М. Ю. Лермонтов. Глава 15

Нина Бойко
В начале нового года в Петербург приехал Аким Шан-Гирей –– готовиться к поступлению в Артиллерийское училище. Поселился у Арсеньевой. Главным управляющим Артиллерийского училища был И. О. Сухозанет. Пушкин писал в своём дневнике: «Выбор Сухозанета, человека запятнанного, вышедшего в люди через Яшвиля-педераста и отъявленного игрока, осуждается всеобще». Однако карьера Сухозанета быстро шла вверх, и в 1834 году, когда приехал Аким Шан-Гирей, Сухозанет уже встал во главе почти всех военных училищ. «Это, по-видимому, для того, чтобы дать другой оборот этим заведениям», –– иронизировал Энгельгард. 
 
«В Мишеле я нашел опять большую перемену. Он сформировался физически; был мал ростом, но стал шире в плечах и плотнее, лицом по-прежнему смугл и нехорош собой; но у него был умный взгляд, хорошо очерченные губы, черные и мягкие волосы, очень красивые и нежные руки; ноги кривые, (правую, ниже колена, он переломил в школе, в манеже, и ее дурно срастили).

Я привез ему поклон от Вареньки. В его отсутствие мы с ней часто о нем говорили; он нам обоим, хотя не одинаково, но равно был дорог. При прощанье, протягивая руку, с влажными глазами, но с улыбкой, она сказала мне:
— Поклонись ему от меня; скажи, что я покойна, довольна, даже счастлива.
Мне очень было досадно на него, что он выслушал меня как будто хладнокровно и не стал о ней расспрашивать; я упрекнул его в этом, он улыбнулся и отвечал:
— Ты еще ребенок, ничего не понимаешь!
— А ты хоть и много понимаешь, да не стопишь ее мизинца! — возразил я, рассердившись не на шутку.

Это была первая и единственная наша ссора; но мы скоро помирились.
Юнкерская школа была у Синего моста, и я почти каждый день ходил к Мишелю с контрабандой, то есть с разными паштетами, конфетами и прочим, и таким образом имел случай видеть и знать многих из его товарищей. Нравственно Мишель в школе переменился не менее как и физически, следы домашнего воспитания и женского общества исчезли... В школе царствовал дух какого-то разгула, кутежа, бамбошерства» (Аким Шан-Гирей).

Юнкера начали издавать рукописный журнал «Школьная заря», вскоре дав ему другое название: «Всякая всячина напячена». Корреспондентом мог быть любой желающий. Тот, кто писал или рисовал, клал свое произведение в ящик, содержимое ящика вынималось по средам, сшивалось и затем прочитывалось и просматривалось под общий хохот. Лермонтов написал для журнала ряд поэм, принесших ему славу «нового Баркова».

Иван Барков, ученик М. В. Ломоносова, стяжал себе всероссийскую известность «срамными сочинениями», которые любители пикантностей размножали в огромных количествах.

Поэмы Лермонтова не уступали Баркову. Но кто из поэтов сие миновал? Сколько такого было написано Пушкиным в  том же  возрасте, в котором писал Лермонтов, и даже раньше! Пушкин, связавшись с гусарами в Царском Селе, нахватался от них такого, что и сам потом был не рад. Произведения, предназначенные для тесного круга, однако же, проникали в светское общество и немало навредили как Пушкину, так и Лермонтову.
 
Вышло 7 номеров журнала. А. Ф. Тиран вспоминал, что главными его участниками были Лермонтов и Николай Мартынов. В своей «Исповеди», которую Мартынов  принимался писать несколько раз, он  рассказывает очень осторожно: «Я стал знать Лермонтова с юнкерской школы, куда мы поступили почти в одно время. Предыдущая его жизнь мне была вовсе не известна…»  Ну как же так «не известна»,  если были знакомы  с Москвы.

Школьные поэмы Лермонтова стали бескомпромиссными свидетельствами того, что происходило в среде юнкеров. Имена некоторых «героев»  навеки повязаны с  «Уланшей»,  «Гошпиталем» и «Одой к нужнику», в которых голый разврат вплоть до гомосексуализма.

Давно у фортепьян не раздается Феня...
Последняя свеча на койке Беловеня
Угасла, и луна кидает бледный свет
На койки белые и лаковый паркет.
Вдруг шорох, слабый звук и легкие две тени
Скользят по камере к твоей желанной сени,
Вошли... и в тишине раздался поцелуй...

«Всякая молодость имеет свой разгул, и от семнадцатилетних гусаров никто не может требовать катоновских доблестей, но самый снисходительный наблюдатель сознается, что разгул молодежи лермонтовского времени был разгулом нехорошим» (А. В. Дружинин).

Учебный год подошел к концу, состоялись экзамены, Школа  отправилась  в  военный  лагерь  под  Петергофом. Дозоры, учебные атаки, редкий отдых, когда разрешалось бывать в Петергофе... Николай Поливанов, отличный художник, рисовал акварелью: артиллерийский отряд на учениях, атака юнкеров под Ораниенбаумом, Лермонтов с товарищами в палатке... 

«Лермонтов был хорош со всеми товарищами, хотя некоторые из них не очень любили его за то, что он преследовал их своими остротами и насмешками за все ложное, натянутое и неестественное, чего никак не мог переносить. Впоследствии и в свете он не оставил этой привычки, хотя имел за то много неприятностей и врагов»  (А. М. Меринский).

«Лицо его было довольно приятное. Обыкновенное выражение  глаз в покое несколько томное;  но как скоро он  воодушевлялся  какими-нибудь проказами или школьничеством, глаза эти начинали бегать с такой быстротой, что одни белки оставались на месте, зрачки же передвигались справа налево с одного на другого, и эта безостановочная работа производилась иногда по нескольку минут сряду. Ничего подобного я у других людей не видал. Свои глаза устанут гоняться за его взглядом, который ни на секунду  не останавливался ни на одном предмете. Чтобы дать хотя приблизительное понятие об общем впечатлении этого неуловимого взгляда, сравнить его можно только с механикой на картинах волшебного фонаря, где таким образом  передвигаются глаза у зверей.

Волосы у него были темные, но довольно редкие, с светлой прядью немного повыше лба, виски и лоб весьма открытые, зубы превосходные — белые и ровные, как жемчуг. Как я уже говорил, он был ловок в физических упражнениях, крепко сидел на лошади; но так как в наше время преимущественно обращали внимание на посадку, а он был сложен дурно, не мог быть красив на лошади, поэтому он никогда за хорошего ездока в школе не слыл, и на ординарцы его не посылали. Если я вхожу в эти подробности, то единственно потому, чтобы объяснить, как смотрело на него наше ближайшее начальство, то есть эскадронный командир.

По пешему фронту Лермонтов был очень плох: те же причины, как и в конном  строю, но еще усугубленные, потому что пешком его фигура  еще  менее  выносила  критику.  Эскадронный  командир сильно нападал на него за пеший фронт, хотя он тут ни в чем виноват не был. Танцевал он ловко и хорошо. Умственное развитие его было настолько выше других товарищей, что и параллели между ними провести невозможно. Он много читал, много  передумал;  тогда  как другие  еще  вглядывались в жизнь, он уже изучил ее со всех  сторон;  годами  он  был не старше  других, но опытом и воззрением на людей далеко оставлял их за собой» (Н. С. Мартынов).
Замечательно,  что  среди множества  воспоминаний о Лермонтове нет ни одного, где бы говорилось о его бегающих глазах. «Он никогда за хорошего ездока в школе не слыл, и на ординарцы его не посылали», –– уверяет Мартынов, однако Тиран вспоминает другое: «...толстый казак долго  смотрел  на Лермонтова, покачал головою, подумал и сказал: «Неужто лучше этого урода не нашли кого на ординарцы посылать...» 

Спасибо Мартынову, что пояснил, ради чего он «входит в подробности»: «единственно потому, чтобы объяснить, как смотрело на него наше ближайшее начальство». Вполне согласно с характеристикой, данной семейству Мартыновых Ф. Ф. Вигелем:  «Подчеркивали свои верноподданнические чувства при каждом удобном случае».

В конце июля эскадрон находился в Царском Селе, и Лермонтова навестил Алексей Лопухин. «Это было так неожиданно, что я  едва  не  сошел  с  ума  от  радости; я поймал себя на том, что разговаривал сам с собою, смеялся, потирал руки; вмиг возвратился я к прошедшим радостям, двух ужасных лет как не бывало наконец…» (М. Лермонтов).
Из этого признания явствует, что школьная обстановка была ему уже в тягость. Имея врожденную  склонность к высокому, он по нужде подчинялся общему настроению. Чем меньше  дозволено  было  развивать  духовную  силу, тем мучительней это было для Лермонтова. По этой причине ему предстояло тяжелое будущее с припадками раздражительности.

О бурной встрече с Лопухиным Михаил сумел написать Марии Александровне через три месяца: 
«...На мой взгляд, ваш брат очень переменился, он толст, как я когда-то был, румян, но всегда серьезен и солиден; и всё же мы хохотали как сумасшедшие в вечер нашей встречи — и, бог знает, над чем. Послушайте, мне показалось, будто он чувствует нежность  к m-lle  Катерине Сушковой... известно ли вам это? Дядюшки этой девицы хотели бы их повенчать!.. Сохрани боже!.. Эта женщина — летучая мышь, крылья которой цепляются за всё встречное!.. Мне очень хотелось бы увидеть вас опять; в основе этого желания, прошу простить меня, покоится эгоистическая мысль, что возле вас я вновь мог бы обрести самого себя таким, каким я был когда-то, — доверчивым, полным любви и преданности».

В августе эскадрон возвратился в Петербург, где Лермонтова ждало письмо от Саши Верещагиной. Она полгала, что он уже офицер и поспешила поздравить.
Но производство в офицеры состоялось только в конце ноября. До этого Лермонтов отважился показать преподавателю русской словесности В. Т. Плаксину свою поэму «Хаджи Абрек». Николай Юрьев сделал копию «Хаджи Абрека» и при встрече с Сенковским –– редактором журнала «Библиотека для чтения» –– прочел ее. Через год Сенковский опубликовал поэму. Лермонтов был разгневан! Он еще не был уверен в своем таланте, ибо школьная обстановка была такова, что заниматься серьезной литературой приходилось урывками и украдкой. «Лермонтов был чрезвычайно скромен в отношении своего таланта, как и все великие писатели, чувствующие свое достоинство» (А. Н. Муравьев).

22 ноября 1834 года высочайшим приказом Михаил Юрьевич Лермонтов был произведен  в корнеты лейб-гвардии Гусарского полка. Ментики с золотыми  позументами и собольей опушкой, вицмундиры, шинели –– все было готово заранее. Господа офицеры приняли присягу, были представлены великому князю Михаилу Павловичу, а он представил их государю.

Счастливая  без  меры Елизавета Алексеевна делилась с родственницей Прасковьей Крюковой: «Гусар мой по городу рыщет, и я рада, что он любит по балам ездить: мальчик молоденький, в хорошей компании и научится хорошему, а ежели только будет знаться с молодыми офицерами, то толку не много будет».

Она попросила художника Будкина написать  портрет ее внука. Филипп Осипович Будкин был известным портретистом, ему позировали и члены царской семьи. Он изобразил Михаила Юрьевича в натуральную величину, поясно, в вицмундире, в корнетских эполетах. В руках Лермонтова –– треугольная шляпа с белым султаном, на плечо накинута шинель с бобровым воротником. Художник в точности передал красивые линии лба, очертания губ, печальную выразительность глаз, волосы, старательно уложенные парикмахером, –– современники считали этот портрет самым удачным в портретной галерее Лермонтова. 

23 декабря Лермонтов отправил письмо Марии Александровне:
«Дорогой друг! Что бы ни случилось, я никогда не назову вас  иначе:  это  означало  бы разрыв последних уз, которые соединяют меня с прошлым,  а этого ни за что на свете я не хотел бы, ибо моя будущность, хотя бы на первый взгляд и блестящая, на самом деле пуста и пошла; я должен вам признаться, что с каждым днем убеждаюсь все больше и больше, что из меня ничего не выйдет: со всеми моими прекрасными мечтами и моими неудачными опытами на жизненном пути... потому что мне недостает или удачи, или смелости.

Мне говорят: удача со временем придет, опыт и время придадут вам смелости... а почем знать: когда все это явится, сохранится ли тогда что-нибудь от той пламенной и молодой души, которой Бог одарил меня совсем некстати? не иссякнет ли моя воля от долготерпения... и наконец не будет ли окончательно разоблачено в моих глазах все то, что заставляет нас в жизни двигаться вперед?

Таким образом, я начинаю мое письмо с исповеди, по правде, и не думая об этом. Ну, пусть она послужит мне оправданием: вы из нее, по крайней мере, поймете, что если мой характер несколько изменился, то сердце неизменно. Один вид вашего последнего письма уже явился для меня упреком, конечно вполне заслуженным. Но о чем мог я вам писать? — Говорить вам о себе? Право я так пресыщен своей собственной персоной, что, когда я ловлю себя на том, что восхищаюсь своей мыслью, я стараюсь припомнить, откуда я ее вычитал? И в результате я дошел до того, что перестал читать, чтобы не мыслить.

Я  бываю теперь в свете... для того, чтобы меня узнали, чтобы доказать, что я способен находить удовольствие в хорошем обществе: а!!! Я ухаживаю, и вслед за объяснением в любви я говорю дерзости; это еще меня немного забавляет, и хотя это не совсем ново, по крайней мере редко встречается. Вы подумаете, что за это меня попросту выпроваживают... ну нет, совсем наоборот... женщины так созданы; я начинаю держать себя с ними самоувереннее; ничто меня не смущает — ни гнев, ни нежность: я всегда настойчив и горяч, а мое сердце довольно холодно; оно бьется только в исключительных случаях.

Не правда ли, далеко пошел... и не думайте, что это бахвальство: сейчас я самый скромный человек — к тому же я знаю, что это не подымет меня в ваших глазах; но я это говорю потому, что только с вами я отваживаюсь быть откровенным. Это оттого, что вы одна умеете меня жалеть не унижая, ибо я сам себя уже унижаю; если бы мне не были известны ваше великодушие и ваш здравый смысл, я бы не осмелился сказать то, что я сказал. И, может быть, оттого, что вы когда-то утешили очень сильное горе, возможно, и сейчас вы пожелаете рассеять милыми словами холодную иронию, которая неудержимо проскальзывает мне в душу, как вода просачивается в разбитое судно. О! как я хотел бы вас снова  увидеть, говорить  с  вами:  потому что звук ваших речей доставлял  мне облегчение. На самом деле следовало бы в письмах помещать над словами ноты».

Михаил Юрьевич стал частым гостем в доме Александра и Сергея Трубецких, где собиралось небольшое общество. После короткого отпуска отбыл в свой полк.
Уездный городок София, в двадцати пяти верстах от Петербурга,  входил в Царскосельский район, –– там и был расквартирован лейб-гвардии Гусарский полк, один из самых блестящих полков царской гвардии. Продовольственные  склады,  казармы,  манежи, госпиталь, фуражные склады, конюшенный двор, военный плац, а за ними просторное поле для выездных учений. Казармы были деревянные, но штаб полка находился в каменных зданиях.

В казармах имелись помещения для офицеров, однако молодые люди предпочитали снимать квартиры в Царском Селе. Лермонтов тоже снял для себя небольшую квартиру. Бабушка не поскупилась на приобретение обстановки,  нескольких лошадей и экипажа. Кроме того, заблаговременно были вызваны из Тархан повар, два кучера и слуга. И конечно –– Андрей Соколов, ставший давно  другом семьи. На Андрея Арсеньева полагалась, как на себя, и называла его по имени-отчеству: Андрей Иванович.

Царское Село с роскошными парками было излюбленным местом дачников. По праздникам здесь давались спектакли в  Императорском манеже –– красивом здании,  вмещавшем до двухсот человек. Также в манеже  устраивались «карусели» –– вид соревнований.  Николай I считал их отличной тренировкой для гвардейцев. Участники «карусели» надевали настоящие средневековые доспехи, которые им выдавали из личной коллекции императора, Николай I выходил в латах Максимилиана, государыня с дочерьми в роскошных платьях, стилизованных под средневековье, младшие сыновья государя –– в костюмах пажей. Происходила езда по кругу с выполнением  на лошадях всевозможных фигур: мужчины и дамы в паре. Гремела музыка,  манеж освещался сотнями огней.
 
«Служба в полку была не тяжелая, –– кроме лагерного времени или летних кампаментов по деревням, когда ученье производилось каждый день. На ученьях, смотрах и маневрах должны были находиться все офицеры. В остальное время офицеры, не командовавшие частями, ограничивались караулом в Александровском дворце, дежурством в полку да случайными какими-либо нарядами. Поэтому большинство офицеров, не занятых службою, уезжало в Петербург и оставалось там до наряда на службу. На случай экстренного же требования начальства, в полку всегда находилось два-три офицера из менее подвижных, которые и отбывали за товарищей службу, с зачетом очереди наряда в будущем. За Лермонтова отбывал службу большей частью офицер Годеин, любивший его, как брата.

В праздничные же дни, а также в случаях каких-либо экстраординарных событий в свете, как-то: балов, маскарадов, постановки новой оперы или балета, дебюта приезжей знаменитости, офицеры не только младших, но и старших чинов уезжали в Петербург и, конечно, не все возвращались в Царское Село своевременно. Однажды генерал Хомутов приказал полковому адъютанту назначить наутро полковое ученье, но адъютант доложил, что вечером идет опера «Фенелла», офицеры в Петербурге, так что многие, не зная о наряде, не будут на ученье. Командир полка принял во внимание подобное представление, и ученье было отложено до следующего дня.

Я знал Михаила Юрьевича еще в Школе юнкеров и по выпуску его в офицеры очень интересовался им, тем более что слава поэта предшествовала появлению его в полку. Я числился в полку старшим корнетом, когда Лермонтов был произведен  в  офицеры,  и поэт, по заведенному порядку, после представления начальству явился ко мне с визитом. После обычных приветствий я обратился к нему с вопросом:
— Надеюсь, что вы познакомите нас с вашими литературными произведениями?
Лермонтов нахмурился и, немного подумав, отвечал:
— У меня очень мало такого, что интересно было бы читать.
— Однако мы кое-что читали уже.
— Все пустяки! — засмеялся Лермонтов.

Он жил с товарищами дружно, офицеры любили его за высоко ценившуюся тогда «гусарскую удаль». Не сходился он только с одними поляками, в особенности не любил чванного Понятовского, бывшего впоследствии адъютантом великого князя Михаила Павловича. Взаимные их отношения ограничивались холодными поклонами при встречах.

В Гусарском полку было много любителей большой карточной игры и гомерических попоек с огнями, музыкой, женщинами и пляской. У Герздорфа, Бакаева и Ломоносова велась постоянная игра, проигрывались десятки тысяч, у других — тысячи бросались на кутежи. Лермонтов бывал везде и везде принимал участие, но сердце его не лежало ни к тому, ни к другому. Он приходил, ставил несколько карт, брал или давал, смеялся и уходил. О женщинах, приезжавших на кутежи из С.-Петербурга, он говаривал: «Бедные, их нужда к нам загоняет», или: «На что они нам? у нас так много достойных любви женщин».

Из всех этих шальных удовольствий поэт более всего любил цыган. В то время цыгане в Петербурге только что появились. Их привез из Москвы знаменитый Илья Соколов, в хоре которого были первые по тогдашнему времени певицы: Любаша, Стеша, Груша и другие, увлекавшие не только молодежь, но и стариков на безумные траты. Цыгане, по приезде из Москвы, первоначально поселились в Павловске, где они в одной из слободок занимали несколько домов, а затем уже с течением времени перебрались в Петербург. Михаил Юрьевич частенько наезжал с товарищами к цыганам в Павловск, но и здесь, как во всем, его привлекал не кутеж, а их дикие разудалые песни, своеобразный быт, оригинальность типов и характеров» (А. В. Васильев).

По сути, Лермонтова ничто не влекло, кроме поэзии: он растворялся в ней без остатка, ловил послания Божьи, облачая их в слово, и верил –– оно достигнет людей, обладающих слухом.  «Я жить хочу!» –– было второй его ипостасью. Жить ярко и бурно, с полной отдачей сил. Будь в это время война за свободу какой-то страны, он бы, как Байрон, примкнул  к повстанцам,  отдал бы,  как Байрон,  свое состояние, и так же, как Байрон, сложил бы там голову. 

В свете Михаил Юрьевич видел, что  «у  каждого был какой-нибудь пьедестал: имя, титул, покровительство...» У него ничего этого не было: фамилия его не была известна светскому обществу. Но если даже была известна кое-кому, то исключительно его юнкерскими поэмами, да сплетнями о его родителях. «Я увидал, что если мне удастся занять собой одно лицо, другие незаметно тоже займутся мною, сначала из любопытства, потом из соперничества».
 
Бесконечное волнение бабушки за судьбу внука, стремление оградить его от неприятностей, вызывали в нем протест. Как рассказывала гувернантка В. Н. Столыпиной, «бабушка просила Мишеля не писать стихов, не заниматься более карикатурами». В ответ он гневно вопрошал: «Что же мне делать с собой, когда я не могу, как другие?!» 

Еще одной причиной для беспокойства Елизаветы Алексеевны было то, что Мишу женят. К «женитьбе» он сам подал ей повод. На одном из балов встретил Катю Сушкову,  с которой не виделся свыше четырех лет. Катя переменилась –– это была уже дама,  искавшая мужа.  Ее кавалеры, которыми хвасталась в юности, больше не интересовались ею, и на балах Катя стояла в сторонке. «Беспечно болтала»  с каким-нибудь новичком, на самом же деле ждала, что ее пригласят на танец. «Я с некоторого времени принялась курить трубку и сигары, но не по вкусу, а оттого, что от них мне делается дурно, я докуриваюсь до бесчувствия и тогда забываю свои душевные страданья».

В мае 1833 года  Сушкова приезжала в Москву на свадьбу одной из своих кузин. «Свадьба была блистательная, молодые казались счастливыми, обеды и балы обыкновенной чередой сменялись один за другим. На прекрасном бале молодых мне пришлось протанцевать раза три с каким-то очень молодым человеком; мне его представили, я не расслышала его фамилии, да и не осведомилась о ней после продолжительной мазурки, хотя разговор моего кавалера нравился мне проблесками чувства и наивного удивления, внушенного ему мною».

Кавалер этот вскоре исчез с ее горизонта, и Катя сумела увлечь Алексея Лопухина, который окончив университет, служил в Синодальной конторе. «Мы все дни проводили втроем в кабинете Лопухина: читали, болтали... Гуляли, катались всегда вместе. Изредка, бывало, заглянет к нам старушка –– мать Сашеньки Верещагиной, но избалованная дочка, без дальних околичностей, спроваживала ее словами: “Maman, пошли бы к себе наверх, вам там спокойнее”.

Дни, проведенные с Сашенькой, были для меня днями счастия, потому что я искренно ее любила и слепо верила ее дружбе; но скоро, слишком скоро последствия доказали, как много я в ней ошиблась и сколько горя, слез и разочарования принесла мне ее лицемерная дружба, а может быть и совсем сокрушила мою судьбу».

Алексей Лопухин не на шутку увлекся тогда Сушковой. Для Кати он был выгодной партией –– пять тысяч  крепостных. Сашенька Верещагина знала, что отец Алексея и сестры не  хотят  этого брака;  не хотела его и Сашенька,  «милая кузина», вместе с которой Катя Сушкова велела испечь для Миши булок с опилками.

Какое-то время родственники надеялись, что Алексей передумает, однако он был настойчив и через год поехал в Петербург знакомиться  с дядей и теткой Кати.  Тогда и навестил  Лермонтова в военном лагере. Теперь Лопухин опять собирался к Сушковой –– делать официальное предложение. Верещагина написала Лермонтову и очень просила отговорить друга.  Это была неприкрытая ревность  с ее стороны:  Сашеньке минуло 25 лет, а жениха до сих пор не нашлось.

В это время и встретил Сушкову Михаил Юрьевич на одном из балов.  Он сделал все, чтобы влюбить  в себя Катю: выказывал к ней самые пылкие чувства, уверял, что Лопухин глуп и что Катя  будет скучать с ним всю жизнь. Подтрунивал:  «Зато у Лопухина пять тысяч душ!» 

Лермонтов затмевал собой Лопухина, здесь и сравнивать было нельзя. Катя влюбилась  и отказала Алексею; после чего получила анонимное письмо, из которого поняла, что Лермонтов только морочил ей голову. Письмо написал сам Лермонтов, изменив почерк. 
Свадьба Лупохина и Сушковой не состоялась. Но интрига, в которую Лермонтова втянула  Сашенька Верещагина,  закончилась куда печальнее для него самого, чем для Кати. Узнав от петербургских кузин, что Лермонтов на балах только с Сушковой, помня его юношеские ухаживания за Катей, Варенька Лопухина дала согласие выйти замуж за Бахметева, человека намного старше ее: «для бедной Тани все были жребии равны».

«Бахметеву было 37 лет, когда он задумал жениться и стал ездить в свет, чтобы высмотреть себе невесту. Выбор его колебался между несколькими приглянувшимися ему барышнями, и он молился, чтобы господь указал ему, на ком  остановить  выбор.  В этих мыслях он приехал на бал в Дворянское собрание и подымался по лестнице, когда, желая обогнать его, Варенька Лопухина зацепила свой бальный шарф за пуговицу его фрака. Пришлось остановиться и долго распутывать бахрому, опутавшую пуговицы со всех сторон… Николай Федорович  усмотрел  в  этом несомненное  указание  свыше  ––  и  посватался. Человек  он  был с большим состоянием и безупречной репутации. Не знаю, кто повлиял на бедную Вареньку, но предложение Бахметева было принято» (О. Н. Трубецкая).

«Мы играли в шахматы, человек подал письмо; Мишель начал его читать, но вдруг изменился в лице и побледнел; я испугался и хотел спросить, что такое, но он, подавая мне письмо, сказал: «Вот новость — прочти», и вышел из комнаты. Это было известие о предстоящем замужестве В. А. Лопухиной (Аким Шан-Гирей).

Эпизод с Сушковой обратил на себя внимание петербургских гостиных. Нашлись Любочки и Лизоньки, пожелавшие завлечь в свои сети «интересного гусара», и «бедные, тоже погибли от этой любви». Поэтесса Ростопчина писала Александру Дюма: «Мне случалось слышать признания нескольких жертв Лермонтова, и я не могла удержаться от смеха, даже прямо в лицо при виде слез моих подруг, не могла не смеяться над оригинальными и комическими развязками, которые он давал своим злодейским, донжуанским подвигам».

Алексей Лопухин вряд ли был благодарен Лермонтову, но через три года женился на княжне Оболенской, влюбившись в нее без памяти. Мария Александровна была недовольна:  «... что касается наружности, то она самая некрасивая из четырех сестер. Я предполагаю, что она мила, добра, а впрочем, как мне кажется, совсем пуста… Я хотела бы для Алеши что-нибудь получше…»

Катя Сушкова тоже вышла замуж –– за старого своего поклонника, дипломата Хвостова. Из истории с Лермонтовым она извлекла для себя максимальную пользу: опубликовала свои мемуары. Кто бы хоть раз вспомнил о ней, если б не Лермонтов?
И Верещагина отыскала себе жениха –– барона Хюгеля, уехала с ним в Германию. Только Лермонтов навсегда остался один.