Крах. Часть2. Глава2

Валерий Мартынов
                2
Зачем она выбрала меня? Кто – минута или Елизавета Михайловна? Значит, есть во мне такое, запасть, на что, не грех. И это что-то, о котором я не подозреваю, заставляет признаться. Промолчать уже не получается. Нехорошо, нечестно.
Смотрю краем глаза. Мне кажется, Елизавета Михайловна хочет о чём-то спросить. Ясно, она уже не здесь, где-то в другом измерении. Нет на белом свете силы, которая вернёт нас на исходные позиции. Мне молчать надо.
А если промолчать нельзя, то, в чём хочется признаться, каким оно ни будь, дешёвкой по определению не будет. А если то, о чём промолчать нельзя, услышанная правда, может, позорная, душу, что ли, вывернет?
Ладно, тот, кто выкладывает своё, у него облегчение, а для слушателя? Я вот только умею жить, да и то скучно живу. Не живу, а рассуждаю о жизни.
Молчу. Не потому что не нахожу слов — хватило бы слов, объяснить, что и как, просто обыденность крепко держит меня возле этой женщины. Силы сопротивляться иссякают. Лет много, сил мало.
Сегодняшний я непохожий на вчерашнего. Это правда. Если вчерашняя правда отличается от сегодняшней правды, то правда – вовсе не правда, а детская игрушка неваляшка. В какую сторону её ни качни, поднимется. Что это за правда, которую качать можно?
Ухо с чего-то стало горячим, должно быть, кто-то обо мне говорит. Хочется спросить, только не знаю, что выведать хочу.
Не раз такое со мной в лесу было. Подхожу к дереву, о чём-то хочу говорить с берёзой, и никаких мыслей. Одно приятие. Чувство, что между мной и деревом есть что-то общее, но мы не одинаковы. Я, так мне всегда казалось, воплощаю теневую сторону берёзы. Знаю, что мне необходимо прижаться к стволу. Прижимаюсь, обхватываю ствол руками, упираюсь лбом в шершавую кору. Дерево молчит, я – молчу. И это неповторимое чувство единения.
Хорошо в лесу. Муравей ползёт по своим делам вверх. Муравью можно высказаться, муравей выслушает. У муравья вон какая большая голова. Муравей поймёт онемевшую душу.
Всё ж хочется говорить не с муравьём. Я — человек. На вокзале можно выбрать слушателя, подсесть к человеку и вывернуть себя перед ним. Он в одну сторону уедет,  я – в другую. Но он уедет не просто так, а как бы увезёт с собой какую-то часть меня. Может, через какое-то время обо мне вспомнит. Если и не вспомнит сам, то я вспомню: он своим молчаливым слушанием как бы снимал с меня плёнку, как сливки с молока, самое ценное, собрал и увёз. У меня, что и осталось, так синюшный отстой, который скоро беспокой вызовет, снова я киснуть начну.
Вроде бы всё так, а вроде бы что-то и подавляет. На всё свои причины. Манит пустота смерти. Нельзя безвольно поддаваться чувствам. Особенно перед вылетом.
Ещё не хватало, чтобы кто-то воспитывать меня принялся.
Про воспитание подумалось грубо, даже оскорбительно. Было бы лучше, если б кто-то суть прояснил.
Ох, уж эти перескоки мыслей. То радуюсь доброму новому времени, то вдруг понимаю, что оно кончилось. Новое становится старым. Таким старым, что никто о нём вспоминать не будет. И названия ему не будет.
Захотел в молодость заглянуть, чувства оттуда выловить. Чёрта два, - все двери туда закрыты. Не только в свою, но и в чужую жизнь не имею права ломиться. Как говорится, судьбу не переклеишь.
Прикинул, что скучно жил. Без приключений. День на день у меня походил.
Что-то не верится мне, что есть хотя бы один человек, хотя бы одна семья, в которой тишь и гладь, и божья благодать. Все там хорошие, все верные. Взгляд у меня, что ли, такой,- куда ни посмотрю, сразу нахожу сплошное притворство, пофигизм.
Люди не придают значения ничему, наплевать им, как и что, они сразу глаза закрывают на непонятное.
Это тоже своего рода естественность, которая не сознаёт себя. У одного такая естественность, у другого – иная. Не может, наверное, быть так, чтобы двое видели одинаковый сон. Я, допустим, постоянно во сне спорю о чём-то. Увлечённо спорю, размахиваю руками, волосы торчком становятся. А о чём спорил, утром не помню. Изъян памяти.
Один изъян закрывает другой. Обман перекрывается щедростью, трусость – добросовестностью.
Надо, не надо - терпят же, терпят люди!
Топчусь на одном месте. Всех мне жалко На душе миллион кошек скребут, а виду подавать нельзя.
Может, жизнь никого не любит, может, она внушает нам, простакам, неопытным дуралеям, что именно я или именно кто-то единственный для неё, а все остальные – так, балласт? И я балласт по сравнению с кем-то.
Давно не удивляюсь и не расстраиваюсь. Обман кругом. Тревогу не хочется связывать с поездкой.
Здраво рассуждать, разумно обдумывать, взвешивать и решать на вокзале не получается. Нетерпение охватывает. Стараюсь скрыть волнение. Трудно притворяться.
По-моему, до тех пор, пока все заботы и всю нужду из собственной тарелки не выхлебаешь, никакой чужой правды и не надо. И вывёртывания не надо, и разговоров, и рассуждений о жизни. И наполнять взгляд чем-то мутным не надо.
Усмешка переменила лицо, стало оно нерадостным.
Всегда так: кто-то теряет, кто-то находит. Тот, кто теряет, он ведь теряет не просто так, а для того, чтобы его потерю кто-то нашёл. Нашёл и отнёс. Я находки никуда не отношу, я их присваиваю.
Вообще мыслю. Мысль, как божья коровка, севшая на руку. Смотришь, скосив глаз на букашку, лицо замирает, дыхание задерживаю, и когда букашка доползает до кончика пальца, струёй воздуха сбиваю её.
И из моей головы кто-то выдувает мысли. Не нужно никаких вообще. Нет этого вообще. Есть частности, которые волнуют, к чему-то обязывают. Елизавета Михайловна женщина не вообще, а частность, заполняющая мои ощущения. Сказка. Сказкой разве себя тешить нельзя? Разве нельзя поймать жар-птицу?
Можно, но во сне.
У всех пассажиров на вокзале непонимающе-равнодушные взгляды, всем не до всех.
Слушаю себя и не понимаю. Раздражает непоследовательность. Огромных трудов стоит добиться хотя бы одного конкретного слова. Сплошные намёки. Да и моё нутро говорит так, как не говорило давно. Может, никогда так не говорило.
Снова эта раздвоенность. Один я говорю, второй я – слушаю. Слушаю со вниманием. Непонятная участливость шевелится. Участливость бывает разная. Сейчас она одна, минуту спустя совершенно по-другому об очевидном будет думаться. Есть ведь вещи, которые не нужно объяснять.
В запутанностях жизни не разобраться. Не нужна мне раньше была эта участливость. Месяц назад я проходил мимо этого ощущения, не проходил, пролетал, как шмель пролетает мимо куста можжевельника. Почему теперь неприятно почувствовал себя так, будто в чём-то виноват, будто ненастоящее прошлое сделалось настоящим сегодня? Мне нисколько не стыдно моего теперешнего состояния. Человек – животное, а животное знает, чем что лечить. От противного надо идти. И нечего за всё хвататься.
Молча говорю, молча кричу, молча отталкиваю руки доброхотов. Молча тону, но ведь всплываю, выплёвываю воду, морщусь от неприязни к самому себе. Молча завидую умению других людей сходиться с самыми разными людьми. И от откровения их молча слюнки глотаю.
Это же хорошо откровенничать с кем придётся, где придётся и когда придётся. Хотя, в откровениях зачастую есть что-то постыдно обнажённое, идущее от недержания. И вообще, знатоки во всём – тщеславные люди. Это слово – тщеславные – что-то несколько раз мысленно произнёс. Не к добру.
Собственного убеждения мне мало. Думаю, что можно совершать что-то, не предаваясь этому полностью. Я не лучше всех. Но ведь и не отрешился от тягот безразличия.
А это тоже тщеславие. Тщеславие – стихия, оно заставляет ползти, карабкаться, сходить с ума…Нести сумки к стойки регистрации. Делать кое-какие выводы. Верить или не верить. Но мне хочется, чтобы кто-то разъяснил всю эту арифметику, что подразумевается под выражением «сошёл с ума».
Запнулся, подыскиваю слова. Характерный звук разбитого стекла услышал, перед глазами поползли трещины, взгляд покрылся сеточкой. Сейчас осколки из глаз упадут на бетонный пол, резь быстро пройдёт, и я начну видеть, как самый обыкновенный человек. И видеть, и чувствовать.
В конце концов, если я покажу, что ничего не чувствую, что мне всё в тягость, всё безразлично, что жертвую собой, общаясь с кем-то, принося себя в жертву из уважения, то никто не посмотрит в мою сторону. Всё дело в их вере. Уже и различить не могу, имитирую свои чувства, разыгрывая комедию, или полон настоящими ощущениями?
Всё-таки хорошо было раньше, были отшельники, были шаманы, можно было у них испросить исцеление. Дорогу в оазис счастья они могли показать. А ведь счастье одного, это расплата за несчастье другого. И то, и то заслужить надо. Не только заслужить, но и научиться жить в нём. При счастье жить – сплошная радость, а в горе, при несчастье?
Никто никого не готовит к переменам. Нет в жизни ученичества. Всё сразу происходит, без повторов. Но что бы ни было, а остаётся в памяти событие, перевернувшее судьбу. И у меня было такое событие, и не одно.
Нет, я не выписывал на отдельный листочек то, что считал важным. Важное сейчас, оно через какое-то время «неважным делается, а пустячок, что-то проходное, несущественное, спустя время, заставляет застыть, одурело уставиться в одну точку. И, как бы вдруг, осенит – вот же она, точка отсчёта. Вот же откуда перемены проистекать стали.
Не успели мы протиснуться в дверь аэровокзала, как прозвучало объявление, что рейс самолёта задерживается. То ли на трассе погода для «кукурузника» была нелётной, то ли аэродром в Ярсе после дождя раскис, но задержку объявили на час. Будто грязь за час можно сгрести с взлётной полосы. Лететь всего полтора часа, триста каких-то километров, а выходило, что там был свой особый мир со своей погодой.
- Как утро началось, так и день потянется,- проговорила Елизавета Михайловна.- Настроишься, и на тебе.
Всего минуту, но я испытал садистское удовлетворение, второе моё «я», которое не хотело лететь, взяло верх. Последний раз, наверное. Я изумлённо прислушался, не до конца веря, что второе «я» наконец отстанет, перестанет управлять моей волей и совестью. Сколько раз раздвоенное сознание было виной каких-то там событий.
И в задержках с вылетом, и даже в многодневных ожиданиях есть что-то знаковое.
Елизавета Михайловна, легко ступая, подошла к ряду кресел, села.
- Садитесь. В ногах правды нет.
Я сел напротив. Я не хотел на неё смотреть, вернее, не смел смотреть.
- Вот, сон начал сбываться. Ваше  предсказание «не к добру» подтвердилось.
Я так и не понял, зачем, откуда и почему высказался, что видеть мужчину во сне, либо потерять деньги, либо всё пойдёт кувырком.
Нижняя губа Елизаветы Михайловны слегка задрожала, словно она укрощала невольную улыбку, но улыбка пересилила. Холодно блеснули зубы.
- Если сегодня не улетим, то ещё будет завтра. А потом всё, потом на работу.
И она рассмеялась очень счастливым, но глупым смехом.
- А почему именно в субботу лететь надо? Организации не работают…Я бы ещё понял, если бы летели в Тюмень или Москву пиво попить или в театр сходить. Было время, когда на выходные мужики летали в Тюмень пиво попить, правда, тогда билеты на самолёт стоили соразмерно, и пиво у нас не водилось.
- Сегодня есть самолёт, а в понедельник встреча.
Я старался говорить спокойно. Но в голосе, наверное, прозвучала посторонняя, ненужная нотка. Елизавета Михайловна услышала эту нотку, искоса взглянула. Словно почувствовала, что «что-то не то».
Одна сторона моего «я» призывала выказать сочувствие, другая на показное благородство кивала, убеждала в смехотворности ощущения. Если необходимо лететь, то никакой задержки не должно быть. Мысли не подпорки, и нет ничего хорошего в том, что первоначальный смысл происходящего ускользает.
Мысленно я начал молить того, кто заведовал погодой, чтобы он сделал «окно», чтобы в Ярсе перестал дуть резкий ветер, перестал сеять мелкий дождь, чтобы самолёт вылетел. Тогда бы я поверил, что «Он» есть, тогда бы ощутил в себе то, что назвал бы полным счастьем.
Нетерпение неудержимо нарастало, и, если бы  в эту минуту я мог разложить себя на составляющие, то увидел бы то самое нетерпение, которое подчиняло. Правда, это ощущение быстро прошло. Не было спокойных мыслей.
Через муть в голове неясно понимал, что мне, вероятно, надо что-то сказать или спросить что-нибудь подготавливающее, но понимал, что торопить события нельзя. Ощущение заброшенности соединилось с убеждением необходимости происходящего.
Всё-таки поездка нарушила привычный порядок. Какая-то часть чуждого и, странным образом, опасного мерещилась. Я немного шалел
Многие слова не сходят у меня с языка. Про себя их думаю, а выговорить не могу. Стыжусь, что ли. Скорее, боюсь их. Потому что сказанное слово, сказанное не с той интонацией, не хуже гранаты разорвать может.
Нет, я не буду говорить такие слова, а буду их слушать, пускай, они будут как бы сказанными из другого мира. Если бы кто-то назвал меня счастливым в эти минуты, я бы поверил. Ошибиться в определении счастья нельзя. Словами не удаётся описать это состояние, его нужно переживать.
Елизавета Михайловна как-то нехотя слабо улыбнулась, больше не поднимала глаз. Я почувствовал её волнение и едва заметную растерянность. Я молчу, она молчит. Тоже, наверное, не ожидала такого начала. Странное состояние, не свойственное ей. Состояние, как бы, если женщина отвыкла, редко остаётся наедине с мужчиной, не приучена к чужим касаниям, не побывала под перекрёстными взглядами, не прополоскана сплетнями.
Такое не про нашу начальницу. Начальнице ли участка такого бояться! Елизавете ли Михайловне страшиться, что хрупкий духовный мостик между нами может рухнуть? Не хочу себя жалеть. Уж я-то приложу усилия, чтобы ничего подобного не произошло.
Мысли имеют вес, женщина сочувственно посмотрела на меня, и взгляд её потеплел. Она как бы приветила меня. Не только от жалости.
К любым действиям человек приходит сам, внутренним путём. В том пути есть невидимая извне логика.
Так всё и не так. Может, что касается касаний, и правда, а насчёт взглядов,- здесь полнейшая фальшь. На любой женщине взглядов навешено, хоть отбавляй.
Меня всегда несколько удивляло, что разговоры на перекурах в нашей мужской компании велись разные, вдоль и поперёк чихвостили кого-нибудь, но, удивительно, никогда не было разговора про мужа Елизаветы Михайловны. Где он работал, кто он, что за человек  Может, из-за того,  что Елизавету Михайловну уважали, а может, просто до моих ушей не доходили слухи. Я всего лишь раз, и то мельком, видел их вместе. И мысль при этом скользнула, что идут как не родные, два чужих человека идут – он впереди, она - сзади. Я тогда поздоровался, Елизавета Михайловна ответила, а муж лишь скользнул по мне взглядом. Барьер между ними, почему-то решил я.
Чего там, муж и жена – разные люди. И не навсегда они вместе. Один не любит,- и бог с ним. Кто-то вначале стелет, а потом ложится, кто-то делает наоборот. Вилять начинает. Что на шею бросаются — это ни о чём не говорит.
Страдание возникает из-за того, что заставить не можешь себя полюбить. Женщина часто считает мужика вампиром. Сколько раз от женщин слышал, что одним взглядом муж убивает жену, что жена не видит в муже друга, что муж не есть опора. А чего тогда такого выбрала?
Сижу, мысленно ругаю аэропорт, вечно здесь какие-то накладки, вечно он телится, тянут, тянут. Все уже улетели, одни мы сидим. Немощный, мелкий озноб, как при лихорадке, навалился. Нутро неметь начало. Предчувствия полезли, что не долетим, что завезут куда-нибудь.
А разве плохо, если б на необитаемый остров завезли? Море, пальмы, солнце. Недельку побыть Робинзоном Крузо, а Елизавета Михайловна – Пятницей. И никого вокруг. И не нужно ни перед кем выделываться, казаться лучше, таиться. И не были бы мы там чужими. Что, сразу в объятья бросились бы? Насытиться и умереть одним днём.
Сижу, окаменел, жду. Чего жду? Ну, не улетим. И, слава богу. Она поедет к себе, я – к себе. Хищное возбуждение пройдёт. Буду вспоминать ощущения. Стоя перед зеркалом, увижу в отражении молодечески-бессмысленную свою улыбку. Тот, отражение в стекле, мне посочувствует, пожалеет, расположит к себе. А в понедельник будет как обычно: недоступная Елизавета Михайловна, подковырки мужиков, как, мол, слетал, намёки.
Почему-то буду мучиться непоправимым стыдом, что поездка не получилось, что пожить на необитаемом острове не удалось, что близко был локоть, а укусить его не вышло.
Сижу и вижу, как, взявшись за руки, бредем кромкой прибоя. Волна накатывает, медленно сползает. Солнце не палит, а гладит лучами. Сыпучий песок умеренно горяч. И никого вокруг.
Нет, я советы не хочу собирать. Зачем мне они. Нет у меня горя, пузырь малости какой-то.
Будущее, а необитаемый остров и был будущим, должно быть совершенно освобождено от прошлого. В будущем должен быть совсем новый человек. Я никак не подхожу под категорию нового человека. Я - те же щи, только жиже разведённые. Нутро моё не переделать.
Так до бесконечности и буду путаться в мыслях, буду спрашивать себя, а ответа не найду. Вот откуда мучительная тягота.
Мысль о тяготе распаляла. Внутри нарастал давящий ком.
Может, я не умею, а может, не хочу скрывать возникшие чувства, проверить их сейчас негде, но всё не так уж и сердило.
Если рассудить, мы, по сути, улетели. Нас здесь нет. Почему бы Елизавете Михайловне ко мне не поехать? На мой необитаемый остров. Дверь закрыл, и никого. А утром снова в аэропорт.
Мысли постепенно тяжелели, становились лишними. Я уже представлял бешеную, бесстыдную любовь.
Вслух я бы такое не произнёс, потому что возникший бы ветер жизни сбил бы меня с ног.