Свободный полет воспоминаний

Ятта Гаусту
Вот, пожалуй, что такое свободный полёт воспоминаний…
Это когда воспоминания, ничуть не приукрашенные фантазией и прочими безобидными вещами, свободно плывут в твоей яви, ничуть не возмущая ее, ничуть не искажая.
Это когда, к примеру, ты очень хочешь завершить роман, над которым работал несколько лет и без которого ничего больше не мыслишь… а рука твоя тянется к изложению твоих самых потайных, невыдуманных моментов из детства. Ты откладываешь, отбрасываешь роман и с трепетом нащупываешь пальцами тот самый пресловутый потайной ключик – к твоей потайной дверце шкафчика, где среди старых коллекций сигарет, папирос и сигар советских времен, хранятся какие-то пачки писем, фотографий... Несмотря на десятки лет позади, безошибочно просовываешь в тайник ладонь и…

И при этом, возможно, тобой овладевает испуг – позабыть какую-то крошечную деталь в своих воспоминаниях. Или же ненароком исказить какую-то мелочь (которая для читающих совершенно не определит ничего и никак! Но тебе не даст покоя).
Поэтому я бережно сохраняю здесь все имена, отчества, фамилии – всё – совершенно неизменным. Иначе, кажется мне, это может превратиться в ненужную и непонятную постановку, такую искуственную и фальшивую, как было бы это пересказом от второго лица.

Речь пойдет о периоде моего детства, который касался занятий в музыкальной школе номер 15. И еще плюс, скажем, лет 15 небольших фрагментов в довесок к тому.

Своего преподавателя по кларнету я помню замечательно – Зимин Вячеслав Николаевич – молодой мужчина невысокого роста, но подчеркнуто офицерской наружности, от которой, как я подмечал, таяли некоторые наши преподавательницы по сольфеджио, музлитературе и конечно же, в том числе и «кларнетная» концертмейстерша-пианистка. Женщины в восторге от мужчин в форме. А он часто приходил в школу именно в униформе, и не важно, что она была милицейской, а не военной – Зимин играл на кларнете в оркестре милиции. Его черные усики довершали образ идеального подтянутого офицера, Ох, как же мне, растущему мальчишке, хотелось стать невидимкой, чтобы подсматривать за этой школьно-музыкальной парой – Вячеслав Николаевич - Концертмейстерша, удаляющейся после последнего моего очередного урока в среду, в семь ноль ноль по тропинке в лес, вдоль железной дороги. Там их силуэты скрывались в плотной растительности. Я был уверен, что Зимин с этой симпатичной молодой женщиной где-то там, на пол пути к своему дому, в дубраве, изменяет своей жене, предаваясь веселым, бурным, диким любовным утехам. Ну, как минимум, однажды...

Его отношение к нам, десяти- тринадцатилетним шалунам и разгильдяям было поистине безусловно-дружеским. Он любил свою работу так, что это можно было бы ставить в пример, пожалуй, на всю советскую страну. Хотя, возможно, только одному мне так казалось. Он иногда даже прощал нам прогулы, шутил по любому удобному поводу с нами, как с равными друзьями. «А Алёша сегодня что, в канализацию провалился?» - спрашивал он моего старшего брата о нашем приятеле, который не явился на урок. Вячеслав Николаевич, в отличие от большинства своих коллег по музыкалке, эдаких типичных зануд, воспринимал творчество. «Ты сам сочинил фугу для кларнета?» – в этих его словах, обращенных ко мне в начале урока, когда я открыл нотную тетрадь, где сразу после этюда настрочил ноты своего сочинения в стиле Баха – было чуть ли не мальчишеское его удивление и восторг. И я был окрылен, выдувая свое первое детище. А он даже и не собирался торопить меня или говорить вроде того: ну хорошо, давай дело делать, урок учить, а остальное повременит…

Когда же я окончательно решил бросить музыкалку, прозанимавшись в ней два с половиной учебных года, то весть об этом для моего учителя была откровенно неожиданно-удручающей. «Славик», как мы его все называли меж собой, был обладателем такого типа лица, с которого никогда не сходила улыбка. А в тот день, когда мой отец пришел со мной в его класс для того, чтобы объявить эту самую новость о моем  «бросании кларнета в угоду гитаре», я увидел вдруг, как часть его неизменной улыбки слетела куда-то прочь с его лица. Сейчас я жалею только об одном. Тогда не сказал ему о том, что было запрятано где-то глубоко внутри меня – «Я бросаю музыкалку, но вы были для меня самым лучшим учителем, самым лучшим взрослым другом. Простите меня, пустого двенадцатилетнего балбеса».

Всем нам, «духовикам» тусовавшимся вместе и по будням и по выходным, объединенным «дудками», как называл Славик наши инструменты – был ли то кларнет, корнет, труба, туба, трамбон, саксофон, флейта… – было нам (да и вообще, всей школе номер 15) достоверно известно, что Вячеслав Николаевич и Ефим Львович – преподаватель медной группы, «трубач» – они двое – не просто коллеги по духовому цеху, но и неразлучные, закадычные приятели. Славик и Фима могли потусить после работы за углом в разливайке, поржать на переменке на виду у всех своих коллег-преподавателей (включая директора Мирославского, который и по сей день рулит этой школой, спустя 40 лет). Они были совершенно противоположной внешности – учитель по кларнету и учитель по трубе. Славик – обладатель худощавого скуластого лица с прилизанными иссиня черными прямыми волосами; голос его всегда был мягок и добр. Фима же был эдаким, склонным к уютной полноте, типичным евреем, с характерными мелкими кудряшками и залысинами, с глазами на выкате и римским носом. И обращался к своим ученикам почти всегда в повелительном, резком тоне.

И вся наша дудящая пацанва, живущая в соседних микрорайонах – в количестве около десяти - пятнадцати ребят была заботливо собрана в единый, отдельный районный духовой оркестрик, собирателем и дирижером которого был сам Ефим Львович Реус.

В минуты, когда он брал свою сверкающую, словно золотом, немецкого производства трубу, и извлекал хотя бы одну ноту – то был уже богом для меня (и, возможно, для других мальчишек). Я никак не могу восстановить в своей памяти глаза Фимы. Но вот его губы в момент соприкосновения с мундштуком его трубы (и иногда и любой чужой, стремительно вырванной им из неумелых рук ученика) – эти напряженные, сосредоточенные, чуть ли не в хищной атаке на стаккато, словно они превращаются вмиг в две стальные пружины, заставляющие воронку мундштука и затем все трубные лабиринты блестящей меди пронзительно кричать – тра-тт-та-та-тт тат-тат-тат-та-ттттт – повергая наши с братом, казалось бы, резвые, с острозаточенными тростями кларнеты с их потенциальными мецасапрано – съеживаться, стушевываться в наших руках и губах и исходить безумной завистью их черного дерева к яркой желтизне золота звуков трубы, оглушающей наши уши… Эти Фимины фирменные губы, за одно с его подбородком мне запомнились хорошо, как бы вместо его глаз. И он почти в бешенстве кричал кому-то из нас, прогулявшему очередную репетицию, не выучившему свою очередную оркестровую партию: «Ты! не уделяешь необходимое время для занятий, не отдающийся своей дудке! не терзающий ее… ты – будешь говняным музыкантом, говняным!»

И это были моменты, когда я в тайне про себя задумывался – а не перейти ли мне на трубу? Ефим Львович даже и не подозревал, до какой степени его класс, его предмет захватывает меня, кларнетиста, и с какой завистью я слушаю трубные соло, представляя себя их исполнителем. Я пытался найти хотя бы какие-то «преимущества» кларнета над трубой, исходя из тогдашнего своего восприятия музыки – и не мог найти ни одного! Самое очевидное и ощутимое – мощность звука – у кларнета даже не было шансов состязаться с «медным дьяволом», как бы кто не тужился из нас, кларнетистов, начиная с диафрагмы и заканчивая губами. Дальше, что еще немаловажно – вибрация. Она у трубы, опять таки, на высоте и по яркости и по глубине – скорее даже превосходит кларнетовую. Ну, и собственно, высота нот... Максимально высокие ноты, которые можно выжать из кларнета, казалось бы, более истонченного и хорошо приспособленного «пищать» – оказались не выше тех, что можно извлечь из трубы!

В довершение к моим разочарованиям, связанным с кларнетом, была трость. Эта плоская сточенная деревяшечка требовала вечного внимания к себе, быстро издыхала, изнашивалась, заванивалась от слюней, затем иссыхала, трескалась и ломалась. Причем, самое обидное заключалось в том, что вот, приобрел ее, пригнал под свои губы, зубы, под кларнетовый мундштук, и всё просто замечательно! Достигнуто самое комфортное звукоизвлечение! Казалось бы, возьми эту самую трость и “забальзамируй” ее на всю последующую музыкальную деятельность! Но через пару недель твоей любимой трости может прийти конец, как бы ты её не берёг. Приходиться доставать новую. Основная звукоизвлекающая часть инструмента – расходный материал!
То ли дело – мундштук трубы…

На эти трости, запас которых обязательно имелся у нас, кларнетистов в специальных пластиковых коробочках, мы тратили уйму нервов, денег и времени. Нам был рекомендован Вячеславом Николаевичем “свой” тростевой мастер, некий Стебловский, живший в хрущевке на краю старой Борщаговки около озер. Когда подходил срок менять трости на новые, мы с братом тащились к Стебловскому, а после визита к нему по дороге обсуждали его странную замкнутость, а так же неприветливость его двух дочерей, лет 17-ти - 18-ти, успешных киевских спортсменок по фигурному катанию, которых видели у него дома. В них, как нам казалось с братом, было столько неприветливости, неприступности, чертовской надменности и в тоже время, провокативности, что каждый раз, находясь на кухне у Стебловского, точившего нам трости, мы испытывали невыразимый дискомфорт, если эти расфуфыренные девченки были в доме.

Третьим «взрослым другом», оставившим определенный след во многих из нас пацанов, которые имели то или иное отношение к музыке в нашем районе, был Сан Саныч. Сан Саныча знали и в музшколе и в той нашей общеобразовательной школе, где по вечерам и по воскресеньям Реус собирал наш оркестрик на репетиции. Сан Саныча, как неизменного меломана, фаната рок музыки, джаза, народной музыки и пр. – знали, пожалуй, даже в любой школе, в которой был хоть какой-то местный вокально-инструментальный ансамбль (а я – без ансамбля – сам, бля), и даже на солидном производственном объединении, где был свой музыкальный взрослый коллектив. В любом из районных клубов  Борщаговки  – все знали Сан Саныча, как частного учителя по гитаре и аккордеону. Если всем было совершенно понятно, что наши Славик и Фима – выпускники известного музучилища имени Глиера, то о Сан Саныче никто никогда ничего не ведал касательно его музыкального образования. Официально преподавать, по видимому, музыку он не мог: не позволяло отсутствие «корочки». Однако, директоров музклубов, образовательных средних школ, где он вел музкружки, собирал группы – не слишком волновало его официальное положение. Сан Саныч неплохо владел аккордеоном, играл на калавишных, на гитаре, знал теорию музыкальной грамоты, писал ноты для аранжировок песен, «раскладывал» голоса по партиям… А самое главное – его детские и даже более взрослые муыкальные коллективы постоянно заявляли о себе на всяких концертиках популярной музыки, приуроченных ко всяким праздникам. Сан Саныч был везде там, где была молодежь с гитарами. Первые мои «неблатные» аккорды я взял из его рук, обнаружив, что кроме тех самых, «трех блатных» их существует несметное количество, что и было довольно оперативно классифицировано для меня Сан Санычем. Хватало же его практически на всех. А это уже как-то не укладывается в голове. Мне же на то время без сомнений казалось, что Сан Саныч отдает всего себя именно мне. Я, познакомившись с ним, находясь в пионерском лагере, лет в 11, поначалу не отходил от него, словно прилип, выведывая у него то, что не могли мне рассказать в музшколе на уроках сольфеджио или музлитературы. Аккорды любой песни Битлов или Куин, Чикаго или Стива Уандера… все это в совершенстве «снималось» на ходу с помощью моего нового «нелегального» учителя и сам процесс разжевывался по нотам. Затем я стал приходить к нему в гости домой, знакомиться с некоторой новой западной музыкой, делиться своими новыми кумирами. Были дни, когда я мог притащиться к нему пешком за несколько километров – жил он там же, где и Стебловский, на краю старого микрорайона, куда даже и транспорт не ходил. Сан Саныч не был никогда женат, жил один со своей старушкой мамой. И только позднее, спустя пару лет знакомства с ним, я стал замечать, что к противоположному полу относится он весьма пренебрежительно-брезгливо. В компании девушек или женщин можно было его увидеть только в том случае, если последние имели какое-то явное отношение к пению в очередном музколлективе. А вот среди молодых парней он просто не угасал в своей деятельности. В наши совковые времена, кстати, тема «голубизны» была очень и очень закрытой и непопулярной. Трудно даже припомнить какие-то разговоры среди молодежи тех лет о гомиках. Но чем старше я становился, тем противоречивее были и мои отношения с Сан Санычем. Иногда мне казалось, что он готов был вылить на меня какую-то злость за какую-то мою мелкую провинность. Иногда же, наоборот, бывали моменты, независимо от окружающей обстановки – сидим ли мы у меня в квартире, стоим ли на остановке троллейбуса перед прощанием – обнимет вдруг меня, как-то порывисто, по отцовски, обхватит руками, прижмется ко мне лбом, щекой. Глубоко вздохнет, словно накатило на него что-то тяжелое: «Люблю я тебя, все-таки… Эхх… Хороший ты, добрый, но тяжело тебе будет, с твоими музыкальными вкусами. Разные мы с тобой. Но еще на много разнее ты с другими…» И в глазах его вроде как влажно становилось…

Когда пришли девяностые, я узнал, что Саныч окончательно обосновался в одном детском интернате музруководителем на пол ставки, а на другие пол ставки – в клубе детского творчества на Оболони. Теперь мы очень редко с ним пересекались, пару раз я пригласил его к себе в гости, слушали музыку, обсуждали новых талантливых детей из его учеников и из моих так же – я и сам занялся уже частным преподаванием в свободное время. Как-то Сан Саныч заговорил об одном своем коллеге, некоем Валере, который вел кружок пения девочек. «Есть там у нас такой Валера. Он девочек к себе домой водит, подарочки им дарит. Он от них просто с ума сходит. Бабы из персонала клуба к нему клеются, а он кроме обещаний, ну ничегошеньки им дать не может! не способен ни одну удовлетворить. А они, глупые, никак в толк не могут взять, что же он за фрукт! Он от вида, от одного только прикосновения к своим маленьким ученицам – кончает! Его нужно не то что переквалифицировать, а вообще, к детям на километр не подпускать!» – эмоционально рассказывал мне Сан Саныч. А я только молчал и хлопал глазами. «А что с Зиминым Вячеславом Николаевичем? Видели его?» – интересовался я. «В Израиль эмигрировал!» «А как там Ефим Львович?» Сан Саныч махнул рукой: «А хрен его знает, работает еще в той же школе вроде…»

А мне вдруг вспомнилась одна маленькая, но неприятная история. Ушел я как-то гулять со своим другом, тромбонистом Кулиничем Сашкой (Сан Саныч всегда его щедро хвалил за музыкальный талант, что тот, мол, аранжировки интересные придумывает, а я, признаюсь, ревновал тогда – мало похвал слышал от нашего старшего друга в свой адрес). Ну вот, ушли гулять, мне вроде 12, ему 14. Загуляли по взрослому, родителей никак не предупредили, да и вообще, никого. Я уж не помню точно, во сколько я вернулся домой. Может в час ночи, а может и в два. Но родители поздно вечером подняли на ноги и милицию и всех знакомых. А так как поняли, что и дружок мой тромбонист исчез вместе со мной, то стали копать по «музыкальным» связям, пришли к Фиме Реусу прямо домой – жил он неподалеку от нас со своей женой Аллой и приемной дочкой Юлькой, младшей меня на два года. Мои отец и мама с Фимой и Аллой были в приятельских отношениях, несмотря на Фимин статус строгого и неприступного преподавателя музыки. Бывало даже, пару раз вместе, семьями выбирались на природу в то время. Поэтому, при наступлении такого форс-мажора, как пропажа сына, мой отец безо всяких сомнений решился нарушить ночной покой Фиминой семьи и позвонил ему в дверь. Утром, по рассказам папы, я понял, что у Реусов все уже практически спали и вслед появившемуся Ефиму Львовичу в трусах, на тревожные голоса выскочили в переднюю затем и Алла с Юлькой, так же заспанные, в нижнем белье. Возможно, в рассказе отца акцент на полураздетых, поднятых по тревоге «приличных людях» был сделан для меня  намеренно, чтобы как можно четче подчеркнуть весь ужас ситуации, которую я создал своей глупой выходкой.  На сколько я помню по разговорам, тогда Фима нашел машину и отправился прямо домой к Кулиничам. Что было потом, трудно сказать, но на утро, около восьми часов мои родители, измотанные переживаниями, приказали мне срочно самому бежать домой к Реусам, сообщить, что у нас уже все в порядке и просить у Ефима Львовича прощения за причиненные неудобства среди ночи. Выбора у меня не было никакого. (При том, что лет пять назад мне пришлось подобным же образом бежать в другую соседскую квартиру, чтобы просить прощения за травмированную шальным кирпичом голову мальчика из нашего двора, который с трещиной в кости угодил в больницу. В сравнении с тем давним кошмаром (когда меня могла в сердцах просто прибить мама мальчишки прямо на пороге их квартиры), этот случай был не таким уже и страшным) И я, взяв себя в руки, позвонил в дверь Фимы. Спустя минуту, дверь открылась и я теперь собственными глазами увидел повторение того, что описывал мне отец перед этим. Телефонов тогда даже домашних не было почти ни у кого в наших квартирах. И любое подобное событие поэтому могло долбануть своей неожиданностью. Мне было, наверное, еще более неловко, чем им, представшим передо мною в трусах и неглиже…

Прошло еще лет пять спустя после нашего разговора с Сан Санычем, как я снова встретил его где-то на улице. Зашли в кафешку, решили снова повспоминать молодость. Удивительно, но в прошлый раз ему как-то не понравилось, что я попробовал перейти на «ты», столько ведь лет общался с ним как со старшим наставником. А тут вдруг… как будто прошло не пять лет, а целая жизнь, и он сам предложил мне поменять стиль общения. Поговорили о том, да о сем. Затем я сказал:
«Фиму я на днях встретил в 27-м троллейбусе здесь,  узнал его. Конечно, постарел, но в общем  - не изменился. Спешил очень, перекинулись парой слов, я только успел ему сказать, что у меня своя студия, приглашал его зайти, дал адрес. Он даже как будто грустный какой-то был и вдруг заинтересовался, обрадовался мне! Но вот его самого  как-то даже не успел я спросить, как поживает… Знаю только, что года четыре назад, он развелся со своей Аллой. А были же – нормальная семья! Она затем вышла замуж за другого еврея – приходили они даже к нам «новым составом» на день рожденья мамы… А про Ефима даже и не вспоминали. А теперь укатили в Израиль, письма пишут раз в пол года... А собственно, чего там у Ефима Львовича, жисть, как и у всех, серая... Саныч, он же в музыкалке нашей так и работает? Хочу туда наведаться. Ностальгия просто разрывает…»

Сан Саныч вдруг удивленно уставился на меня своими огромными глазищами. Словно я был в полном неадеквате. «Фима? В музыкальной школе? – скривился он, – ты че, вообще ничего не знаешь?»

Теперь я уставился на него. А что я должен знать? Мама мне сказала: Фима развелся, чего-то там с Аллой не поладили. Ну и что?
Сан Саныч наконец уверился в том, что я, видать, точно свалился с Луны, и поведал мне следующее. «Выгнали Фиму из музыкальной школы, с треском…» «Выгнали? Как?! Кстати, классно он играл, вспоминаю…» Сан Саныч вдруг при этих моих словах изобразил кривую улыбку: «Фима? Реус? Он играл? Да в дешевых кабаках трубачи лучше играют. И на похоронах тоже! Хреново он играл!» И тут я понял, что совсем ничего не понимаю. Я хотел было собраться с мыслями и начать доказывать Санычу, бывшему своему авторитету детства, что Фима был офигенным «духовиком» и неплохим учителем. И что немало городков мы с ним объездили с выступлениями, и что это все тоже не прошло зря для меня… Но Сан Саныч глубоко вздохнул и перебил меня: «Слушай, попался ваш Фима. В школе» Странная улыбка вновь появилась на его огрубевшем от лет лице. Слова неумолкающим потоком полились затем, как ледяной душ на мою голову. «…Чуть не совратил всеръез одну свою ученицу, лет двенадцати. Молоденькая, аппетитная… Стал лезть руками, куда не надо. На уроке! Прям во время разучивания нот. Они одни, значит, в классе. Фима решил тщательно проконтролировать технику ее дыхания (как он затем пытался оправдываться). Говорит ей: “правильно дышишь?” и лапами ее животик покрывает. Она продолжает играть, а он все лапает и лапает. Видать, девченка сразу не стала сопротивляться. Ха! Бедняга, не смог сдержать себя! Возбудился! Все ниже и ниже ладонь поползла. Надо же проверить полностью диафрагменное дыхание, которое должно брать начало с самого низа живота... А что такое низ живота? Да, именно то самое… Чтобы довести свою добросовестную проверку до конца, он решил убрать всякие препятствия, мешающие этому процессу – одежды, покрывающие ее животик и лобок. Конечно, трудно говорить о всех подробностях этого действа, я не в курсе. Было ли там какое-то проникновение или нет… Но, девченка сразу же доложила родителям, и Фиму с позором выперли. Вот так!»

Этой красочной истории Сан Саныч придавал некий явный сарказм, все ухмыляясь и мотая головой. «А я-то думал, что об этом почти все наши знают, – сказал он, – Если вообще не все. Пять лет прошло! С ним даже рядом никто не хочет появляться! Ты понимаешь?»

И мне тут же резко вспомнилось лицо Ефима Львовича в троллейбусе. Теперь его странная молчаливость и скованность стали для меня как будто объяснимы. А мои родители, выходит, ни одним словом не обмолвились нам об этой истории. И не собирались, видимо. Если бы не Сан Саныч, я ни от кого и не узнал бы.
И вдруг, мне стало жаль. Мне стало так жутко жаль его, нашего, вечно поучавшего Фиму, всегда такого уверенного в себе… Мне стало жаль его больше, чем кого бы то ни было. Или, может, это была совсем не жалость, а какое-то, совершенно другое чувство, только кажущееся жалостью. И я подумал: нужно зайти к нему. Обязательно. Конечно же, он живет сам, один. Скорее всего, вон в тех хрущевках, в однокомнатной квартире. И ему, наверное, очень плохо. И это плохо каждый день. Или, быть может, его не забыли… Кто-то из нашего оркестра. Может Кулинич Сашка вспомнил его? А может Подгородецкий, этот босяк, дравшийся на перерывах меж репетициями в школьном коридоре с моим старшим братом. А может мой закадычный дружбан Юрекс??? Ведь это Фима, любя, дал ему такую кликуху, которая стала для нас на годы его настоящим именем… «Юрекс! Маэстро! Ты первая труба! Рви медь!!! Ее нужно рвать! это тебе не скрипка у девочки под скулой!..» А где сейчас Юрекс, с его белесым вихром надо лбом? Может отыскать, взять Юрекса и зайти к Фиме в гости?

Я вынашивал эту идею месяц или два… Дела закручивают свои гайки в каждом дне. Но однажды я понял, что гайкам не будет конца и нашел Фимин адрес через какую-то базу данных. Он действительно жил там, неподалеку, на Борщаге, где и вышел из троллейбуса, в котором мы тогда случайно встретились. Мой-то адрес он взял. Но толку от этого никакого.

Я приду к нему неожиданно. Позвоню в дверь. Как тогда. Чтобы сказать, что у меня все в порядке. Что аларм отменяется. И вообще, все у нас в порядке. И на сей раз меня не смутит ничего. Ни мои прошлые выходки. Ни его вид, даже если в трусах и спросоння. Он курит. Он всегда курил. Нужно купить ему хорошую пачку сигарет. Или нет… Я возьму особую пачку, из двадцатилетней, еще советской коллекции отца. Там есть и Космос и Лайка и Столичные. И Экспресс и ВТ... Я позабыл даже названия болгарских сигарет – как давно туда не заглядывал! И кубинские, настоящие сигары! и… Праздничные. Да. Праздничные!!! Они  – то, что надо. В пестро-разукрашенной пачке. Не уверен, нравились ли они ему, но это не важно. Я принесу ему пачку Праздничных. И выкурю всю ее с ним. А потом выйму вторую такую же. У отца как раз в коллекции две… Ему, быть может, станет немного легче.

И я немедля направился в дом моего детства, к маме, где и хранилась в нижней части старого немецкого шкафчика отцовская коллекция вин, сигарет, папирос и сигар. Я вбегаю в дом. «Мама, а ты знаешь, я как-то зимой встретил в троллейбусе Фиму, Реуса! Я его не видел до того бог знает сколько лет…» «Когда встретил? Зимой? И что?» «Да так, ничего. Просто я ехал дальше, а он на базаре вышел. Вы с папой нам никогда ничего про него не рассказывали… Знаешь… Меня ведь совсем не интересует, кто и что о нем… Я, мама, хочу зайти к нему, адрес узнал. Это же наше детство, мама. Просто зайду, вспомним все лучшее… Я хочу из папиной коллекции пару пачек «Праздничных» сигарет взять, чтобы не с пустыми руками. Знаешь, мама, хоть я и не курю…»
«Юра. Ты не знал? Фима же умер. В марте, вот… Нет больше Фимы»…