Мои печки-лавочки

Николай Поречных


                «Нам бы про душу не забыть…»
                Василий Шукшин


В 1972 году на экраны огромной, с двухсот пятидесятимиллионным населением страны под названием СССР, вышел фильм со странным для тех лет названием «Печки-лавочки».

Это позабытое, потерявшее для многих людей смысл и крылатость выражение, возвращённое в сознание советского обывателя режиссёром картины Василием Макаровичем Шукшиным, с вновь пробудившейся силой заставило оглянуться и обратиться к собственной родовой истории. Старинная русская поговорка в заголовке и весь фильм как бы вопрошали: «А ты кто такой? Откуда? Каких кровей будешь?»... И мягко, но настойчиво убеждали: «Уверуй, что всё было не зря: наши песни, наши сказки, наши неимоверной тяжести победы, наше страдание — не отдавай всего этого за понюх табаку». Данный постулат – и как идею этого и всех остальных своих фильмов, и как всё предназначение своё в литературе и искусстве – русский национальный писатель сформулирует уже на бумаге всего за 39 дней до своей кончины…

 «Печки-лавочки» – это истоки, начало. Это повседневность, коренной уклад жизни русского человека. Это наше «всё» – во многом общее для нации и в то же время в чём-то у каждого своё.

Почему печки да лавочки? Да потому что в северной стране, какой является Россия, всё всегда начиналось от печки, вокруг печки вращалось и печкою же заканчивалось. Ну и лавочки здесь же, длинные и широкие (лавки) у печки – под вёдра с водой да чтоб дрова подсушить, – и по обе стороны длинного, из досок, стола обеденного, на которых (лавках) ещё и спали. Понимая, что данный фразеологизм много шире по смыслу и значению двух названий исконных атрибутов русского быта, захотелось вдруг поговорить о печках и лавках как таковых, которым то же словосочетание в качестве присловья придаёт самые разные, вплоть до нарочито никчемных, пустячных значений. Пустяк ли…

   Домик в деревне

Уже осознанно с интерьером скромной русской избы в первозданном виде я ознакомился в самом начале шестидесятых: печка, стол из досок некрашеный, лавки, пол земляной... Мой дядька со стороны мамы до призыва в армию, будучи уже трактористом в колхозе, ночевал на лавке, подложив под голову собранную в комок фуфайку. Зимой вряд ли. Разве только, когда лежанка на большой русской печи кем-либо занята была под завязку. А полатей в этом доме-избушке в одну большую комнату с земляным полом и матицей – брусом, проходящим через всю избу по потолку ровно посредине и подпираемым столбом – не имелось. Но была железная кровать с панцирной сеткой, на которой спали дед с бабушкой. После, когда дед внезапно сильно простыл и помер скоропостижно, одна бабушка. Тётка, мамина сестра, которая старше меня была всего на три года, на сундуке могла ночевать. Или к бабушке на койку перебиралась в сильные холода.

Вообще места для ночлега в сельском доме для остальных членов семьи строго не определялись, за исключением самых старших. Когда случалось, что на ночь оставалось много гостей – приехавших, или просто дети и подростки с соседних домов, пожелавших продолжить начатые во время игры в почту, очень популярную в те годы, разговоры, то все вперемешку укладывались прямо на полу. Земляной пол, усыпанный семечной шелухой, предварительно подметался и застилался всяким тряпьём: мешковиной, поверх неё старыми пальто и пиджаками, овчиной… На всё это почти впритык укладывалась детвора и подростки, и долго ещё в ночи слышалось то тихое перешёптывание, то громкий смех... То вдруг все – и девчата, и парни, поднимались со своих мест, со смехом выскакивали на улицу и бежали в огород справить малую нужду – не прекращая и в это время смеяться и переговариваться, совсем не стесняясь друг дружки. Бабушка, помню, относилась ко всему как к чему-то неотъемлемому в патриархальном жизненном распорядке. А ведь ей вставать…

Испокон так было: ранним-ранним утром, когда для всех наступает время самого сладкого сна, в зябкой прохладе остывшей горницы поднимается хозяйка. Она растопит печку-матушку, квашню поставит, чугунок с репой или картошкой преть на несильном огне – и снова наверх, на печку, метель слушать…

Это зимой. А, как известно, зима в России основное время жизни и занимает. Лето – это к зиме подготовка: хлеб вырастить, сена заготовить, другие запасы сделать. Но и летом печка в доме не простаивала. Топили её, правда, не для тепла, а чтобы еды приготовить – на чём ещё? Тут хворостом можно обойтись – чащёй. А вот долгими сибирскими зимами ничто не может быть ценнее хорошо просушенных березовых дров! С сухими дровами никакие морозы не страшны. Если же вы топите с углем, то под уголь можно дрова любые, и даже местный тополь, только чтобы сухой был. Но всё равно перед использованием его желательно на печи или рядом подержать с сутки, так как он, вроде и хорошо летом высушенный, легко в себя влагу вбирает. В русской печи подсушивали в опечье, пространстве под устьем, которое могло быть достаточно большим – таким, что в нём в зимние холода кур держали.

Как весело разгорается и гудит печь в мороз! Тяга в морозы замечательная! Хотя и на зимние денёчки выпадают пасмурные погоды с низкой облачностью и повышенной влажностью. Но здесь главное, чтобы печь была правильно сложена, чтоб дымоходы были чистыми, а там – растопить только – и пойдет! Гудеть, правда, не будет, но нагреет. Что интересно – и теплее в морозы в хате с той же порцией дров, дров с углем, чем в промозглые осенние или весенние дни.
 
Гул печки – это какофония настраиваемого оркестра в пустом концертном зале. Особенно в дни, когда за стенами воет ветер, окна заметены. Что в степи творится – представить жутко! Не дай Бог оказаться там в такую пору…

В такие вот часы ответный гул печки-заступницы, печки – тепла и жизни хранительницы – это умиротворяющая и успокаивающая музыка-релакс. Надо в такое время подсесть к ней поближе – и слушать. Хорошо ещё дверцу отворить и смотреть на беснующееся пламя. Или уже на маленькие язычки на догорающих углях, которые, отвечая на злобные порывы ветра, меняют свою яркость и оттенки, огрызаются, как загнанные в угол красные лисята, отвечая на выпады дразнящего.   
Но всё нипочём и вне дома, если ты… в валенках!

Оно и сегодня: на дворе –380, и простоят такие морозы ещё дня три-четыре. А у каждого свои дела, и не только по двору. В чём пойти, к примеру, до райцентра? Почему пойти? А потому что дорогу перемело и не пробьётся машина, тем более, низкосидящая иномарка. Недалеко, вроде, всего-то пять-семь километров, но их надо преодолеть! Сверху никаких проблем: мех – натуральный или искусственный, штанов несколько, шапка меховая, шарф обязательно. А на ноги? Какие такие ботинки, сапожки на рыбьем меху справятся с задачей сохранения тепла для самого главного: ног, точнее, ступней ног? К тому же они, ботинки эти, заскорузлые после очередной просушки. Потому ноги в них снова потеют – носки сыреют, намокают просто – и мёрзнут.

Нет. Только валенки. И желательно: именно валенки, то есть валенные или катаные. На заказ! Такие валенки снимешь с печи, погрузишь в тёплое нутро ногу, вторую и – о… Блаженство! И тёплое это блаженство сохраняется ещё минимум минут на пятнадцать путешествия по самому крепкому морозу. Потом обычный комфорт, который совсем устраняет всякие мысли про ноги, а думать больше приходится о том, что что-то под полу поддувает, да как бы нос да щёки не отморозить. Но ноги – в полном порядке!

И пусть косо поглядывают на тебя франтоватые горожане и горожаночки. А сами-то, на рынке, тоже в валенки влезли, кто поумнее. Торгуют. Все кругом только торгуют из-за границы навезённым! А своя земля простаивает. Молодёжи на селе не осталось…
«Свято место пусто не бывает», – говорят. Бывает. Земля – она родит по потребности: и недра, и траву, и зверьё всякое. Чтобы в самый раз было. И людей Земля-матушка производит по той же формуле. Скажем, на селе: в числе прочей массы крестьян – земледельцев и животноводов – обязательно жнеца, кузнеца, управленца-бригадира. Ну, по паре-тройке каждого на всякий случай. А если эти трое, прирождённые к определённой склонности, поубегали за сладкой жизнью в города? Всё. Нет больше достойных. Займёт, конечно, кто-то «свято место», но толку того уже не будет. Вот и получается, что сидят люди на должностях, и хорошие, вроде, а дело не идёт…

Больше того – сбежавший этот приедет в отпуск к родителям престарелым, век свой доживающим, на недельку, из Москвы или из второй столицы, да попрекает, материным огурцом закусывая. «Что ж вы, – дескать, – тут позапустили всё?»


   Мама

Вот с такими никуда не уходящими моментами связаны мои первые воспоминания о себе на этой земле. Сколько мне было?  Три, может, и меньше…

В то время мы жили в самой настоящей землянке, вырытой, как и несколько ещё ей подобных, на юго-восточной окраине уездного городка Алейска в открытой солончаковой степи. С земляным полом и с землёй же на крыше; единственное оконце, если смотреть снаружи, стояло прямо на траве, а чтобы войти, надо было спуститься по пологому тоннелю – так строятся погреба для хранения картошек и других овощей. Зимой же, тем более снежной, землянки чуть возвышались над общим горизонтом, выдавая себя за обыкновенные сугробы.

Эту «квартиру» отец, как потом рассказывал, купил за 100 рублей у калмыка. Казахи с калмыками и были нашими соседями по «аулу», которые потом куда-то пропали.
Честно говоря, у меня остались очень смутные воспоминания о периоде проживания в той землянке. Но и тогда, и позже, когда мы какое-то время жили в подвале дома на Давыдова, а затем в настоящей квартире на Советской – особое место в памяти моей оставила зима, как что-то однообразно повторяющееся из года в год.

…Отец  с утра уходил на работу, а мама, с нами тремя, один другого меньше, оставалась дома и занималась хозяйством. В том числе топила печь, самым распространенным, классическим способом. Одно полено она аккуратно клала поперёк топки, затем на него перпендикулярно выкладывала в ряд четыре-пять-шесть поленьев – в зависимости от их величины. Получалась этакая односкатная крыша с пространством под козырьком спереди. Если поленья были тонкими или это были высушенные ветки, то для увеличения пространства сначала укладывались два поленца по сторонам топки вдоль, затем на них поперечина и опять же вдоль топка уже набивалась до верха.

Дрова не всегда были хорошо просушенными и потому досыхали на камнях группки, занесенные с запасом. На этот случай у мамы наготове всегда лежало ровное и очень сухое (хорошо: сосновое) полено «на разжижку». Уложив дрова и засыпав на них сразу ведро угля (если топили с углем), мама брала столовый нож и начинала строгать лучину. Всё делалось неторопливо, молча, и с каким-то отрешенно-задумчивым выражением лица. Если ей в поле зрения вдруг попадал я или кто другой, она с опозданием замечала, улыбалась, как будто застигнутая врасплох за чем-то интимным, и спрашивала, беззвучно шевельнув губами и чуть вздернув голову: «Чё?». «Ничего, мама», – молча мотал я головой.

С самого детства она плохо слышала и привыкла общаться мимикой и жестами. Уже в замужестве ей сделали операцию, но как она сама утверждала, «только хуже стало». По причине тугоухости мама своеобразно произносила слова, съедая концы и лишая их грамматики. Это многих заставляло видеть в ней нерусского человека. Хотя и в самом деле в детстве она успела каким-то образом пожить в Чимкенте, и это, возможно, было влиянием тюркского наречия.

Этот Чимкент не давал мне покоя всю жизнь – да, наверное, не так уж и не давал, раз я так и не разгадал тайны. Дело в том, что первым мужем бабушки Арины и отцом моей мамы был Фёдор Курносов. Остальные трое детей, два брата и сестра мамы, были уже Нискородовы. Причём, второй ребёнок у Арины, Владимир, появился на свет аж через десять лет после рождения моей мамы, что несвойственно для того времени.
Кроме того, что он был, и мама носила его отчество и фамилию – больше про деда ничего не было известно. Мама говорила, что, якобы, он погиб на фронте. Но, во-первых, дядька Вовка родился в 1940 году, до войны, а это значит, что мать их, бабушка мне, выйдя раньше замуж, об этом просто не могла знать. С другой стороны, она  десять лет хранила ему верность, ожидая, – я делаю такой вывод из того, что мама ничего про отца почти не помнила. Откуда ждала? Обрывки сведений про Фёдора Курносова дают основание предположить, что был он человек немаленький в табели о рангах того времени. К тому же, бабушка Арина, при всей её простоте – она нюхала табак, выглядела обыкновенной деревенской тёмной бабой – была грамотной. Я хорошо помню, как она увлечённо читала книжки, бывая у нас в гостях. Это при том, что моя мама читать так и не научилась, стремясь к этому всю жизнь. И страшно стеснялась своей безграмотности, хотя, что уж тут такого для деревенской провинциалки?

Потом: Чимкент? Напрашивается вывод, что мой дед Фёдор был партийным работником, который, вероятно, был репрессирован в начале-середине тридцатых годов (потому мама его и не запомнила). Жена же ждала, а когда получила известие о том, что его больше нет, вышла вторично замуж. В любом случае, спросить теперь уже не у кого, да ведь и спроси я тогда – не сказали б ведь. Дочь родная ничего не знала! Потом  вынуждена была лет, наверное, в пятнадцать, уйти из колхоза в город и наняться в няньки. А дома был маленький пятилетний братик, который всю жизнь, до своей смерти звал её «нянькой». Видно, тяжело было в колхозе семье репрессированного. Да и были ли они в колхозе?..
 
Я наблюдаю, как мама, надрав достаточно лучин, берёт снопик их в руку и поджигает с одного конца. Сухие, сосновые и смолистые, они весело загораются, и мама помещает горящий пучок под дрова, не торопясь закрыть дверцу. Я рядом, и мы вдвоём наблюдаем за лижущими поленья язычками пламени. Поддувало в этот момент обязательно должно быть закрытым, иначе дым устремится в комнату.

…О чём она думает, глядя на огонь разгорающейся печи? Что вспоминает? Может быть, про своё житьё-бытьё в чужом дому, в няньках. Мама часто проговаривалась об этом периоде своей юности, но без деталей и подробностей. «Вот когда я была в няньках…», – говорила она, если надо было придать больше авторитета какому-либо делу, касательно кухонных вопросов, как правило. Особенно часто это происходило уже на закате её пребывания в этом мире. Она становилась забывчивой, невнимательной, а когда делала что-нибудь не так, как надо, как было поставлено её невесткой (моей женой), возражала на мягкие замечания:
– Я когда в няньках жила, у хозяйки так всегда делала.
Она поджимала губы и делала вид обиженной за то, что её не понимают.
– Вам не угодишь.

Но всё это улетучивалось буквально через пару минут. Мама возвращалась на кухню, спрашивала о каком-нибудь пустяке, сама улыбалась на это с таким видом, как будто выдала что-то остро юмористическое – и всё улетучивалось.
   
Наверное, когда жила «у хозяйки» в городе, мама и научилась топить печь дровами с углем. Потому что в её деревне, как и везде вокруг, угля не знали. Большие русские печи топили летом хворостом, на зиму готовили кизяк. Хорошо просушенный коровий навоз, замешанный на соломе, он долго «шаял» в зеве русской печи, не давая ей простыть долгими зимними ночами.
 
Дождавшись, когда основные дрова окончательно разгорятся, мама, посмотрев мне в лицо, как бы с сожалением закрывала дверцу, приоткрывала поддувало и делала руками жест, разводя ладони перед лицом: «Всё!». Улыбалась и поднималась с маленького сапожного стульчика отца. Печь начинала весело гудеть, и в комнате становилось теплее уже от одного ожидания этого тепла.

   Отец

…Сумеречный зимний день заканчивается. В комнате темно ещё и потому, что небольшое окошко землянки запорошено снегом почти до верха. Я что-то делаю на койке, скорее всего, просто о чём-то размышляю. Рядом должны находиться сестра и младший брат – а куда они денутся. Сестра что-то колдует со своими тряпичными куклами, брат, наверное, спит.
 
Мама готовит ужин на раскаленной плите пышущей печки. От плиты и от уже облупившейся от побелки дверцы исходит тёплый красный свет, багрово окрашивающий наш угол. Временами мама загораживает этот свет, отбрасывая длинную тень, и мне кажется, что становится холоднее, и я мысленно прошу её скорее отойти.  Мы все ждём уже конца длинного дня, возвращения с работы отца и ужина.

Вдруг в комнатушку как будто вбросили, словно снежок, пучок дневного света – это открылся верхний левый край окна. Ещё, ещё! Становится светло, как во дворце, хотя, какой свет – на дворе уже вечер.  Отца сквозь промёрзшее стекло не видно, только тень. Вот он уже шоркает лопатой на крылечке, откапывая входную дверь.
Через минуту он заходит в дом – радостный, улыбающийся и холодный с мороза. Мы виснем все сразу и по очереди. Улыбается счастливая, такая ещё молодая мама, что-то быстро рассказывая и спрашивая одновременно. Отец не спеша раздевается, снимает валенки. Мы с его «тормозком» взбираемся вновь на кровать и разбираем, что сегодня передал нам «зайка». Зачерствелые остатки хлеба от папиного обеда очень вкусны. Иногда в мешочке оказывается карамелька, а то и три – это кто-то из его коллег специально для нас передал.
 
Скоро мы садимся ужинать. Окошко снова начинает задувать непрекращающаяся третий день метель…

Отец был сапожник, и этим ремеслом почти вся его остальная деятельность ограничивалась и оправдывалась. Нет, он вынужден был и занимался всеми другими необходимыми бытовыми мужскими делами: колол дрова, носил воду, вычищал у поросёнка и у курей, и даже сам сооружал свинарники и курятники. Постройки получались не совсем ладные, но вполне приемлемые. Правда, выращенных «кабанчиков» сам колоть и разделывать он не мог, хотя всё время присматривался, расспрашивал подробно по делу и невпопад: учился. Но дальше теории дело не шло. Он на петуха-то шёл с топором как «в последний бой». Делал экзекуцию из рук вон – то голову разрубит, то, наоборот, по туловищу хватит. В результате мать забрала у него эту мужскую функцию, хотя в крестьянских дворах в основном женщины и казнили птичье поголовье. Это не охота.
 
Отец печь топить никогда не умел. Он обыкновенно напускал полную комнату дыма; выветривая, застужал всю квартиру, потом неловко оправдывался. Мама, наконец, вернувшись откуда-нибудь, ругала его, подчеркивая свое превосходство в этом деле.
«Бабью» работу он не делал. Отец совсем не умел ничего приготовить. Даже когда в этом была необходимость – а она бывала, например, когда мама заболевала,– у него не просыпалось ни способностей, ни элементарного мастерства. Помню, мама лежала в больнице, и мы вынуждены были несколько дней поедать, кривясь, полусуп-полукашу – то пересоленное, то, наоборот, пресное и совершенно безвкусное блюдо. Кулеш - не кулеш  это был?

Свою же работу сапожника отец боготворил. До последних сил он чинил внукам кроссовки и ботинки и всё порывался изготовить ещё хоть пару своих любимых тапочек. Но они стали совсем невостребованными по причине доступности и дешевизны современной пластиковой обуви.
 
   Крестины

Хорошо помню себя внутри ящика на больших санях, которые волокут по снегу мама с отцом и, наверное, ещё кто-то, кто пошёл с ними в церковь нас крестить. Рядом со мной сестра и совсем маленький братик. Мне не больше четырёх лет. Соответственно, полутора годами постарше сестра и на столько же примерно младше меня брат. За стенками ящика холодно и свистит ветер: метель. Это мы туда или уже обратно?
Потом помню фрагментами веселье немноголюдного застолья по поводу посвящения в православную веру ещё трёх русских ребятишек, ничего, впрочем, не осознающих. Я очень смутно помню подробности самого крещения, как ни напрягаюсь. Помню во рту оловянную ложку сладкого «Кагора», – а может быть, всё потом из рассказов слепилось… Сейчас же мы засыпаем, уставшие и продрогшие, под гул только что растопленной печки в успевшей выстыть землянке.

Потом было многолетнее системное атеистическое воспитание советского школьника и студента-комсомольца. Я хорошо освоил науку: будучи уже взрослым и отцом двоих детей, я написал для «районки», в которой числился «внештатником»,  фельетон на атеистическую тему. В злом памфлете остроумно, как мне казалось, высмеял процесс Крещения, свидетелем которого побывал – меня уговорили стать крёстным отцом родному племяннику, сыну моей сестры. Спасибо редактору, между прочим, представителю исламской национальности, но, разумеется, коммунисту, который мягко посоветовал мне не спешить, доработать ещё. Но после беседы с ним я понял вдруг, что совершаю какую-то подлость, и отказался от затеи стать богоборцем-острословом.

Мечтаю, попав в очередной раз в Алейск, посетить ту церковь (она стоит, как мне сказали, на том же месте, я не раз наблюдал её издали), и, если удастся, увидеть своими глазами запись о моём крещении в церковных книгах. У них, говорят, ничего не пропадает.
 
Из землянки в голой солончаковой степи мы переселились в большой дом на улице Давыдова. Возможно, на тот момент это был самый большой жилой дом в городе. В нём было два с половиной этажа. Комнаты нижнего, цокольного, выглядывали на улицу верхней третью своих окон прямо под ногами прохожих. В одну такую полуподвальную комнату мы и переехали – не скажу, когда: не помню. Но не раньше пятьдесят девятого, наверное. И не позже. В шестидесятом мы уже перебрались в шикарную на те времена квартиру на Советской улице, в дом № 86, состоявшую из кухни и комнаты.
 
И везде: печка, дрова и уголь. И по сегодняшний день, хотя лежит Сибирь-матушка на огромном нефтяном подземном озере, газом дышащем. Гоним мы его по трубам во все стороны горизонта в ближнее и дальнее зарубежье, валюту зарабатываем. И в собственной стране дома газифицируются вроде, только не во всякую деревню трубу проложить эту экономически целесообразно. Хотя с другой стороны: если продали что за рубеж из общенародного состояния, то на выручку можно было бы этому самому народу подумать и о себе родимом? Или это только зовётся народным, а принадлежит по факту… Сами знаете кому. Эх! И снова печки-лавочки.

«Нам бы про душу не забыть, нам бы чуть добрее быть, нам бы, с нашими скоростями, не забыть, что люди мы», – переживал Василий Макарович. Забываем.


   PS: Мой метод растопки (мастер-класс)
В детстве я, как и многие романтические натуры, к коим себя причисляю, читал много книжек: про путешествия, про то, как надо выживать в дикой природе, чем можно питаться, как разжечь огонь в любой ситуации, какие типы костров существуют.  Исходя из почерпнутых знаний и в целях экономии дров, я придумал способ растопки печи всего тремя поленьями. Этому способу обучились и мой великовозрастный сын, и теперь уже внуки.  Сначала они критиковали, называли меня последним скрягой, но освоив метод, убедились, что с трёх полешек печь разгорается легче и быстрее, чем, если набить дровами вповалку полную топку. Делается это так.

Почти впритык к левой стенке печного пространства я ложу первое полено, параллельно, отступив 2-3 см, второе. В образовавшуюся ложбинку можно сразу наложить что-нибудь хорошо воспламеняющееся из мусора: целлофановые пакеты,  обрезки синтетической ткани, куски бумаги… – и прикрываем эту свалку третьим поленом, которое плотно, почти без просветов,  должно  лежать на первых двух. Оставшуюся в топке площадь справа я заполняю пластиковой бутылкой, одной или двумя. Эту пирамидку можно выстраивать и посередине, тогда полторашки укладываются с двух сторон. Они опорожняются ежедневно – из-под воды, напитков, растительного масла, пива. Если «полтарашек» не оказалось на данный момент, накидываем всякий мусор, чтобы прикрыть щели колосника и предотвратить просыпание мелкого угля. Теперь засыпаем уголь, и, сделав фитиль из полосы газетной бумаги, разводим огонь в пространстве между тремя поленьями. Сухие дрова быстро занимаются, и уже через пять минут печка гудит.