – снова слышу я.
Голос принадлежит девушке, качающей коляску. Глаза ее похожи на двух подыхающих пауков, дрыгающих толстыми длинными спутанными лапками. Брюшки у пауков розовые в красных и желтых прожилках, с серым кружком в центре.
- Совсем оборзела! – возмущается девушка с паучьими глазками и еще сильнее трясет коляску. – Сучка! Вот у самой дети будут, тогда поймешь, сучка…
- Извините, мадам, а вы ребенка в космонавты готовите? – с усмешкой спрашиваю я.
- Чо? – толстый фиолетовый рот приоткрылся, пауки перестали дрыгать лапками.
- Да так, - отвечаю. – Просто жалко мне вашего ребенка, вы так его трясете. У него же морская болезнь скоро начнется.
- Сука, - выдавливает она, - твое-то какое дело!? Вот роди своего и указывай! Я, между прочим, в семнадцать родила! А ты… Сама, небось, не рожала! Я бы посмотрела на тебя! – она резко вскакивает, задевает коляску, от толчка та откатывается шага на три, врезается в спешащего мужчину. Детский плач, торопливые извинения, змеиный шепот: «Сука, сука, вот роди сама…»
Злая, злая, не от мира сего. Не зря так говорят. Мысли идут рывками, натыкаются друг на друга, спешат. Я тоже спешу, каблуки цепляются за камни, ноги загребают песок и мусор.


АЛФАВИТ.
Вот она – россыпь сверкающих разноцветных букв. Вот они - хрустальные бусины, самоцветы, золотые песчинки, звездная пыль. Цветные кубики с картинками. Калейдоскоп оживших воспоминаний. И пусть говорят, что рано еще писать мемуары, рано сматывать в аккуратные клубочки бесконечные цветные нити дней и ночей. Не время каталогов и картотек. А вот все пытаюсь, систематизирую, раскладываю по полочкам. В алфавитном порядке. Я еще не прошла весь алфавит, некоторые буквы перескочила, про какие-то забыла, до каких-то еще не дошла и, возможно, не дойду вовсе. Буквы перепутались, расползлись, вопреки. Просто вопреки всему. Рука немеет, мысли путаются, - а вдруг не успею, и как в страшном сне, голос высокий и таинственно - пугающий, полушепотом-полувздохом: «Все растворится в вечной мгле, ты будешь гнить в земле, в земле…»

БЛИЗНЕЦЫ.
Мне едва ли исполнилось пять. Они заканчивали школу. Обе высокие, полноватые, с волосами рыжими, взбитыми - завитыми «а-ля Пугачева». Юбки расклешенные в пол, кружевные блузки с манишками, туфли-лодочки. Они казались мне сказочными феями, королевами из Зазеркалья, Шахерезадами, Василисами Прекрасными. Две красавицы-сестры, непостижимые для меня, малышки в оттянутых на коленях колготках и с вечно голодным хомячком в кармане. Я восхищенно провожала их взглядом, печально вздыхала:
 – Ах, скорее бы стать взрослой, стать такой, как они!
Звали их – Катюша и Танюша.
Вскоре одна из сестер-близнецов, Катюша, вышла замуж и уехала из нашего двора. Вторая, незамужняя сестра, Танюша сделала короткую стрижку, выкрасилась в брюнетку и поступила в институт.
Спустя год Катюша умерла при родах. Хоронили ее всем двором. Я видела, как она фарфоровой куклой лежала в украшенном цветами и лентами гробу. Каштановые вьющиеся волосы, пухлые розовые щеки, длинные ресницы. Тоненькие голубоватые пальцы с алыми ногтями намертво сцеплены. Сбившиеся пестрой куриной толпой бабульки перешептывались. Чуть поодаль стоял высокий сухощавый усатый мужчина в офицерской форме и курил. Это был ее муж. На лавочке, низко опустив голову, сидела ее сестра-близнец.
- Вот, несут, несут, - закудахтали старушки в черных платках. – Вот, сюдысь положи-ка! Да нет так, чай мать все-таки, будет на том свете его нянькать.
Одна из пожилых женщин сунула в гроб небольшой тряпичный кулек, погладила его осторожно, двумя пальцами.
- Нехорошо так, - покачала головой другая. – Антош, посмотрел бы на ребеночка-то, - обратилась она к офицеру.
- Отстань, мам, - отмахнулся от нее офицер.
Я, крутившаяся рядом вместе с другими детьми (а детей всегда интересует смерть), протиснулась сквозь пахнущую потом, дешевыми духами и водкой старушечью толпу и заглянула в гроб. Но меня не интересовала более мертвая девушка, я с любопытством глядела на сверток.
- Иди отсюда, девочка, - ласково погладил меня по голове кто-то.
- Нечего тут крутиться, - и кто-то легонько шлепнул меня по попе.
Вдруг сестра умершей, до того отрешенно сидевшая на скамейке чуть поодаль, подлетела к гробу, схватила сверток и стала грубо его трясти.
- Это он ее убил! – страшно закричала она. – Если бы не он, Катька была бы жива! Я сожгу его! Его надо сжечь! - и она стала с остервенением разворачивать кулек, рвать и терзать его.
- Антоша, Антон, помоги ей, - закричала одна из женщин офицеру. Но тот стоял как пригвожденный.
Танюша продолжала рвать кулек. Из прорехи показалась детская ножка, затем другая. Никто не посмел или не решился остановить обезумевшую девушку, изливающую злобу и отчаяние на мертвом ребенке.
Вскоре подъехала «карета». Два здоровенных санитара заломили Танюше руки, а старичок-доктор, с будто высушенным лицом, сделал ей укол в вену. Нас, детей, разогнали по домам. Катюшу и ее мертвого ребенка похоронили.
Офицер Антон, муж Катюши, погиб в Афгане за два месяца до вывода Советских войск. Танюша по несколько раз в год лежала в психушке. Нигде не работала. Гулять выходила редко, не иначе как под ручку с постаревшей от горя мамой. От пышущей здоровьем рыжеволосой красавицы осталась худая угловатая женщина с ввалившимися потухшими глазами.
Потом они переехали на другую улицу. Мне было уже лет пятнадцать, когда я узнала, что Танюша бросилась под поезд. Ее раздробленное стальными колесами тело нашли на железнодорожной насыпи, неподалеку от психиатрической клиники, где она проходила очередной курс лечения.

БОГ
- А кто все сделал?
- Бог.
- Бо-о-о-о-г?! О-о-о-о! Слово короткое, но длинное. Будто выталкивается что-то, и летит, летит, расходясь лучами. И остается выдох. Дыхание. Вдохнул жизнь… и вся Вселенная, которой миг назад не было, уже искрится и разбегается. Бо-о-о-о-г! А если наоборот сказать, то выходит – гоб… Гоб! Икота какая-то… будто дыхание забирают…
Однажды я заплакала и спросила у Бога – что же мне делать? А Бог ответил: Ничего. Просто будь. Будь автором этой книги.


ВЕСНА.
Весной оживают все запахи, что прятались по углам.
Сиреневый куст
Сжал кулачки тугие.
Поставить бы в вазу.
Но у меня аллергия.


ГОРОД.
Город мой нищий серый провинциальный, где отопление дают в конце ноября, когда полгорода объявляют сидячую забастовку, где горячая вода в квартирах как милость божья и приходиться полгода жить под знаком тазиков и кастрюлек, не исчезающих с плиты. Город, который в ужасе покидают мои некогда любимые и любящие мужчины, улетают искать счастья кто в респектабельную Европу, кто в нереальную заокеанную Америку, а кто и в сибирскую тайгу (хоть лесорубом, но все равно деньги). Исчезают, забыв прихватить с собой меня. Шлют фотокарточки с мостами и башнями. Кто-то оседает в лучших домах Лондона, ходит при галстуке, курит сигары и пьет виски с содовой и длинными туманными вечерами, когда тьма сгущается над Темзой, сидит, вытянув ноющие от усталости ноги, к огню; одной рукой гладит по голове мраморного дога или черного мастифа, другой под шелковой блузкой супруги, среди родинок и ребер, ищет грудь. Полуприкрыв глаза, вспоминает меня. Кто-то возвращается с перебитыми крыльями и сломленный духом, набирается сил, зализывает раны, изливает душу и снова – на белом самолете только вперед, я сильный, я смогу! Я устала ждать… Вот и ты куда-то собрался. Нервно куришь на балконе, смотришь на зеленоватое, исчерченное самолетами, небо. Зябко ежишься. Холодно сегодня, правда?! Вот потеплеет, ты и улетишь…
А сейчас, как и прежде – квартира трехкомнатная, неухоженная, со вспученным по углам линолеумом, с обоями, пожелтевшими от табачного дыма, впитавшими все краски и запахи моих грез и истерик, с кранами, рычащими и воющими, с трубами текущими, с мебелью старомодной.
А ведь сидела когда-то в шезлонге, щурилась от южного солнца, попивала «Кампари», из под полуопущенных век глядела, как бегут от горизонта, обгоняя друг друга, как налетают с разбега на камни и умирают, разбившись на сотни бриллиантиков, пенные соленые барашки. Вдыхала теплый сладковато-соленый средиземноморский воздух, и пальмы шелестели над головой и бегали вокруг голопузые щебечущие дети. А я сладко щурилась, потягивала терпкий напиток, икала, а в желудке моем выясняли отношения креветки, съеденные час назад, и манго, употребленное в пищу три минуты назад. Где сейчас эти залитые испанским солнцем дни? А может, только приснилось, может, и не было ничего, кроме этой трехкомнатной тюрьмы, текущих кранов и вечного холода? Да и этого скоро не будет… Все будет гнить в земле, в земле…

ДОМ.
Это такое место, которое надо покинуть, когда тебе девятнадцать или немного больше. Но чрезвычайно трудно однажды сорваться с места, упаковать чемоданы и устремиться к морю.
Выйдешь на заплеванное крыльцо,
Вдохнешь полной грудью запах горящих помоек.
Дом…
Моя тюрьма и мое убежище.

ЖИВАЯ!
А вот еще слово узнала – длинное-предлинное. Демонстрация. Ац-ац-бац… И какой-то демон прилепился спереди. А демоном бабушка Олега называет. Куда понесся, демон! Или вот еще – «печальный демон, дух изгнанья»… Значит, угадала, демон куда-то гонится, спешит. Но Олег не печальный. Хохочет, идем, говорит, к нам в гости. У Олеговой бабушки под кроватью - большущий таз, а в нем - котята. Беру одного на руки, серый комочек пищит, щурится. Не жми так, он живой… Живой? А как это? Потому, что у него есть животик? Толстый такой, упругий животик. У меня тоже животик, хотя плоский, с пипкой-пупком посередине.
Я тоже живая? И ты живая…
А ты живая? И я живая!
А вот дерево? Оно не бежит никуда, и животика у него нет, только ветки… Оно живое?
Ночью Луна была во все окно. А Луна живая? Нет… Почему? Луна - небесное тело. Планета. Не понимаю… А она большая? Очень… Как эта кровать? Больше! Как комната, как дом? Нет, еще больше! Как наш двор? Как город?
Город – это вообще целый мир, что-то большее и вообразить сложно. Едешь на трамвае, едешь, а там все город и город…
А Луна откуда взялась? Ниоткуда. Она всегда была. Всегда – это сложно… Этого нельзя понять… А кто ее сделал? Бог? Наверное. А как? Слепил из чего-то? Как я из пластилина леплю? Не задавай глупых вопросов! Опаздываем! Мам, мам, а море откуда взялось? Оно всегда было. Что за ответ – всегда да всегда… Так не бывает, чтобы всегда!
А бабушка говорит, что Бог ничего не лепил. Он только сказал, чтобы было, и оно стало. И Луна и солнце и звезды. И звери всякие. И люди. Сразу все люди? Нет… Он сначала двоих сделал. Адама и Еву. А им не скучно было? А у них дети родились. Родились. Вот еще загадка. У кошки котята родились… А как? Им Бог сказал?
На следующий день – пошли. Демонстрация - это когда много людей собирается на площади и идет куда-то строем. Как дети в садике. И шарики несут надувные и какие-то картины со скучными лицами. И кричат, кричат! Слава-слава – ура! Зачем они зовут кого-то Славу? Ты не понимаешь, это праздник. А потом пошли в чужой дом, где было много взрослых. Что-то едят, пьют, шумят. Мама на меня жалуется – она неласковая, вопросы задает всякие. Откуда да зачем? И в садик ходит со скандалом. С кем? Скакалом? Скалкой? Скалкой бабушка тесто раскатывает, а еще есть толкушка – тоже деревянная. Ей бабушка картошку для пюре мнет.
Вот вчера она, то есть я, спросила – откуда Луна появилась? Мне ей что ответить? Умные дети пошли, кивают все. Да, нам никто ничего не объяснял. Только потом, в школе. Ага, вот еще школа какая-то. А там – уроки. А урок длится сорок пять минут. А сколько это часов? Это не часы, а минуты. А как это? А в подготовительной группе песню поют – я слышала, про что учат в школе. Непонятная песня. Ну, что может означать – «про глагол и про тире и про дождик на дворе». Дождик понятно. А что такое – глагол? Это часть речи! А как? Речь – это ты говоришь, а глагол – часть… Как можно то, что я говорю на части разрезать? Не понимаю, рано говорят. А можно завтра в школу?

ЧЕРНИЛЬНИЦА ЛЕНИНА

Стихи в садике задали рассказывать. Про зиму. «Что ты щиплешься зима или ты сошла с ума…» Говорят, надо с выражением читать. Ты бубнишь. А вот та девочка хорошо читает. Ага. Держит пальцами подол платья и качает головой из стороны в сторону. Как маятник. Тик-так. Тик-так… Я так не хочу! У бабушки стихи лучше – «Мчатся тучи, вьются тучи невидимкою луна…»
Бабушка на ночь книжку читала. На обложке носатый-усатый дядька. Называется Гоголь. Гоголь-моголь. «Сорочинская ярмарка». Ничего не понятно. Ярмарка – это как рынок, где все-все-все продают. Едут туда на телегах. Веселятся. А тут еще какая-то красная свитка. Это как рубашка, говорит бабушка. Ее черт носил. Черт? А это кто? Он живой? Живой… И всех пугает. Он злой? А почему говорят, ни черта не видно? Или иди к черту? Или черт его знает? Вывод – черт умный, его трудно увидеть и до него надо дойти. А в книжке картинки – долго потом сама рассматривала. Какие-то веселые усатые толстяки. И еще – свинья в окно лезет. Все думали что черт, а оказалось - свинья. Свинья не страшная. Я видела. И еще бабушка басню про свинью рассказывала – «Свинья под дубом вековым наевшись желудей до сыта, до отвала…» Вековым?  Очень старым. Большим. Как ты? Ты вековая?
В садике сказки не такие. Про какого-то Ленина. Как Ленин зачем-то писал молоком и съел чернильницу. У Ленина глаза узкие и голова лысая. Как череп. Гоголь мне больше нравится. А еще Пушкин есть – он кудрявый и глаза умные. И тоже много сказок написал! А чернильница, оказывается, была из хлеба. Я дома прошу бабушку – давай молоком писать, как Ленин. А кто такой Ленин? Кто? Революционер? Это как милиционер? Еще главнее? А что такое вождь? Похоже на дождь… А Ленин живой? Жил, жив, будет жить? Он не умирает, как Кощей? Про него нельзя так говорить? Он самый главный? Как Бог?
- Годы летят как птицы, – говорит бабушка.
- Нет, - мотаю я головой. – Не летят! Они ползут как черепахи!
- Вырастешь – поймешь!
-А как это – вырастешь?

СКЕЛЕТ
А я всегда буду? Как в песне? Тебе рано об этом думать! Рано – не рано… Мальчишки в садике уже рассказали все. Вот проживешь сто лет и потом умрешь. И превратишься в скелет. И тебя в землю закопают. То есть сначала в землю закопают, а потом – скелет. И будешь лежать там всегда. А потом тебя отроют и поставят в музее, как этого… мамонта. Кого? И маму тоже? Всех…
Пошли, чего покажем. За верандой, между двух клумб небольшая ямка. А рядом валяется – маленькое, грязное… Оскаленное. Не бежит. Во, видала – крыса дохлая. Сашка нашел. Пошевелили ее носком сапога. Давайте похороним! А так со всеми будет?
Умру - это как? Я же живая… А скелет точно не живой, у него живота нет. И вообще ничего нет. Только кости, бр-р-р… Особенно пугал череп. Открыла однажды журнал, а там скалится пустоглазый! Отшвырнула с ужасом. Это у меня внутри? А зачем? Трогаю себя за лицо, обжимаю ладонями голову – да, вот что-то везде жестко. А зачем его туда засунули? Чтобы никто не боялся? Я живая, а внутри меня мертвое… Как?
На прогулке сбегаю на соседнюю площадку, к Олегу. Дергаю за рукав. Пошли, чего расскажу.
- А как это умереть?
- Сам не знаю…
- А мне сказали, что меня однажды не будет… Так не может быть!
- Да, несправедливо.
- Всех когда-то не будет. Вот я есть и, кажется, всегда была. А однажды не будет.
И прокатывает по спине холод. Болтая, забредаем в тот угол, где стоит лошадь. Она помахивает хвостом, похожим на мочалку, которой меня мама моет. Я сначала мочалки боялась, думала, что это – какой-то зверь.
- И лошади не будет тоже? Совсем-совсем?
- Наверно.
- А знаешь, что я думаю? Вот не станет меня, но не совсем. Я тогда вот кем стану! Лошадью! А потом собакой, а потом кошкой. И еще кем-то. Жуком.
Вот так, в четыре года сама догадалась о переселении душ.
А все равно, покоя не было. И вертелся в голове один и тот же вопрос, не имеющий ответа. А что будет после того - когда мы умрем?
Было время, когда не было времени, а что было тогда?
И меня охватывал необъяснимый ужас, он вонзался в меня тысячью игл, проникал сквозь кожные поры, охватывал сразу все тело, так что начинала гореть кожа, сбивалось дыхание, а сердце распухало и колотилось о ребра, грозясь сломать их. Сердце - огромное как футбольный мяч, сердце огромное как дом, сердце как ворвавшаяся на небосклон Луна. Я лежала одна в темноте, сочившейся изо всех углов, наедине со своим безграничным ужасом. Сперва я пыталась кричать, чтобы криком своим прогнать страх, и кричала, как мне думалось, громко - на пределе своих возможностей. Но вряд ли крик мой был громче стука падающих в железную ванную капель.
- Бежать, бежать! - неожиданно мелькала мысль. - Бежать - пока страх не парализовал меня! Пока тело еще повинуется мне! - и я вздрагивала, вскакивала - ноги мои, пронзенные тысячью тонких игл ужаса, плохо повиновались мне, и держась за пульсирующую грудь, бежала - непременно к окну. Двигаться!
Прижималась всем лицом к холодному стеклу и громко вздыхала, вместе с воздухом выталкивая из себя страх. За окном была ночь, и редкие прохожие шли торопливо, наклонившись вперед и плотно прижав согнутые в локтях руки к телу.
- Они умрут, они тоже умрут, - как заклинание шептала я, прижавшись лбом к стеклу. - Я не могу быть исключением. Умрут все - и этот смешной дядя, перебегающий из подъезда в подъезд в домашних тапочках, и облезлый кот, дремлющий на лавке в свете фонаря. И дети, построившие песочную крепость, они тоже состарятся и умрут. Все, все умрут! Все буду гнить в земле, в земле.
Но что-то пульсировало в горле, а ладони холодели, и я, сжав кулаки, сквозь зубы зло шептала. - Какая несправедливость! О, неужели мне не могут сделать исключение! Ведь я - особенная!!! Я - особенная!!!
Неужели и меня когда-то закопают, я буду лежать глубоко под землей и меня будут жрать черви. А что потом?
- Я умру, меня не будет, что же будут делать люди, что же будет делать мама, если вдруг меня не станет, - засыпая, шептала я.


НЕ ТАКАЯ.
Это рвануло похлеще атомной бомбы.
- Это она написала? – сдвинув на нос очки, спросил мужчина.
- Она…
- Сама?
- Сама…
- А когда?
- Не знаю… Не помню… Зимой, кажется. Или нет? Позже немного. На 8 марта хотела этот ужас в садике прочитать.
- Ужас?
- Ну да. А что такого? Ни рифмы, ни смысла особого. Натаскала чужих строчек, ну что слышала. Обычный детский лепет…
- Детский лепет! Да вы хоть понимаете, что ваш ребенок предрек, предвидел чернобыльскую катастрофу!
Кто-то ходит, шаг чеканя,
По железной крыше неба,
Он-то видит, он то знает,
Как натужно и свирепо
кто-то черный под землею
Дышит в каменной купели.
Он проснется, разогнется
В юном месяце апреле.
Как дохнет огнем смертельным,
Отравив леса и реки.
В городах и богадельнях
Будут плакать человеки…
- Ну, уж вы скажете! Ужас какой-то!
- Ужас? Нет, ужас не в том, что она написала, ужас в том, что вы не замечаете, в упор не видите дарования своего ребенка!
- Т-так уж и дарования! – вспылила мама. - Нам вон чуть ли не синдром Дауна ставили. Ребенок до двух лет не разговаривал почти. Общаться ни с кем не хотел. Она в садике ни с кем не дружит! Все девочки в куклы играют, в куличики, а она бродит одна. Угрюмая. Общается только с соседским мальчишкой на год старше и с его бабушкой.
- Ребенок? Вы сказали ребенок? О собственной дочери? Как будто она вам безразлична.


ГЕНИЙ.
- То есть как, на пару месяцев?! - вздыхает мама. – Ей же в сентябре в школу… Психические расстройства и заболевания центральной нервной системы… Неужели, все так плохо? Прямо, как крест ставите… У меня нормальная дочь, а все эти истерики… У нас среди родственников психов не было… Ну, может, я плохо ее воспитываю, может лупить ее надо, - мама растерянно теребила молнию на сумке. Открывала туда-сюда, вжик-вжик. Я, притихшая, опустив голову, сидела рядом. Решалась моя судьба.
- Не надо драматизировать, мамаша. Во-первых, в школу ей рано, она совершенно не адаптирована к обществу. Ее там заклюют, знаете, какие дети сейчас пошли. Год у вас в запасе есть… Я и как врач решительно против шестилеток. А во-вторых, о каком кресте вы говорите? Конечно, ребенок не вполне психически здоров, но в ее возрасте все поправимо. Будет сложнее, когда ей исполниться десять, шестнадцать, двадцать. Сейчас она швыряет игрушки и бьется головой, а тогда и убить кого-нибудь сможет. Или на себя руки наложить…
- О ком идет речь? Неужели обо мне, - думаю я. И кто этот дядя? Наверное, врач. Раз в белом халате, с большими мягкими руками, значит врач. – И как это, наложить на себя руки? Неужели так страшно? – я складываю руки крестом и прижимаю к груди. Похоже на покойника. Для большего сходства я закрываю глаза и вытягиваю лицо книзу, рот мой изгибается в виде радуги. Точно, наложить на себя руки, это - стать покойником. Мамочки! То есть доктор говорит, что если мама его не послушает, то я скоро умру…
- И потом, там свежий воздух, сосны, река рядом. Там режим и сбалансированное питание, процедуры, гимнастика. Уж поверьте мне, девочка там расцветет. Музыкальные вечера, концерты… Она у вас поэтесса? Вот значит, стихи читать будет. Санаторий пойдет ей на пользу.
- И все-таки, доктор, «психические заболевания»… Уж звучит как-то некрасиво, - опять вздыхает мама. – Неудобно, что люди скажут.
- Вот, они опять думают, что люди скажут. А «заболевания опорно-двигательного аппарата» - звучит не так страшно. Или «сердечно-сосудистой системы» – это что, почетно? – доктор слегка наклонился, вытянул жилистую шею. Я видела, как в толстых синих венах на его шее толчками пульсировала кровь. – Получается, что астма, врожденный порок сердца или лейкемия, - это трагедия. А если у ребенка не совсем в порядке с нервами, так уже позор… Странно получается, - доктор чуть понизил голос и еще ближе наклонился к маме. - Между прочим, в наш санаторий люди из горкома своих детей отправляют, начальники большие с предприятий. Им что-то не зазорно своих чад в «психи» записывать.
Потом доктор что-то долго писал в журнале, шелестел бумагами, мама вздыхала и рылась в сумке. Потом доктор подозвал меня к себе, увел за ширмочку, велел садиться на кушетку. Затем надел мне на голову шлем, плетенный из ремешков, весь в блестящих кружочках. От каждого кружочка тянулся проводок и шел к большому аппарату с разноцветными кнопочками и циферблатами. Аппарат тикал и мерно гудел, считывая мои тайные мысли.
- У девочки внутричерепное повышено, - говорит доктор и тычет похожим на сардельку пальцем в длинную бумажную ленту. Все какие-то зигзаги да черточки, это так выглядят мои мысли? – Это характерно для гениев или…, - доктор поцокал языком, - извините, идиотов.
Мама всплескивает руками.
- Ну, скажем на идиотку ваша дочь не похожа, она вполне хорошо развита…
- Даже слишком, - вздыхает мама.
- Ну, гений ни гений, а что-то есть… Таким детям очень трудно адаптироваться в обществе, они как правило не поняты сверстниками, - я стараюсь не слушать доктора, сижу на высоком крутящемся кресле, болтаю ногами, подпираю щеку языком изнутри.
Вечером мама запихивала в большую клетчатую сумку мои вещи и время от времени смахивала с лица слезинки.

ГРУША.
Сегодня неделя, как я в санатории. Вначале плакала много. Все сидела на своей кровати возле окна, которую почему-то здесь называют «койка», обхватив колени руками, втянув голову в плечи, и молчала. На меня уже перестали обращать внимание. Даже еду мне приносят сюда на подносе. Я не разговариваю с другими детьми, не отвечаю на их тычки и колкости, меня для них нет. Я как улитка в раковине, как черепаха, внутри своего панциря, как ежик, ощерившийся колючками, как провод под напряжением. Дети в игровой комнате водили хороводы и строили башенки, отгадывали загадки и слушали сказки, разучивали грузинские и русские пляски, хором пели песни под баян и декламировали речевки. А еще, став полукругом, подняв руки кверху, шумно вдыхали, а потом резко сгибались, бросая вниз расслабленные руки и корпус, и хором: «Гру-ша! Гру-ша!» Мне тоже интересно, что за груша такая. Шмыгаю, утираю рукавом нос, нашариваю ослабевшими ногами тапочки, ковыляю в комнату, где много ненавистных мне детей, которые обзывают меня «психичкой» и «плаксой».
«Гру-ша!» кричат совсем рядом. Медленно открываю тяжелую дверь, заглядываю. «Гру-ша» - нагибаются, разгибаются дети. И я тоже, радостно размахивая руками, кричу «Груша! Груша!» Воспитательница берет меня за руки и ставит в общий круг, потом показывает, как правильно делать упражнение.
В этот день я впервые обедала в столовой вместе с другими детьми.


ДОКТОР - ТАИНСТВЕННЫЙ МАНЬЯК ИЗ ЛИФТА.
Нас в палате семеро. На соседней со мной кровати – Ксеня, высокая худая девочка, которая постоянно грызет ногти и выдергивает себе ресницы. Движения у нее угловатые и нескладные, как у Буратино. Дальше – Танюфка, именно Танюфка, а не Танюшка, ну, нравится так человеку. Ее воспитатели прозвали балериной, потому, что она всегда ходит на цыпочках, и в группе, и на прогулке. Прямо у двери – Ниночка, полненькая, кругленькая как хомячок, постоянно что-то жует. Я с ней дружу: за обедом отдаю ей молочный суп, печенку и кисель. Есть еще Лиля, которая заикается, Ленка – забияка, к которой только подойди, так она тебе треснет, ее даже пацаны боятся. Она самая старшая из нас. И, наконец – Светка, она всегда без трусов спит и по ночам писается.
После отбоя, когда гасят свет, мы сперва лежим тихо-тихо, делаем вид, что спим, а потом, убедившись, что воспиталки и нянечки ушли, начинаем рассказывать страшные истории. Особенно мастер рассказывать Ленка. И про черные руки, и про занавески и черных кошек, и про желтую простыню. А я стихотворение рассказала собственного сочинения:
Страшно стало вдруг и тихо,
Даже птицам не поется.
Солнце с горя утопилось
В маленьком лесном болотце.
Мягко шлепнулась на землю
Ночь расколотым орехом.
Смерть приходит в белых тапках
Изнутри подбитых мехом.
Только девчонки не испугались, а наоборот, смеялись. «Солнце в болотце утопилось» - вот здорово! А про белые тапки – это правильно, на всех покойников белые тапки надевают, - сказала Ксеня.
А Танюфка рассказала про птицу Крах. Это огромная, как дом птица живет на скалистом острове посреди океана. Она такая огромная и сильная, что в когтях может унести целого слона! А ей на обед целых пять слонов надо. Она уже съела всю еду на острове и теперь будет есть людей.
- А ее разве убить нельзя? – спрашивает Ксеня, не вынимая палец изо рта.
- Пробовали, только летает она так быстро, что самолет не догонит, - со знанием дела отвечает Танюфка. – А живет она в Бермудском треугольнике.
- Так ее надо ядерной бомбой, - советует Ленка-забияка, - Я бы ей шарахнула, пусть только прилетит…
За окном метнулась огромная тень. Девчонки с легким визгом нырнули под одеяла. Притихли.
- Трусихи, - говорит Ленка, - Тоже мне история! И нет на свете такой птицы. А если бы была, так об этом бы ученые прознали, во всех бы газетах написали.
- Так ведь и черной руки тоже нет, - высунув нос из-под одеяла, шепчет Ксеня.
- Конечно, нет! – легко соглашается Ленка. – Только чо вы слиповали-то так? А?! Счас я вам другую историю расскажу, всамделишную.
Она усаживается на кровати по-турецки, кладет на колени подушку. Наверняка делает важное и серьезное лицо, только этого нам в темноте не видно.
- Ну чо, слушаете? – низким голосом спрашивает она, - Жил-был доктор. Между прочим, очень хороший и уважаемый человек. Все у него лечились, даже начальники и депутаты.
- А кто такие депутаты? – тихо спрашивает Нина.
- А это самые большие начальники, - уверенно отвечает Ленка. – У доктора умерла жена, и он женился на другой. Прожили они три года, - Ленка понизила голос, - а детей у них так и не было. И через четыре года тоже не было, и через пять…
- Прямо как у моей старшей сестры, - шепчет Светка. - У нее тоже детей нет. А отчего это?!
- Маленькая еще знать, – тоном наставницы отвечает Ленка, - Слушать будете?! Продолжаю. Водил доктор свою жену по другим докторам, только те ничего не говорили. Услышал доктор, что в далекой деревне, в Сибири есть бабка-колдунья. И что она сможет помочь. Съездили доктор с женой к бабке, бабка выслушала их и порошок дала. «Только не будет вам счастья» - сказала. Приехали они домой, жена порошок выпила, - Ленка замолчала, повертела головой. Прислушалась, словно желая удостовериться, не уснули ли мы. - И вот, наконец, жена доктора забеременела. И выяснилось, что у нее больные почки. И ей нельзя рожать. Она умереть может, если родит. Другие доктора нашему доктору говорят, что нельзя ей рожать, что она умрет, а он твердит одно, хочу ребенка. А жене он ничего про ее здоровье не сказал. И вот прошло девять месяцев…
- А почему девять? – тихо спросила Нина.
- А потому, что рожают всегда через девять месяцев, - ответила Ленка, - пора бы уже знать. Слушайте, что ли… Повезли женщину в роддом. И там врачи говорят, что роды тяжелые будут, что умереть женщина может, не лучше ли ей живот разрезать, и ребенка достать. А муж ее, доктор этот, отвечает, нет пусть нормально, через писю рожает. А комната, где рожают, была на пятом этаже, и повезли туда бедную женщину на лифте. Только двери закрылись, а она задыхаться начала, посинела вся. Умираю, говорит. «Давайте операцию сделаем» - говорят другие врачи. «Нет, - отвечает доктор, - пусть нормально, сама рожает». Три раза его спрашивали про операцию, а злой доктор отвечал «нет». А женщине совсем плохо стало, она хрипеть начала и сознание потеряла. И вдруг лифт застрял, и свет в нем погас. И так целых пять минут было.
 Женщина хрипит, стонет…
- Так она же без сознания, – не поняла Ксеня.
- Так она без сознания стонала. Ей так плохо было. А когда плохо очень, тогда сознание теряют, и все равно стонут, - объяснила рассказчица. – И вот представьте себе: женщина умирает, вокруг врачей человек пять и лифт застрял. И ничегошеньки сделать нельзя.
- Ой, - взвизгнула Нина. – Страшно! А она что, умрет?! Да?!
- И вот когда двери лифта отворились, - продолжала Лена, - людям предстала такая картина: врачи в окровавленных халатах были мертвы, им ножом перерезали горло. И женщина была мертва, потому, что у нее разорвались почки. И весь лифт был забрызган кровью. Когда люди очнулись от ужаса и внимательно рассмотрели мертвецов, то поняли, что малыш у бедной женщины исчез…
- А доктор? Куда он делся? – спросила Ксеня.
- А доктор исчез, и с тех пор его никто не видел. И ребенка он с собой забрал. И стал доктор маньяком. Теперь каждый вечер он заходит в дома, дожидается лифта, заходит в него и катается. Особенно радуется, если в лифте вместе с ним попадается молодая девушка. Тогда он…
- Что? – хором спросили несколько девочек.
- А этого не знает никто. Потому, что доктор берет с девушек клятву никогда не рассказывать о том, что было в лифте, иначе быть беде. И никто так и не узнал о том, что он делает с девушками в лифте. Однажды в лифт посадили милиционершу переодетую, но доктор об этом узнал и…
- Неужели придушил? – удивилась Нина.
- Нет, он ничего ей не сделал. Так никто об этом и не узнал. А доктора прозвали – Таинственный маньяк из лифта.
Возбужденные и взволнованные Ленкиной историей мы долго не можем заснуть. Ворочаемся с боку на бок, думаем о том, что, наверное, сейчас Доктор-маньяк убивает какую-нибудь несчастную женщину в лифте. А утром люди поедут на работу, вызовут лифт и увидят окровавленный труп. Бр-р. Хорошо, что я живу на третьем этаже, могу до квартиры и пешком дойти, - думаю я.
Лет через десять после этой ночи я встретила в электричке стройную светловолосую девушку, в которой с трудом узнала Ксеню. Она рассказала мне, что до сих пор боится ездить на лифте.



ДУРНАЯ КРОВЬ.
Я выступаю следом за акробаткой. Сегодня я читаю стихи собственного сочинения. У меня уже много разных стихов – про щенка, про осенний ветер, который похож на строгого дворника в клеенчатом фартуке, он ходит по пустынному вокзалу и сметает желтую листву с платформы. Про ночные фиалки и про веселого инопланетянина, у которого девять щупалец и еще он подружился с девочкой. Сегодня я буду читать стихотворение про доброе чудовище, которое живет высоко в горах в озере со сладкой водой и очень любит детей. Только не есть, конечно. Оно их на спине катает и поет песни: «Оно и сказки знает, и песенки поет, по озеру катает детишек круглый год».
Ах, какой талантливый ребенок, восхищаются воспитатели, но тут же сокрушаются: и такой истеричный, неуправляемый, все дети направо – она налево, все спать – она играть. Она думает, что она – единственная и неповторимая, а у нас таких тридцать гавриков. Воспитатели говорят, что ко мне нужен особый подход.
Еще я буду читать стихотворение про щенка, оно совсем детское, я его лет в пять сочинила. Про то, как у девочки щенок заболел, и как оказалось, что лечить его надо конфетами. Но сегодня я очень хочу прочитать другое стихотворение. Я вам расскажу, как я его сочинила. У нас во вторую смену нянечка работает – Марина Аркадьевна. Она очень красивая, как Джоконда, я сама Джоконду не видела, но говорят, что это картина, а на ней тетенька улыбающаяся. Марина Аркадьевна мечтает стать артисткой. Каждый вечер она в своем закутке читает вслух, все больше стихи и басни. Хорошие стихи, даже лучше чем у меня, например, про окно, где опять не спят, или вот: «сжала руки под темной вуалью». Только читает она плохо. Смешно у нее получается, нараспев, наразвыв. А еще у нас ночным сторожем работает Славик. Он в пединституте на заочном учится. И вот как-то, когда все в палате, кроме меня, уснули, заходит Славик к Марине в комнатку и говорит: «Маришка, у тебя драматический талант!» А я как услышала это, даже дышать перестала, притаилась под одеялом, один глаз приоткрыла, вот интересно-то, наверное, как в кино для взрослых. Только ничего такого не произошло. Славик достал из сумки книгу, и они начали вслух по ролям читать. Эта была грустная история про бедного короля, которого отравили по приказу коварной королевы, и он стал привидением, про несчастного и немного сумасшедшего принца, про его возлюбленную, которая бросилась в реку, про друзей принца. Читали они целую неделю. После отбоя Славик заходил в палату, и начиналось. Я, затаив дыхание, слушала, как Марина хриплым волнующимся голосом читала. Я не понимала большей части того, о чем говорилось в этой книге, иногда я засыпала, так и не дослушав до конца очередную историю. И, тем не менее, все услышанное, вернее подслушанное ночью произвело на меня такое впечатление, что я даже стихотворение сочинила. Вот оно:
Погиб король. В душе не тает лед.
И белой лилией Офелия плывет.
Над фьордом северным – трехкратное «увы!»
Но Розенкранц и Гильденстерн – мертвы.
Я, сочинив стихотворение, несколько дней ходила и мучилась, потому, что очень хотела кому-нибудь его рассказать. А кому? Девчонки не поймут, им все про кукол подавай да про цветочки, или про машу-кашу-маму-раму. Воспитатели – те тоже по головке не погладят, еще спрашивать начнут, откуда я такие слова знаю. Остается только Марина Аркадьевна. Я набралась смелости. На вечерней прогулке, когда дети играют в мяч и лепят куличики, подошла к ней, потянула за юбку.
- Чего тебе? – обернулась она, - Мячика не досталось?
- Не-а, - мотаю головой я, - стихотворение…
- Что? Какое стихотворение? Неужели уже выучила? - Марина Аркадьевна даже руками всплеснула, - ах, какая прелесть!
- Я его сама сочинила, - кокетливо надув губки, отвечаю я. – Только вы можете меня понять.
- А, батюшки! – опять всплеснула руками девушка, - ну, давай, малышка, рассказывай. Ты ведь у нас поэтесса, - она взяла меня за руку, подвела к скамейке и велела садиться. Но я то знаю, что хорошие стихи надо читать непременно стоя.
- Ну, хорошо, - согласилась она, присаживаясь на скамейку, - ты будешь артистка, а я зритель.
И я рассказала. Громко, с выражением, даже руку правую вверх подняла, как памятник какой-нибудь. А на слове «увы!» даже головой тряхнула. А Марина раскраснелась почему-то, стала комкать подол юбки, губы поджала.
- Хорошо, очень хорошо, - дрожащими губами произнесла она. – Замечательно.
Потом быстро поднялась со скамейки, стряхнула с юбки сосновые хвоинки и нервной подпрыгивающей походкой поспешила в корпус.
А я так и не поняла, понравилось ли ей стихотворение.
Ну вот, моя очередь выходить. Зрители хлопают. Мимо пробегает потная высокая девочка в зеленом обтягивающем трико, расшитом блестками, - это Юленька, Юляша, Юлечка, девчонка вредная и злая, но воспитатели ее обожают. Юляша занимается в цирковой студии и умеет делать шпагат, колесо, мостик, даже на руках ходить умеет, правда немного, шага три. Я тоже попробовала сделать колесо. Три раза получилось, а на четвертый у меня подкосились руки, и я пребольно ударилась головой. Я заплакала, а Юляша почему-то стала смеяться. И за что ее воспиталки так обожают, ведь она ябеда и подлиза.
- Так, стихи, кто у нас читает стихи? – громко спрашивает и хлопает в ладоши полная дама в белом халате. Смотрит на сгрудившихся в кучку детей в разноцветных костюмах, замечает меня, грубо хватает за запястье, вытаскивает на середину. – Вот она, горе-то мое! Ты не забыла, что тебе выступать? Ты слышишь меня, дурочка? Я же сказала, после Юли быть готовой! А ты где-то шляешься, несносный ребенок. Нет, она и вправду идиотка, хоть и стихи пишет…
Я молчу и не понимаю, за что меня обзывают. Ну, не могу же я вслух объяснить воспиталке, этой толстой тетке в белом накрахмаленном, шелестящем как целлофановый пакет халате, с узкой, обведенной ярко-красным щелью вместо рта, с бровями, нарисованными карандашом, почему я не готова. Я же боюсь этой противной Юльки, она же меня на полголовы выше и сильнее. А потом, я, кажется, новое стихотворение сочинять начала, засмотрелась в окно на сад яблоневый, на то, как облетают листья и на голой черной ветке висит одно сморщенное желтое яблоко.
-Так. Все, давай. Сначала про щенка, потом про чудище, и не перепутай. Чуть концерт не сорвала, о Господи! – воспиталка грубо одергивает на мне юбку, дает легкий шлепок и выталкивает на середину спортивного зала, где и идет концерт.
«Сначала про щенка, потом про чудище, сначала про щенка, потом про чудище» - как заклинание бормочу я и медленно-медленно, гусиным шагом направляюсь на середину зала. Народу-то, ух-ты! Родители, воспитатели, врачи, повара, вон даже Марина Аркадьевна сидит и Славик рядом, за руку ее держит. Марина у нас больше не работает. Не работает с того самого дня, как я ей стихотворение рассказала.
Вот, стою на середине, спину прямо, как учили, носки чуть-чуть разведены, правая рука отведена в сторону, потому, что все взрослые поэты так делают. И тут в голове моей мелькает мысль, а что если рассказать стихотворение про короля и Офелию, ведь Марина сказала, что оно хорошее. Ну и пусть ругают, могут даже в угол поставить, могут даже исключить из санатория, а я его все равно расскажу.
- Ну, давай же горе мое, - краем глаза я вижу, как из-за занавески, служившей кулисой, высунулась круглая голова, как в такт словам раскрывается-закрывается узкая, обведенная красным щель, - давай же: «мой щенок сегодня грустный, мой щенок повесил нос…». Давай же… - и рукой машет.
- Мой щенок сегодня грустный, мой щенок повесил нос, не спешит он на прогулку, не виляет черный хвост, - опустив подбородок на грудь, насуплено бормочу я.
И вдруг, распрямляюсь, даже подпрыгиваю, ощущаю внутри натянутые струны, они звенят, колеблются, просят выпустить на волю ЗВУК. И я громко, на весь зал, на весь санаторий, на весь лес кричу. Кричу, надавив кулаками на живот, чтобы выжать из себя звук, выжать без остатка. Это совершенно новые, неведомые, непонятные мне стихи, родившиеся только что, неизвестно откуда, наверное, из этого пропахшего потом и духами воздуха, из злобной ухмылки Юляши, из таинственной и светлой улыбки Марины Аркадьевны, из расшитых блестками девичьих платьев, из приглушенного света настольной лампы, под которой двое влюбленных читают вечную историю о печальном безумном принце и его возлюбленной. Звук родился из шороха облетающих листьев, красных и желтых, из сосновой хвои, которая засыпает все дорожки в санаторном парке, из лунного света, который мощной струей врывается в девчачью спальню и никакие шторы и жалюзи не помогают. Он так же родился от мерцания лесного костра, который каждую ночь видать из окна, сначала, мы, дети думали, что это мерцает упавшая с неба звезда, потом, что глаз притаившегося в кустах чудища, страшного одноглазого Вия, про которого нам рассказал Славик, но потом кто-то из родителей объяснил, что это обыкновенный костер, на котором сжигают листья и хвою. Звук родился от пронзительного запаха антоновских яблок, которые приносит мне мама. Она почему-то отдает их воспитательнице, целый кулек, а та, после полдника вручает мне только одно яблоко, а остальные прячет высоко в подвесной кухонный шкаф. А Витька мне сказал, что воспиталка у всех яблоки отбирает, и печенье с конфетами тоже, а в тихий час ест. И мы с ним сговорились, что как-нибудь ночью проберемся на кухню, подставим стул, заберемся в шкаф и съедим все яблоки… И вот лопнули натянутые струны и звук уже не принадлежит мне, вернее, не одной мне, а всем:
Сентябрь. Опять колокола
Вызванивают душу,
Дурная кровь стучит в висках
и просится наружу!
Ночь черную разверзла пасть
Над догоревшим садом,
Я яблоком могу упасть,
Тебя обрызгав ядом!!!

- Ненормальный ребенок, - слышу я голос воспиталки в целлофановом халате.
Слышу как сквозь толщу воды. Я не могу пошевелить ни рукой, ни ногой. Чуть-чуть, ожидая того, что в глаза мне ударит яркий свет, разлепляю веки. Свет тих и приглушен. Из моей левой руки торчит какая-то трубка и уходит под потолок.
- Дебилка. Чуть концерт не сорвала. У меня же все расписано, понимаете? А она не то стихотворение прочитала… Ночь.. Яблоко… Дурная кровь… Ужас! А что обо мне из области подумают? А родители? Вы не знаете?! Что они подумают, раз дети такие стихи читают… Идиотка! Надо матери сказать, что у нее растет дочь - идиотка… Безобразие…
- Извините, Тамара Павловна, но в данный момент это вы рассуждаете, как идиотка. – Спокойно отвечает ей приятный мужской голос, - Да на таких детей молиться надо! Она поэт, она гений! За границей в таких деньги вкладывают, создают особые условия, чтобы они совершенствовали свой талант. А вот от ваших окриков, от вашего равнодушия дети и становятся идиотами.
- Ну, уж не позволю, Марк Валерьевич. Ишь ты, за границей! Я как идиотка рассуждаю? Я? Педагог с тридцатилетним стажем? Да вы еще в анатомичке трупы резали, а я уже преподавала. Я же пятнадцать лет в школе проработала. А потом вот сюда пригласили, заведующей. А девчонка эта – идиотка форменная. Дурная кровь. Дурная кровь…


ЖУРНАЛЫ ЖЕНСКИЕ.
Яркие, глянцевые, пахнущие дорогими модными духами и кремом от морщин. Выстроились в ряд на полке, расселись стайкой тропических птиц на прилавке, щебечут, манят. «Я расскажу тебе о том, как соблазнить мужчину» - вкрадчиво шепчет один. «Хочешь узнать о тайной жизни топ-моделей? На самом деле они такие страшненькие. А ты - лучшая» - перебивает другой. «Ты еще не знакома с методикой фен-шуй?» - спрашивает третий.
- Нет, нет, нет, - мотаю я головой. – В другой раз, - я надменно обвожу взором прилавок, критично разглядываю тощенькую модельку на обложке и молча исчезаю.
Единственное, что я удостаивала внимания в подобных журналах – пособия по сексу. И то лишь для того, что бы похихикать над советами очкастых теть наивным нимфеточкам. Как можно написать инструкцию по тому, что относится к сфере человеческих отношений?
Моя школьная подруга Лара, в отличие от меня, скупала все «Элле», «Космо», «Мери Клэр» и даже «Плэйбой», тщательно изучала секс-инструкции, наиболее важное записывала в тетрадочку, и смею предположить, ежевечерне тренировалась на огурцах и бананах под ранние песни Мадонны и Сабрины. Она также не пренебрегала советами относительно одежды и макияжа, и иногда устраивала в классе самодеятельное дефиле, демонстрируя ошалевшим одноклассникам самопальные прет-а-порте «от Труссарди и Гуччи», за одну ночь сварганенные из папиного плаща и маминой блузки на бабушкином «Зингере». Я же в это время занималась поглощением трудов Ницше и Шпенглера, балдела от Бродского, слушала Арефьеву и Бьорк, затем увлеклась творчеством Варга Викернеса – юного малахольного арийца, еретика, музыканта и философа, и по сей день отбывающего максимальный срок в комфортабельной норвежской тюрьме. Я презирала рукоблудие и прятала свое бурно расцветающее тело в драные джинсы и толстовку с черепом. Я много и неумело курила. Злобно материлась. Пила водку. Тусовалась в мужских компаниях, и юноши, считавшие меня «своим парнем», делились со мной своими тайнами и переживаниями.
- Да засади ты ей поглубже, - с видом знатока советовала я. – А про Юльку забудь, она просто непрошибаемая дура и тебя не ценит. Ладно, давай еще по одной…
Сама я была девственницей. Впрочем, как и Лара.
Я давала Ларочке списывать домашние задания по алгебре и физике. Я была готова решать за нее контрольные по химии, лишь бы хоть иногда лицезреть, как она эротично и чувственно, засовывает банан по самый хвостик себе в горло. Как потом нежно вытаскивает, ласкает его узеньким сильным язычком, плотно сжимает в кольцо пухлыми губками. Я заворожено смотрела на нее, как на шпагоглотательницу, как на порнозвезду, по ошибке забежавшую в школьный туалет, где пахнет девичьим потом и сигаретным дымом, где белый кафель стен исписан губной помадой, а пол за унитазами забросан прокладками и плохо скомканными клетчатыми листочками. Я сидела на грязном подоконнике, широко расставив ноги, и мусолила языком сигаретный фильтр. В моем животе сонно плавала и торкалась тупым носом золотая рыбка.
- А ты сделай операцию, превратись в мужика, а я бы за тебя замуж вышла, - хитро улыбается Ларочка.
Ларочка вышла замуж спустя год после окончания школы. В ночном клубе узкокостную нимфеточку в коротенькой юбочке из кожзама и полупрозрачной блузке, обтягивающей несформированную грудь, приметил залетный крутой дядя, свирепый мачо русско-американского разлива, «владелец заводов, газет, пароходов». Спустя два часа, на заднем сиденье дядиного «Лексуса», Ларочка претворила свои обширные теоретические сексуальные знания в жизнь. Спустя два месяца она уже мыла туфельки в Атлантическом океане. Присылала фотокарточки с пальмами и золотыми пляжами, небоскребами и уютными особнячками. Ее муж, лысеющий господин в пестрых шортах, армяно-еврейско-бог-весть-каких-кровей, полный, заросший от подбородка до пяток густой кудрявой черной шерстью, белозубо улыбался, обнимал за талию хрупкую Ларочку в синем сарафанчике.
- Обожаю-обожаю, он такой волосатый. Он похож на интеллигентного цивилизованного зверя, особенно, когда наденет белую рубашку, - восторженно пишет Ларочка. – Через неделю летим в Австралию, у Руфика новый проект.
Еще Ларочка жаловалась на то, что никак не может забеременеть. А ей так хочется подарить Руфику сына.
Я, раздавленная ее успехом, выкрасилась в платиновую блондинку, стала носить неприлично короткие юбки, бюстгальтеры на косточках и сапоги-ботфорты на шпильке. Провинциальные мачо в ужасе шарахались от такой красоты, а декан грозилась исключить меня за «недостойное поведение». (Развели, понимаешь, дом моделей!)
Спустя еще два года Ларочка умерла при родах. Цинковый гробик с птичьими косточками доставили в нашу глухую провинцию с побережья Майами. Где теперь пухлые развратные губки, шепчущие милые глупости, где тоненькие кривоватые ножки с наманикюренными пальчиками, где русая головка, наполненная девичьим бредом? Кто будет делиться со мной нехитрыми секретами и развлекать банановым минетом? Все будет гнить в земле, в земле…

 ЗЛАЯ, ЗАВИСТЛИВАЯ. ЗВЕЗДА.
Хожу, задрав нос, воображаю, рисуюсь. Жую бутерброд с красной икрой и прихлебываю шампанское из пластикового стаканчика. Кругом публика в шелестящих платьях и неоново-сияющих галстуках, глубокие декольте, демонстрирующие увядшие груди и дорогие пиджаки, трещащие на жирных спинах. Нелепая вечеринка в самом разгаре – стихи прочитаны, слоны розданы, потоки лести иссякают.
- Деточка, я восхищен… Куда же вы, девочка моя? – краснолицый рыжий толстяк в кожаном пиджаке преследует меня весь вечер. – Ваши стихи. Это как свежий воздух в душной камере, это как …
- Луч света в темном царстве, - произношу я не без иронии. Он не замечает подкола.
- Именно, душенька. Именно. Конечно, вам надо еще учиться, совершенствовать ваш дар, но … Но это, поверьте мне, дело времени. Вас ждет слава Евтушенко и Вознесенского. Залы будут рукоплескать вам, - толстяк машет руками, подпрыгивает, словно пытается взлететь. – Вы звезда, вы яркая, хм… Вы сверхновая звезда! Да, да, сверхновая, знаете ли… хм, учили астрономию, наверное…
- Угу, - прихлебываю я из стаканчика, - только сверхновые звезды вспыхивают мгновенно, светят ярко, тут уж ничего не поделаешь, да вот сгорают быстро… И, - я понижаю голос, -  потом, когда сгорают, вот незадача, превращаются в черные дыры… - я делаю плаксивое лицо.
- Ах да, - чешет раскрасневшееся лицо толстяк, - дыры черные… ладно. Но… Вам надо публиковаться, мы можем вам помочь, мы, в частности я… Еще шампанского?! – он пытается приобнять меня за талию.
Некоторое время мы стоим друг напротив друга. Я, сдерживая ехидный смешок, разглядываю его лицо – круглое, лоснящееся, в обрамлении рыжих жидких кудрей. Макушка его абсолютно лысая. Нос длинный и острый, как у собаки колли. Глазки маленькие, покрасневшие от алкоголя, бегающие. Хм, и так должен выглядеть поэт?
- А люди, между прочим, летать умеют, - прожевав бутерброд, прерываю молчание я.
- То есть… Как? Причем здесь летать? – оседает толстяк, сбитый с толку.
- Обыкновенно. Как птицы, как мухи. Ученые обнаружили в человеческом организме ген, отвечающий за левитацию. За способность летать. Только ген этот как бы спит, не действует. Это можно специальными методиками разбудить. Ну, как йоги или буддийские монахи делают. Так что, не все потеряно, - я смешно кланяюсь толстяку и убегаю в туалет курить.
 Толстяк этот, между прочим, член Союза писателей. Стихи у него примерно такие: «глаза твои как василечки прямо, люблю тебя, Семенова Татьяна». Или «за околицей лужок, под горой рябинка, здравствуй милая моя, белая косынка». А членом Союза он стал вообще по случайности. В 92-м читал у Белого дома политические памфлеты собственного сочинения. Это был его первый публичный поэтический опыт. Через полгода ему пришло сообщение, что он награжден какой-то медалью за защиту Российского правительства. А еще предложение вступить в Союз писателей. Мол, нужны нарождающейся российской демократии такие певцы и стихотворцы.
В туалете, стены которого облицованы ядовито-розовым кафелем, курит пожилая седая дама в широчайшей, расшитой блестками блузе. Ее непередаваемого цвета волосы тщательно взбиты и похожи на мыльную пену, в которой только что постирали что-то синее.
- Конечно, дорогуша, вы молоды и дерзки, но к мнению такого человека, как Виктор Даметьевич, стоило бы прислушаться. Но, учтите, все, что он вам говорил – это огромный аванс на будущее.– Назидательно произносит дама.
- А подслушивать нехорошо, - щелкнув зажигалкой, парирую я.
- Хм, нахалка! – манерно отведя руку с сигаретой, говорит дама. – А я за вами весь вечер наблюдаю. Да, вы талантливы! Да, прямолинейны. И я, - дама выпячивает вперед усеянную блестками грудь, - я даже горда, что на столь низком уровне… Да, я повторюсь, на столь низком уровне литературной жизни нашей области, существуют такие таланты. – Дама чрезвычайно горда произнесенной фразой.
- А на низком уровне, это простите как? – не подавая и признака обиды, как можно спокойнее, спрашиваю я.
- А так, что у вас, к сожалению и к вашему несчастью нет ни книги, ни звания, - курящая высокомерно окидывает меня взглядом. Получается неубедительно – дама ниже меня на целую голову. - Вот скажем, Виктор Даметьевич, автор пяти поэтических сборников. Или Елена Федоровна, ну, помните, вся в черном, у нее вышло одиннадцать книг за три года. Вот к чему надо стремиться! И у меня на следующей неделе выходит книга. А у вас, простите – нет. Хотите, прочитаю, - и, не дожидаясь моего ответа, а он уверяю вас, был бы только отрицательным, начинает. Это был самый пошлейший и банальнейший стишок изо всех, которые мне приходилось когда-либо слышать. А как она читала, картавя и взвизгивая, взвывая в конце каждой строчки.
Пролетела над столом
Птица-вдохновенье,
И оставила на нем
Плод – стихотворенье.
Каждый вечер птицу жду,
на окно взираю.
И на пламенном костре
Музы я сгораю!
Выдержав положенную паузу, дама скромно произнесла, - Вот, девушка, к чему надо стремиться, вот, о чем надо писать. Поэт и поэзия! Предназначение, высокая роль поэта. А не ваши, простите… хм… - она несколько замялась, наверное, рылась в памяти, выискивая обрывки файлов с моими стихами, но ее маломощный компьютер выдавал лишь одно: «неверно указано имя документа или путь к нему». Я упорно молчала, стряхивая пепел с сигареты. Наконец дама вспылила: «Вот, видите, что бывает с поэтами, которые не имеют книг! О вас просто никто не будет знать!»
- Да знают, кому надо, - тихо ответила я. – Только про птицу вашу мне не понравилось, если простите, птица над столом пролетит и некий плод оставит, то цена вашим стихам – помет и не больше. Давайте лучше я прочитаю вам свое, будет, что на досуге покритиковать:
И мне завистливой и злой,
и вам – святым и безупречным,
всем будет место под луной,
всем будет место в жизни вечной.
Я гордо покидаю облицованное розовым кафелем помещение, оставляя курящую даму в блестящей блузе в полном недоумении.


ИСТЕРИКА.
Я – истеричка. У меня бывают приступы. С раннего детства мама таскала меня по врачам, спрашивала: «А что это ребенок по полу катается и волосы на себе рвет. А еще бормочет что-то, на стихи похоже». Врачи пожимали плечами, разводили руками, списывали все на побочные эффекты бурного роста и советовали больше бывать на свежем воздухе и меньше смотреть телевизор. Говорят, что слово «истерика» означает в переводе с греческого – «бешенство матки». С возрастом это усилилось.
Стоит меня разозлить, и я сжимаюсь в тугой комок, вернее, во много комков. Тело изгибается дугой, кулаки сжаты, все мышцы напряжены как струны контрабаса. Я начинаю бить себя костяшками пальцев по вискам. Сперва тихо, как бы щекоча нервы наблюдающим, со стороны кажется, что я рисуюсь или притворяюсь. Потом сильнее, сильнее, уже не в силах сдержать себя. Боли я не чувствую. О, заломите мне руки, поднимите мне веки, окатите меня холодной водой! Внутри меня разгибается пружина, тело мое мне неподвластно, я с грохотом падаю на пол, ударяюсь головой об угол тумбочки, затихаю. Одна такая истерика стоила мне выбитого зуба и сотрясения мозга.
Лежу в постели – никаких книг, никакого компьютера. Сон. Сон. Сон. Тело мое размякло и ослабло. Я безвольная ватная кукла. От скуки втаскиваю на кровать ящик от письменного стола, принимаюсь разбирать личные архивы. Листаю тетрадки, исписанные корявым неуверенным почерком, рассматриваю рисунки, вырезки из глянцевых журналов. Ах, Ларочка, Ларочка, где ты теперь?! В земле, в земле… Классе, наверное, в девятом мы с Ларой решили нарисовать портреты мужчин своей мечты. Неумелые наброски, капли искренности и грез. Вот он, твой – густые брови, сросшиеся на переносице, черные кучерявые волосы, орлиный нос, мощный, раздвоенный щетинистый подбородок, взгляд свирепый и одновременно доброжелательный. Коренастое приземистое, поросшее густым кучерявым волосом тело. И подпись – «главное в мужчине – чувство юмора». И мой рисунок – худенький белокурый юноша с печально затуманенным взором. Мальчик-колокольчик. Маленький принц. Стойкий оловянный солдатик. Фарфоровый пастушок. Мне нужен мужчина, который бы защитил меня от самой себя.
К вечеру приходит подруга и приносит в качестве гостинца несколько бананов. Мы, хохоча, читаем Ларину тетрадку с аккуратно наклеенными секс-инструкциями и давимся бананами.


КОМПЬЮТЕР, КОТ, КНИГИ – вот киндер, кирхен, кюхен моего существования в данной точке пространства и времени. Верный «Атлон», купленный еще на заре гигагерцового бума, мой боевой конь и моя головная боль, хранитель моих тайных помыслов, мой холст и палитра, скрижали моей души. Мой верный друг, мой любимый мужчина, молчаливый и работящий, иногда капризный и упрямый. Ты просто стал частью меня. Сколько ночей проведено рядом с тобой?
Кот рыжий, в кремовых мраморных разводах – оказывается, такой окрас по-научному называется «табби», это мне сказали на выставке. Даже предложили купить коту родословную – он бы назывался не просто «домашний», а «оцикэт». Потомок диких котов оцелотов и египетских мау, чьи изображения и статуэтки находят в фараоновых гробницах. Легкий, грациозный, изящный, знающий себе цену. Огромные миндалевидные глаза полыхают желтым огнем. Потомок сиамских и абиссинских кошек, вытянувшись во всю длину – а это восемьдесят семь сантиметров от кончика носа до кончика хвоста, лежит на батарее, греет белое пузо и мраморные рыжие бока. Иногда во сне скалит зубы, выставляет когти и грозно урчит – в его теле живет душа дикого кота-оцелота.
Книги, во множестве разбросанные вокруг, – дешевые издания в мягких обложках и солидные в твердых, тканевых. Прочитанные десятки раз и брошенные на первых страницах. Книги утренние и ночные. Книги для уютного чтения, когда с ногами забираешься в кресло, покрываешь колени пледом, потягиваешь из старой синей чашки скверный дешевый кофе, грызешь сухарики и погружаешься в яркий волнующий мир. Книги для беглого просмотра. Золотые слитки человеческого разума, кучки неуемных амбиций, куски дымящейся совести… Когда-нибудь я тоже напишу книгу. Я так хочу, и так будет.


МИР СНОВА МОЙ
Я отходила от болезни долго, выползала, карабкалась, тянулась. С удивлением и радостью обнаруживала, что вновь умею подчинять себе предметы – спичка в моих руках загоралась, сигарета тлела, иголка протыкала ткань и тянула за собой нитку. Я вновь умела преобразовывать мир.

БОМБА
Кондукторша-толстуха смерила меня недоверчивым взглядом, шлепнула губами: «Так вам куда, девушка? Третье кольцо уж едете… Учтите, за каждое кольцо платите отдельно». Я молча показываю ей проездной. Она недовольно качает головой, бормочет: «Ишь, удумали. Сядут и катаются. И вози их. Взрослая уже, небось, дети есть, а все в трамвае катается…»
А я люблю сесть вот так в трамвай или троллейбус, непременно в самый хвост и непременно спиной ко всем, задом наперед, смотреть в широкое, забрызганное заднее стекло и ехать, ехать… Голова сперва пустая, но постепенно наполняется гулом голосов, звоном, стуком колес о рельсы и железным скрежетом на поворотах, шумом города и лесным бормотанием, шуршанием целлофановых пакетов, пререканиями с кондуктором… Вот так они и рождаются на свет. Строчки…
…Как падучая звезда
На траве оставлю след..
Я успею. Веришь?! Нет?!
На остановке в трамвай вместе с другими пассажирами, деловитыми и озабоченными, нервными и спешащими, вошли две женщины, старшей было лет сорок пять-сорок семь, младшей - около пятнадцати. Я почему-то сразу решила, что это мать и дочь. Обе женщины выглядели растерянными, несколько испуганными. Младшая из женщин держала в руках большой тряпичный сверток. Держала так осторожно и боязливо, что на миг мне подумалось, что женщины эти - террористки и в руках одной из них – бомба.
Сейчас старшая выскочит на середину салона, закричит что-нибудь устрашающее, а младшая будет трясти свертком, вертеть им, угрожать пассажирам. И все сперва завизжат, замечутся, кто-то рванет стоп-кран, будет выжимать стекло, а вон тот лысый парень в кожаной куртке наверняка подкрадется к девочке сзади и сделает удушающий захват. От неожиданности она выронит сверток, тряпье размотается, и все увидят, что там внутри всего-навсего пластиковая бутылка с песком или тыква.
Растерянные женщины сели рядом со мной. Так уж получилось, что девушка оказалась как раз напротив. Ее острые как у кузнечика коленки прижались к моим. По ее лицу, еще по-детски трогательно-глупому и некрасивому было заметно, что недавно она плакала, тушь с неумело накрашенных ресниц растеклась, юношеские прыщики на вздернутом остреньком носике покраснели. Жидкие пепельно-белокурые волосики девочки заделаны в жалкую косичку, одета она в розовую болоньевую куртку, старенькую, но опрятную, и джинсовую юбчонку вышедшего из моды фасона. Девочка пристально и сосредоточенно смотрела на сверток.
- Ничего, дочка, вытянем, ничего, - вздохнула мать, - Ладно, себе откажем, вытянем. Ничего.
Сверток в руках девочки внезапно зашевелился и закряхтел. Тут наконец-то до меня дошло, что этот вовсе не бомба, а новорожденный ребенок.
Подошла кондукторша. Видно, заметив, как старшая из женщин засуетилась, взялась было открывать сумку, кондукторша замахала руками, «Что вы, ладно, ладно, я понимаю». Участливо заглянула в лицо юной маме, спросила: «Мальчуган?»
- Нет, девочка. Я только не знаю, как назвать, - тихо ответила та и шмыгнула носом. Голос у нее хрипловатый и дребезжащий.
- Оно и лучше, с девками хлопот меньше, а мужики эти… э-эх! - кондукторша махнула рукой и добавила, - Гляди, молодая еще, а то наплачешься от них, от мужуков-то. А папашка-то небось в армии, да? – медовым голосом донимала кондукторша. Лицо ее было обращено на младенца, поэтому она не могла видеть, как по лицу девочки потекли крупные, подкрашенные фиолетовой тушью слезы. Как ее маленькое некрасивое личико морщилось, а тоненькие искусанные губки мелко дрожали.
- Спасибо, спасибо, - стала благодарить кондукторшу старшая, - вы уж извините, что без билета. Вот, сами понимаете, так уж вышло…
Кондукторша махнула рукой и, переваливаясь с боку на бок, поспешила обилечивать других пассажиров. Я отвернулась к окну. Близоруко прищурившись, разглядываю вывески на магазинах, шуршащие и тарахтящие мимо автомобили. Странно, роддом был четыре остановки назад, почему же они вошли здесь… Четыре остановки и два кольца назад…
…Как же нелепо выгляжу я со своим впалым животом, узкими бедрами, острыми коленями, неестественно округлой грудью среди крутобоких, широкозадых, брюхатых, вислогрудых, лениво и степенно текущих, плывущих, переваливающихся с боку на бок как утки, тяжело ступающих как водолазы по суше, женщин. Они все как одна в бесформенных балахонах, тряпичных шлепках, отрешенные, углубленные, дышащие и живущие какой-то потусторонней жизнью, жизнью сокрытой в собственном животе. Интересно, это как – весь мир в твоем животе?
- Что-о? – отдергивается от меня одна из них. – Что в моем животе?!
- Извините, - отвечаю я, разглядывая собственные коленки, - это я… Я иногда вслух думаю. Я просто никогда не была беременная… Мне интересно… Это как же – в животе – новая жизнь, целый мир… живет там…
- Ну, - на миг задумалась собеседница. – А не фига особенного. Тошнит и трахаться больно. А начальник с работы не отпускает в консультацию, говорит, бери за свой счет… И уволить хочет. А вообще-то, я и не хотела рожать… Мишка заставил.
- Кто? – переспросила я.
- Хахаль мой. Говорит, что если не рожу – не женится. И в квартире не пропишет. А еще за ребенка ведь деньги дают. Ну, мы там телик купить решили…
Из кабинета напротив высунулась седая старушечья голова, прошелестела мою фамилию.
- Ты что ли? – толкнула меня в бок собеседница.
А в моем животе – пустота, мрак, вакуум. Кишки-потроха-требуха и никакой жизни.
… Черный дерева скелет,
этот весь любовный бред,
Пересилю. Веришь?! Нет?!
…Трамвай резко тряхнуло, заскрежетало железо, заискрили провода, я подалась вперед и вбок, ударилась виском о стекло. Раздался младенческий плач. Напротив меня две печальные и растерянные женщины.
- Ты одеяло-то заштопала? – спросила женщина свою дочь, - Ну, то, голубое. Дырка в нем, прямо посередине, это я гладила и прожгла. Заштопать надо, а то нехорошо.
Девочка ничего не ответила, как зачарованная сидела она и, не моргая, смотрела на личико своего ребенка. Взгляд ее немигающий, испуг вперемешку с любопытством. И ни капли материнской гордости. И с чего люди взяли, что новорожденные красивы? Маленькие, желтые, кряхтящие. Личико с кулачок, сморщенное и горячее, голова плоская и длинная, а еще у младенцев почему-то губы зеленые.
- Коляску у Гусевых возьмем, у них Алешка уже большенький, не нужна ему коляска. Я договорилась. Ползунки тоже они дадут. Пеленок сама нашьешь, - женщина словно разговаривала сама с собой, отрешенно глядя в окно, - Да, чуть не забыла. Кроватка! У этих, армян с пятого этажа попросить надо. А не дадут, так и в кресле поспит. Ты у меня до трех месяцев в кресле спала. А у Борисовны сын и вовсе в ванночке спал. Не пропадем.
… - Вам бы беременеть надо, девушка. Не двадцать уже, все-таки, - мой живот намазан скользким и липким, по нему водят холодной трубкой. Сухая средних лет женщина-врач в голубом халате, с крашенными хной волосами внимательно смотрит на крошечный монитор, где пульсируют и дышат мои внутренности. – Маточка хорошая. Так, повернитесь немного, выдохните… Ага. Левый яичник слегка увеличен. Простужались? Так еще вдохните… Что, неужели так холодно? Ну, потерпите, рожать будете ведь. Давайте скорее, лучше не затягивать. Что-то мне тут не нравится у вас… Ну вот, отлично. Нет у вас никакой кисты. – Врач заботливо вытирает с моего впалого брюха бесцветную липкую гадость, - И не тяните, девушка с родами. Ну и что, что не замужем, вы девушка энергичная, как я погляжу, продвинутая, и сами справитесь. Всего хорошего.
… Ни девушки с ребенком, ни ее печальной матери в трамвае уже не было. «Четвертый круг поедете, гражданочка?» - сердито спросила кондукторша.
Так хотелось –
Перееду это горе я.
Не вписалась,
Не моя траектория.


ЛУНА.
- Извините, девушка, а вы давно здесь стоите? – в темноте я не сразу вижу, откуда это говорят, поэтому верчу головой как сыч, отвечаю, наверняка в пустоту. Отвечаю грубо, раздраженно.
- А вам какое дело?
- Хм, я просто хотел спросить, давно ли троллейбуса не было?
- А-а, извините, ради Бога. Я просто в целях предосторожности. Знаете ли… Я тут минут десять топчусь, а троллейбуса все нет и нет.
Ну и Луна сегодня, батюшки! Никогда такой не видела. Я люблю Луну. Смотреть на нее, разглядывать, давать свои названия кратерам и горным хребтам, морям и озерам. Просто, я почти не знаю настоящих названий. Хотя, кто вам сказал, что море Ясности или Спокойствия, или кратер Коперника – это настоящие лунные названия?! Я про Луну стихи сочиняю…
- Эй, девушка… - окликает меня голос, - троллейбус.
- Ага, - беззвучно киваю я.
- Вам на вокзал? – спрашивает голос, - Это пятый…
- Не-а… - стою, задрав голову, разглядываю лунные горы и моря.
- Извините, девушка, а вы не курите… Я .. это, зажигалку хотел спросить…
- Да-да, пожалуйста, - всовываю зажигалку в протянутую ладонь, синюю, как у вампира, потому, что на нас, стоящих на остановке падают фиолетовые отблески фонарей.
- А вам не кажется, что троллейбус чем-то похож на лифт? – опять спрашивает меня незнакомец. Голос у него мягкий и влажный, как апрельский воздух.
Я пожимаю плечами: Не-а…
- В лифт входят незнакомые люди, становятся рядом, едут до нужного этажа, иногда заводят беседу. Но чаще просто молчат и думают каждый о своем. А потом выходят, расстаются, чтобы никогда не встретиться вновь. А если и встречаются, то уже не узнают друг друга. Так и в троллейбусе. Вместе ждут, вместе едут и потом…
- Да, пожалуй, вы и правы…
Сидим рядом на прохладной влажной скамейке. Курим и ждем троллейбус. Я так ни разу и не заглянула в его лицо. Разбавляем неловкое молчание шумными выдохами и чиханьем.
- А я стихи сочинила, - говорю я неожиданно, - хотите, прочитаю…
- Стихи? Разве в наше время кто-то пишет стихи?! – Искренне изумляется мой случайный собеседник. Он сидит ко мне в профиль. Я вижу его узкое нервное лицо, очки на носу, глубокую бороздку, идущую от крыла носа до уголка губ. Сине-серый барельеф на фоне города. И Луны. – Читайте…
- Вот.. Они еще только совсем сырые, я их только что сочинила… Слушайте…
Шорохов тайных вбрызни
В города вспухшие вены.
Луна над городом виснет,
Цепляется за антенны.
Зачем такая большая –
Растет, пульсирует, дышит?…
- Нет, нет, нет, это так глупо.. Зачем… - опять натянулись внутри тела гудящие струны контрабаса. Пара глубоких вздохов. Легкие надуваются как воздушные шары.
– Извините. Глупости, я ведь вас отвлекаю…
- Что вы, это так чудесно…
Тут подходит троллейбус, я вскакиваю в салон, занимаю одиночное место впереди, прямо у кабины водителя, прижимаюсь носом к стеклу и гляжу как за окном медленно-медленно, покачивая медовыми боками, поднимается Луна.
Моим случайным собеседником был Таинственный Доктор-Маньяк-из-лифта.


РАБОТА.
Как всегда некстати. Вопреки всем планам и алфавитам.
- Лё-о-о-нь? А мой заказ еще не проплатили?
Надо работать. Кричу хрипло, барабаню ногтями по столешнице.
- Какой? – не сразу доносится голос из-за пластиковой перегородки.
- Как какой? От банка этого… «Промстройсинтез» что ли… Ну, буклет им надо и календарики. Я их лично месяца три уламывала.
- А-а, - из-за перегородки высовывается длинная стриженая голова в очках. - Так я его Юрке отдал…
- То есть.. Кк..ак?! Юрке? – спотыкаюсь и недоумеваю. - Да я же лично с их менеджером говорила… Да как же так? Да Юрка же не справится… Лень.. ты напутал что-то… там же деньжищ немеренно, Юрка запорет все, - лицо мое нагревается и краснеет.
- Понимаешь, - поправляя очки, менторским тоном произносит Леня, - Юрке деньги нужнее. У него семья все-таки. Второго ждут, слышала?! - Леня щербато улыбается, сверкает золотой коронкой.
- Д-д-ды, - челюсть дрожит, я чуть ли не пальцами разжимаю зубы, всовываю сигарету, затягиваюсь. Насытившись никотином, организм взбадривается. - Ты чо, офонарел?! С чего взял, что ему нужнее?! Это я этот заказ нашла, я! Хотя могла бы и не искать! Во, урод! Юрику нужнее, - я встаю и начинаю мерить шагами комнату. - Значит, если Юрик посадил себе на хребет неработающую, вечно брюхатую бабу с кучей понтов, так он и герой?! И баба эта героиня? Усыновил чужого ребенка, ах, какой молодец! Помог тридцатилетней женщине с образованием восемь классов, вот чудесно! А я?! У меня, между прочим, кран на кухне течет, телик дохнет, у меня диван проломился, мне за интернет платить нечем… Долгов за квартиру за полгода! Я, между прочим, в отличие от жены Юрика, на помаду и колготки сама себе зарабатываю… Я моря лет восемь не видела… А мне замуж надо..., - теплые, подкрашенные черным, слезы поползли по щекам. – Зачем?! Зачем я так? У нее ребенок, а мне просто жить надо!

СЕРДЦЕ.
Я кричала, что не нет никакой любви, кричала беззвучно. Потому, что тишина – это звук во тьме потерявший скорость. Но темнота не приходила. Тьма – это там, где я тебя не смогу видеть. Значит, мне будет легче.
Гляжу на тебя и мучаюсь. Мучаюсь оттого, что несёт меня к тебе, как парусник, потерявший курс в бушующем море, несет на рифы. Знаю, что разобьюсь, но ничего не могу поделать.
- Ты чего, дурочка, домой иди, - твой голос совсем рядом, легким бризом обвевает ушную раковину. «У-у-у» - вторят древние завитки.
- Да, да, да, - киваю головой, собираю вещи, - Домой. Домой.
На черта мне дом, где нет тебя!
Лежу в темноте, комкаю краешек одеяла, вздыхаю. Вытягиваю перед собой руку с растопыренными пальцами, разглядываю, как сочится сквозь них ночной свет.
 Горечь ночи распять на пяльцах…
Просыпаю в полтретьего, сердце бешено мечется, кожа горит. «Где-ты, где-ты», - напевает кровь… Еле-еле успокаиваю себя, тяжело дышу. И опять, пришли непрошенные, обосновались в моем сознании, хромые, неприбранные, разношерстные:
Хочешь, - разбужу тебя среди ночи,
Вот слышишь?
Оно – то ведром железным
В колодце грохочет,
То метнется
Испуганной мышью.

МУЖЧИНА МОЕЙ МЕЧТЫ
- Извини, но кто – нибудь из нас должен был сделать первый шаг, - тихо шепчу я. Лежу изможденная и расслабленная, ощущаю, как внизу живота насытившаяся золотая рыбка сонно тыкается носом. Чувствую твои пальцы на своей спине. И теплый кокон одеяла и полумрак и дождь, царапающийся в окно. – Извини, я, наверное, такая дура….
Звонок. Кто так поздно?! Нет-нет, лежи. Что за глупости?! Сейчас мне никто не нужен, кроме тебя. Телефон тренькает и тренькает, мигает во тьме кровавыми цифрами определителя. «Знакомый номер?» - спрашиваешь ты. «Ах, да, подруга… Если так поздно, значит что-то серьезное…». Ну, так возьми трубку, я не обижусь.
Разгоряченное тело моментально покрывается гусиной кожей, стоит только покинуть кокон одеяла.
- Привет, Оль, - стою на одной ноге на холодном линолеуме, запахиваю клетчатую рубашку на голом пузе. – В чем дело?
- Мне так плохо, приезжай, - рыдает трубка. – Мне та-а-ак плохо.
- А в чем дело? – переспрашиваю я.
- Я хочу ребенка… Мне… хлюп-хлюп… Мне так одиноко… Приезжай..
- Ну… Здорово… то есть, как хочешь. А я-то здесь причем? – путаюсь в словах, переминаюсь с ноги на ногу, тяну рубашку книзу. Перспектива покидать теплую постель, где справа пусть пока и не любимый, но очень замечательный, мой, самый лучший мужчина, тот, которого добивалась так долго. В ногах потомок диких котов оцелотов и изящных фараоновых кошек, чьих лап отпечатки хранит древняя пыль Луксора. Оля, о чем ты говоришь, какой ребенок? У нас тут тепло, сонно, у нас тут еще полбутылки ликера и торт с кремом. У нас тут девять с половиной недель, эммануэль и империя страсти в одной постели. Я так обнаглела, что курю в комнате. Я так развратна, что где до меня бедной Ларочке, чьи косточки гниют в земле, в земле…
- Лешка не хочет… Представляешь, вчера он предложил вместе пойти к гинекологу и вшить мне ампулу. Тогда я целый год не забеременею. Я разведусь с ним, гад… - слова перемежаются шмыганьем и всхлипами, я слегка отвела трубку от уха. – Приезжай, мне так плохо…
- Извини, я не могу. Я не одна, - говорю я.
- С кем?
- Какая разница. Ты помешала нам побить мировой рекорд, теперь придется начинать с начала…
- Это тот, с прежней работы? – интересуется Оля.
- Допустим.
- Ты любишь его?
- Ну, не знаю… Пока не знаю. Мне с ним хорошо, он меня не раздражает, он замечательный и у нас много общего. Я бы с ним ужилась.
- Ты хочешь от него ребенка?
- Что? – взвизгиваю я. – Какого ребенка? Оль, да что с тобой? – бедная, бедная Ларочка, глупенькая капризная любительница бананов и женских журналов… Что ты хотела – ребенка. Где ты теперь – в земле, в земле…
- Если любишь мужчину, то хочешь от него р е б е н к а… Кстати, - всхлипнуло из трубки, - у Лешки резус отрицательный.
- Чего?! – недоуменно переспрашиваю я. Нервно и нетерпеливо переступаю с ноги на ногу – ступни никак не привыкнут к холодному полу.
- Резус. А меня положительный, у него отрицательный. Он обманул меня, говорил, что тоже положительный. Кровь плохая.
- Как это?!
- А так, - зашмыгало из трубки, - что это опасно для будущего ребенка. Он мервеньким родится может… или вообще, хлюп, не родится. Ты, слышишь, ты всегда у парня спрашивай, какой у него резус. Это очень важно… а то кровь, дурная кровь…
- Так, слушай меня, - металлическим тоном приказываю я, - Выпей снотворное и ложись спать. У тебя просто крыша едет. Какой на хрен резус?! При чем здесь кровь?! Какой ребенок, вы всего полгода женаты. Я недавно читала, что рождение ребенка в первые три года супружеской жизни – огромный стресс, который приводит к распаду брака. Вы еще друг друга не изучили, а тут еще ребенок, памперсы, пеленки, слюни, каки-бяки. Ф-ф-фу… - ты неслышно подходишь ко мне, обнимаешь за плечи, прижимаешь к себе… Золотая рыбка всплеснула хвостом.
- Оль, мне тут, короче…некогда… Ложись спать, поговорим как-нибудь на неделе. Выкинь ты глупости, ты еще сама как ребенок, - я кладу трубку и впиваюсь в твои губы.
- На свете есть только две объективные истины, - в полузабытьи шепчу я. Рука в руке, моя голова на твоей груди, в ногах - потомок оцелотов.
- Знаю, - шепчешь чуть слышно ты, - ты красивая и пишешь замечательные стихи…
- Нет, - улыбаюсь я, - я люблю тебя.
Пауза. «А вторая?»
- Мы созданы друг для друга.
Представляю, как злорадно ощерились господа-критики, патологоанатомы моих надежд, инженеры человеческих душ в грязных перчатках, в забрызганных радужной кровью фартуках. Как вцепились они сверкающими в свете люминесцентных ламп клещами в последнюю фразу. Вот она - прочь, изъять, удалить. Как она уродует нежную ткань текста! Как принижает его несомненные достоинства. Какая любовь, девушка, о чем вы пишете?! Не такая ли любовь убила Ларочку?
Еще и еще раз напишу – Мы созданы друг для друга. Любой третий разрушит наш хрупкий мир.
У тебя на спине родинки в виде созвездия Большой Медведицы. Я засыпаю в окружении звезд.


ПАРК. ЦЕПОЧКА.
Напротив нашей конторы – городской парк. Вернее, уже не совсем нашей. Ты вчера уволился. Правильно. Ты так смешно называешь свою новую должность – «эникейщик». Это когда у секретарши босса на дисплее выскочит надпись – press any key, в твои обязанности входит объяснить, где этот «эникей» находится. Смешно, правда?!
- Ну, ты ко мне несправедлива, там еще куча всяких обязанностей. Базы данных, конфигурация сети…, - чуть обиженно говоришь ты.
- Ф-ф-фе, - я дую на одуванчик, ты весь в пуху, как цыпленок. Смешно оттопыриваешь нижнюю губу.
- Вот тебе, - и мне в лицо тоже летит одуванчиковый пух.
Одуванчики, одуванчики, целое поле одуванчиков. Желтые солнечные брызги на зеленом бархате. Выводок нежных цыплят-однодневок. Я останавливаюсь.
- Что с тобой? - подходишь сзади, обнимаешь за плечи…
- Смотри… Там, в траве… - указываю рукой на проржавевшую металлическую конструкцию, торчащую из травы. Просто отрезок толстой трубы, торчащий из земли, кое-где на его ржавой поверхности сохранились лоскуты красной краски.
- Хм, просто какая-то железяка… - пожимаешь плечами ты. – Пойдем отсюда, в этой части парка нет ничего интересного…
- Подожди, - освобождаюсь из объятий, подхожу ближе, глажу ладонью шершавый металл. – Здравствуй, моя маленькая, любимая… - встаю на колени, обнимаю железную трубу..
- Эй, ты с ума сошла! Чего ты там делаешь?! А вдруг она под напряжением?
- Она мертвая, она уже давно мертвая, - бормочу я, - А ты разве ничего не помнишь?
- Да ничего я не помню, - в голосе твоем ноты раздражения и недоумения. – Железка как железка, может остатки конструкции от старой карусели. Пойдем отсюда. Давай лучше пива попьем где-нибудь…
- Здесь…
- Что здесь?!
- Здесь посидим. Так надо.
- Фиг с тобой, жди только. Тебе какого? В смысле пива какого? – и ты немного взбешенный поднимаешься в горку, нервно размахиваешь руками.
Я сижу на забрызганном солнцем бархатном ковре, ноги вытянуты, спиной прижимаюсь к красной трубе. Надо же, он ничего не помнит, хотя, должен был… А может, он в детстве в этот парк никогда не ходил? Или карусель эта мне только приснилась? Аттракцион, в разговоре именуемый просто «цепочка». Столб высоченный, метров десять, наверху колесо, к нему на цепях сиденья привешены. Колесо крутится, столб крутится, сиденья летят, люди, сидящие в них, летят, всем весело - смех, визг. Самое главное – что вверху к колесу этому пропеллеры приделаны. Когда карусель работает – они жужжат. И сиденья пластиковые. На всех каруселях деревянные, вроде как из реек сколочены, а на этой пластиковые… Мама, мама, я тоже хочу, - тычу пальчиком в пропеллер.
- Не могу, дочка, голова кружится…
- А я хочу! - топаю я ногами, над моей головой пролетают веселые лица, ноги в босоножках и кедах, смех, визг, юбки пузырятся. Особо смелые раскачивают свои сиденья, толкают других, закручивают цепочки, взлетают выше и выше, как в песне – «взлетая выше елей!» Здорово! Тут тоже ели растут и сосны. - Мама, я тоже хочу выше елей! Я тоже хочу! – кулаки сжались, стали твердыми как голыши. Сейчас я вам покажу…
- Девочке пока рано. Только с двенадцати лет. Или с родителями, - выносит вердикт строгая тетя в малиновом берете. На шее у нее связка билетов. Тетя эта – начальник карусели. – Одной девочке нельзя, не положено. Только в сопровождении взрослых. Вот в прошлом году случай был.., - она делает ударение в слове «случай» на последнем слоге.
Тут меня подхватывает на руки какой-то веселый дядя в клетчатой куртке, - Кататься хочешь, малышка, а не боишься?! Мама-то разрешит?! А, мамаша?! – и он весело подмигивает моей маме.
- Ой, Лев Борисович, как неудобно-то, - смущенно улыбается мама. – Ну, дочка, иди с дядей Левой кататься.
- Пустяки! - дядя Лева сажает меня на плечо, высоко-то как! Мамочки! Аж, сердце в пятки ушло, а на карусели-то как будет?! Я и так плыву над головами высоко-высоко. И уже страшно. Холод в животе, пятки неприятно зудят, ладони словно иголками колет. А если выше елей, то я умру от страха, ой, не надо!…Может и впрямь мне рано, может, права тетя в малиновом берете. Нет-нет, не хочу, мне страшно, я испугаюсь. Ладони мои холодеют, ноги становятся деревянными, меня начинает мелко трясти.
- Нет-нет-нет! Боюсь! Отпустите меня, не хочу кататься! - и я стучу дяде Леве кулачками по кучерявой голове. Прическа у него и впрямь львиная грива – густая, волнистая. – Отпустите, я передумала!
- Ой, неудобно-то как, – качает головой мама, - Она вам ничего не испортила. Капризный, знаете ли, ребенок, чуть что, так сразу истерика. Высоты боится до смерти, а все туда же. И сама не знает, чего хочет. До чего противный ребенок!
Дядя Лева отряхивает куртку, лицо его перекошено улыбкой. – Нормально, все нормально. Пустяки!
По дороге домой мама со мной не разговаривает. Дома молча ставит передо мной тарелку с молочной лапшой – не хочу! Бурые подгорелые склизкие пенки и плоские макаронные червяки – какая гадость.
- Вот! И попробуй не съесть. Ненормальный ребенок! – и закрывает кухонную дверь.
Долго сижу, перебарывая отвращение, пытаюсь впихнуть в себя хоть несколько ложек этой остывающей гадости, давлюсь и кашляю. Долго-долго мешаю лапшу ложкой, все надеюсь, что от помешивания ее станет меньше. Потом ударяю выпуклой стороной ложки по бледным макаронным червячкам, они разлетаются во все стороны, прилепляются на обои, на занавески. Шлеп! Шлеп! Вот вам, противные макаронные червяки, живущие в мутной сладковатой жиже! Никакая сила не заставит меня съесть вас! Шлеп! Шлеп! Глаза мои застилает белым, наверное, это молочная пенка выскочила из тарелки и как жаба из сказки впрыгнула мне на лицо. Сейчас я ее сгоню. Если сильно ударить себя по вискам, то жаба подумает, что в следующий раз ударят ее и испугается. Шлеп! Шлеп! Вот тебе! Мама! Я ничего не вижу-у-у-у!!!
Жаба все-таки перехитрила меня. Спряталась в углу и стала раздуваться, все больше и больше. А потом как прыгнет на меня – и придавила своим большим мягким студенистым телом. Теперь я вся лежу в холодном студне и не могу пошевелиться.
- Она очень агрессивна… Девочке вредно бывать в людных местах. - Слышу я голос, - Видите ли, любой контакт с посторонними – для нее шок. А тут парк, много народу, все новое, яркие краски – все это и спровоцировало истерику. Может, у вас есть возможность увезти ребенка в деревню?
- Да-да-да, - бесцветно и отрешенно отвечает мама.
Через год, когда я немного подросла и психика моя окрепла, мы снова пришли в парк. Что стало с моей «цепочкой»? Задираю голову высоко-высоко, цепи смотаны, сиденья подняты наверх, под самые облака. «Мама? Она сломалась?»
И одуванчики, кругом одуванчики… Солнечные брызги на бархатном ковре газона… Вот, а ты говоришь – железка.
- Эй, ты что, задремала? – толкаешь меня в бок. - Вот, держи пиво, орехи…
Некоторое время молча прихлебываем из бутылок, сдуваем пену с горлышек, хрустим орешками и сухариками.
- Слушай, а я вспомнил. На этом месте находилась карусель. Называлась то ли «Орбита», то ли «Спутник». Там еще пропеллеры наверху были. А однажды, представляешь, малявка какая-то истерику тут закатила, сидит у отца на плечах и орет: «Боюсь, боюсь!». Да ладно, ей всего-то года три было, не больше…
- Это была я, - чуть шевеля губами, говорю я. Громче не надо. Зачем тебе знать…

ПИСЬМО.
Погост лесной и тихий. Не кладбище, а именно – погост. На кладбище – кладут и зарывают-забывают, а на погосте – гостят. Отсыпаются перед новым взлетом. Кладбище – это склад мертвых ненужных тел, погост – гостиная, куда приходят живые навещать мертвых. Вот и я пришла к тебе в гости, Ларочка. Как тебе?! Не давят на узкую впалую неразвитую грудь мраморные плиты и тонны песка?! А слепые кольчатые черви не тревожат?
Извини, дорогая, что долго не навещала… Долго сижу молча. Вот, видишь, курить так и не бросила… Представляешь, а я подросла почти на два сантиметра. В двадцать-то два года! Врач сказал, что это возможное последствие после сотрясения, наверное, какой-нибудь центр в мозгу, отвечающий за рост, разбудила. За полтора месяца на два сантиметра. Ничего, мы это остановить можем, говорит врач. Да вы что, отвечаю, здорово даже, я всегда мечтала высокой быть. Ничего, я еще на подиум выйду! Врач посмотрел на меня, лоб отер, сказал так назидательно – девушка, милая, вам с вашей психикой и здоровьем рожать поскорее надо, мало ли, как процесс пойдет.
- Какой процесс? - удивляюсь я с высоты своего роста.
- А то, что приступы участились, вчера вы вены резали, сегодня голову разбили, завтра задохнуться можете. У вас мозг – как у боксера.
- Это как? – спрашиваю.
- По голове себя часто бьете, вот как! – И снимок в журнале показывает – там мозги в какой-то пленке, а пленка эта как решето.
- А-а-а, это, - вздыхаю я облегченно. - Так я же боли почти не чувствую. Потом тошнехонько, конечно. Но дня два-три отлеживаюсь, голову подушками обложив, и все стихи сочиняю. Хотите, прочту? Вам понравится. Всем нравится. А решето – потому, что в голове ветер…
- Нет, не надо, - мотает головой доктор. – Давайте-ка, попейте таблеточки. Раз в неделю ко мне на беседу. А как встретите хорошего парня, так мигом … И никаких абортов. Другую на вашем месте я бы всячески предостерегал от беременности, а вам настоятельно рекомендую. У вас как раз тот случай, что с появлением заботы о другом у вас и появится инстинкт самосохранения, ответственность… Вам ребенка надо рожать, а не стихи писать. Стихи у нас все пишут…
- Так я же сдохну, доктор! – вскакиваю я. – О чем вы?! У меня же дурная кровь. Дур-на-я кровь! – два смазанных удара в виски, но тут мне заламывают руки, куда-то тащат, тычут в вены. - Вот хорошо, спасибо вам. Спасибо…
- Все растворится в вечной мгле,
 Ты будешь гнить в земле, в земле… - шепчу я в полузабытьи.
Так о чем я это, Ларочка? У тебя на могиле – дерево. Лиственница. Это я попросила ее не спиливать. Твой гробик качается в ее корнях как колыбель. Как хрустальный гроб спящей красавицы. Ведь ты и есть спящая красавица. У меня все хорошо. Мой… ну не муж пока, не жених, скажем просто друг… Он замечательный. Все смеялся, когда я после болезни с постели нормально встала, распрямилась во весь рост, а он и засмеялся – теперь мне каблуки носить придется… Ему совершенно наплевать на то, что я пишу. Абсолютно. Тотально… Твоего видела по телевизору. Он теперь депутат Государственной думы. Променял Майами на Москву. Вот убогий! Олигарх, бля… А мой мне и говорит, вот не терялась бы тогда, не фыркала по поводу толстого пуза и волосатой груди, была бы теперь госпожой-олигаршей. И ты бы была жива, Ларочка. И простила бы мне все. А я бы все равно с ним развелась, отсудила бы сто миллионов и сделала операцию. И ты бы за меня замуж вышла. ..
…А у меня дома тетрадка твоя сохранилась. И блузка шелковая с меховой аппликацией. И фотографий куча. Вот… Ну, как там тебе в земле, в земле… Интересно, ночью мертвые тоже спят? Пойду я, а то скоро стемнеет. Давай, не скучай в земле, в земле…

УБЕЖИЩЕ.
Наш дом. Впервые за много лет. Не мой и чей-то еще. Не просто мой, а наш. Пустая комната кажется огромной. Дверь на балкон открыта. Дом пятиэтажный, высокий, послевоенной постройки. Перегибаюсь через низкие кованые перила, гляжу вниз, мне кажется, что балкон слегка покачивается. И снова знакомый зуд в пятках и ладонях, холод внизу живота. Ух, ты, высоко-то как! И страшно. Оживает детский необъяснимый страх высоты. «Отойди лучше, сумасшедшая, - ты пытаешься увести меня с балкона, - свалишься еще».
 Посреди комнаты, на пыльном дощатом полу валяется полосатый матрац. Ты, поморщившись, перепрыгиваешь через него, потом обходишь кругом.
- Хм, как бы его выкинуть, через окно или так, по лестнице стащить, - рассуждаешь ты. Потом, деловито окинув взглядом комнату, говоришь хозяйским тоном, - Обои лучше сразу переклеить. Можно и потолок побелить, а то неуютно как-то… Вот здесь диван поставим, здесь шкаф, там телевизор, тут в углу компьютер. А здесь со временем, когда решишься, может уместится кро…, - ты невольно осекаешься, смотришь на меня вопросительно.
- Другой компьютер. Мой. – Не теряюсь я, - Мы их в сеть объединим и загрузим какую-нибудь игру. Пусть между собой играют, а мы займемся чем-нибудь более интересным.
- Интересно, как это может так быть? - гладя мои волосы, удивленно спрашиваешь ты. Глаза у тебя большие, чуть-чуть раскосые, наверное, от изумления. – Ну, как это может быть?! – и ты начинаешь щекотать мой затылок.
- А вот и увидим! – хохоча, отвечаю я и падаю на матрас, лежащий посреди комнаты.

МАМЕНЬКИН СЫНОК.
Сижу одна в комнате. Ты закрылся с мамой на кухне, что-то выясняешь. Про меня. Давно сделала вывод, что все матери великовозрастных холостяков в чем-то схожи. Кандидаты наук и продавщицы из сельмага, директора заводов и школьные уборщицы, - у всех цель одна – как можно выгоднее и надежнее пристроить свое засидевшееся «в девках» чадо. Неважно, что чаду уже далеко не двадцать. На любую девушку, которую обожаемый сын-обалдуй привел в дом, смотрят как на потенциальную невестку и, конечно, мать своих внуков. Сперва радушные улыбки. Пирожки - салатики - варенья. Невинные вопросы. А потом, как в лоб - солененького не желаешь, девушка? И все эти перешептывания, вроде: «Хороша девка, статная. А чо волосы красит? Свои, неужели? А грудь-то небось, силиконовая?» Чувствую себя кошкой на выставке. Чужие люди берут на руки, растягивают, измеряют, ворошат шерсть. И попробуй, оскалься, выпусти когти.
Беседуете давно. Я стараюсь не подслушивать, время от времени включаю телевизор, тупо переключаю каналы, гневно швыряю пульт за диван, иду на балкон курить. Деревянные перила балкона делят мое тело пополам: нижняя часть защищена, стоит на каменной плите, скрывается кованой решеткой, верхняя перевешивается на улицу. Переступаю с ноги на ногу, успокаиваю зуд в пятках. Вот сейчас еще чуть-чуть перегнусь и полечу вдаль, вдаль, вниз, вниз, на каменные плиты, на жухлую траву, на крыши припаркованных автомобилей. Свесившись, вдыхаю запахи, ловлю звуки – смех, шепот, обрывки кухонных разговоров, возгласы футбольных комментаторов, киношные взрывы, музыку, ругань, гитарные аккорды, кашель, детский плач, шорох автопокрышек, велосипедные звонки…
- Хорошая? – взвизгивает на кухне твоя мама. – Ну, готовить, стирать, полы мыть – это каждая умеет. Ей что главное, а?
Ты что-то пробурчал под нос, извини, что не расслышала. И извини, что подслушиваю.
- Тебе тридцать, как-никак. Пора и о будущем подумать. Или все пиво – дискотеки - компьютеры эти? А?! Все люди как люди, у всех внуки. Вон, у Семеновых, третий уже. Ах, ну да, Валька - дурень перед армией девку обрюхатил, конечно! Ему, между прочим, всего двадцать шесть, а он и работать успевает, и детей стругать. Вот так, растишь-растишь, ночей не спишь и никакой благодарности! И чой это у ней за работа? – и почему в подобных разговорах даже самые воспитанные и интеллигентные женщины превращаются в деревенских баб?
- Она писателем хочет стать, - спокойно объясняешь ты. – Сейчас ждет отзыва из издательства.
- Ой, писательница! – восклицает мама. – И о чем это она пишет? Детективы что ли? И где это в нашем городе издательство нашли, а? Нашел бы нормальную девку, заделал бы ей пацаненка…
- Мам, о чем ты? – недоумеваешь ты. – Она, как тебе сказать… не совсем здорова. Это пройдет скоро. Ей просто надо отдохнуть, подлечиться. Я ей сейчас нужен.
- Вот, еще и больная! – громкий хлопок руками, - А Ленку-то помнишь, а? Вот хороша была! Пусть и без высшего образования, пусть и не писательница. Аборт от тебя сделала! Помню, плакала все, придет и плачет – Нина Михайловна, я вашего сына люблю, я дочку ему рожу… А ты?! Скотина!
- Отвали! Достала уже! - и ты громко хлопаешь дверью.
Мать долго еще ходит по кухне, гремит кастрюлями, включает и выключает воду. Всхлипывает. «Да ну ее», - машешь ты рукой. Наконец выходит в прихожую, шумно одевается, ковыряется в замках. Ты бежишь ее провожать. Напоследок мать тебе шепчет: «Подумай, как-то нехорошо… Внучка бы дождаться…»
Долго молчим, изучаем тени на потолке. Впервые чувствую неловкость. Может, привыкаю. Странно, человек рядом, родной и знакомый, а вроде бы и совсем чужой. Даже прикоснуться страшно.
- Через месяц мне тридцать лет. - Неожиданно говоришь ты, - А я еще о чем-то думаю.
- Что, опять песня про то, что ты для меня слишком старый? – я переворачиваюсь на живот, приподнимаюсь на локтях, заглядываю тебе в лицо, - А мне, между прочим – двадцать пять через два года. Та еще старушенция.
- Да нет, я не об этом…
- А о чем же? Послушай, а неужели тебе и в самом деле наплевать на то, что я пишу? Ты же даже не читал, - я упираюсь локтями тебе в грудь, пристально гляжу в лицо.
- Абсолютно, - бесстрастно отвечаешь ты. – Наплевать, как только можно наплевать. И читать не хочу. Там и без меня все хорошо. Лучше не бывает.
- Ну, ладно, - нехотя соглашаюсь я, – тогда позволь вопрос.
- Валяй!
- Вопрос вот какой. Ты не против, если я сделаю тебя прототипом одного из моих героев.
- Хм. Смотря, что за герой, - ты морщишь лоб и смешно оттопыриваешь нижнюю губу. – Может он маньяк. Или хуже того, браток какой-нибудь. Подумать надо…
- Ага, а говоришь абсолютно наплевать! – восклицаю я.
- Ну, раз разговор такой, то уже не совсем наплевать… А о чем рассказ. Или роман?
- Да все очень просто. Почти о нас с тобой. Она немного сумасшедшая, немного поэтесса… А он – простой парень…
- Первый парень на деревне, вся рубаха в петухах, - скороговоркой произносишь ты. – История любви «немного безумной, немного поэта» и бедного тракториста, тьфу ты, программиста, хотя какая разница…
- Не ерничай,– слегка обижаюсь я. – Это просто история двух людей, которые случайно оказались вместе, полюбили друг друга. А поскольку рядом нет ни одной подходящей влюбленной пары, то я решила рассказать о нас с тобой.
- Только учти, я еще не давал согласия.
- Я не знаю, чем закончить историю, - словно не расслышав твоей последней фразы, продолжаю я. - Я думаю. Что когда женщина становится матерью, производит на свет себе подобного, она что-то теряет, перестает быть собой, понимаешь?
- Не понимаю…
- Ну, она словно отрывает от себя какую-то часть и часть эта начинает жить сама по себе, своими заботами и никак от нее не зависеть. То есть зависеть-то конечно на первых порах да, но понимаешь – это уже не ты, хотя многие женщины думают не так…
- Вот видишь, - медленно начал ты, выдержав паузу, - ты и сама не можешь толком объяснить, что думаешь, может это все напускное. Ты все придумала, чтобы казаться оригинальной, выделится из толпы. Конечно, ты говоришь это, потому что хочешь прослыть оригиналкой… Хотя.. в тебе нет ничего особенного.
- Но… видишь ли ты не прав, я это чувствую… Я действительно так думаю… я так думаю…
- Ты просто прикрываешь этим свои комплексы, неудачи… не знаю, я не психолог, я даже не такой умный как ты…
- Умный? Я –то умная… меня в детстве идиоткой называли, хотя я стихи писала.
- Мне вообще кажется, что это у тебя возрастное… Ну может ты задержалась в развитии… может наоборот что-то перескочила.. я думаю, это пройдет. Ты перестанешь так думать…
- Бог с тобой, какое пройдет. Мне двадцать три года. А скоро тридцать, а там уже поздно что-то думать, понимаешь?
- Иы просто не хочешь брать на себя лишнюю ответственность
- Мама была права, - шевелишь губами ты. И уже громко добавляешь, - Ну, почему, почему, ты не можешь быть как все? Почему? Просто жить, родить ребенка, отбросить эти дурацкие писательские фантазии! Зачем ты все усложняешь? Зачем тебе эти нелепые бредни, эти истерики, глупые раздумья? Зачем ты пытаешься придумать какую-то еще параллельную жизнь. Иногда я боюсь тебя. Понимаешь, просто боюсь того, что ты выкинешь в следующую секунду! Я порой не знаю, как с тобой быть… ты.. ты непредсказуемая! Неужели ты просто не можешь быть собой? Почему тебе в голову всегда дурная кровь ударяет? Почему? Где ты настоящая? Где твоя настоящая жизнь?
- А это и есть моя настоящая жизнь! – гордо отвечаю я и вдруг взрываюсь. Сильно сжимаю кулаки, ощущаю внутри себя туго сжатую пружину. – Я такая, и все! Вернее не такая, а другая! Я другая! Не лучше, не хуже, а другая! А если ты чем-то недоволен, если тебя что-то не устраивает, если тебя так волнует, что думает твоя мама, то, пожалуйста, я могу уйти! Уйти сейчас, пока не так больно! Ищи себе домашнюю клушу, которая родит тебе кучу сопливых карапузов! Давай! Ты ведь этого хочешь?! Да?! – крик царапает горло. Я сжимаю кулаки еще сильнее и ударяю ими по вискам. – Ты… же… это…го.. хо..че-е-ешь!?
- Ты ненормальная! Ты закончишь свою жизнь в психушке! Это же преступление – так рассуждать! Идиотка! Дурная!
Резко вскакиваю, путаюсь в одеяле, резко и неуклюже швыряю его на пол. И балкон – нейтральная территория, трамплин, взлетная полоса. С чего ты взял, что прыгну, просто подышу свежим воздухом, успокоюсь. Я что, правда, столько глупостей наговорила? Вот дурная… Дурная кровь…

СВОБОДА.
Кто вам сказал что свобода и ответственность спаяны неразрывно? Ведь свобода и означает отказ от всяческих ответственностей, а ответственность наоборот сковывает движения.
- Твоя ответственность в данный момент состоит в том, чтобы не нарушать мою свободу, - назидательно говорю я коту-оцелоту, примостившемуся на перилах.
Ответственность за то, что пишу, или за то, что была? Ответственность за ту маленькую девочку, что еще живет в моей душе, которую не смогли убить ни жестокие дети, ни черствые равнодушные взрослые, ни даже ты своей осторожной любовью. Свобода от них? Свобода, потому, что дремлет в моем измотанном бесконечными истериками и раздумьями организме таинственный ген левитации? Чтобы как в детском сне набрать в легкие побольше воздуха, расправить руки, ощутить, как топорщатся на спине обрубки крыльев. И выше, выше, мимо. Мимо… И снова натянулись струны, звенят, колеблются, снова просится наружу Звук. Звук, рожденный ниоткуда, из этих теней на потолке, из усыпанной одуванчиками поляны, медовой Луны, родинок на спине, расположенных в виде созвездия Большой Медведицы, из смеха и визга, катающихся на карусели. Голос не родившихся детей, голос убитых надежд, голос утраченных иллюзий и растоптанных грез. Просто сижу на балконе, глотаю слезы, отбиваю онемевшей ладонью такт:
Не страшусь, что одинока,
как луна над головами,
Ухожу, играя смыслом,
небо выпачкав словами…
Не пытаюсь быть солидной,
не учусь искать причины…
Для меня то очевидно,
что для вас неразличимо.
Кто я? Цветик ли волшебный
У подножья серых скал,
Или просто отраженье
Обознавшихся зеркал…