Платон о поэзии

Воловой Геннадий
Поэт — существо легкое, крылатое и священное, и он может творить лишь тогда, когда сделается вдохновенным и исступленным и не будет в нем более рассудка.

— Платон
Платон против поэзии

Платон объявил, что трагическая поэзия должна быть изгнана из идеального государства, поскольку своими произведениями поэты пробуждают, питают и укрепляют худшую сторону души и губят ее разумное начало.

Вычеркнуть, отбросить, изъять, исключить, запретить учителям использовать «плохие» стихи в беседах с учениками и не давать поэту хора для постановки его трагедии, если он говорит о богах что -то плохое — именно такими рекомендациями буквально пестрит текст платоновского «Государства».

Философ вспоминает миф (причем, только намеком, сегодня понятным лишь специалисту), где рассказывается, как Тесей и Пирифой решились на ужасное преступление, решив сделать своими женами двух дочерей Зевса, Елену и Персефону, за что были наказаны в Аиде. «Мы не допустим таких мифов», — восклицает Платон.

«Мало того: мы заставим поэтов утверждать, что эти поступки были совершены другими лицами… подобные высказывания мы запретим и предпишем и в песнях, и в сказаниях излагать как раз обратное». Поэты рассказывают, будто Гефест был сброшен с Олимпа собственным отцом (т. е. Зевсом), — «такие рассказы недопустимы в нашем государстве».

Как это ни парадоксально, величайший, быть может, в истории человечества философ, как никто другой сказавший о бессмертии человеческой души и вечности, выдвигает тоталитарную по своей сути схему и призывает к жесткой и безжалостной цензуре. Причем относится это не только к поэтическим произведениям, но и к той устной мифологической традиции, в недрах которой вызрела вся греческая культура.

Если что?то вредно для нашего государства, это должно попасть под запрет вне зависимости от того, с чьим именем, пусть даже самым знаменитым, связан этот «вредный» миф или текст. Цензуре подвергаются даже гомеровские поэмы.

Платон, исходя, разумеется, из лучших побуждений, рассуждает (страшно сказать!) как советский партийный чиновник, считавший возможным исказить текст любой пьесы в угоду идеологической установке.

У него есть свое весьма возвышенное представление о божественном начале, в которое, разумеется, не укладываются древние мифы, ибо там боги или, во всяком случае, их дети, например Тесей, совершают всевозможные преступления — воруют, лгут, обманывают друг друга, распутничают, пьянствуют, убивают ни в чем не повинных людей и так далее. «Какие же это боги, это — черти полосатые!» — воскликнул однажды, говоря о видении богов в греческой мифологии, А. Ф. Лосев.






Платон и поэты
«Искони наблюдался разлад между философией и поэзией», - эти слова Сократа, как он изображен Платоном в «Государстве» [607b], зовут, казалось бы, погрузиться умом в глубь истории, стремясь во мгле архаики отыскать первоначало той розни между искусством философии и искусством подражательства, о которой идет речь на страницах «Государства». Однако, странное дело, на память приходит не какой-нибудь древний миф о возникновении вражды, разделившей души в их приверженности либо поэзии, либо философии, а не что иное, как общеизвестная городская история о насмешках комедиографа Аристофана над философами вообще и Сократом в частности. Хотел ли Платон показать своего учителя Сократа мелкодушным мстителем или нет, но, читая десятую книгу «Государства», трудно не поддаться искушению расценить пассажи, обращенные против всякого художества с поэзией во главе, в качестве судебной кляузы. Платон устами Сократа приводит не Аристофана, не кого-то из поэтов, дурных или хороших, а самое поэзию на суд. На суде должно быть выявлено развращающее влияние поэзии на человеческие души. Не кажется ли это перепевом пресловутого обвинения, которое полис выдвинул против Сократа и по которому Сократ был умерщвлен? Впрочем, Платон не зовет избивать поэтов, он всего-навсего отказывает им в месте. В каком же? В месте под солнцем идеально устроенного государства, которого, пожалуй, на земле-то и нет. Остракизм был в ходу у афинян, но как могут быть изгнаны поэты оттуда, куда нельзя попасть ни по суше, ни по морю, ни пешком, ни на колеснице?

Говорит ли Платон аллегорически? Если это так, тогда разве не справедливо было бы обратить его слова против него же, укоряя философа за то, что вместо дела он слагает какие-то басни, которыми пичкает наивных и доверчивых собеседников? Тексты Платона пронизаны от и до драматизмом: поистине можно было бы устраивать театральные представления, взяв за основу платоновские диалоги. И такой человек, так умело владеющий словом, не пасующий перед метафорами и тропами, - этот человек всерьез бесчестит поэзию, которой сам не чужд? Ведь, в отличие от анонимного антагониста Петрарки, с которым тот безжалостно расправляется в своей «Инвективе против врача», Платона никак не получится выставить невеждой, не умеющим ценить поэзию оттого, что ему, по душевной пошлости, не постигнуть богатства даров, которые та несет с собой. Или дело все-таки в скрытой реакции против жизни – и поэзии как производящем восторг жизни начале, - в которой платонизм был уличен Ницше, называвшем Сократа первым декадентом?

На эти вопросы непросто ответить, если только не грешить чересчур вольным (до небрежности) обращением с тем событием, каким стал Платон еще при своей жизни. Быть может, он отталкивает поэзию, именно для того, чтобы привлечь внимание к тайному сродству между ней и философией, - тому сродству, о котором мог, например, говорить Хайдеггер? Как бы то ни было, небезынтересным представляется немного повременить с вынесением окончательного определения по вопросу отношения Платона к поэзии, несмотря на то, что в текстах можно найти достаточно поводов считать его «музофобом». Косвенным подтверждением мудрости такового решения будет для нас философское творчество Аристотеля («Поэтика»), который, между прочим, на протяжении двадцатилетнего срока до своего самостояния в качестве учителя в Ликее пребывал в сплоченном кругу слушателей платоновской Академии. То, что для постижения платоновской философии (а разговор о поэтах в «Государстве» - тоже философия), недостаточно одного цитатника, не обинуясь предупреждал сам Платон. Яснее всего – в своем седьмом письме родственникам и друзьям Диона. «Вот что вообще я хочу сказать обо всех, кто уже написал или собирается писать и кто заявляет, что они знают, над чем я работаю, так как либо были моими слушателями, либо услыхали об этом от других, либо, наконец, дошли до этого сами: по моему убеждению, они в этом деле совсем ничего не смыслят. У меня самого по этим вопросам нет никакой записи и никогда не будет. Это не может быть выражено в словах, как остальные науки; только если кто постоянно занимается этим делом и слил с ним всю свою жизнь, у него внезапно, как свет, засиявший от искры огня, возникает в душе это сознание и само себя там питает. И вот что еще я знаю: написанное и сказанное мною было бы сказано наилучшим образом, но я знаю также, что написанное плохо причинило бы мне сильнейшее огорчение. Если бы мне показалось, что следует написать или сказать это в понятной для многих форме, что более прекрасного могло быть сделано в моей жизни, чем принести столь великую пользу людям, раскрыв всем  в письменном виде сущность вещей?» [341c - d]. Поэтому разбирать те места наследия, где Платон нелестно отзывается о поэтах и поэзии, принимая буквально сказанное за чистое золото сокровенной мысли, значит поступать легкомысленно и недальновидно. С другой стороны, невозможно умолчать о том, что, осторожно воздерживаясь от приписывания Платону той или иной позиции, сказать было бы нелишним.

Поэзия творит иллюзию, кажимость: «…не установим ли мы, что все поэты, начиная с Гомера, воспроизводят лишь призраки добродетели и всего остального, что служит предметом их творчества, но истины не касаются?» [600e].Но что такое та «добродетель» и та «истина», мимо которых искусник промахивается каждый раз, как только соберется поразить своим художеством чуткие души? «…Качество, красота и правильность любой утвари, живого существа или действия соотносятся не с чем иным, как с тем применением, ради которого что-либо сделано или возникло от природы» [601d]. Нам видится, что в этом «ради» - ключ к одной из возможностей интерпретации платоновского третирования поэтов (как и вообще всех «подражателей»). Любая деятельность, будь то речь, будь то мышление, затевается уже из притяжения к тому Сокровенному, что дает о себе знать через всякое «ради», каким бы ни приводились в движение человеческие дела. Все затевается ради чего-то благого, но сколько бы человек ни пытался выхватить это благое, ориентирующее по себе всякое дело и всякий интерес, и определить его метким словом, его усилия остаются тщетными: благое не идет к людям, в гущу их попечений и страстей, потому что благое именно тем хорошо, что, оставаясь одиноким, зовет людей к исходу. Тот, кто не знает этого, не может быть сведущим в том, чего касается. Поэтому тот поэт, о котором толкует Платон, «будет изображать предметы, хотя ни об одном из них не будет знать, в каком отношении он хорош или плох», и, продолжает философ, «естественно, он изображает то, что кажется прекрасным невежественному большинству» [602b]. Вот что возмутительно – ориентация не на Сокровенное, а на мнение большинства! Популизм, отвращающий Платона от поэзии, - вот что негативно, «от противного» свидетельствует о том подлинном, что поэзия, если бы нашлись такие души среди поэтов, могла бы разделить с философией, не посрамив последнюю. Поэзию роднит с философией то, что обе, возжелав публичности, выдали себя охлосу, «черни», навыкшей ловко обращаться только посреди болтовни, двусмысленности и обмана; поэтому поэт, старающийся прийтись по нраву низким людям, ненавистен философу как предатель одного общего дела – хранения знания о Сокровенном, которое не покоится там, где шумят слова.