Отец и сын

Гарри Цыганов
1. Блаженный

Мой отец был блаженным. Сейчас таких экзотических экземпляров почти не осталось. Их и раньше-то были единицы. Вот знаменитый Василий Блаженный, на могиле которого храм воздвигнут на Красной площади, был профи – ходил голый, бил палкой по церквям, и целовал дома грешников и проституток. Это было его призвание, если хотите, работа – устраивать зрелища, играть на публику, демонстрировать свою позицию. Отец никогда ни во что не играл. Он был блаженный не по призванию, а по естеству.



2. Сын

Вероятно, в жизни предыдущей
Я зарезал и отца, и мать,               
Если в этой – Боже присносущий! –
Так позорно осужден страдать.               
Гумилёв «К синей звезде».
               
Помню в армии я, 19-летний мальчишка, впервые ощутил на себе то «позорное страдание». Тогда же решил, что на мне лежит чей-то тайный неотомщённый грех, чьё-то проклятие. С этим позором мне предстояло жить долгие годы, жить, искупая чей-то смертный грех. Было страшно и душно, и одиноко, и больно. И обидно от осознания того, что я участвую в некоей потусторонней акции возмездия, смысла и цели которой я не понимаю. Но однажды я решил во всём разобраться по-взрослому.

Для начала я исследовал свою душную осточертевшую мне камеру, в которую засадили меня силы небесные, но ничего, кроме крошечного, своевольного беса, там не обнаружил. Тогда я выглянул через маленькое окошко в мир. Через решётку на меня смотрела ТАЙНА. Она была непроницаема и величественна, и дух захватывало от величия мира. И я понял, что ответы все там, то есть, сам мир таил в себе тайну. Никакого отдельного бога и отдельного зла – всё внутри структуры мира, частичкой которой я являюсь.
 
И я принял вызов, не рассуждая – интуиция влекла меня! Для начала… я отрубил голову Отцу небесному и подергал за хвост Сатану. Мой Эдипов комплекс созрел и достиг тогда абсолютного пика вершины: я убивал Отца небесного и насиловал Матерь-жизнь. Нет, не из праздного любопытства я творил беззаконие. Я хотел очиститься от всего того, что таил в себе тысячелетний человеческий опыт. Любой. Мне нужно было очиститься до полного нуля, стерилизовать себя, прокипятить, выморозить. Мне нужно было создать ПУСТОТУ.

Я молил Создателя: Боже, укрепи меня в моём неверии! Я чувствовал, что основной вопрос таится где-то там, в глубине тысячелетий. Какие-то там нестыковки в отношениях Бога и Человека. Уж больно безрадостны были те отношения. Тяжестью и мракобесием тянуло из прошлого. Я знал, что только так, только с нуля, начав не со «Слова, которое Бог», но с дожизненного Хаоса и только из первородной глины можно слепить своё мироощущение и вырваться из того тупика, в котором я пребывал.

Уничтожая прошлое, не принимая на веру ни одну «непреложную истину», я всё открывал сам. Странное дело, но отрицание и тотальный нигилизм, который я практиковал, дали обратный эффект: одиночество моё перестало быть кромешным, и, чем дальше, тем сильней, я ощущал чьё-то родственное дыхание. Чьё-то сердце билось рядом, чья-то Вечная Душа прильнула ко мне…



3. Отец

Отец «болел» эхололией. Он повторял окончания фраз собеседника, будто соглашаясь с ним. В споре это особенно доставало меня. Впрочем, меня в нём доставало практически всё.

Всю свою жизнь отец писал философский труд. Писал обо всём: о зарождении жизни, о космосе, о реальности Духа, о государственном устройстве. До сих пор у меня хранятся два чемодана его рукописей. Читать это невозможно, выкинуть – рука не поднимается.

Да, он был стопроцентный, натуральный графоман. Но удивительно не это. Вспоминая наши шумные баталии, где мы, два сумасшедших, пытались в споре родить истину, я теперь понимаю: у отца был космический мозг и абсолютное чутьё к подлинности. Как всякого юродивого, его осеняло знание. Путь к знанию его не волновал.

Говорить он не умел, путал слова, понятия; логик из него был никакой, но речь его была образна и музыкальна. И среди всей этой бестолковой и эмоциональной музыки, пробивались вдруг фразы-прозрения, на которые я тогда не обращал внимания.
Но что-то осело во мне. Больше того, эти фразы-наставления стали толчком для начала моего поиска истины.

-Каждый должен нести свой крест! – сказал я однажды расхожую фразу.

-…свой крест, – повторил отец, посмотрел на меня невидящим взглядом и неожиданно взорвался эмоциональной тирадой: – Чушь! Глупость! К чертям этот крест, не для того нам жизнь дана!

Воспроизвести музыкально-эмоциональную речь отца невозможно. Поэтому я попытаюсь донести хотя бы смысл сказанного. Нести свой крест, это значит – смириться со своим положением. Бог терпел и нам велел. Да, терпел на кресте муку нечеловеческую, (а куда деваться!) но не терпел, ни лжи фарисеев, ни темноты разума, ни покорности народа своего, поэтому и восстал! («Бил палкой» лживые церкви, дружил с проститутками и грешниками). Однако отец не любил и восстания.

-Я выпью за мещанина! – не раз повторял он свой любимый тост, – Мещанин понятие вечное, и всё, что творится на земле, – творится во имя мещанина. Человек рождён не для подвига, не для страдания, не для того, чтобы тащить свой крест на свою Голгофу. Он рождён землю возделывать, детей растить – для слияния с природой и космосом, с вечной музыкой мироздания.

-А как же Христос? – спросил я. – Он ворвался как огненная комета в жизнь мещанина, в его быт. Его революционные лозунги: «Кто не со Мной, тот против Меня», его наезды на богатых, дружба с нищими и отверженными, жертвенность!.. и потом, как следствие, потоки крови, нарушение всех общечеловеческих норм: «Брат пойдет на брата, сын – на отца». Это ли не вселенская Революция? Восстание Духа против Жизни!

Отец не читал Евангелия. Так уж случилось. Он вообще мало читал. Его представления о Христе были идеальными. Поэтому и не знал он, какое абсолютное заглавное значение христиане придавали кресту. Крест символизировал всё: подлую нашу жизнь, позорную смерть Сына Человеческого. И впоследствии он стал абсолютной святыней: им крестили младенцев, отпевали усопших, таскали под сердцем всю жизнь. Всё «цивилизованное человечество» превратилось в «крестоносцев».

-Христос не был революционером, он – воплощённый Дух. Загадка на все времена! Но я разгадал его тайну… Дух – реален, материя – фикция! – В этом месте отец всегда заводился, никого уже не слышал, он пророчествовал потомкам. – Христос аннигилировал! Его плоть взорвалась, освобождая дух и предвещая новую эпоху – эру Человека! ЧЕЛО ВЕК. – Отец указывал сначала на свой высокий лоб, а потом устремлял пророческий перст к небесам. – Понятно? – Я любовался им...

-С взрыва началась материя, взрывом и закончится! – пророчествовал он далее. – Материя временна, Дух вечен! Христос и есть воплощённый Дух, – он показал новый путь человечеству. Но мы его не поняли, поэтому и тащим крест свой, то есть живём в предыстории. История же начнется с новым тысячелетием.

Отец никакого креста не тащил. Он просто жил и радовался этому. А рядом я, весь такой страдающий от «бремени мудрости», придавленный собственным крестом, выговаривал ему:

-Ты… ты же блаженный, Идиот! Ты же не замечаешь вокруг ничего! Чему ты радуешься? Тебе неведомо, что «во многой мудрости много печали». Только Дурак радуется, что солнце светит, помидор – красный.

А отец действительно радовался. Всему. Новому дню, нашим спорам, даже неистовым моим обвинениям: «Ты хоть и революционер, однако, хорошо, что ты мне возражаешь. Это неправильно, когда сын соглашается с отцом». Он будто приветствовал мой «Эдипов комплекс», созвучный пророчеству Христа: «И восстанут дети на родителей и умертвят их». Отец был мудрец. Он хлебнул своей жизни полной ложкой. Безотцовщина при живом отце деспотичная мать, потом фронт, потом приговор к расстрелу.



4. Война

Вообще-то отец был везунчик. Убогость и спасала его. Я думаю, пристроиться к Христу за пазуху – наша семейная традиция. На фронт он попал не сразу. После десятилетки его направили на ускоренные курсы командиров в зенитно-артиллерийское училище. Так что начало войны, когда вчерашних школьников, сжигали как спички целыми коробками – он не застал. Повезло.

9 месяцев он учился на командира. Потом воевал – подбил 8 самолетов. Отец был совершенно невоенным человеком. Органически не мог приказывать. Он спрашивал, просил, но никогда не приказывал. Поэтому и остался лейтенантом. Однако зенитку знал, как свои пять пальцев, и большой был придумщик. Однажды остановил атаку немцев, ударив из зениток по пехоте. Был представлен к ордену, но... схлопотал выговор за использование НЗ.

-Запас они пожалели! А куда мне было деваться, когда пехота разбежалась, оголив передок. Я с пистолетом за каждым гонялся, одного остановлю, другой смылся. Ночь, темно, страшно! А у нас зенитки, с ними так просто не смоешься, – сиди, жди, когда тебя немец голыми руками возьмёт. Я и пристрелял край леса, откуда немец утром попёр. Мы как застрочили из двух стволов! Зенитка же вроде пулемета стреляет, только снарядами. Немцы в панике – новое оружие русские изобрели! 

Шесть смертей его миновало. Заговорённый был. То есть шесть реальных смертей, когда он, например, покидает позицию, а на место, где он только что стоял, падает бомба, и расчёт гибнет. Его даже приговор к расстрелу спас от реальной погибели. Пока он сидел в тюрьме, группировка, куда входила и его часть, была уничтожена полностью. Но до этой смерти должно было случиться ещё две…

Рассказываю всё по порядку, как мне это отец рассказал. Эту историю я знал наизусть. Как День Победы, мы с отцом выпьем, и я его пытаю, что да как. По сто раз одну и ту же историю слушал. Если отец что-то забывал или путался, я ему сам подсказывал…

В 1944 году после освобождения Риги наступило временное затишье. Делать им было абсолютно нечего. Сплошная маята. На передовой думаешь, когда же в тыл; в тылу – рвёшься на передовую.

-Тут мой солдат прибегает, кричит: «Усы, там спирт нашли, целую цистерну! Соседи уже гуляют!». Во взводе у меня  были одни «старики», лет по 30 – 40 и многие относились ко мне по-отечески. Поэтому, когда начальства рядом нет, называли меня Усы. Тогда, чтобы взрослее казаться, я усы знатные отпустил. –  В общем, приволокли канистру спирта. Я говорю: «Первым я попробую». Попробовал – спирт как спирт…

Когда уже все напились, кто-то, слышу, голосит: «У соседей солдат помер!». А мои сидят, осоловелые – ничего не понимают. И у меня всё закружилось, поплыло… Очнулся – в мертвецкой. Холодно, на полках трупы лежат. И я среди них. А у меня такое чувство – ни за что не помру! Стал о космосе думать, то есть ни о чём, в неведомых мирах растворяюсь… хорошо вдруг, тепло стало, я и уснул как младенец…
   
Просыпаюсь уже в палате. На всех койках потравленные бойцы. Рассказывают, что спирт этот оказался не этиловый, а технический, у него формула другая – яд, короче. Немцы его нарочно оставляли, что бы диверсию учинить. Изучила немчура пристрастия русского человека. Солдат отравилось – не сосчитать. В армии паника. До Москвы, говорят, дело дошло. Особисты по батареям шустрят.

Я, довольный, что выкарабкался из этой заварухи, возвращаюсь в часть, и тут – на тебе! – оружие сдать, вы арестованы. Арестовали только двоих. Меня и командира соседнего взвода старшину Воротникова. Короче, только мы двое из младшего комсостава выжили. На нас всё и повесили. Будто мы вдвоём эту грандиозную попойку устроили. Ясное дело, искали козлов отпущения, а нас двоих – все видели! – вместе с трупами в машину загрузили. На мёртвых всё и списали.

Устроили в части показательный суд. В каком-то рижском клубе, полный зал народу – со всего Ленинградского фронта офицеров нагнали. Зачитали наши «грехи» – преступная халатность, повлекшая массовую гибель в условиях военного времени. А это стопроцентно – расстрельная статья. Для проформы спросили, есть ли дополнения к суду.

И тут встаёт наш комбат и подаёт обвинителю рапорт. И гул стоит в зале, мол, нашли крайних. Это тебе не 41 год, когда всё «тройка» решала. Здесь боевые офицеры сидят, без пяти минут победители, а им «лапшу на уши» вешают. Обвинитель вынужден был зачитать: «Заслуги перед родиной. У бывшего лейтенанта, командира зенитного взвода Цыганова – сбито 8 самолетов противника; у бывшего старшины Воротникова – 6». Суд удаляется на совещание…

А я тебе так скажу, 8 самолетов сбить – совсем немало! И это только официально доказанных. Когда Мессера или Фокке-Вульфа завалил, и рухнул он в доступном месте, посылаешь туда бойца, чтобы номер самолета приволок. А там таких шустрых хватало – как бой закончится, бегут наперегонки. Стреляют-то все, а кто попал – одному богу известно. Так что 8 номеров добыть – это тебе не шуточки.

Долго они совещались. Не знаю, может, с Москвой связывались. Выходят, наконец: «Встать, суд идёт!». Председатель суда зачитывает приговор: «За преступную халатность, повлекшую за собой массовую гибель личного состава части в условиях военного времени, приговорить бывшего лейтенанта, командира зенитного взвода Цыганова и бывшего старшину Воротникова – к расстрелу».



5. Тюрьма

Отца не расстреляли. Заменили Голгофу 10-ю годами. Там же, в зале суда, после непродолжительной паузы. То есть сначала прочитали приговор к расстрелу, потом пауза, потом: «Учитывая заслуги перед родиной, заменить 10 годами лишения свободы». Эта пауза – момент истины – волновала меня больше всего.

-Что ты почувствовал в тот момент, что? – приставал я к отцу.

-Я такую лёгкость почувствовал, невесомость… казалось, по воде бы пошёл как Христос… и всё увидел как бы со стороны. Я же не верил, не мог осознать, что это со мной… всё это было так неожиданно, какая-то чудовищная ошибка произошла. А потом, когда нам расстрел сроком заменили, я старшине говорю: «Чушь всё это и глупость. Нас обязательно отпустят. Разберутся во всём – и отпустят». Воротников только кивал. Он был необычайно подавлен. А на меня какая-то бодрость напала… чуть не веселье.

Самое удивительное, что так и вышло. Дело пересмотрели и через 9 месяцев их освободили. Закончилась война, и их отпустили. А пока они сидели в тюрьме, часть их была полностью уничтожена в Курляндском котле. Там, говорил отец, воевало много власовцев, а они как звери шли до конца.

То, что намерения командования были серьёзными, сомнений не было, –  после суда кинули их в темницу к настоящим убийцам, ожидающим расстрела. То есть по сценарию их должны были расстрелять однозначно. И если бы не рапорт, поданный публично, не избежать им расправы. И местечко в камере смертников им было заготовлено, и стенка припасена.

Там сидел один власовец в немецкой форме – мрачный мужик, не проронивший ни единого слова. Ещё какой-то чумовой мужичонка бегал из угла в угол камеры всю ночь и бормотал что-то себе под нос. Третий же подсел к ним и стал подробно и нудно рассказывать свое «дело», в котором всё напутали, оговорили,  и что это не он казнил партизан. Когда рано утром (расстреливали по утрам) дверь в камеру распахнулась, и их первыми вызвали на выход, он со слезами полез прощаться…

Отца же со старшиной перевели в рижскую тюрьму. Жил я там как сыр в масле, – рассказывал отец. – Воротников до войны был первоклассный повар в ресторане. Его поваром и определили. Помощником он взял меня. В первую же смену на обеде у нас не хватило одной пайки. Воротников вышел к зэкам с двумя мисками баланды и пайками хлеба.

-Вот, – говорит, – у нас две наши пайки осталось. Одну мы отдаём.

Зэки – народ серьёзный. Провели собственное расследование. Оказалось, что один шустрый малый дважды пообедал. Расправа была молниеносной и жестокой. Всей камерой мужика сложили (ноги к голове), подняли к потолку и уронили. Убийцей была вся камера, а значит – никто. Продуманность и жестокость казни состояла в том, что жертва не успевала раскрыться и падала на цементный пол, ломая копчик. После такой казни зэк или умирал в муках, или оставался инвалидом на всю жизнь.

А потом я сам такую головокружительную карьеру сделал, – говорил отец, – стал начальником КВЧ – Культурно-воспитательной части. Это была гражданская должность. Я заведовал библиотекой, почтой, кино. Участвовал в конкурсе на лучший проект памятника Воину-освободителю в Риге.

Единственное, что я не понял из его рассказов – где сидел отец всё это время. Раньше я не предавал этому значения, а сейчас – и спросить не у кого. Сначала он сидел в тюрьме, это понятно, а потом?.. То, что он описывал:  – начальник КВЧ, кино, «вольняшки» – больше походило на зону, но зона, выходило, была в самой Риге? А такое разве возможно? Впрочем, война ещё не закончилась, и селили их, очевидно, где придётся…



6. Мы равны Богу

Мой отец, умножая познания, не умножал скорбь. Он блаженствовал. Я же, напротив, – скорбел. С приходом сознания, мировая скорбь обрушилась на меня, и я ощутил невыносимую боль в сердцевине себя. Боль однажды вошла и не отпускала потом долгие годы. Я был нанизан на неё как на стержень, и тогда только учился смиряться с её присутствием. С приходом сознания – страдает душа, а у отца душа не страдала! И я не мог этого понять.

-Как ты живешь? Разве так жить можно? Чему ты всё время радуешься?

А отец улыбался изнутри своего блаженства. Он производил впечатление человека без «царя в голове», чем и запутывал окружающих…

Высшие силы, Бог были для него нечто вроде семьи. Только от него я услышал самую крамольную мысль во все времена: МЫ РАВНЫ БОГУ. И эта мысль мыслей перевернула моё сознание, открыла мне абсолютно иной – простой и ясный – взгляд на самую тёмную и запутанную проблему человечества. В конечном итоге это определило и мой Путь.

«Бог – это чудо»; «Бог – это любовь»; «Бога нет»; «Бог – умер» – ничего из этих общепринятых оценок – от раболепия до полного отрицания – отец не воспринимал. Но – полноценную с Богом общность он принимал как нечто абсолютно естественное. Его равенство с Богом не было гордыней. Его равенство с высшими силами было понимание мироздания не как холодного, чуждого человеку пространства, а как дома. Отец в этом мире не чувствовал себя гостем, он жил у себя, и Бог ему был приятель. Быть может, это родство с Богом, отраженное на его лице застенчивой полуулыбкой, так волновало меня?



7. Человек

Для него и мир не был жестоким, и с человеками он вёл себя просто – на равных. Даже в тюрьме, общаясь с уголовными авторитетами и «шестерками», он оставался самим собой – человеком. В тюрьме, где ты всегда на виду, как ни крути, суть твоя рано или поздно проявится. Отец же был открыт и чист как ребёнок, а такое не сыграешь. Когда после девяти месяцев отсидки его выпустили, зэки устроили ему настоящую овацию. Из окон кричали: «Усы! Ты – Человек!».

В тюрьме он был «начальничком» – начальником Культурно-воспитательной части. Среди блатных такая должность считалась сучьей и, естественно, презиралась. Случилась у него с ворами такая история. Однажды, во время просмотра фильма блатные почистили аптеку и продовольственный склад. Никого не поймали, но кино запретили для всех. Поскольку отец был главою этого «ведомства», недовольство блатарей вылилось непосредственно на него. Более того, его, разносившего почту (это тоже входило в его обязанности), заволокли в камеру и устроили проверку «на вшивость». Типа, а не стукачок ли ты, приятель?

Блатные просто так ничего не говорят. Если обвинение предъявлено – расправа не замедлит себя ждать, но пока они только прощупывали его. Блатные – тонкие психологи. Как поведет себя  этот малый? Выдержит, – повезло, заёрзает – жди беды. Ему же нечего было скрывать, и он им сказал просто: «Хорошо, кино вы будете смотреть, но и вы должны мне обещать, что воровства не повторится».

Он говорил так, будто от него что-то зависело. С другой стороны, это был единственно верный шаг в его положении. Его отпустили, сказав на прощание: «Обманешь, – где хочешь, найдём». Что ему оставалось делать? Слово надо было держать… уж что-что, а такие вещи быстро доходят. Он пошёл к начальнику тюрьмы. Как уж он убедил начальника, я не знаю, очевидно, откровенным рассказом о своём тупиковом положении, но кино разрешили под его «личную ответственность».

Он вернулся к ворам и сказал, что своё слово сдержал. Кино вы смотреть будете. А вот сдержите ли вы своё? То есть в столь двусмысленной ситуации отец повел себя просто по-человечески, и всё встало на свои места. Слово сдержали и они. Воровство, по крайней мере, во время сеансов, прекратилось. Отец рассказывал, что блатари лично провели работу среди зэков: на сеансе, чтоб никаких вылазок!

Как там всё было на самом деле, я не могу себе представить. Такие вещи нужно пережить самому. Единственно, что я понял сейчас, – отец был девственно чист. Этот двадцатилетний командир огневого взвода, прошедший ужас самой страшной войны, краснел от мата. В тюрьме женский персонал из вольняшек нарочно матерились при нём. И, видя, как он заливается краской стыда, – беззлобно веселились: «Ой, ну совсем ты мальчишечка…». А ещё его всегда волновала нравственная сторона вопроса. Там сидели  разные типы и среди прочих настоящие душегубы. У одного такого отец спросил в лоб:

-Неужели ты людей убивал?
-Ты знаешь, Усы, тебе я скажу… было дело. Но поверь мне, я это сделал вынужденно.

Отец верил и сопереживал ему. Его волновали нравственные муки убийцы, которых очевидно и в помине не было. Все эти рассказы для меня, не знакомого с изнанкой жизни, походили тогда на красивую сказку. Теперь же, когда та изнанка вывернулась к нам лицом, и мы узнали ту правду жизни, начинаешь понимать, каково было двадцатидвухлетнему мальчишке играть в те страшные игры. Но понимаешь и другое. Отца будто оберегал кто-то.

Из тюрьмы (зоны) он написал матери – майору медицинской службы, фронтовому хирургу и коммунистке – письмо, в котором изложил суть своего «дела». Удивительно то, что, несмотря на жёсткую цензуру военного времени, обязательную перлюстрацию, – письмо дошло не вымаранное. И моя бабка записалась на приём к генералиссимусу. Её принял какой-то чин из администрации Сталина. Бабка сказала, мол, если я, коммунистка, воспитала такого недостойного сына, то, исключайте меня из партии и судите. Если нет, то разбирайтесь по существу, а не ищите крайнего.

Разобрались. Отца со старшиной отпустили. И это тоже похоже на сказку. Слушая теперь о том беспределе, творимом властями, трудно во всё это поверить. Однако всё так и было. Отца не амнистировали, а именно оправдали. И он вернулся к мирной жизни.



8. Жизнь как чудо

Сказка продолжалась: вернулся солдат… из тюряги.

-Я толстый из тюрьмы вышел, – рассказывал отец. – В тюрьме латыши меня салом  подкармливали. Я их портреты рисовал, – вот и кормили. Пришёл сытый зэк и… поступил в МИПИДИ (Московский институт прикладного и декоративного искусства) на курс блистательного Дейнеки. Этот институт просуществовал столько, сколько отец учился в нём. Их курс был первым и стал последним. Впоследствии институт влился в Мухинское училище в Ленинграде.

На четвёртом курсе отец написал картину «Стасов среди русских художников», выставленную на первой Всесоюзной выставке, проходившей в Третьяковской галерее. На той выставке, ставшей легендарной, был представлен весь цвет советской живописи того времени. Картину неожиданно выдвинули на соискание Сталинской премии. Однако так же неожиданно и «задвинули», узнав, что картина написана студентом. Тем не менее, отец был принят художественной элитой.

Женился по любви на самой красивой девушке. Не жизнь, а сказка. Из ужаса войны, расстрела, тюрьмы попасть в рай мирной жизни, да не просто попасть – въехать на белом коне в святая святых – ИСКУССТВО, да еще с красавицей женой! Так не бывает. Началось испытание реализмом…



9. Без «царя в голове»

Отец «порхал» в иных мирах всегда. И в детстве, и на фронте, и в зале суда, когда ему зачитывали смертный приговор, и в тюрьме. А уж в мирной жизни, где всё так удачно складывалось, его «порхания» стали особенно заметны. Естественно нашлись трезвые люди, которых эта «божья птаха» стала раздражать. И первыми среди «трезвых», естественно, оказались его близкие друзья-однокашники. Простить ему той выставки в Третьяковке они не смогли…

Однажды они устроили ему форменную обструкцию. Приехав (припорхав в белом костюмчике) в Калинин (Тверь) расписывать театр – (роспись театра была его дипломной работой, которая называлась: «Вручение Сталиным ордена Ленина Калинину») – отец встретил со стороны соратников молчаливую неприязнь к себе. Всё это оказалось сговором, но тогда, не понимая причины, отец сильно расстроился. Для него это стало неожиданным и тяжелейшим ударом. Но моральный удар завершился ещё и ударом физическим. Зачинщик заговора ударил его по щеке. Отец же подставил другую…

Всё это я узнал на поминках отца. Этот человек, всю жизнь носивший в себе «тяжесть содеянного», сразу же после похорон совершено неожиданно для всех и, очевидно, для себя самого, сказал:

-А ведь Юрку я тогда ударил…

Сказал, как выдохнул. Он будто освободился от тяжести, которая угнетала его всю жизнь. Отец мне рассказывал про этот «инцидент», ставший для всех друзей-однокашников и для него самого – поворотным. Рассказал обо всём, кроме пощёчины. Очевидно, он жалел меня, боялся, что я не пойму его, знал – такого я не приму никогда. Все ребята, участники «заговора», извинились перед ним. Не сразу, но – извинились все. Кроме него. У него же осталось неприятие отца, впоследствии сменившееся непониманием.

Отца всю жизнь не за того принимали. То, что для всех было главной целью и составляло смысл жизни: карьера, создание семьи, творчество, деньги, для отца было не стоящим внимания, жизненной необходимостью. Но ТАК НЕ БЫВАЕТ!  Ещё это порхание по жизни божьей птахой. Ещё в лице его светилась какая-то «божественная крамола», будто он знал что-то такое, что другим недоступно. Ещё он всё время провоцировал окружающих на раскрытие себя – «соблазнял» своей податливостью, мягкостью – перед ним раскрывались. Его ничего не стоило обмануть, оскорбить. В общем – загадка. Самое простое объяснение, приходившее на ум, – у мужика нет «царя в голове», он просто такой, сказочник, не от мира сего. Людей, его окружавших, это волновало, непонятное – всегда волнует.

Однажды, году в пятидесятом в ресторане с друзьями отец, предварительно сделав многозначительную паузу, сказал вдруг: «А я знаю, кто убил Кирова!». Голос у него был звучный, зенитчик, однако. Друзья-художники, к тому ж фронтовики, народ сообразительный – подхватили папашку под белы ручки и к выходу. Сталин ещё был жив.

Интересное наблюдение я сделал тогда: отца любили евреи. Не просто любили – обожали. Те самые деловые, практичные люди, не только не замечали «странностей» отца, но всячески выказывали радость и старались что-нибудь сделать для него. Среди них были и директора магазинов, и главврач больницы, и даже главный гинеколог Москвы. Отец тогда занимал крутую должность – главный художник Художественного Фонда Москвы. Поэтому, круг его общения был довольно широк.

Я не раз был свидетель того, как Канович, директор Художественного салона на Петровке, увидев отца, буквально расцветал и лез целоваться, и снабжал его «чем мог». Мог Канович многое. Это была их обычная жизнь, в которую отец не вписывался. Именно это – абсолютное неприятие «земных благ», по-моему, их так восхищало. А главный гинеколог Москвы просто стал другом семьи. И никогда никто не просил взамен ничего. Да и не стал бы отец ничего делать, он существовал в другом измерении, и в этом измерении не было «понятий», а были лишь Ценности.  Он и себя не «благоустроил». Находясь во главе ведомства, где всё и вся распределялось: заказы, мастерские, и прочие блага, мастерскую имел на отшибе, заказы выполнял, какие попадутся.

Создавалось впечатление, что умные практичные евреи его не только понимали, но и принимали за своего. С нашими ребятами всё было сложнее. Они пытались понять, но не могли. Его «главный обидчик» всю жизнь потом, до самой смерти отца, был рядом, помогал. Он и на эту крутую должность его пристроил, типа «свой человек», к тому же такой податливый, всегда пригодится. И однажды по пьянке попрекнул этим, мол, как тебя выдвинул, так и задвинуть могу. Реакция мягкого и податливого отца была молниеносной и бешеной: «А пошёл ты!.. со своей должностью».

Этот умный, чёткий, властный, педантичный человек всю жизнь вглядывался в отца, в глубину его неведомого мира, пытаясь разгадать тайну, но так и не смог. Отец «упорхал» в свои миры, оставив его в вечном недоумении.



10. Святой

Прожив уже приличный отрезок жизни, я сделал одно (довольно, впрочем, банальное) наблюдение, – чем больше проповедуют добро и милосердие, тем меньше его творят. Я просто открыл для себя существующую века истину: «Не проси награды за добродетель, ибо добродетель есть сама награда».

У меня был перед глазами постоянный пример – мой Отец. Вот у кого понятие веры и милосердия было настолько органичны, что говорить об этом всё равно, что говорить о воздухе и воде, которая даёт нам жизнь. Во всяком случае, сам Отец не только не говорил, но и помыслить не мог о своём каком-то уникальном милосердии и какой-нибудь особенной вере. Свою уникальность он видел в глобальном вопросе.

-Я открыл реальность Духа! – оповещал он случайных слушателей и в их лице, естественно, весь мир.

Я не мог это слышать и начинал заводиться. По жизни отец меня постоянно и сильно раздражал. А когда он вещал такое, меня клинило, и я нёс во все тяжкие. Меня бесили его вериги «глашатая истины», юродство отца доводило до исступления. Но о добре и милосердии мы никогда не говорили. И о любви не говорили. Вот о самом отце мне говорили: «Ты даже не представляешь, какой у тебя отец! Это ж святой человек…». Ага! – думал я. – Пожили бы вы с этим святым! Вы посидите с ним, выпьете за его счёт, послушаете байки о реальности Духа – и по домам. А мне каждое утро, каждую секунду приходилось ощущать на себе его святость. Порою мне хотелось прибить его…

Когда отец лежал в гробу – он был так потрясающе красив! Черты лица его разгладились, и проявилось какое-то величественное, абсолютное, божественное спокойствие. Я подумал тогда, какое парадоксальное явление я наблюдаю – одухотворенный труп. Почему, если душа отлетела, в лице его столько одухотворенности?  И ещё подумалось, надо было снять маску с лица – это было бы удивительное произведение. А какая-то женщина сзади меня воскликнула: «святой!». И я, сорокалетний мужик, плакал отчаянно, жутко при этом стесняясь своих слёз.

Я всю жизнь чувствовал в себе отца, и беспощадно вытравливал его из себя. Его юродство жило во мне, и я с ним отчаянно боролся. И ещё я не мог понять, отчего, семя, кинутое святым Отцом, произвело столь страшные всходы. Дочь – дьявольское порождение, и сын – упавший в бездну порока. Святой Дух породил чудовища?

Для меня Отец остался самым значимым и непонятным явлением в моей жизни. Он меня не просто волновал, но своим порханием и неопределённостью позиции доводил до исступления. Он разрывал меня! Каждое мгновение нашего союза я испытывал к нему полярные чувства: от презрения и ненависти до восхищения и любви.

У всех народов, во все времена только две фигуры управляли государством (стаей, сообществом) – вождь и жрец. Вождь (царь) это понятно – в стае должен быть вожак. Но жрец – это уже человеческое изобретение. Жрец являлся связующим звеном между жизнью реальной и потусторонней. Это был ещё и главный идеолог, и главный сказочник.  И это давало ему абсолютную власть, даже над вождями. Так вот, Отец в моей жизни и явился для меня тем жрецом-сказочником…

Привет Тебе, божий человек!