Нервический смех рассказ в рассказах

Харченко Вячеслав
Он

В детстве мне казалось, что в нем два метра, что у него толстые руки-шпалы и могучие дубы-ноги. Он брал меня на руки и поднимал над землей, и земля кружилась и летала вслед за его резкими, угловатыми движениями.
Я не видел его двадцать лет, и когда он вышел в зону прилета, я удивился: росту он был ниже меня (ниже среднего), сгорбленный и скрюченный, от могучей грудной клетки осталась тоненькая прослойка, руки высохли до ивовых удилищ, а ноги еле держали.
Он мог без чужой помощи пройти всего двадцать метров. Я пытался помочь ему при ходьбе, но он больно бил меня локтем по почкам, так что боль зависала в воздухе и не давала мне дышать.
Всю дорогу он рассказывал, что для покупки билета в его возрасте требуется разрешение врачей. Он сходил в больницу, и ему выписали справку. Врачи написали, что он годен в космонавты. Но я не верил ему. Он явно хорохорился.
Неожиданно он обернулся и показал рукой на зеленый корт, видневшийся за оградой какой-то респектабельной усадьбы. «Вот бы картошкой засеять», — пробормотал он, — «нам в 43 третьем так не хватало картошки, ели в основном сухую».
Потом он искал Чернышевские казармы, где стоял его дивизион в 1942 году, потом поволок меня в Подольск.
Потом сел на лавочку возле моего дома, я сгонял за «Агдамом», но он уснул. Я не будил его два часа, но когда вечером похолодало, он сам проснулся и, забыв про алкоголь, отталкивая меня локтем, побрел на второй этаж моей квартиры, чтобы прожить там две недели. Вплоть до окончания своего отпуска.

Мать

30 июня меня с трактора вызвали в военкомат в Чегдомыне и погрузили в поезд. Пока стояли, я сбегал за тремя бутылками «Спотыкача», а он такой сладенький, нас и развезло. А тут бабы пришли к составу, а моя мать больше всех воет. Я слушал, слушал, спрыгнул с поезда и сказал: «Мамаша, не позорьте меня перед товарищами. Еще война не началась, а вы меня хороните». Ну, и дальше матом. Послал ее домой, а сам в вагон обратно.
Приехали мы в Хабаровск, там ползали на брюхе, рыли окопы, кололи чучела, а через месяц прилетел полковник Семенов, командир дивизии. Всех нас построили и выбрали пять человек. Меня направили на границу с Японией, на заставу под командованием сержанта Веселова.
— Ты, — говорит Веселов, — будешь поваром, а мы, старослужащие, станем границу охранять.
Вот я и закашеварил. Как научился, не знаю. На ощупь. Бил кирпичами ленка в затонах (он там прям вился). Воровал на пасеке мед. Приду с винтовкой и достану рамку, а кто мне что скажет. Один раз подстрелил медведя и слепил пельмени. Собирал по лесу грибы и орехи. Их там видимо-невидимо.
Но тут явился из штаба дивизии майор Ебрукевич. Вызвал меня и спрашивает:
— Хочешь, боец, в контрразведку?
— А что такое контрразведка? — отвечаю.
— Это когда мы с нашей Советской земли всю гниду и сволочь выметаем, — заулыбался Ебрукевич и протягивает мне папиросу «Казбек».
— Так и отец у меня безграмотный и мать тоже, сам я три класса, — говорю и разминаю папиросину.
— На, вот, подпиши, — дает майор листок. И стало мне так нехорошо, что подписал я не читав и пошел на кухню к тазам. Сам думаю: «Зря я мамашу обматерил».
Все пошло по-старому. Научился силки на зайцев ставить и на тетеревов свистульки делать. Веселов и ребята меня хвалят. Особенно хохол Наливайко.
— Тебе, Петя, трэба в бабы итить, — и ржет.
Но через три месяца опять возник майор Ебрукевич и вызывает к себе в землянку:
— Ну, как дела? Что делаешь, рассказывай?
— ???
— Ты же теперь контрразведчик? Что же ты, Петя, врага идейного, замаскировавшегося просмотрел.
— Какого?
— Вот сержант Веселов пишет, что боец Наливайко был недоволен пайком. А ты чего молчишь, — и хитро так жмурится.
Я ничего не сказал. Наливайко же через три дня исчез. Стал я после этого каждый день писать полковнику Семенову письма, чтобы направили меня на фронт. Не знаю, что там случилось (говорят, Ебрукевич попал под обстрел), но через месяц перевели меня на фронт, в Тулу.
В Туле назвался я не поваром, а шофером, как в колхозе. Откомандировали меня в дивизион прожекторов. Ездил на ЗИС-5.
Машину по кузов в землю зароешь, скаты из ямы сделаешь и светишь по ночам в небо, а фашисты летят так, что хочется самоубиться. Небо же ночное чистое, звездное, яркое. Редко когда мы их сбивали. Только в перекрестие Клавдия поймает – мессер в сторону, а зенитчики не успевают выстрелить. Поэтому вечером только мы порядок наведем, а ночью бомбежка: рельсы перекорежены, вагоны перевернуты, пыль и кровища.
А начальник станции, которую мы охраняли, оказался врагом народа. У него лампа была в трубе дома. Он ее включал по ночам, и немцы знали, где бомбить.
Там же наш дивизион и попал под начальство генерала Рокоссовского. Мы с ним и блокаду снимали, и Белоруссию освобождали, и Зееловские высоты брали.
Только перед этими высотами вызвали меня в контрразведку.
Сидит там капитан и смотрит на меня внимательно:
— Что же вы, Петя, не сказали нам, что вы контрразведчик?
А я стою и молчу, не знаю, что ответить.
Капитан посмотрел на меня и говорит:
— Ладно, Петя, идите в дивизион. Мы с тобой после боя разберемся.
А бой тот был за Зееловские высоты, и из всех прожекторов в живых осталось восемь человек, а меня контузило. Провалялся я в госпитале до конца войны. Только в сентябре в Чегдомын вернулся, а мама умирает.
Лежит на печке и только:
— Мла-мла-мла.
Я:
— Чего, мама, чего?
А она только:
— Мла-мла-мла.
Я ей уксусом грудь смочил, а она голову откинула, стали ее глаза мужскими, и пошел из них светло-зеленый свет - и прямо мне в лоб.
Я никогда в Бога не верил, но точно знаю, что что-то есть.
После смерти мамы я пообтерся и пошел в колхоз шоферить.
А через десять лет после войны меня вызвали в райком и сказали:
— Вы Петя человек надежный, контрразведчик, будете секретаря райкома возить.
Так я и крутился всю жизнь с Иваном Ивановичем, пока перестройка не началась.

Электрод

— Что ж у тебя прожектор не горит, — сказал нам лейтенант и послал меня за электродом.
— Беги Клава скорее, а то сейчас начнут, — прокричал вослед из-за баранки Петя и улыбнулся.
Костры жгли на второй линии, и я накинула шинель, хотя стоял апрель, и было не холодно, но по ночам на лужах намерзал хрупкий последний ледок.
Когда я уже подходила к костру, то там, сзади, у Зееловских высот прожекторы осветили небо, и ночь засверкала, как в театре, как у бабки в Архангельске во время Северного сияния.
А потом с того берега Одера немецкие батареи стали прямой наводкой бить по прожекторам, и наверное электрод был уже ни к чему, но я нашла его у обозников, растолкав двух гревшихся интендантов, и побежала к машине. Два раза я спотыкалась, а однажды электрод выпал у меня из брезентовой рукавицы и упал на землю. Я наклонилась и нашла его в первой малосильной траве, еще не зеленой, но уже свежей.
У машины была воронка, а сама она валялась перевернутая. Лейтенант лежал с вывороченным лицом возле переднего колеса, опрокинувшись на землю. В левой руке он крепко сжимал свой любимый трофейный Вальтер.
Я стояла и повторяла: «Петя, где Петя». Пети нигде не было, но потом я увидела его в десяти метрах в кустах без сознания, но сердце билось.
Я взвалила Петю на спину и потащила в лазарет, который тоже разбомбило. Тогда сестры сказали, что отвезут его в Лодзь, в польский госпиталь.
Я положила Петю на подводу и в карман гимнастерки засунула бумажку: «Егорьевский район, деревня Сосновка, Клавдия Климова», а сама пошла обратно в дивизион, но все сто прожекторов были уничтожены.
Я села у нашей машины и облокотилась о помятую дверь. Так и сидела часа четыре, пока не пришли из тыла и не сказали, куда идти.

Миша

А тут по нам загрохотало, и я очнулся в большой белой комнате. Там лежало двенадцать человек. Кряхтят, стонут, а один какой-то бормочет.
Смотрю, из окошка солнце светит. Лучик по стене скачет, а за ним котенок прыгает. Встал я, вдоль стены пошел за котенком и упал на пол. Лежал минут двадцать, пока санитары не пришли, наклонились надо мной и чего-то лопочут по-польски.
Я спрашиваю:
— Где я?
А они:
— Lodz, Lodz.
— Где мой дивизион?
— Wojna si skonczya, — и улыбаются.
— А число сегодня какое?
— Pandziernika, 5 октября.
Поднялся я самостоятельно с пола, собрался и  пошел на станцию. Думаю, что с Клавой случилось. Мы с Клавой из одного расчета. Хорошо ее адрес остался: деревня Сосновка, Егорьевского района.
В Егорьевске сошел с поезда, а там грязища по колено. Чернозем жирный, липкий, Ногой пошевелишь — пять килограммов налипает, а передо мной сидит на лошади милиционер: форма на нем новенькая, ремни скрипят, а лошадь сытая и мордастая.
— Ты знаешь, где Сосновка?
— Да я как раз туда.
Посадил он меня на лошадь, и ехали мы почти час. Прямо возле Клавиного крылечка высадил, а сам в сельсовет.
А Клава в это время полы мыла. Окликнул я ее, Клавдия обернулась и от неожиданности таз с водой выронила. Грязная вода по ступенькам закапала прямо мне под ноги.
Стою я в луже воды, а тут выходит ее брат Андрей, здоровый-здоровый, и спрашивает:
— Нравится тебе Клава.
— Нравится, — говорю.
— Ну, давай, тогда свадьбу играть, — а у меня денег ни копейки.
Но они пошли к сахарному заводу, набрали два мешка сахарной свеклы и сварили самогонки.
Набилась вся деревня в избу, но когда уже выпили по третьей, начался крик. Пришел ее прошлый Мишка, с которым они до войны в один класс ходили, и дружков привел.
Я нож со стола взял и засунул его в рукав, а сам спиной к окну стал, чтобы, когда резать начнут, можно было раму выбить и из дома выпрыгнуть.
Но то ли Мишка совсем пьяный был, то ли Андрей заступился, но остался я жив.
А потом нас повели в баню, но мы там не мылись, а пришли знахарки и стали траву сыпать, молитвы читать, шептать что-то. Наконец на меня повесили иконку, а я всю войну прошел без иконок, а старуха, совсем сгорбленная, сказала, что будет нам счастье.
— Все равно я Мишу люблю, — прошептала Клава и меня поцеловала.
— Как же вы любили друг друга, если полгода с войны прошло, а вы не поженились.
А потом мы поехали на Дальний Восток, в Чегдомын, а Миша долго не пожил, через два года умер.
Пришел я с покоса, а Клавдия ревет, письмо от Андрея показывает. Прочитал я и говорю:
— Что, умер твой Миша?

Три бутылки

Петр Иванович у Клавдии Сергеевны много крови за совместную шестидесятилетнюю жизнь попил. И за девками бегал, и в канавах пьяный валялся и трижды уходил из дома, но возвращался, потому что любил уют. А какой без Клавы уют — одно название.
Петр познакомился с Клавдией на войне. Были они из одного расчета. Петра Сергеевича контузило, и он лежал в Лодзи.
Когда же Петя выздоровел, то закончилась война, и они разъехались в разные стороны Советского Союза. Клава в Подмосковье, в Сосновку Дачу, а Петя на Дальний Восток, под Хабаровск. Правда, предварительно Клава дала Пете адресок.
Ехал он на поезде, ехал десять суток, и уже Хабаровск показался, но тут развернулся Петя и покатил в Подмосковье, в Сосновку, искать Клаву.
А у той отец погиб и за старшего — брат Андрей. Стал Петя брата просить, чтобы отдал Клаву в жены, но тот никак. Говорит, не любит тебя Клава. Любит Мишку. Заперлась в сарайчике и ревет. Тогда достал Петя из вещмешка три бутылки водки и распил с Андреем. Андрей захмелел и отдал Клавдию.
Вез ее Петя через всю страну в Чегдомын, даже зашивал в мешок на границе запретной зоны, потому что просто так не пускали.
Когда Клавдию зашили и бросили на багажную полку, то Клава думала, что ее выкинут и ограбят, но Петя ее после постов достал и вынул на свет.
Но все равно всю жизнь Клавдия Сергеевна  вспоминала Петру Ивановичу три бутылки водки. Даже после четвертого ребенка их забыть не могла. Даже когда после трехгодичного лежания в постели, когда отказали ноги, когда умирала, говорила: «Не люблю я тебя Петя, купил ты меня за три бутылки водки».
Петр Иванович же после смерти Клавы вытащит из шифоньера ее кофточки и платья, разложит вокруг себя на диване, откупорит ноль пять и пьет граненым стаканом. Посидит, захмелеет и скажет: «Как же я тебя люблю Клавочка».

Ксения

Приехал я в Чегдомын и долго ходил среди могил родственников на Новоегорьевском кладбище. У бабушки могила была самая свежая, ни травяного покрова и принявшихся кустиков цветов, а только свежее рыжее жирное земляное полотно, да гранитный камень: Ксения  Сергеевна Умец 11.12.1922 – 01.09.2010. Фотография двадцатилетней девушки в военной форме. Налил себе и ей, покрошил половину печенюжки на могилу, а вторую отправил в рот. И вот когда уже выпил и закусил, увидел, что бабушка та была Клавдия, а на могиле стоит Ксения. Расстроился и стал звонить маме, куда смотрели, как так получилось, что столько родственников было рядом в день смерти, а ошибку попустили на памятнике.
Но мама только заулыбалась. Просто когда в части в 1942 году бабушке выдавали документы, то было шесть Ксений, и писарь решил ее сделать Клавдией. Так она и осталась Клавдия. И после войны, когда паспорт давали, то заполнили по венным документам.
Я знал бабушку тридцать пять лет, а об элементарной вещи не подозревал. И дед ничего не говорил, и мама. Да и сама бабушка смирилась, что она Клавдия.

Нервический смех

Как-то они узнавали день, когда дед получал пенсию, а пенсия была большая, ветеранская, которую хватало не только для оплаты коммунальных услуг, но и на жизнь. Жил дед после смерти бабушки Клавдии скромно. Продукты ему мы покупали и носили в однушку, убираться я приходил, поэтому оставаться должно было очень много по меркам нашего небольшого городка. К тому же дед и дом собственноручно рубленый продал, деньги на карточку положил. Продал по дешевке. Приехал армянин, поцокал, походил, заглянул в сараюшку, зашел в гараж, зачем-то пнул собачью будку, осмотрел пятнадцать соток огорода, назвал цену, мы, конечно, поторговались, но у нас же покупателей совсем нет, все уезжают в Москву и Сочи.
В день пенсии и начиналось. Звонили фармацевты, какие-то дипломированные врачи, менеджеры медицинских компаний и предлагали все, что душе угодно за бешеные деньги.
В принципе, дед крепкий, у него в восемьдесят восемь даже не было медицинской карты в поликлинике, и все зубы целы, ни одной коронки. Это только когда у него ноги заболели, я повел его к знакомому физиотерапевту Тамаре Давидовне, но после Зееловских высот дед очень врачей не любил и не доверял им.
Там, на Зееловских высотах, из четырехсот человек в живых осталось восемь, включая моего деда и мою бабку. Бабку лейтенант послал за электродами. Вот она и выжила. Когда высоты ночью осветили, немцы стали по прожекторам бить прямой наводкой, деда отбросило взрывной волной. Бабушка вернулась, лейтенант мертв, дед в воронке лежит. Потащила она деда в санчасть на себе, а оттуда его на попутке отправили в Польшу, в Лодзь, в госпиталь. Там он до окончания войны и провалялся и в сознание пришел не сразу, только в октябре его выписали, а война закончилась в мае.
Вот с того дня он врачей и невзлюбил, не доверял им и лечился только народными средствами. Помню в детстве, дед косой порезался, кровь хлещет из лодыжки, а ему хоть бы хны. Взял бы йод и бинт, нет, подорожник сорвал, в колодце вымыл, потер и приложил к порезу. Прошло, даже не хромал потом.
Привел я его к Тамаре Давидовне, а та говорит:
— Сядьте, встаньте, согните, разогните, вот мазь, можно уколы поделать, побольше тепла, — а дед вижу злой сидит, лицо воротит, словно его опять в госпиталь направляют, или он может в этот момент думал, что ему вечно восемнадцать будет, что у него никогда ничто не заболит. А может он вспомнил, как в Лодзи валялся, его же там одного бросили, русских совсем нет, одна польская речь.
Спрашивает:
— Сколько времени лечиться?
А Тамара Давидовна:
— Ты, Петр Иванович, себе в паспорт-то посмотри, тебе девяносто лет.
Вот, наверное, тогда дед и очумел.
Пришел домой, разлил портвейн «Агдам», взял «Экспресс-газету», которую ему бесплатно в почтовый ящик подбрасывали, и стал всех этих профессоров новоявленных, петрушек московских обзванивать, а те ему: электрические локаторы, электронные дифрагментаторы, симбиозные диффузеры, биогенетические пластыри, наноиспускатели, термобелье, посылка из Санкт-Петербурга, бандероль из Одессы, курьер из Иерусалима. Только деньги переводи.
А там, как я понимаю, единая база данных. Один раз свой телефон оставил, и вся шайка-лейка о тебе знает, перенаправляют из рук в руки, как передовое красное знамя, пускают по кругу, пока все не выдоят.
Странно даже, когда Клавдия Сергеевна, бабка моя, жена деда, после инсульта слегла, и говорить ничего не могла, и лежала почти без движения, он почему-то лучших врачей позвал и лечил ее самыми действенными лекарствами. Может это его и подкосило, что лечили бабушку лучшие врачи, а ничего сделать не смогли, никак ей не помогли, так она в беспамятстве и померла. А она же деда с Зееловских высот на себе тащила, он ее потом по всему Подмосковью искал, потому что Клавдия Сергеевна ему адресок в гимнастерку засунула. Этих Сосновок в Подмосковье знаете сколько?
Он только в третьей или четвертой деревне ее нашел. Уже ноябрь наступил, скрипел первый снежок, и собаки ростом с теленка подвывали, когда он к ее дому подходил. Вышел однорукий брат Андрей и долго не мог понять, что деду нужно, но потом сказал:
— В бане она, в бане моется.
Вот Петр Иванович  и ждал ее в стылой прихожей. Когда Клавка пришла румяная и раскрасневшаяся от пара, чуть в обморок не упала, просто осела по стеночке, а потом говорит:
— Я уже думала, ты погиб.
— Нет, — сказал дед, — я приехал, — и забрал ее к себе на родину.
Ехали они семь дней, через всю страну, насмотрелись всякого: разруха, техника покореженная лежит, мосты взорванные и люди с глазами измученными но полными радости и счастья от победы. По приезду им дали леса, дали пятнадцать соток земли, дом он построил, бабка родила четверых детей.
А двенадцатого апреля в квартире деда случился пожар. Пожарники говорят, что нашли паяльник. Паял, небось, свои аппараты. Наверняка забылся или пошёл на кухню, тут и заполыхало, а у Петра Ивановича пластиковые панели на стенах, они горят, как порох.
Был солнечный, холодный и ветряный день. Съехались Нефедовы, Петровы, Поспеловы и даже Харченко из Москвы.
Несли гроб по очереди, на Петра Ивановича старались не смотреть, чего уж тут скрывать, обгорел он.
Папа на кладбище запретил Шопена играть. Сказал пусть звучат военные марши.
За гробом несли подушечку с наградами. Так деда и похоронили с ними. Когда опускали гроб в могилу, всплакнули, хотя когда на проминках сидели то почему-то не плакали, даже дочери и внуки. Более того улыбались, а иногда и смеялись. Вспомним что-нибудь хорошее и смеемся. Вспомним замечательное и смеемся. Мы же так давно не виделись.
Хотя мой брат Витя сказал, что это от стресса. Что это смех нервический.

Петенька

Петя, Петенька, иди ко мне.
Не хочу мама.
— Иди, смотри какая коровка! Встань на подоконник.
- Коровка.
-Как мычит коровка?
- Муууу.
- А это собачка
- Гав-гав.
- А это кошка.
- Кошка!
- Кис-кис. А это свинка!
- Это не свинка.
- Почему?
- Свинка розовая, а это черная.
- Ну, это Петенька черная свинка.
- Не бывает черных свинок, все свинки розовые, как свинка Пепа.
Оля, засмеялась и сняла Петеньку с подоконника деревенского дома. Петенька побежал на крыльцо и уже в дверях обернулся и посмотрел на маму.
— Это черная свинка Пепа?
—Да, Петенька, это черная свинка Пепа.