Дом дураков

Александр Шувалов
(1982 год от Р.Х.)

Часть первая

 «6 апреля. Решил вести дневник. Не я первый, не я последний, но для меня такое занятие в новинку. Не знаю – пойдёт ли. Никогда не задумывался о том, что обычно пишут в дневниках. Тягаться с Герценом, Достоевским или братьями Гонкур я, разумеется, не могу. Так что же? – писать каждый день, что вот, мол, поел и что картофельное пюре на воде по вкусу опять напоминало помои?..

А начинаю из-за того, что даром попала в руки общая тетрадь и ручка. Или выбрасывать, или писать что-нибудь. Решил писать. Только – что?… Запишу для начала какая сегодня погода. Это самая ходовая и литературная тема. Как у англичан: «Fine weather, isn’t it?» Пустая фраза, а вроде бы уже и разговор…

Итак: нынешняя весна похожа на осень – пасмурно, холодно, безрадостно и бесперспективно. С неба сыпется какая-то мокрая дрянь, которую даже при хорошем настроении трудно назвать снегом. Символ ломки всего великого и могучего воплощается в жизнь метрах в 50 от окна в виде ледохода. Мне хорошо видно, как плывут в поднявшейся воде обломки льда. Мальчишки кидают в них с моста снежками. Им и в голову не приходит, как жестоко бить то, что уже сломлено и бессильно. Вода в речке… чёрт знает какого она цвета! Не определишь. Впрочем, если хотите знать, то возьмите две пригоршни грязи, размешайте их в ведре с водой, затем тщательно вымойте над ним руки с мылом. Вот и получится тот самый цвет. Именно такого, чёрт знает какого колера вода в нашей речушке во время половодья

Пишу, словно обращаюсь к кому-то. Дурак и есть дурак! Кто будет читать эту писанину? Сам, например, перечитывать не собираюсь. И место у этого дневника, как и у сотен других дурдомовских «творений» – на помойке.

7 апреля. Сегодня поступил Колька Луканёв. Интересно – чего ради? Помню: год или больше тому назад этот бандюга втёр очки врачу, классно изобразив «белочку» (то бишь белую горячку), стойко перенёс все уколы и через пару дней «выздоровел». Затем, отбирая у других передачи, неделю приходил в себя. А как-то ночью сбежал и вернулся также незаметно уже под утро. Смена, разумеется, дрыхла мёртвым сном, сам медбрат был к тому же поддавши и самоволки никто не заметил. А позже стало известно, что в ту ночь в городе изнасиловали какую-то девчонку и она, якобы, назвала Кольку (он местный; их с алкогольными психозами иногда кладут к нам, чтобы не везти за тридевять земель в Яковенко). Торчать бы ему за «мохнатый сейф», но когда приехал следователь, все врачи дружно встали на его защиту. Что??? Сбежать из отделения, где всю ночь горит свет, где заколочены гвоздями все рамы, а в окнах небьющиеся стёкла, где единственная дверь запирается на ночь дополнительно на два контрольных замка, где бдительное наблюдение вела лучшая смена отделения? И – самое невероятное – незаметно вернуться!  Он что – человек-невидимка? Маленький Мук?.. Ментяра пошастал по отделению, посмотрел из окон второго этажа на землю (а здание старое, потолки за три метра), покачал головой и умотал назад…

И вот Колька снова поступил. Будет ли темнить? В прошлый раз он лежал в одной палате с дедом Степаном, который ночами не спит, всё видит и всё знает. А сейчас Луканёв в другой палате, теперь за ним не уследишь. Он – прохиндей, запудрит мозги кому угодно…

Интересная деталь: стоит начать говорить об уголовнике, как невольно переходишь на феню. Наверное, признак конформизма… Надо следить за речью. Это единственное, что ещё связывает меня с нормальным «потусторонним» миром.

Кстати, по рукам Луканёва можно рассказать его биографию, не прибегая к опыту хиромантии. На правой – основные паспортные данные: год рождения, место рождения и имя. На левой – татуировкой зафиксированы доминирующие влечения: море с чайкой, голая женщина по имени «Клава» и основа мировоззрения, выраженная в мудром афоризме «Нет в жизни счастья».

Не записал, как я получил эту тетрадь. Естественно, что не покупал. Тётка присылает только сигареты и колбасу и ни рубля, стерва, из моей же пенсии мне не даёт!.. Ну, так вот. Я систематически отношу буфетчице домой вёдра с помоями. Евдокия насуёт в них батоны, зальёт сверху остатками супа, и я несу этот «доп. паёк» для её коровы. Она, конечно, после этого сволочь (не корова, а Евдокия), но пачку чая порой даст. И то хлеб. Можно хоть взбодриться после лекарств. А вчера меня сам Егор встретил. Пьяный – в лоскуты! Взял у меня ведро, отматерил Евдокию (я так и не понял за что, но хорошо он крыл: слушал и душа радовалась от живого слова), а потом спрашивает: «Ну, что тебе дать? Вот помои нам носишь, в котором хлеб больничный лежит. Что тебе надо?» Я не первый год в дурдоме, знаю, как надо себя вести уже в любой ситуации. «Спасибо, говорю, ничего мне не надо. Сказали доброе слово, я и тому рад». Егор аж прослезился от умиления. А тут же столом внучка его уроки делала. И перед ней куча тетрадок и шариковых ручек. Егор взял тетрадь, ручку, сунул их мне и говорит: «На! Будешь письма родным писать!» Козёл! Лучше бы пачку чая дал.

8 апреля.  Истории болезни, наверное, не вмещают плоды нашего творчества. Что только мы не пишем! Жедиханов – жалобы «Министру по здоровью» на плохое питание и воровство продуктов, Симашков – заявления «Лично Калинину» с предложениями по государственному переустройству, другие – бредовые письма, дурацкие записки, кое-как слепленные стихотворения, которые килограммами выбрасываются в мусорный ящик вместе с окурками и упаковками из-под лекарств. Но дневник на моей памяти кажется ещё никто не заводил. В любом случае – помойка по нему уже плачет. И тем не менее, зная его участь, всё-таки постараюсь регулярно записывать всё, что приходит в голову и что происходит в нашем забытом московским горздравотделом мирке. И не из художественных притязаний, а по одной единственной причине. Имя ей – скука! А дневник - уже занятие. Во вкус стал входить. В любой больнице и тем более психушке более чем достаточно времени для того, чтобы записывать всякую всячину.

9 апреля. Бедный Колька! Ему уже всю задницу искололи. То ли здорово чернуху лепит… Чёрт, снова на жаргон перешёл. Итак, то ли здорово симулирует, то ли на самом деле замурился: весь в поту, что-то бормочет, орёт, сегодня всем спать мешал. Витька съездил ему ночью по рыльнику – враз угомонил. Кулак – это не аминазин, у него универсальный спектр действия.

Хочу описать, что творится у нас в отделении, но боюсь впасть в закономерный в данной ситуации субъективизм. Тем более, что у меня сегодня стащили моток туалетной бумаги. Сволочи. И ведь не для себя, а отдадут санитарке за пару сигарет. Им отсюда в Москву, что за колбасой, что за туалетной бумагой мотаться приходится. А бумага финская была, тётка расщедрилась… В дурдоме и так мало удобств. Лишился ещё одного…

Попробую описать деда Степана Гаврилова, отчества его не знаю, так как все его называют, даже врачи, дед Степан. Он истово верующий человек, над чем все смеются, поступил в больницу одним из первых сразу после войны и с тех пор лет тридцать ни разу не выписывался. Причём не столько из-за своей завёрнутости (здесь и похуже «глухарей» выписывали)… Да, совсем отвык от человеческой языка. Ещё лет пять полежать в дурдоме и нормально говорить разучусь. Перевожу на литературный: не выписывали его не столько из-за слабоумия (и похуже больных выписывают), сколько из-за отсутствия родных и места жительства. Сразу в дом интернат не определили (говорят из-за того, что первая глав врачиха была верующая и его пожалела), а сейчас уже не до него; врачи меняются чуть ли не каждый год, надолго в этой дыре никто не задерживается. Все религиозные праздники (а они у него чуть ли не каждую неделю) дед Степан – ему уже должно быть за семьдесят – отправляется в село Покровское, где по случайности сохранилась ещё действующая церковь. Этот полупараличный, на три четверти выживший из ума старик обладает на редкость крепким здоровьем, никогда не болеет гриппом и даже не простужается. Причин, по-моему, здесь две. Первая – он систематически постится (это на наших-то харчах да ещё поститься!) и вторая – не принимает никаких лекарств. Передвигается на своих полусогнутых ногах явно с помощью Святого духа, т.к. по всей внешней видимости ему следовало бы лежать на постельке в палате для ослабленных больных и писать под себя. В любую погоду этот клерикальный маньяк, спотыкаясь на каждом шагу, чудом передвигая заплетающиеся ноги, опираясь на самодельные клюшки, отправляется ближайшим путём через лес в церковь, чтобы на пятом часу безостановочного ковылянья дойти до своего божьего храма. До него, впрочем, по прямой километров пять, но никто лесом, разумеется не ходит, все ездят автобусом с пересадкой в городе. Особенно жутко смотреть на него зимой в крещенские морозы: шапка-ушанка напялена поперёк головы, пальто застёгнуто вместо потерянных пуговиц кусками алюминиевой проволоки. Валенки, правда, добротные – подношение сердобольных верующих (неужели ещё остались действительно верующие в бога?) к какому-то празднику. Отстоит службу и тем же «макаром» в родимый дурдом.

Разумеется, каждый новый доктор при первом же ознакомлении с дедом Степаном набрасывался на старшую сестру (Лидия Николаевна местная, работает здесь очень давно): «Вы что? ТАКОГО выпускать из отделения! Он замёрзнет где-нибудь под кустом, а потом отвечай за него!» И сразу лишал старика свободного выхода. Богомолец в таких случаях с полчаса что-то шепеляво кричал и бранился, грозил кулаком, потом ложился на кровать и объявлял голодовку. Ни ел, ни пил, ни разговаривал – разве что дышал! – даже в туалет не вставал. Врач пару дней выжидал, а потом начинал метать икру… т.е. начинал беспокоиться, уговаривал деда поесть. Затем приступал к безуспешному кормлению через зонд и питательным клизмам. Дед не разжимал ни рта, ни зада. Наконец, скрывая снисходительную улыбку, старшая говорила врачу, что все старания напрасны и старик попросту помрёт голодной смертью. Врач сдавался, и дед Степан с гордо поднятой трясущейся головой и безумно блестящими глазами отправлялся на какую-нибудь «красную горку» или какое-либо действо (то ли явление, то ли рождение) Пресвятой Богородицы. Меня дед Степан стал замечать (хотя я никогда не скрывал своего воинствующего атеизма) после того, как я нарисовал ему блоковского Иисуса Христа – «в белом венчике из роз». А нарисовал, потому что впервые увидел фломастер – привезла мать в подарок одному чокнутому - на обратной стороне упаковки от овсяного печенья. Ему что-то понравилось, видимо, и он у меня попросил этот рисунок. Хотя спинка кровати у него и так обвешана какими-то потёртыми иконками из картона.

10 апреля. Сегодня Платонов подрался с Юркой – унитаз не поделили. У первого (он - псих) перелом кисти, у второго (он – трясунчик, то бишь эпилептик) всё лицо расцарапано и в крови. А я – сколько лет лежу по разным психушкам – всегда умудрялся избегать драк. С глухарями не спорю, перед пьяным санитаром права не качаю – и первое, и второе одинаково бесполезно…

Вот написал о себе и подумал, а с чего у меня всё началось? Старый врач (ещё до Сахранова) как-то растолковывал мне значение конституционально-генетических факторов, зная, что я всё-таки учился в «первом московском меде». Однако, я думаю, что всему причиной ОН. Я помню, что ещё в школьные годы сладкие грёзы были для меня предпочтительнее будничной действительности, а в более позднее время представляли достаточно надёжную гарантию для примирения с реальностью (вернее – терпения реальности). В то время я часто видел такой сон… Собственно говоря, это вряд ли было само сновидение, скорее – заставка к предстоящему сну, когда наполовину задремавший мозг позволял открываться той дверце, за которой в потёмках таились в течение дня несбывшиеся мечты. В такие минуты мне обыкновенно виделась одна и та же картина: я выхожу на балкон и стремительно взлетаю вверх как беляевский Ариэль - человек, умевший летать. Мимо проносятся жёлтые прямоугольники окон (окружающее всегда соответствовало реальному месту и времени), провода, потом я видел чёрные крыши домов, с одной стороны цепочку огней Проспекта Мира, под углом к нему - тёмную ленту железной дороги, затем в поле зрения попадал шпиль Останкинской башни. А через несколько секунд уже вся Москва превращалась в серое светящееся пятно. А я всё летел и летел… На этом заставка как-то сама собой переходила в настоящий сон, который я уже не помнил… Но на третьем курсе я стал видеть совсем иную картину, малопонятную и неприятную. Как раз в тот момент, когда мне по всем статьям полагалась лететь к звёздам, перед глазами возникал какой-то смутный образ. Я не знаю, как ЕГО правильно назвать. Чёрный человек? Очень уж по-есенински, а сходства нет. Во-первых, ОН не чёрный, а покрыт чёрно-коричневой шелухой, похожей на ледерин с грубым, как оспенные папулы, рельефным рисунком. А во-вторых, Он не человек, так как лица у НЕГО не было. Только голова, но без носа, глаз, ушей – примитивная болванка манекена, на которую в мастерских натягивают шляпы или парики. И ещё одна особенность: я никогда не видел ЕГО в движении. Мне обычно представлялся дверной проём комнаты, в котором стоял ОН с вытянутой вперёд правой рукой, словно собирался к чему-то прикоснуться. Но самым неприятным было чувствовать на себе ЕГО взгляд. Я понимаю, что нелепо звучит: без лица и глаз и вдруг – взгляд. Но ощущение было очень отчётливым и пугающим. Когда я в страхе открывал глаза и смотрел в сторону двери, образ расплывался и постепенно таял.  Но ОН был. Это не было простой гипнагогической галлюцинацией. Днём я забывал о НЁМ, с приближением ночи в груди всё чаще начинало появляться тревожное чувство предстоящей встречи. ОН уже жил во мне, а не вне меня – это я понял потом.

И вот однажды, когда я лёг спать и постарался вытеснить из своего воображения надвигающийся образ (разработал специальные психологические приёмы) какими-нибудь эротическими картинками, я вдруг увидел, что ОН стоит совсем близко, рядом с кроватью. Ощущение ЕГО близости было настолько сильным и тягостным, что мне пришлось совершить немалое усилие, чтобы сразу не открыть глаза и не вскочить. Тело невольно напряглось от страха, когда я почувствовал холодок ЕГО руки у своего плеча. На мгновенье я даже увидел эту картину со стороны как бы ЕГО глазами: себя, прижавшегося к подушке, и ЕГО протянутую ко мне руку. Понимая, что наваждение само по себе не пройдёт и в таком состоянии вообще не смогу уснуть, я открыл глаза, чтобы убедиться, что в комнате никого нет. Но рядом с кроватью, протянув ко мне правую руку, неподвижно стоял ОН. И я услышал: «Не бойся меня». ЕГО голос прозвучал в моей голове, ОН, видимо, каким-то образом мог воздействовать непосредственно на мозг. Мой страх, разумеется, не уменьшился и я напряжённо ждал, что будет дальше. «Не бойся меня, - повторил ОН. – Я могу выполнить одно любое твоё желание. Но за это ты отдашь мне частицу своего мозга». Может быть из-за чрезмерной фантастичности происходящего я даже не очень удивился, а только переспросил: «Как это – отдать?» «Отдашь мне маленькую частичку твоего мозга. И всё. Боли не почувствуешь. Только отвечай быстрее». Я понял, что выбора практически нет. В голове уже лихорадочно завертелось: «при сверхнадёжности человеческого мозга отдать какую-то его часть – ерунда! Компенсируется… А вот - что попросить? Деньги? Закончить институт?.. Нет, всё не то. Это достижимо и без волшебства. Вот смеху-то будет, если попрошу деньги, а завтра выиграю несколько тысяч по «Спортлото»! Нужно просить что-нибудь такое… Что-нибудь совсем нереальное… Ну, например…» И не успев продумать все выгоды и последствия своего скоропалительного решения, сравнить его с другими, я отрывисто бросил: «Хочу летать». И чтобы у НЕГО не оставалось никаких сомнений о сути моего желания, уточнил: «Как Ариэль». Мне тогда и в голову не пришло, читал ли ОН Беляева и знал ли, кто такой Ариэль?

ОН, не опуская руки, стал удаляться – словно манекен на колёсиках, который потянули сзади за верёвочку.  «Ну, что же Вы?» – крикнул я, чувствуя себя обманутым. На своём обычном месте в проёме двери ОН остановился и у меня в голове прозвучало: «Мы договорились. Всё сделано». И как раньше, когда я открывал глаза, растаял и исчез. Я ещё подумал, что может быть сам разговор мне приснился? Но уже была уверенность в том, что я могу летать. Хорошо помню, что сначала глубоко вздохнул, словно нырять собрался, и потянулся головой кверху. Тело медленно, но свободно поднялось вместе с одеялом, только пятки почему-то ещё продолжали упираться в постель. Я медленно выдохнул, наклонил голову вниз и… опустился. Я мог летать! Как Ариэль! Какое это было блаженное чувство! Потом я отбросил одеяло, встал, машинально надел тапки (хотя зачем они были мне нужны?). Снова сосредоточился, вздохнул и поднялся к самому потолку комнаты. Немного повисел, придерживаясь на всякий случай за угол книжного шкафа. Соскочивший с ноги тапок звонко шлёпнулся на пол, подавая сигнал к тому, что пора начинать летать по-настоящему. Я быстро оделся, решив на первый раз родителей не предупреждать. Сейчас я по-настоящему взлечу над городом. Теперь для меня не существует ни границ, ни запоров. Я становился свободным человеком, вольной птицей!

Потом вышел на балкон. Было всё-таки страшновато – вот так сразу отрываться от привычного под ногами упора. Третий этаж – не тридцатый, но мало ли что… Для пробы ещё раз поднялся немного вверх и снова опустился на балкон. Всё получалось нормально, если только такое можно было назвать нормой. Затем я оттолкнулся и стрелой вылетел с балкона вверх… А вот дальше… Дальше ничего не помню кроме больничных коек, застиранного белья, многочисленных уколов, лекарств. Об этом писать уже не хочется. Не интересно. Главное – летание у меня больше не получалось. Почему – я и сам не знаю. Может быть от лечения, которое нарушило (или восстановило?) что-то в моём мозговом веществе и лишило способности летать…

Расписался я сегодня. Все уже дано спят. Не хватало, чтобы сочли будто у меня бессонница и «посадили» на аминазин.

11 апреля. Я сначала намеревался вести что-то вроде хроники жизни отделения. Были даже мысли проводить параллель между нашим дурдомом и всей страной, этим «Редким Случаем Феноменального Сумасшествия России». В психушке, как в кривом зеркале, наиболее заметно отражаются заботы, горести и страсти окружающего, так сказать, нормального мира. Дурдом, в конце концов, производное окружающего мира, хотя и кажется порой, что сам мир вышел из психушки, а не наоборот. Казалось бы, какой простор для философских и публицистических размышлений. Но я не писатель (что-то подобное читал у Герцена), а сбрендивший студент, обычный человек с незаконченным высшим, который не сумел преодолеть психологический барьер общепринятых понятий и условностей, в результате чего и попал в Дом Дураков.

Новостей у нас пока нет, писать не о чем. Может быть зря и начал этот дневник? Но теперь уже жалко выбрасывать… Попробую о самой больнице написать.

На своём недолго веку я лежал в четырёх психушках. Пока был жив отец, меня пристраивали где поприличнее - в Кащенко или на Преображенке. Умер он от рака в позапрошлом году, и очутился я в этой загородной богадельне. Что-то среднее между настоящей психушкой и интернатом. Переводят сюда весь «валежник» из московских дурдомов, чтобы освободить койки для новых больных. Нашему дурдому в обед сто лет. До революции это здание было какой-то фабрикой, которую позже за ветхостью превратили в конюшню. Перед войной, логически продолжая эксплуатацию помещения в свете улучшения народного здравоохранения, в этих авгиевых конюшнях открыли колонию для высылаемых из столицы венерически больных проституток. После того, как они переженились на местных парнях, здание опустело, но тут началась война. Организовали госпиталь. А потом уже открыли психиатрическую больницу. Расположена она – что и говорить! – красиво: рядом речка, вокруг сосновый лес. Тишь да гладь и божья благодать. Но на соснах и ключевой воде вся благость и заканчивается. Как племя эскимосом живёт благодаря стаду оленей (ест их мясо, пьёт оленье молоко, шьёт из шкур себе одежду и обувь, использует в качестве транспорта), так и жители больничного посёлка существуют за наш счёт: кормятся продуктами, предназначенными для больных, разворовывают передачи, носят нашу больничную одежду (куртки, телогрейки сапоги новые берут себе, а старые возвращают нам донашивать), используют для работы на своих огородах, строят себе сараи из материалов, отпущенных на ремонт старого больничного корпуса или его подсобных помещений. Разве что не едят нас. Зато основательно «доят» навещающих нас родственников.

Продолжаю вечером (пишу обычно или утром до завтрака, или уже после ужина, чтобы не привлекать к себе внимания). Сегодня Витька и Лёшка пришли из мастерской под мухой. Где уж им перепало, не раскалываются, но красненького, судя по запаху, тяпнули грамм по триста (небось помогли директору что-нибудь спереть, а он их и угостил, не понимая, что лекарства, которые они принимают, усилят действие алкоголя). В общем-то мелочь, вели себя тихо, но сестра учуяла (сегодня Галина дежурит), доложила врачу. Тот взвился – как же! – больничный режим нарушили. И назначил обоим «сульфу». И хотя бы выяснил, что к чему… Интересно, как они среагировали, узнав, что их сажают на сульфазин . Витька – полудурок (на медицинском языке – дебил) разорался, грозил всех убить и уволить, выдрать врачу бороду, но когда его потащили в процедурную, то сразу сник, покорно снял штаны, а потом плакал в подушку. А ведь бугай ещё тот – за 100 кг точно. Его лет двенадцать уже мать не выписывает. Обидно, конечно, иметь в Бескудниках трёхкомнатную квартиру, а жить в дурдоме… Лёшка же не произнёс ни слова (он – шизик, то бишь шизофреник), но в процедурной неожиданно схватил стул и сначала врезал Гальке – жаль, что неудачно, по спине скользнул ножкой, - а потом и врачихе. Но – самое интересное! – после этого быстро снял штаны и лёг на кушетку. Его даже пальцем никто тронуть не успел. Лежачего не бьют - закон. Сульфы ему, правда, наверняка вкатили больше нормы. Врачиха-то не злопамятная, а Галина на нём ещё отыграется.

12 апреля. Все разговоры этического и эстетического характера ведутся у нас в курилке – единственном месте, куда не долетают звуки громкоговорителей и телевизора. Американцы не даром прозвали телек «ящиком для дураков». Не знаю, какие у них там программы, но если смотреть подряд все наши передачи, то невольно свихнёшься. В общем, всё спасение в курилке, где на 90 человек приходится восемь квадратных метров. В ней удушливо пахнет слезоточивой смесью дыма (вентилятор Маврин стащил в свой гараж ещё зимой), дерьма, мочи и хлорки. Но это не самое страшное в жизни. А периодические извержения воды в смывных бачках даже помогают поддерживать беседу в неторопливом темпе, приближающемуся к адажио. И душа, освобождённая от идейно-нравственных радио- и телесуггестии воспаряется вместе с вонью к чёрному (от дыма) потолку.

Сегодня там снова выступал Сашка, по прозвищу «Кривоносый». Его мать решила повеситься вместе с ним в одной петле, когда он был ещё мальцом. Ей верёвка по шее пришлась, а Сашка, наверное, вывернулся – его поперёк лица сдавило. Когда вынули из петли, она мёртвая, он – кривоносый. Неплохой парень, но замурился на чтении: читает по 20 часов в сутки и вполне доволен нашим дурдомом, при котором ещё со старых времён сохранилась не до конца разворованная библиотека (книги жителям больничного посёлка без надобности). Сашка свихнулся на четырёх предметах, начинающихся на «манд»: мандаринах, Мандевиле, мандеизме и Мандельштаме и знает о них буквально всё. Врачи называют это философической интоксикацией, но мы решили по-другому. Бзикнулся он от того, что не попалась ему вовремя бабёнка пошалавистей, вот он и сбрендил на эротической почве. От сперматоксикоза.  Недаром все его слова начинаются очень недвусмысленно. Сегодня Сашка снова рассказывал о Мандевиле и его учении. Этот философ писал о пользе пороков и преступлений для процветания общества. Никто этот тезис не оспаривал, но Сашка решил привести пример, так сказать, из реальной жизни и начал кивать в сторону Лосякова, имевшего в активе две «принудки» за грабёж. А такой переход на личности всегда чреват мордобитием. Поэтому наш сапожник дядя Вася, умудрённый тридцатилетним пребыванием в дурдомах до степени Фейербаха, хотя никогда грамоте не обучался, сразу отвёл от Кривоносого опасность, перебив:

- Снова ты о своих мандавошках заладил… Сбегал бы, паря, лучше за чайком, пока ты на свободном выходе; хучь грузинского возьми, а то магазин скоро запрётся…

А затем сам рассказал, впрочем, тоже в сотый, наверное, раз одну из своих историй. Так как я её знаю чуть ли наизусть, то и попробую передать его словами. Это не Сашкина заумь. А говорил он так:

- Я лучше вот чо вам расскажу…  Не так уж и давно это было, годов пять не прошло. Я весной на воле жил, у сестры. Взяла она меня по огороду подсобить. Осенью-то невыгодно меня брать – кормить надо с урожая, а весной чего с неё взять? Пустые щи да каша – вся жизнь наша. Ну, да… Так, значит, огород ей вскапывал, силёнки у меня малость побольше было. И вот как-то вдоль речки шёл – вода уже спала с половодья. Гляжу – мешок целованный и в нём мясо. И хорошая мяса, вижу, красная. Ну, думаю, подфартило. Хучь поемся мясцом-то… Ну, да… Взял мешок с куском и домой. И ещё подумал – показать сестре или самому отварить и всё съесть? Да ведь как скроешь? Она же цельный день у плиты торчит. А сырую есть не будешь… Отдаю, значит, ей. Так, мол, и так, обломилось – принёс тебе мясца, кто-то потерял… Кила четыре точно было. Она мешок развязала и в крик. И на меня. Мать честная! А я понять ничего не могу… А оказалось там чо? Человека, значит, порешили, разрезали на малые куски, да в мешки целофанные и позасовывали. Вот такой мне и попался. Потом и другие находили…

Позже в коридоре дядя Вася сказал мне: - Ты за Луканёвым поглядел бы, паря. Любопытно – убегёть он на энтот раз или не убегёть?

Луканёв лежит в палате напротив моей. Надо будет последить.

13 апреля. Снова пятница. В выходные всегда скучнее: нет ни врачихи, ни старшей, ни процедурной.

Сбежать из нашего дурдома – два раза плюнуть. Это не Кащенко. Решётки только на первом этаже. Даже не имея свободного выхода, можно уйти с прогулки (забор во дворике очень низкий), с работы, да и из самого отделения – днём дверную защёлку можно открыть зубной щёткой. Не в этом сложность. Дело в том, что побег будет сразу замечен и тебя перехватят если не на автобусной остановке, то на железнодорожной станции в городе. А по другому отсюда не уйти – лес вокруг да речка с трёх сторон. Следовательно, остаётся только ночь. Но в это время входная дверь на контрольных замках и около неё до утра кимарит санитар. Значит – окно. Итак: ночью и в окно.

В этом дурдоме сутки делят на три периода по дежурным сменам: с восьми утра до трёх дня, с трёх до десяти вечера и далее – до восьми утра. Вот в эту «tertia vigilia”, по моему разумению, всё и должно произойти. Если, конечно, Луканёв снова захочет воспользоваться дурдомовским алиби. Я взял за правило выпивать перед сном пару стаканов воды, чтобы просыпаться по нужде в середине ночи и, идя в туалет, осматривать луканёвскую кровать – на месте ли он. Здесь дверей в палатах нет, чтобы легче было наблюдать за больными. И мне так удобнее.

Уколы Кольке уже отменили, он стал набирать силу, отъедаться и примерным поведением зарабатывать свободный выход. Даже приударил за новой санитаркой, молоденькой деревенской девахой. Ему проще. Он – алкаш. Ему – доверие во всём…

Сегодня в курилке выступал Лосяков, и я постарался запомнить одну из его историй. Вот так она, примерно, звучит на его языке:

- У меня к дурдомам сердце всегда лежало. Я по первому делу шёл ещё без принудки, срок на нарах мотал – всё чин-чинарём. А рядом с зоной – дурдом, развалюха – хуже нашей, и вот построили они себе новую кухню. Из кирпича, с электрическими котлами – всё чин-чинарём. А отопление здания – печное. И из этой печи тяги не было, хоть тресни. Когда сдавали весной – была, а сейчас – нет. А уж время к холодам. Что делать? А наша шарашка на всю округу – самое большое предприятие. И мастера у нас всякие были, по всем областям спецы. И вот приходит лепила к нашему бате и говорит: дай толкового печника, пусть поправит печь. Тот отрядил одного пахана, а меня к нему – на подхвате. Конвой с нами, конечно, всё чин-чинарём. Приходим в дурдом, прикинули, что к чему. А лепила перед нами расстилается: выручайте, братцы, а уж за мной не заржавеет. Мы ставим условие: хавать до отвала, пачку «индюшки» в день на рыло и через три дня тяга в печи будет такая, что сам вылетишь. Для понта попросили мастерки, кирпичей, раствору. А сами нарубаемся и на боковую. Проснёмся, чифирнём, побалдеем и снова на боковую. На ночь, конечно, в зону отводили. Два дня кейфовали как на курорте. Лепила, правда, икру метал: обманули меня, кричит, мозги пудрите! А мы: век свободы не видать, если тяги не будет. Но к концу второго дня он говорит: не возьму вас больше, всё равно ничего не делаете. Кое-как уговорили его, что завтра с самого утра всё и сделаем. На третий день снова нарубались, да повариха ещё с собой котлет дала. Тут лепила: где тяга? Весь трясётся от злости, глаза повылазили у жида, за очки задевать стали. Тогда я беру ножовку, залезаю на дерево и ветку, которая сверху трубу закрывала, спиливаю. Затопили печь – и тяга появилась… Вот с того времени у меня к дурдомам всегда сердце лежит. Здесь лафа. Человеку с умом всегда можно пристроиться.

14 апреля. Сегодня во время обеда осмотрел луканёвский подоконник. Окно, как и полагается, закрыто помимо шпингалетов ещё на специально врезанные защёлки. Но они элементарно открываются ручкой зубной щётки или черенком от ложки. Внизу вдоль рамы дополнительно прибит деревянный брус, его отодрать уже сложнее. Но когда проводят генеральную уборку, моют окна, тогда эти бруски, разумеется, отрывают. Потом прибьют, но у моего окна, например, эта планка одно время легко вынималась из подоконника вместе с гвоздями. Я ею, помню, ещё орехи колол, когда тётка их привозила. Ближайшая генеральная уборка – в ленинский субботник.

15 апреля. Пишу рано утром. Ну, вот – дождался, да только совсем другого. Часа в три ночи, когда самые дурные из шизиков ещё не пришли в себя после вечерней дозы, а все другие, включая смену, спали крепким здоровым сном, я проснулся по нужде. Гляжу – колькина постель пустая. Но ушёл он не на улицу, а в ванную комнату, прихватив с собой новую санитарку, Верку. Даже в курилке было слышно, как там минут пятнадцать ритмично позвякивали стоящие на полках пустые вёдра… Позавидовал ему… Мне кажется, что никакого криминала не будет и Колька скоро благополучно выпишется.

Поделился своим ночным наблюдением с ребятами. Интеллектуальный центр отделения - Сашка Кривоносый – резонно заметил: - а ты чему удивляешься. Мысли последовательно: Вера – значит Вероника. Вероника по-немецки – девица лёгкого поведения. Дальше продолжать?

Дальше всё и так было ясно.

Во время прогулки обратил внимание ещё на одно обстоятельство: под окнами нашего этажа, расположенного довольно высокого, проходит широкий карниз. С него, конечно, тоже не прыгнешь – это не хрущёвская малометражка! Но левее торец здания уходит в холм, уровень земли повышается (там есть озерцо, откуда родниковая вода к нам течёт самотёком; умно всё рассчитал тот хозяин, который фабрику здесь строил). И здесь уже от карниза до земли раза в два ближе. Прыгнуть можно. Это первое. И второе: на первом этаже в этом месте расположена котельная, из которой к стене периодически накидывают высокую кучу шлака. В начале каждого месяца его развозят (и растаскивают втихаря) по хозяйственным нуждам, но к концу – этот террикон превращается в громадную ступеньку между окном и землёй. Как хороший детектив, я уже заранее знаю: в каком месте, как и даже когда будет убегать преступник.
Вот только – будет ли он убегать?

16 апреля. Совершенно унылый и пустой день. Всё надеялся, что постепенно смогу привыкнуть к психушке… Нет, уж лучше сдохнуть, чем так…

17 апреля. Забил себе голову этим побегом, ни о чём другом думать не могу. Впору хоть самому бежать. Только: зачем? куда? И к кому? Что здесь, что дома – везде плохо. К бродяжничеству я не приспособлен. Некоторые сбегают «на лето» в Среднюю Азию или на Кавказ, а к осени сами возвращаются в родимый дурдом после «отпуска».  Если, конечно, их не ловили раньше. А я так думаю: от себя всё равно не убежишь…
Скучно на этом свете, господа!

18 апреля. Дурдомовское происшествие. После ужина Лёшке моча ударила в голову: завёлся что-то с пол-оборота и полез на санитара с кулаками. Маврин схватил швабру и так его отделал, что ручка переломилась. Сестра, разумеется, (сегодня Галина до десяти) отошла и сделала вид, что ничего не замечает. На этот раз Лёшка отделался одними синяками, кости вроде бы целы. А то всякое бывает. В приличных психушках больных после еды вообще не бьют, и это первое, что внушают санитару, когда принимают на работу. В январе тот же Маврин саданул по животу Борисова (это с Юркой Борисовым случай произошёл, отказывался идти подстригаться, его и «повели»). У того разрыв кишечника. В местное хирургическое отделение отвезли только на следующее утро. Думали – гастрит, оказался – перитонит. Отвалялся там больше месяца, до сих пор сам на себя не похож, килограмм 20 наверное потерял. Ходит качается. До следующей взбучки, а там уж и похороним. У нас и на кладбище своё место есть. Родные многих больных не хотят их вести в Москву: и дорого, и возни много. Просят похоронить здесь, «а уж мы вам заплатим». Да… «Вырыл ямку, закопал, на дощечке написал…» И привет!

Ещё случай вспомнил (всё записывать – никакой тетради не хватит). Успокаивали Ерёмина – «возбудился». Всё как у Высоцкого: «Навалились гурьбой, стали руки вязать, а потом уже все позабавились»: санитар держал за волосы голову (прежний врач хитрый был - специально волосы разрешал больным не стричь, чтоб длиннее были – самое уязвимое место и следов не остаётся), двое больных легли на него, прижав к кровати, а я сам помогал врачу связывать ноги. Сестра побежала за шприцем. Когда ввалила ему аминазин, стали переворачивать его на спину. А Ерёмин не шевелится и лицо – синее-синее, никогда такого не видел. Санитар уверяет, что шею никто не сдавливал, значит так ребята навалились на грудь, что он просто не смог дышать. Всполошились, стали делать искусственное дыхание, ещё какие-то уколы. Откачали. Задышал. Позже, правда, он повесился, но это уже дома после выписки. Тётка рассказывала: Ерёмин жил недалеко от нас, на Звёздном бульваре.

19 апреля. А это уже событие! Сегодня на прогулке Садыков сказал, что у него есть пять рублей. Это уже деньги! (Два слова о Садыке: этот татарин лежит здесь восьмой год, ещё до меня поступил; никогда никем не навещался. И вдруг сегодня к нему приехал родной брат. Бедный Садык упал перед ним на колени и стал целовать туфли, умоляя не забывать и приезжать к нему. Брательник, расчувствовавшись, сунул ему от щедрот своих пятерик, что, разумеется, строжайше запрещено). Дальше события разворачивались так: Маврин послал за бутылкой Блинова и здесь же в прогулочном дворике её распили. Маврин, как санитар, оберегающий здоровье больных, большую часть «отравы» выпил сам. Дежурная сестра его засекла и отстранила от работы, а ребят не заметила. Когда всех завели в отделение и начала раздавать ужин, из последней палаты (там как раз и был пост Маврина, его же никем не заменили) Садыков и Серёжка смылись. Высадили стекло, прыгнули прямо в сугроб и дёру. Без всякой предварительной подготовки – вон как просто! Их, разумеется, сразу засекли, организовали погоню. Далеко они уйти и не смогли бы, но попробуй в лесу сразу найди. Темно уже было. А вот сейчас - часа три всего прошло после побега – привели. Мокрых и замёрзших. Эти ребята раньше никуда дальше прогулочного дворика не ходили. Поплутали по лесу, вышли метрах в пятистах от больницы к одному из домов больничного посёлка, постучали в окошко и спросили, в какой стороне Москва. Представляю картинку: двое вышли из леса – в пижамах, небритые и в тапочках на босу ногу. Эх, дураки! Им показали, разумеется, куда надо идти. Они и потопали к прямиком к дурдому. Самое смешное, что побег для обоих совершенно бессмысленен. Их задержали бы если не на автобусной остановке (она в таких случаях перекрывается первой), то в городе на станции. Да и далеко ли уйдёшь в пижаме и тапках? А Садык к тому же «голосовик», он в отделении то ходит – оглядывается и всё время с кем-то разговаривает; на физиономии написано, что не в своём ум. Чудики! Лишь бы из-под замка на свободу убежать! Если даже предположить невероятное: какой-нибудь такой же идиот успел бы посадить их на шоссе в свою машину и довёз бы до самого дома. Всё равно один конец: спецбригада «Скорой», психприёмник, а оттуда снова к нам. Замкнутый круг. Судьба одна – дом дураков.

20 апреля. Субботник решили проводить 27, ещё холодно окна открывать и снег не везде сошёл. Тоска и скука.

22 апреля. Вечерами из окна палаты видны редкие огоньки посёлка, тех домиков, которые находятся за речкой. Почему-то вспомнил кабинет отца в Управлении железной дороги. Это ещё когда в Акмолинске жили, лет 20, наверное, назад. Город только строился и всего-то в три этажа здание осталось в памяти как очень массивное и представительное. Я боялся вечерами оставаться дома один и меня там оставляли, когда отец с матерью отправлялись смотреть кино «до шестнадцати лет». Сеансы демонстрировали в здании Управления и мне было не так страшно – здесь родители были ближе.  Сейчас уже и не вспомню, слышал ли я какие-нибудь звуки, гудки паровозов (или тогда уже появились тепловозы?). Я тушил свет, но кабинет продолжал освещаться через широкие окна отсветом мощных прожекторов (там недалеко была железнодорожная станция). А свет в кабинете тушил для ощущения большей защищённости – очень уж обнажённым чувствуешь себя вечером перед открытыми глазами окон. Ставил на подоконник тяжёлые (в мраморном корпусе) настольные часы: стрелки и точки рядом с цифрами в темноте светились притягивающим светло-зеленым светом. По часам следил, когда вернутся родители. Становился коленями на пододвинутый к окну стул и смотрел на залитые огнями железнодорожные пути, где чёрные тени вагонов контрастно выделялись на освещённой, но тоже чёрной земле. Были хорошо видны огни светофоров, среди которых меня особенно интриговал синий цвет. Красный и зелёный – ясно. Но почему синий?.. Кабинет был большим, с фикусом в углу, с громадным письменным столом, двумя глубокими кожаными креслами (я в таком мог и заснуть) перед столом и огромных размеров картой железных дорог СССР. На ней рядом с чёрными полосками железнодорожных путей между городами стояли цифры – расстояние в километрах между пунктами. Правее и ниже числа были больше, ближе к Москве – меньше…

23 апреля. А Блинов и Садыков ещё на сульфазине. Бедняги. Когда делают «сульфу»…

Сейчас писал и вдруг за спиной раздалось: «Ах! Матовый ангел на льду голубом. Ахматовой Анне пишу я в альбом». Это – Сашка Кривоносый. Увидел, что я пишу и сразу кого-то процитировал: если не Мандевиля, то, значит, Мандельштама, так как к мандеизму и мандаринам это явно не относится. Красиво звучит, завораживающе… А Сашка сказал (он подумал, что я стихи сочинял), что мой дневник будет неинтересно читать, так как его содержание бессюжетно. Это же не литературное произведение с заранее продуманной фабулой. Мне даже обидно стало, хотя писал, естественно, только для себя и не очень задумывался, насколько интересно получается. И настроение сразу снова испортилось…

Скоро начнут приезжать родственники и забирать некоторых больных на праздники. Тётка последнее время даже приезжать стала реже, говорит очень больна. Помрёт, совсем один останусь…  Праздники – самое плохое время в дурдоме.

26 апреля. Чёрт знает, от чего так тоскливо. Вроде всё по-старому, ничего не изменилось. Да и не изменится. Может быть от этого и тоска? А дневник надо кончать, всё равно уже тетрадь кончается и паста в ручке. И бессмысленно описывать бессмысленное существование…

27 апреля. Сестра взяла Сашку на праздники домой. Он оставил мне на хранение книгу Ницше: ксерокопия с экземпляра, напечатанного ещё с «ятями» и «ерами».  Попробовал читать, но не очень понятно для меня. Все интересные для него места подчёркнуты карандашом. Наткнулся на такое предложение: «Остерегайтесь обидеть одинокого! Но если вы сделали это, тогда уж и убейте его!». Не знаю по каким извилистым ассоциациям неожиданно всплыло одно воспоминание. Как иллюстрация к этому афоризму. Мне лет шесть. Подвальное окно на уровне тротуара. Перед ним проём, не забранный, как обычно полагается, решёткой. На краю этого проёма (его окружал невысокий бордюрчик) сидит большая богомолка. Со мной ещё кто-то, видимо, такие же пацанята.  Сначала – кто попадёт? Кто-то попал и сбил богомолку в яму. Потом все ушли, а я остался. Представил, как это уродливое, страшное создание перебирает перебитыми ножками-соломинками и не может оттуда выбраться. Так и будет там шевелиться и мучиться, пока не умрёт? От голода? От жажды? Я не знал, чем они питаются, но чувствовал, умирать будет долго. Стало жалко. Подошёл к краю и увидел, что жёлто-зелёная богомолка действительно лежит на дне и бессильно перебирает нелепо изогнутыми ножками. Набрал камней и решил убить её, чтобы не мучилась. Не сразу попал, а, попав, не убил. Она ещё судорожнее задёргалась, а мне стало совсем плохо. Теперь-то в её дополнительных мучениях был виновен уже я! Заплакал и продолжал кидать ещё. Но сквозь слёзы тем более не мог попасть. Помню, что успокоился лишь тогда, когда всё насекомое оказалось погребённым под грудой камней. Перестал её видеть, сразу стало легче, хотя и допускал возможность, что она ещё жива в этой могиле. Ушёл и надолго забыл об этом. И вот из-за Ницше почему-то вспомнил через двадцать лет…

29 апреля. Ну и дела! Вместо побега – остров сокровищ! Сегодня ночью меня разбудил дед Степан. Я чуть со страху не помер от неожиданности. Главное - тормошить стал за горло и мне в этот момент что-то страшное приснилось. Впрочем, главное – это то, что он сказал. Хотя, если всё по порядку разложить, то главное – что он вообще встал со своей кровати. Последние дни дед только лежал, хрипел и тяжело дышал. Вызывали терапевта, та установила пневмонию (простудился дед, видимо, во время чёртова субботника, когда все окна были настежь) и назначила лечение. А мы уже заметили, как начинают какого-нибудь старика «интенсивно лечить», так он и помирает через несколько дней. Дед Степан попросился в мою палату – она посуше и теплее, его перевели. А сказал он мне следующее. Во-первых, что он сегодня помрёт. Во-вторых, что ему надо кому-нибудь передать одну тайну и он выбрал меня, для чего и перешёл ко мне в палату. И стал диктовать какой-то адрес, где зарыты сокровища. И повторить ещё заставил. Половину слов и не поймёшь у него: в хорошем-то состоянии шепелявит страшно, а тут задыхался на глазах после каждого слова. Разобрал из всего этого бреда следующее. В городе есть улица Полевая (надо будет спросить у старшей, так ли это – она сейчас там квартиру получила). Там есть дом номер 13, у него крыльцо с балясинами. (Интересно, что такое «балясины»?). В подвале или в погребе этого дома зарыты какие-то золотые церковные предметы. Самое смешное – угрожал мне никому об этом не рассказывать, а то Бог покарает. Я должен только хранить тайну дальше. И ещё два момента любопытных. Я, когда очухался от сна окончательно и понял его рассказ, сказал, что вот теперь сбегу и достану эти сокровища. А он очень серьёзно так произнёс: «Они тебе не нужны». И действительно - правду сказал. И второе. Когда я ему сказал: плевать мне на Бога, я ведь неверующий, он снял с себя крестик на какой-то замусоленной верёвочке, сунул мне в руки и говорит: «А ты поверь. И тогда вознесёшься». Это меня и добило. Откуда он мог про это знать? Или я чего-нибудь не понял, или он имел в виду что-то другое. Но я никому никогда не рассказывал о том, что мог летать…

Ну, вот и помер дед Степан. К завтраку подгадал. Я напросился его выносить (из-за сильной хромоты меня обычно на такие дела не берут). Оставили пока в морге, а на сколько дней – неизвестно. Сейчас же праздники начнутся. Десять дней запоя у всех гарантированы. Когда теперь вспомнят о нём? А морг наш – это только название. Обычный сарайчик, только из кирпича и полуподвальный. Там пока холодно, но солнце уже жарит днём во всю. Жалко деда Степана. Может Бог, которому он всё время молился, и поможет ему там долежать до похорон…

Ещё вспомнил из его рассказа. Я, разумеется, ни одному слову не поверил, хотя всё это очень странно и тем самым похоже на правду, и спросил, откуда ему известно про сокровища. А он заплакал. Вот уж чего я не ожидал, никогда не видел его плачущим. Начал говорить про какую-то «женщину со страшным лицом», потом махнул рукой и пополз к своей кровати. Я его поднял и уложил. Очень он лёгкий был…

30 апреля. Сегодня утром неожиданно пришло в голову: надо отсюда бежать! Бежать, пока совсем не превратился в сумасшедшего. Куча шлака-то уже под самыми окнами. Часа в два ночи уйти и на первой электричке в Москву. Пока заметят во время завтрака, буду далеко. Впрочем, домой нельзя… Земля большая. Куда угодно. Эх, улететь бы… Но надо мыслить реально. Предварительных условия два: припрятать поприличнее одежду и достать деньги. Первая задача решаемая. Вторая – нет. Если только добраться до этих сказочных сокровищ…

*
1982 г.

Часть вторая

Послесловие, которое должно было быть Предисловием.

«БЫСТЬ НЕКАЯ ЗИМА…» 

(1922 г. от Р.Х.)

Ещё не так давно отец Савелий был приходским священником и славился среди своей паствы истовой верой и вспыльчивым нравом. Он веровал всей душой, искренно и за это прихожане многое прощали ему. Неукротимый характер отца Савелия мог заставить его броситься с кулаками на любого, усомнившегося в истинности православия, особенно на тщедушных волосатых студентиков и курсисток с папиросками, разглагольствующих об атеизме, как о единственно верном мировоззрении. Но, зная о своих недостатках, раскаивался в своих грехах отец Савелий тоже горячо и чистосердечно. После смерти жены, с годами он заметно присмирел, и владыко, заметив в нём дух подвижничества, назначил его настоятелем соборного губернского храма и даже наградил камилавкой. Так бы относительно спокойно и прошла земная жизнь отца Савелия, не случись февральской революции. Идея бунта, дела богопротивного, всегда была неприемлема для него.

«Томленье духа и суета сует, а в результате пропадает Россия», - часто думал он, пытаясь предугадать, что может случиться ещё в недалёком будущем. То же, что произошло ближайшей осенью в октябре, превзошло самые худшие его опасения. Однако, самое страшное началось спустя ещё несколько лет.

- Отче, - услышал он тихий шепот и обернулся. Перед отцом Савелием стоял немолодой мужчина в потёртом, но хорошего покроя пальто и меховой шапке.
- Что тебе, сыне? – ответил отец Савелий.
- Мне нужно поговорить с Вами без посторонних. – Незнакомец внимательно смотрел на настоятеля.

Отец Савелий привык к тайным беседам и не боялся их. Немощный телом, но крепкий духом он никого не страшился, справедливо полагая, что ничего хуже советской власти уже быть не может.

- Иди за мной, сыне, - тихо произнёс он и пошёл в сторону закрытого в эту пору летнего храма. Около него в темноте остановился, повернулся к незнакомцу. – Кто ты?
- Это несущественно, отче, - спокойно ответил тот. – Я не займу у Вас много времени и Вы можете мне верить.
- Так что же ты хочешь мне сказать?
- Отче, подготовлен декрет о насильственном изъятии церковных ценностей, - отчётливо произнёс мужчина. – Вступает в силу с февраля этого года.

Он легко наклонился и, поцеловав руку настоятеля, пошёл обратно, к церковным воротам уверенной офицерской походкой.

Отец Савелий настолько привык к большевистским выкрутасам, что, несмотря на весь ужас сообщения не удивился, а, вздохнув, стал обдумывать свои дальнейшие действия. Подобные вопросы он обычно обговаривал с ключарём, единственным, кому ещё можно было доверять среди значительно поредевших служителей. Ключарь Антоний не только хранил у себя ключи от таких дверец, о которых кроме их двоих никто больше и не знал. Худой и скуластый, похожий на калмыка, Антоний был знаком с порядком богослужения (то есть, к примеру, знал, что за чем петь на Великий пост: катавасию или тропарь), но мог также проворачивать дела, которые лишь с большой натяжкой относились к вопросам духовной жизни. Священные сосуды, изготовленные из золота и серебра и украшенные драгоценными камнями, были надёжно припрятаны ими до лучших времён. В укромном месте лежали три золотых потира, звездица и неописуемой красоты дискос с изображением Младенца Иисуса Христа. В последние года отец Савелий запрещал их доставать даже по самым главным праздникам, чтобы никто заранее не присмотрел это добро: в храм иной раз захаживали какие-то подозрительные люди, которые хотя и умело крестились, и шептали молитвы, но зыркали по сторонам совсем не богомольными глазами. Посовещавшись с ключарём, они сделали так, что и в книге учёта церковной утвари эти предметы числились вместе с другими, как уже добровольно пожертвованные государству в фонд помощи голодающим. Риск, конечно. Ну, да Бог не выдаст, свинья не съест!

После встречи с таинственным незнакомцем отец Савелий, никому ничего не говоря, достал спрятанные на клиросе сокровища и решил отнести их в дом своей покойной жены, который находился в городе, резонно предполагая, что и храм, и их с ключарём домики, расположенные в церковных стенах, обыщут в первую очередь сверху донизу. Да и ключарь Антоний, хоть и с верой человек, но очень уж жизнелюбив… Может и не сохранить тайну…

Всю дорогу до города отец Савелий размышлял о людских грехах и слабостях. Но когда полозья саней заскрежетали по заледенелым булыжникам мостовой, он словно проснулся. Мысль заработала приземлено и целенаправленно. И сразу ему стало ясно, что ценности в дом попадьи он везёт зря. И дураку ясно, где их надо искать, когда не найдут в монастыре.

Так куда же спрятать сокровища?

Отец Савелий оглянулся по сторонам и ему подумалось, что вот именно в таких одинаковых на вид и малоприметных домиках клады сохраняются надёжнее всего.

- Вас к старому дому, батюшка? – спросил извозчик.
              - Да, да, любезный. Подвези прямо к старому дому.

Вот и извозчик его узнал, и теперь запомнит. Сейчас они, наверное, все сотрудничают с чекистами. Если остановиться и сойти раньше, да ещё с этим тяжёлым баулом, тем более будет подозрительно и тем сильнее это бросится в глаза извозчику. Нет, надо ехать до самого дома. Чтобы как всегда, как раньше…

А может утопить золотые вещи в речке? Но тогда всё сгинет. Засосёт в ил, кто потом разыщет святые сосуды? Да и полынью найди ещё в такой мороз да в темноте… Нет, грех это. Нельзя людское от людей хоронить. Только надёжно спрятать, а когда Бог позволит, тогда и достать…

А если иродам сдать? Наверняка придёт распоряжение от владыки – отдать и не сопротивляться государственной власти. Зачем ему лишний грех на душу брать?..

Нет, не поднимется у него рука отдать святое Антихристу. Сказано в Писании: «Не давайте святыни псам и не бросайте жемчуга вашего перед свиньями, чтобы они не попрали его ногами своими и, обратившись, не растерзали вас». Чем больше кормишь чудовище, тем сильнее и злее оно становится… Антихрист не может долго продержаться, конец скоро наступит… Это всё в наказание нам за грехи, за характер наш русский - дурной и бабий. Настоящей веры мало осталось…

Думы его прервались, так как сани с главной дороги свернули на Полевую и легко заскользили по занесённой снегом улице к дому попадьи. Сунул извозчику двугривенный:

- Спасибо, любезный. Езжай себе с Богом! – и пошёл через обширную обочину по сугробам к своим воротам.

Отцу Савелию вдруг показалось, что извозчик специально не трогается с места и следит за ним. Он чуть было не оглянулся, но удержал себя, замедлил шаг, прислушиваясь к тому, что происходит за его спиной. И только перед самой калиткой до него донеслось хрипловато-приглушённое:

- Ну, сивая! Пошла живей! – и щёлк кнута.

Надёжно скрытый темнотой сумерек и чёрного забора, отец Савелий обернулся, чтобы убедиться, что извозчик действительно уехал. «Неужели следил? Или это уже нечистый мне мысли путает?.. А что он делал в такое время около храма? Словно специально меня поджидал…»

Всё казалось подозрительным отцу Савелию. Теперь он уже прекрасно понимал, что играет не в салки: «Днесь вопрос стоит – жить дальше или помирать? Но в том-то и дело – КАК жить и КАК помирать?.. Господи, подскажи и научи как поступить, чтобы сохранить сокровища?»

Тут взгляд его упал на соседнюю калитку. Это был домик дальних родственников его жены, которых к сему моменту раскидало кого куда смутное время. В живых оставалась только одна девка – Настёна. Отец Савелий запомнил её десятилетней девчонкой, когда неожиданно заболела она трахомой, полуослепла, а лицо покрылось обезображивающими язвами. Он тогда не раз заходил к ней, просил Бога помочь девочке. Но по-своему распорядился Господь. И выросла девица страшной на лицо, а потому дикой и считалась блажененькой. Жила она, чем Бог пошлёт и что подадут за какую-нибудь грязную работу соседи. В последние годы мужики поредели, многих скосила война, и к ней часто обращались за помощью. Уродство по-своему охраняло её в эти окаянные времена. На страшную блаженную и на её нищету никакой лихой человек не зарился…

«Вот оно – Божье провидение! Вот для чего послал ей Господь испытание: сейчас только она и может мне помочь…»

Отец Савелий решительно зашёл в соседний двор и постучал в дверь. От стука та подалась и со скрипом распахнулась. Он быстро вошёл, чтобы не остужать сени, и негромко позвал:

- Настёна, дочка! Ты здесь? И почему дверь не затворяешь?

Тусклый свет керосиновой лампы поплыл от горницы ему навстречу. 

- Здравствуйте, батюшка Савелий! А зачем мне её запирать-то? Постучат и всё равно открою… Да Вы присядьте, батюшка. Кипяточку не сделать попить, согреться? Озябли, небось, батюшка?

- Слушай меня, Настасья, внимательно! Тяжесть пребольшую на твои плечи возложу. Но уверен я, что Господь тебя специально для этого богоугодного дела и сподобил такую…

Зайдя в свой дом, уже давно остуженный, отец Савелий лампу зажигать не стал. Он уже осознал, что исчезнувшее сокровище будут связывать с ним. И если исчезнет он, то будут считать, что разумеется всё золото он унёс с собой. И пусть так считают… Пусть ищут его, и пусть найдут, если Бог попустит, но только не здесь.

Он сунул в дорожный сак пару меховых рукавиц, на ощупь выбрал потолще и потеплее платок и повязал его вместо шарфа. Взял из буфета сохранившиеся куски рафинада. Денег и хлеба, которые бы ему сейчас пригодились, в доме не было.

Трижды перекрестился в темноте на домашнюю божницу, ещё минуту постоял, вспоминая покойную жену, затем вышел и растворился в темноте февральской ночи.

Его торопливая, но искренняя молитва не осталось не услышанной. Но вот только сам отец Савелий так никогда об этом и не узнал. Через две недели, заразившись сыпняком, он умер на одном из полустанков замёрзшей России, что-то бормоча уже без сознания о каком-то сокровище, спрятанном от Антихриста…

*  *  *
1996 г.