8. Бедное счастье

Мария Семкова
"Первый день жизни Чагатаева на родине прошел; сначала светило солнце на что-то можно было надеяться, теперь небо померкло и уже появилась вдалеке одна неясная, ничтожная звезда
Стало сыро и глухо. Народ в этой камышовой стране умолк; его так и не услышал Чагатаев".
Кажется, что символы очень просты, лежат на поверхности и не нуждаются в более глубоком понимании - было солнце и была надежда, пропавшая с появлением ничтожной звезды. Это определение - ничтожный - раньше касалось самого Чагатаева. Так же, как и здесь, оно означало не столько "малоценный", сколько "не имеющий отношения к ситуации, ненужный, бессильный, не имеющий определенного места и значения". Символы не являются символами в точном смысле этого слова: это похоже на так называемый "символизм мышления" больных шизофренией - очень буквальное понимание случайных вроде бы предметов и отнесение их значения именно к себе. К кому же имеет отношение эта символика небесных светил - к Назару Чагатаеву или его народу? Может быть, пока даже такое разграничение, где он и где они, неправомерно. Прежде он воспринимал и себя, и важных для себя людей (Веру или старого Суфьяна) даже не на фоне его среды, а в единстве со средою, от нее не отделяя. Когда речь шла о встрече с Суфьяном, казалось, что речь там идет об экологии некоего мифического животного, старого разумного ящера и о среде, которая является частью этого существа. Человек не может быть оторван от своей индивидуальной среды обитания - но при этом он не способен ею управлять, хотя зависит от нее витально. Никаких посредников для контроля среды нет - ни механизмов, ни простейших орудий, а ведь способы эксплуатации Вселенной для блага человека всегда занимали А. Платонова: можно было построить эфирный тракт, откармливать электроны и выращивать вещества, обходя закон сохранения массы; можно было покорять пространство с помощью паровоза, который для машинистов куда живее, чем любой (случайный, согласно их чувству) человек. В повести "Джан" нет никаких паровозов - даже кисти рук, единственный инструмент голого человека, писатель никогда тут не упоминает.
Народа пока нет; Назар беспокоится. Думать, не двигаясь или не вспоминая, он не умеет. Укладывает девочку спать, уходит и возвращается, привычно исследует с помощью ходьбы то пространство, в котором живет народ.
"Мощная ночь уже стояла, над этой страной, мелкий молодой камыш шевелился у подножия старых растений, как дети во сне. Человечество думает, что в пустыне ничего нет, одно неинтересное дикое место, где дремлет во тьме грустный пастух и у ног его лежит грязная впадина Сары-Камыша, в котором совершалось некогда человеческое бедствие, – но и оно прошло, и мученики исчезли. А на самом деле и здесь, на Амударье, и в Сары-Камыше тоже был целый трудный мир, занятый своей судьбой".
Что это? Настроение - ничего конкретного. Что означает выражение "человечество думает"? Речь идет о расхожем мнении и о сопоставлении его с прошлым опытом Чагатаева - когда он отстал от поезда, он спал в похожих камышах и чувствовал, созерцал там тайную, мелкую, но богатую и непрерывную жизнь. Тогда это были животные, сейчас - люди, но и те, и другие различаются плохо и подобны сонным зарослям; речь идет о чисто вегетативном образе жизни (в том числе и человека), совершенно не стремящейся к контакту. Персонажи Платонова, чтобы что-то постигнуть, должны ходить и смотреть, и тогда у них зарождаются мысли, способные стать судьбой; так происходит всегда - от ранней фантастической повести "Эфирный тракт" через "Чевенгур", полностью посвященный странствию, и до позднего рассказа "Возвращение".
Но в выражении "Человечество думает" есть и иное содержание. Чагатаев чувствует себя эмиссаром человечества, но не прежнего, а нового. Он занимает позицию на границе, являясь и частью советского народа (нового человечества), и народа джан. Правда, пока это не дает ему надежды на контакт, ведь за целый день его не заметили, а мать успела вспомнить ненадолго и снова забыть. В его собственном настроении вроде бы нет ни переживания боли, иначе Платонов упомянул бы о "мучении", ни тревоги. Хотя боль могла быть спроецирована на "трудный мир", а тревога - на состояние "ничтожной звезды"; и здесь, и в повести "Котлован" есть странная подробность - персонажу становится не по себе, тоскливо или тревожно, когда он смотрит вверх, в ночное небо. Видимо, по поверхности мира странствовать можно, видеть и ощущать дорогу, а небо совершенно недоступно и этим причиняет непонятный дискомфорт. Мысли Чагатаева (или Платонова) предельно обобщены - бедствие или жизнь как бедствие, трудность мира, исчезновение мучений вместе с мучениками, забвение. Каково чувство, окрасившее эту мысль? Если мы, читатели, встречаем подобные отсылки к давно забытым историческим событиям, например, во "Властелине Колец", нас может охватить нетерпеливое, романтическое любопытство, оно может запустить фантазию. Но тут о бедствии и жизни забытого народа сказано очень скупо и быстро, и это чувство не успевает возникнуть. Грусть и боль - тоже: судьба народа воспринимается как обыкновенная, житейская. О том, что чувствует Назар Чагатаев, прямо не сказано; вряд ли он наделен сильной и точной рефлексией. Его чувства - целостные восприятия прошлого и настоящего, себя, человека и ландшафта. Может быть, он очарован и внимателен. Но более вероятно, что он во время своей ночной прогулки одновременно отрешен, сливается с миром, наблюдая его со стороны и испытывает состояние наподобие скуки, но переносимой легко, не тяготящей, а, напротив, затягивающей. Это чувство никак не называется и описать его довольно трудно. Трудный мир тоже был. Это открытие для Чагатаева очень важно. Прежде, уходя сам, Назар Чагатаев вроде бы исчезал. Мученики пустыни исчезли и забылись. Мир был и исчез, но это не значит, что его бытие исчезло бесследно. Констатация этого - трудный мир был - может принести радость сейчас и послужить опорой в будущем.
Да, сопричастным в своем воображении он стал, но это не дает никакой надежды на то, что джан его вообще заметят. Идти и смотреть - этого мало, и Назар начинает слушать. Как в сказке, он посетит, прислушиваясь, три места - и поймет, что такое счастье народа джан. Он сам мало воспринимал себя - есть лишь два эпизода, где об этом говорилось ясно. Это были диффузные, захватывающие и добрые ощущения - телесного счастья и сексуального желания. Созерцать народ  джан он мог бы очень и очень долго, но это не дало бы возможности понять, осталось ли у него что-то, понятное людям джан. И может ли он сам понять, чем они живут.
Первая "встреча", первое наблюдение - это два похожих эпизода.
"Чагатаев прислушался: кто-то говорил вблизи, насмешливо и быстро, но оставался без ответа. Назар подошел к камышовому жилищу. Слышно было, как внутри него дышали спящие люди и поворачивались на своих местах от беспокойства.
– Подбирай шерсть на земле, клади мне за пазуху, – говорил голос спящего старика. – Собирай скорее, пока верблюды линяют...
Чагатаев прислонился к камышовой стене. Старик сейчас лишь шептал в бреду, не слышно что. Ему снилась какая-то жизнь, вечное действие, он бормотал все более тихо, как будто удалялся.
– Дурды, Дурды! – стал звать голос женщины; она шевелилась, и циновка под ней шелестела. – Дурды! Не убегай от меня, я уморилась, я не догоню тебя... Остановись, не мучай меня, мой ножик острый, я зарежу тебя сразу, ты поддайся.
Они умолкли и спали теперь мирно.
– Дурды! – тихо позвал Чагатаев снаружи.
– А? – отозвался изнутри голос бормотавшего старика.
– Ты спишь? – спросил Чагатаев.
– Сплю, – ответил Дурды".
Из бормотания спящих мы можем узнать о джан почти все. Они - пара. В паре они могут быть чем-то одним, цельным (наподобие алхимического Гермафродита), но реплики говорят о другом. Голос старика становится тише, и старуха боится его упустить, не догнать. Видимо, не о целостности человека в паре идет речь, а о куда более примитивных переживаниях опоры и своего рода "имущества". Люди спят тревожно, даже во сне они не регрессируют, не пребываю в покое. Они продолжают некую постоянную деятельность, их сознание (пусть во сне) работает. Оба в сновидении трудятся, но мы пока не понимаем, служит ли их труд исполнению желаний ил же отнимает последние силы. Старик руководит сбором верблюжьей шерсти. Верблюды, видимо, случайные, проходящие мимо, ведь персонажи сновидения не вычесывают их, а собирают опавшую шерсть. Верблюд линяет обильно, и пазухи не хватит, чтобы эту шерсть упаковать, тут нужны мешки. Но старик требует, чтобы шерсть клали ему за пазуху. Наверное, он просто утепляется - у нас так делают бомжи, наполняя одежду газетами. Труд тех, кем командует старик, теряет очень важные составляющие - сохранение ресурсов (ведь верблюды могут перестать линять или исчезнуть куда-то) и орудия (шерсть собирают руками за пазуху, а не в мешок какими-то орудиями). Это в полном смысле не труд, а собирательство, которым занимаются даже птицы и звери. Вместо орудий остается тело, а вместо целенаправленности - случай и следование телесным потребностям. Труда в нашем понимании больше нет, есть путаница - где потребность и где объект потребности, где человек и где животное - ведь шерсть кладут под одежду, прямо на тело. Она - и животное, и тело самого человека, и его имущество. Точно такая же путаница возникла (правда, в использованных метафорах) в той сцене, когда Суфьян разделывал верблюда - тело верблюда, еще не окоченевшее, было описано как мешок с добром (а добро - это еда).
Старуха хорошо слышит мужа, она начеку даже во сне. Вроде бы во сне они общаются, но каждый исходит из своих сновидений, и они разобщены предельно, их связывают беспокойство и общее тепло. Старухе снится, что старик удаляется, а она нагоняет его. Кажется, что во сне она уговаривает не человека, а барана, которого решено зарезать. Но при этом зовет скотину именем мужа. Зарезать его, превратить в "добро", а, может быть, даже и съесть - этого она хочет? Вполне возможно. Человек греет своим телом, а пища тоже превращается в тепло. Вероятнее всего, старуха хочет, чтобы Дурды был в ней или с ней всегда и при этом не исчез, как исчезает съеденная пища. Это состояние описано как шизоидное, очень архаичное - с объектом обращаются так, чтобы поглотить его, а он при этом остался целым и служил дальше. С реальной пищей поступить так невозможно - ее или едят, или сохраняют на потом. Слова старухи свидетельствуют об очень глубокой регрессии (или о том, что развитие психики прекратилось очень рано). При этом сознание не может позволить себе исчезнуть на время, ведь оба супруга спят очень бдительно и способны даже общаться во сне. Здесь не живут бессознательно, автоматически - нужно постоянно помнить о том, что живешь, и что-то делать, иначе жизнь прекратится. Что еще можно понять об этих стариках? Сейчас они - примитивные собиратели вроде пасущихся ворон. Настоящий труд им, видимо, уже недоступен. Но образ мыслей у них все еще связан со скотоводством; может быть, в более благоприятных условиях они смогли бы заботиться о скоте? Но такая надежда может возникнуть у читателя - а Чагатаев думает не об этом. Он просто вспоминает, узнает этого Дурды.
"Чагатаев вспомнил этого Дурды в синеве своего детства; был в то время один худой человек из племени иомудов, который кочевал вдвоем с женой и ел черепах. В Сары-Камыш он приходил потому, что начинал скучать, и тогда сидел молча в кругу людей, слушал их слова, улыбался и был доволен тайным счастьем своего свидания; потом он опять уходил в пески ловить черепах и думать что-то в своей душе. Одинокая женщина (Назару тогда она казалась тоже старой) шла вослед мужу и несла за плечами все их семейное имущество. Маленький Назар провожал их до песков и долго глядел на них, пока они не скрывались в сияющем свете, превращаясь в плывущие головы без тела, в лодку, в птицу, в мираж".
Чагатаев наблюдает, он не мучается нетерпением и не пытается превратить стариков во что-то иное. Дурды был собирателем и раньше, не трудился ради приумножения имущества. Старики жили так и прежде, и не зря женщина названа одинокой - не только из-за бездетности. Супруги жиля рядом, но, вероятно, никогда не были близки в нашем понимании. Дурды мог побыть человеком, находясь рядом с оседлыми людьми, но и сними никак не взаимодействовал - а, уходя в пустыню, мог стать кем угодно. Ему становилось скучно, хотелось побыть рядом с другими - вот и вся потребность в контакте... Но эти двое, опирающиеся друг на друга, не безумны и в состоянии выживать.
Вторая встреча, второй эпизод, устроен иначе.
"Рядом была другая камышовая хижина, построенная в форме кибитки. Около нее сидела небольшая собака. Чагатаев удивился ей, потому что никаких домашних животных он здесь ни разу не видел. Черная собака смотрела на Чагатаева, она открывала и закрывала рот, делая им движение злобы и лая, но звука у нее не получалось. Одновременно она поднимала то правую, то левую переднюю ногу, пытаясь развить в себе ярость и броситься на чужого человека, но не могла. Чагатаев наклонился к собаке, она схватила своей пастью его руку и потерла ее между пустыми деснами – у нее не было ни одного зуба. Он попробовал ее за тело – там часто билось жестокое жалкое сердце, и в глазах собаки стояли слезы отчаяния".
Это жилище - видимость. Оно построено в форме кибитки, но неподвижно: ни колес нет, ни везти ее некому. Почему там оказалась собака? Она тоже пытается жить так, как привыкла, хотя сторожевая собака тут не нужна? Вряд ли о ней заботится хозяин - она истощена до предела. Вряд ли он сохраняет ее так же, как и форму кибитки для хижины - вероятнее всего, собака прибилась к кибитке  сама пытается жить так, как положено домашней собаке. Но вот почему ее не съели? Скорее всего, она слишком крупная и неудобная, хоть уже и не опасная добыча. Собака не может чувствовать и действовать так, как ей полагается; Назар сопереживает ей и понимает нарушение сердечного ритма из-за дистрофии как отчаяние. Как и собака, бывшие разбойники джан не могут быть агрессивны. Так же, как и собаке, этим людям может причинять страдание любое чувство, особенно гневное.
Но для чего нужно трогать собаку? Почти так же, пробуя за тело, с Чагатаевым поступила его мать, узнавая. Назар хочет понять собаку? Но ее состояние и так на виду. Может быть, он хочет вступить с ней в контакт, понять смысл ее пребывания здесь - хотя бы соприкоснувшись? Прикосновения, телесный контакт - достаточно грубый, пугающий и даже агрессивный способ, но среди джан другие способы контакта, кажется, не работают. После того, как Назар "пробует ее за тело", собака надолго выпадает из повествования, и не совсем понятно, как она реагирует на прикосновение. Она хотела напасть, видя Назара. Ощупанная, словно исчезла, хотя он успокоить ее не пытался. Прикосновение, ощупывание превращает существо в вещь - и не зря Назар смутился, когда с ним так повела себя его мать. Перед камышовой кибиткой состояние самого Назара незаметно для него меняется и он ведет себя непонятно и примитивно. Собаки он не пугается и не злится на нее. Определяет ее состояние, ощупывая (вспомним, что найденного верблюда он обошел кругом, рассмотрел, и этого ему было достаточно, чтобы понять, каково животному), а потом она исчезает из его сознания. Чагатаев вообще очень зависим от среды уподобляется ей так же, как хамелеон - цветной поверхности. И при этом изменение состояний Назара вроде бы не беспокоит, дискомфорта ему не причиняет - он сам как будто перестает быть, а остается только его партнер по контакту (сначала это были ландшафты и растения, потом животные), воспринятый наиболее полно. Сейчас Назар словно бы забыл, что у него есть зрение и что с помощью зрения можно понимать кого-то.
"В кибитке кто-то изредка смеялся кротким, блаженным голосом. Чагатаев поднял решетку, навешенную на жерди, и вошел внутрь жилища. В кибитке было тихо, душно, не видно ничего. Чагатаев согнулся и пополз, ища того, кто здесь есть. Жаркий шерстяной воздух томил его. Чагатаев ослабевшими руками искал неизвестного человека, пока не нащупал чье-то лицо. Это лицо вдруг сморщилось под пальцами Чагатаева, и изо рта человека пошел теплый воздух слов, каждое из которых было понятно, а вся речь не имела никакого смысла. Чагатаев с удивлением слушал этого человека, держа его лицо в своих руках, и старался понять, что он говорит, но не мог. Переставая говорить, этот сидячий житель кибитки кратко и разумно посмеивался, потом говорил опять. Чагатаеву казалось, что он смеется над своей речью и над своим умом, который сейчас что-то думает, но выдуманное им ничего не значит. Затем Чагатаев догадался и тоже улыбнулся: слова стали непонятны оттого, что в них были одни звуки – они не содержали в себе ни интереса, ни чувства, ни воодушевления, точно в человеке не было сердца внутри и оно не издавало своей интонации".
Интересно, что иллюзия правильного жилья, совершенно абсурдная здесь, в камышах, заразила Чагатаева - кибитка построена из камыша, а пахнет в ней шерстью (правда, запах, похожий на пыльную шерсть, бывает в жилищах людей, которые редко выходят на воздух, старятся или страдают нарушениями обмена веществ). Состояние человека описано очень точно. Так говорят больные шизофренией в состоянии глубокого дефекта и пациенты с поражением лобных долей. Назар Чагатаев правильно понял состояние этого человек. Но, кажется, он не смог почувствовать обитателя кибитки. И опять, как и с собакой, он его ощупывает - за лицо, потому что именно лицо делает человека субъектом, личностью. Человек реагирует на прикосновение, но это для него ничего не значит. Самому Назару прикосновение помогает понимать, но что понимать и как? Какого-то эмоционального компонента его прикосновения не имеют, это что-то вроде исследования предметов младенцем -  так исследуют неживое. Человек предельно чужд и себе, и гостю, но прикосновение для чего-то все-таки нужно (может быть, чтобы собака и хозяин показались реальными)?

Нелепая камышовая кибитка может выполнять функции некоего контейнера - человек в ней живет, она охраняется собакой, все выглядит подобием нормальной жизни. Тело жителя кибитки чувствительности не потеряло, но смысла для него больше не имеет, а хижина защищает его. Бессмысленная вроде бы речь кое-какой смысл все-таки имеет.
"– Возьми поди взойди на Усть-Урт, подними что-нибудь и мне принеси, а я в грудь положу, – сказал этот человек, а потом снова засмеялся.
Ум его еще жил, и он, может быть, смеялся в нем, пугаясь и не понимая, что сердце бьется, душа дышит, но нет ни к чему интереса и желания; даже полное одиночество, тьма ночной кибитки, чужой человек – все это не составляло впечатления и не возбуждало страха или любопытства. Чагатаев трогал этого человека за лицо и руки, касался его туловища, мог даже убить его, – он же по-прежнему говорил кое-что и не волновался, будто был уже посторонним для собственной жизни".
Уже трижды говорилось о том, что что-то надо поместить внутрь человека: Гюльчатай хранит под одеждой вещи сына, Дурды требует во сне, чтобы ему клали шерсть за пазуху - и теперь об этом же просит сумасшедший. Для Дурды и Гюльчатай вещи за пазухой полноценного символического смысла не несут - это что-то вроде переходных объектов, телесных продолжений (себя самого или значимого другого), то слова безумца могут быть символичными. Никаких мотиваций у него нет, ничто не имеет смысла, ни стены кибитки, ни беззубая собака не сохранили его от распада. Значит, центр его психики, его душа должна быть внутри. Он просит что-то, что может стать "шерстью за пазухой" - любую вещь с родины. Он обращается к гостю, просит помощи - но так, что для Чагатаева сказанное смысла не имеет, и помогать в этом он не станет.
"Снаружи была прежняя ночь. Чагатаев, уходя дальше, хотел вернуться, взять и унести с собой бормочущего человека; но куда его надо нести, если он замучился до того, что нуждался уже не в помощи, а в забвении? Он оглянулся; безмолвная собака шла за ним, в камышовых шалашах лежали люди во сне и в своих сновидениях, по вершинам камышовых зарослей иногда проходила дрожь слабого ветра, уходя отсюда до самого Арала. В шалаше, рядом с тем, где спали мать и Айдым, кто-то тихо разговаривал. Собака вошла туда и вышла назад, а потом бросилась назад домой, боясь потерять или забыть, где находится ее хозяин и убежище".
Хозяин кибитки как раз и просил о помощи - но так, что сделать это оказалось невозможным. Его состояние лишено чувства и потому Чагатаева не заражает. Тот сам решил, что житель кибитки безнадежен и нуждается в забвении. Так это или нет, но определилось, чем Назар может помочь людям, а чем - нет. Идти у них на поводу, выполнять просьбы он не станет. Он будет разделять их чувства и, быть может, воодушевлять своим представлением о счастье. Он будет думать вместо них, придавая их жизни общественный, исторический и космический смысл. То, что собака боится забыть хозяина и жилье - вероятно, проекция Чагатаева (свидетельство того, что он был травмирован до того, как смог пройти стадию воссоединения в своих отношениях с матерью). Забыть хозяина, который о ней не заботится, собаке могло быть довольно просто. Привязываться здесь, среди этого народа, очень трудно, ведь привязанности не замечают. Может быть, и народа никакого нет - джан не трудятся и не едят коллективно, разве что супруги вместе добывают пищу и спят. Общности здесь нет, а человек в своем теле почти не доступен контакту, и особенно человек одинокий.
Складывается смутное впечатление и о хозяине кибитки. В то время, как другие джан следуют необходимости, опускаются, действуют автоматически, занимаются собирательством, этот человек попытался сохранить видимость культуры - собаку и кибитку. Его собака ведет себя вполне адекватно, но совсем лишилась сил. Видимо, житель кибитки перерасходовал силы, потратив их на сохранение лица (был более сознательным, чем другие, ил просто более инертным) и сошел с ума. Важно, что именно одинокие люди в этой повести оказываются сумасшедшими - хозяин кибитки и Гюльчатай. Если ей еще можно помочь (сделать подарки на память, отправить жить к старику - и все эти связи телесны, вещны: сыновство или секс), то одинокий человек кажется совершенно безнадежным.
"Чагатаев пришел обратно к матери и лег, не раздеваясь, рядом с Айдым. Девочка дышала во сне редко и почти незаметно, было страшно, что она может забыть вздохнуть и тогда умрет. Лежа на глине, Чагатаев слышал в дремоте, как по глухому низу земли раздавалось сонное бормотание его народа и в желудках мучительно варились кислые и щелочные травы".

Все, что может Назар - это сочувственно беспокоиться; как бы он ни пугался, это не поможет девочке продолжать дышать. Он испуган тем, что она во сне не сохраняет сознания - в последующих главах станет понятным, как важно для джан сохранять хоть какое-то минимальное сознание, чтобы контролировать витальные функции; будет понятно, как близки и соблазнительны здесь забвение и смерть. Единство народа, переваривающего свои травы, и ландшафта существует только в представлении Чагатаева - и неизвестно, сможет ли оно помочь этим разобщенным людям.
Жизнеспособные и относительно сохранные люди живут здесь семьями.
"В соседнем травяном жилище муж говорил с женой; он хотел, чтобы у них родился ребенок – может, он сейчас зачнется.
Но жена отвечала:
– Нет, в нас с тобой слабость одна, мы десять лет его зачинаем, а он не начинается во мне, и я всегда пустая, как мертвая...
Муж молчал, потом говорил:
– Ну, давай чего-нибудь делать вдвоем, нам нечему радоваться с тобой.
– Что же, – отвечала женщина, – мне одеться не во что, тебе тоже; как зимою будем жить!
– Когда будем спать, то согреемся, – отвечал муж, – от бедности чего же больше делать: одна ты осталась, поневоле глядишь и любишь!..
– Больше нечего, – соглашалась женщина, – нету никакого добра у нас с тобой, я все думала-передумала и вижу, что люблю тебя.
– Я тоже тебя, – говорил муж, – иначе не проживешь...
– Дешевле жены ничего нету, – ответила женщина. – При нашей бедности, кроме моего тела, какое у тебя добро?
– Добра не хватает, – согласился муж, – спасибо хоть жена рожается и вырастает сама, нарочно ее не сделаешь: у тебя есть груди, живот, губы, глаза твои глядят, много всего, я думаю о тебе, а ты обо мне, и время идет...
Они замолчали. Чагатаев почистил уши от скопившейся серы и стал слушать далее – не будет ли еще оттуда слов, где лежат муж и жена.
– Мы с тобой плохое добро, – проговорила женщина, – ты худой, слабосильный, а у меня груди засыхают, кости внутри болят...
– Я буду любить твои остатки, – сказал муж.
И они умолкли вовсе, – наверно, обнялись, чтобы держать руками свое единственное счастье.
Чагатаев прошептал что-то, улыбнулся и уснул, довольный, что на его родине среди двоих людей уже существует счастье, хотя и в бедном виде".
Эти двое разговаривают в ясном сознании и стараются восстановить связь с помощью секса. Жена Дурды была сильно встревожена исчезновением этой связи во сне и стремилась заставить мужа остановиться. А эти супруги осознают, что и для чего они делают. Есть та же сама путаница, как в отношениях Дурды и его жены - где здесь одежда, где имущество - вероятно, для них, бывших кочевников, имущество - это скот; это значение слова "скот" сохранилось и в русском языке - и где человек, супруг. Они сами - имущество; жену не надо, как скульптуру, создавать из чего-то, она растет сама (хотя ее надо бы наполнять пищей, чтобы она создавала себе тело). Есть жизненная энергия - в предельно простом виде, тепла, которым можно поделиться. Любовь необходима, потому что ничего другого, поддерживающего жизнь, нет, они вынуждены любить. Любовь полностью приравнивается к сексу (так считают, если недостаточно развита паралимбическая кора, ответственная за эмоции, особенно за их витальный компонент), но секс не служит ни наслаждению, ни деторождению. Муж прямо говорит, что заняться сексом надо, потому что радоваться нечему, скучно (нет иных приятных и возбуждающих стимулов). Жена отвечает, что у них ничего нет, и принимает предложение, чтобы не беспокоиться о будущих холодах - все равно смысла нет, одежды они тут не добудут. Сексуальное наслаждение, особенно мастурбаторное, для Платонова вообще подозрительно, выглядит как насилие, эксплуатация партнера - и свидетельствует о том, что человек наслаждающийся у кого-то украл и тайно использует для себя жизненные силы. Ребенок не зачинается - да и не выжил бы, скорее всего, если б даже его получилось зачать.
Так что же такое счастье? Назар засыпает, зная о  том, что счастье здесь есть. Это не наслаждение, не оживление (супруги считают себя скорее мертвыми, чем живыми). Это общность, связь, возможность разделить чувство - эти двое в разговоре постоянно соглашаются друг с другом. Секс=любовь=опора - это универсальное имущество - я имею человека, живущего со мною, вижу его, это заменитель одежды и пищи, который не надо добывать, он появляется сам собой и не исчезает. Это способ скоротать время - а времени у джан в избытке, оно скучное, бессодержательное, голодное: его проживают, добывая пищу, и оно мучает, заставляет напрягаться. А счастье - это вот такой универсальный объект, одновременно внутренний и внешний (потому что границ между миром и психикой нет даже у Чагатаева и тем более у остальных людей джан). Это состояние, похожее на покой: в нем нет времени и нет вызванного временем напряжения (нет зазора между возникновением потребности и ее реализацией); сознание остается ясным и не вызывает страха, что, забывшись, человек нечаянно умрет. При этом нет разницы - согреваться, заниматься сексом или поедать, является объект живым, почти живым или мертвым (это было заметно еще в сцене потрошения верблюда). Выражение мужа "я буду любить твои остатки" достойно стервятника и звучит отвратительно, но сами супруги, да и Чагатаев, такого смысла этому высказыванию не придают.
Чагатаев постиг, что такое бедное счастье народа джан. Параллельно он, не осознавая этого, в чистом действии, сделал и кое-что для себя: он ушел от поселения и вернулся, воссоединился с ним. Ни он, ни народ не потеряли друг друга, не исчезли. Он ушел от пары, разговаривавшей во сне, и вернулся к паре, беседующей в ясном сознании. Можно предполагать, что он снова вернулся в субфазу воссоединения (младенца и матери) и теперь свою отдельность воспринимает спокойнее, уже не как фатальную покинутость.
Такое счастье кажется и впрямь очень надежным. Но оно реализуется в диадных отношениях, в паре (есть только один объект, вызывающий это счастье, но не более), а вот может ли оно распространиться на группу людей, на весь маленький народ?

Иллюстрация: Фрида Кало, "Автопортрет страдания"