М. Ю. Лермонтов. Глава 17

Нина Бойко
Елизавета Алексеевна с нетерпением ждала внука в отпуск. «Милый любезный друг Мишенька. Конечно, мне грустно, что долго тебя не увижу, но, видя из письма твоего привязанность твою ко мне, я  плакала  от благодарности к богу. Меня беспокоит, что ты без денег».

Зная, что жалование внука всего 700 рублей, уведомляла: «Посылаю теперь тебе, мой милый друг, тысячу четыреста рублей ассигнациями да писала к брату Афанасию, чтоб он тебе послал две тысячи рублей. Надеюсь на милость Божию, что нонешний год порядочный доход получим, но теперь еще никаких цен нет на хлеб, а задаром жалко продать хлеб. Невестка Марья Александровна была у меня и сама предложила написать к Афанасию, и ты, верно, через неделю получишь от него две тысячи... Я к тебе буду посылать всякие три месяца по две тысячи пятьсот рублей. Я долго к тебе не писала, мой друг, но не беспокойся обо мне, я здорова; береги свое здоровье, мой милой, ты здоров, весел, хорошо себя ведешь, и я счастлива и истинно, мой друг, забываю все горести и со слезами благодарю бога, что он на старости послал в тебе мне утешения.

Лошадей тройку тебе купила, и, говорят, как птицы летят, они одной породы с буланой и цвет одинакой, только черный ремень на спине и черные гривы, забыла, как их называют. Домашних лошадей шесть, выбирай любых, пара темно-гнедых, пара светло-гнедых и пара серых, но здесь никто не умеет выезжать лошадей, у Матюшки силы нет. Никанорка объезжает купленных лошадей, но я боюсь, что нехорошо их приездит, лучше думаю тебе и Митьку кучера взять. Можно до Москвы его отправить дни за четыре до твоего отъезда.
Стихи твои, мой друг, я читала, бесподобные, а всего лучше меня утешило, что тут нет нонышней модной неистовой любви, и невестка сказывала, что Афанасью очень понравились стихи твои и очень их хвалил, да как ты не пишешь, какую ты пиесу сочинил, комедия или трагедия? Все, что до тебя касается, я неравнодушна, уведомь, а коли можно, то и пришли через почту. Стихи твои я больше десяти раз читала. Скажи Андрею, что он так давно к жене не писал, она с ума сходит, всё плачет, думает, что он болен. В своем письме его письмо положи, да пусть купит подарок для Дарьи, она служит мне с большой привязанностью. Получил ли ты мех черной под сюртук? Прощай, мой друг, Христос с тобою, будь над тобою милость божия.

Не забудь, мой друг, купить мне металлических перьев, здесь никто не умеет очинить пера. Все мне кажется, мой друг, мало тебе денег; нашла еще сто рублей, посылаю тебе тысячу пятьсот рублей».

В ноябре  за безупречную службу Лермонтов получил поощрение от великого князя Михаила Павловича, и 20 декабря смог выехать в Москву, имея на руках отпускное свидетельство сроком на шесть недель.

В Москве остановился у Екатерины Аркадьевны Столыпиной, где его ожидала коляска с периной и собачьим одеялом, –– бабушкина забота. Побывал у Верещагиных, Лопухиных, у Пожогиной-Отрашкевич, смеялся, шутил, рассказывал анекдоты, садился за рояль, играл и пел. Успел на рождественский бал в Благородном собрании, и 31 декабря  прибыл в Тарханы.

Бабушка чуть не лишилась рассудка, увидев своего Мишу. «Что я чувствовала, увидя его, я не помню, и была как деревянная, но послала за священником служить благодарный молебен. Тут начала плакать, и легче стало».

Приехали из Апалихи Шан-Гиреи, несколько знакомых из Чембар, –– Новый год встретили вместе. Немного успокоившись, Елизавета Алексеевна рассказала внуку, что хлеб продала довольно выгодно, а еще выгодней продала гречу.  Сказала, что страшно скучала,  боялась, не болен ли Миша?

Снова зашел разговор о разделе наследства. Лермонтов выехал в Кропотово.
Как горько, наверно, было ему увидеть почти неприкрытую бедность после роскошных домов и квартир петербургской родни! Лермонтов съездил в Шипово на могилу отца, где стоял уже памятник из серого гранита, увенчанный крестом;  поклонился  родному  праху...  Будь  отец  жив, сколько  могли  бы  сказать  друг другу, выпить в его кабинете, заставленном книгами, и еще больше сродниться душой –– оба военные.

Тетка Елена Петровна призналась ему, что собирается замуж за небогатого помещика Петра Васильевича Виолева, и если Миша не против, они с мужем выкупят его долю наследства  с рассрочкой в пять лет. Он согласился. Он бы совсем отказался от своей доли, если б не бабушка. Акварельными красками  Михаил Юрьевич скопировал портрет отца.

22 января Лермонтов представил в Чембарский уездный суд доверенность на имя Григория Васильевича Арсеньева,  жившего в тридцати верстах от Кропотова: «Так как я состою на службе и сам для раздела имения прибыть не могу».
Елизавета Алексеевна написала Прасковье Крюковой: «План жизни моей, мой друг, переменился: Мишенька упросил меня ехать в Петербург с ним жить, и так убедительно просил, что не могла ему отказать и так решилась ехать в мае. Его отпустили ненадолго, ваканции не было, и в первых числах февраля должен ехать. Какова у вас зима? А у нас морозы доходят до 30 градусов, но пуще всего почти всякой день метель, снегу такое множество, что везде бугры, дожидаюсь февраля, авось либо потеплее будет, ветра ужасные, очень давно такой жестокой зимы не было».

Дороги перемело, соседи не навещали, никто не отвлекал Михаила Юрьевича от работы, и он был рад. В уютном своем кабинете, под буйство метели за окнами, писал драму «Два брата», непосредственно связанную с его пребыванием в Москве. «Пишу четвертый акт новой драмы, взятой из происшествия, случившегося со мною в Москве. — О, Москва, Москва... Надо тебе объяснить сначала, что я влюблен», –– поделился  в письме к Святославу Раевскому. 

Да, он виделся с Варенькой! На балу в Благородном собрании. Не подошел, но издали наблюдал за ней, и лишь когда сели за стол,  он постарался сесть рядом с ней и Бахметевым. В том, что произошло, Лермонтов смог признаться только  спустя  несколько  месяцев  –– в романе «Княгиня Лиговская»: «За десертом, когда подали шампанское, Печорин, подняв бокал, оборотился к княгине: — Так как я не имел счастия быть на вашей свадьбе, то позвольте поздравить вас теперь. –– Она посмотрела на него с удивлением и ничего не отвечала. Тайное страдание изображалось на ее лице, столь изменчивом, рука ее, державшая стакан с водою, дрожала… Печорин все это видел, и нечто похожее на раскаяние закралось в грудь его: за что он ее мучил? с какою целью? Какую пользу могло ему принести это мелочное мщение?.. он себе в этом не мог дать подробного отчета».

Лермонтов вновь любил ее,  любил еще больше, чем прежде.  Да, он считал ее замужество коварством, но убедился, что это не так. В драме «Два брата» Юрий признается: «Случалось мне возле других женщин забыться на мгновенье; но после первой вспышки я тотчас замечал разницу, yбийственную для них –– ни одна меня не привязала». Мотив измены возлюбленной, соблазнившейся богатством и положением в обществе (бывшие подозрения Лермонтова относительно Вареньки), приобрел социальный характер:  «...миллион, да тут не нужно ни лица, ни ума, ни души, ни имени — господин миллион — тут всё».

Взяв в бывшей классной краски и кисти, Михаил Юрьевич написал портрет Вари: гордая посадка головы, слегка вопросительный взгляд, родинка над бровью.   

После «Двух братьев» занялся поэмой «Боярин Орша», которую начал еще в Петербурге.  (Поэма увидит свет лишь в 1842 году. Белинский, читавший ее  в рукописи, писал Бакунину: «Читали ли вы «Боярина Оршу» Лермонтова? Какое страшно могучее произведение! Привезу его к Вам вполне, без цензурных выпусков»).
Была задумана «Песня о купце Калашникове». Народные речевые обороты, которые Лермонтов собирался ввести в нее, он заимствовал у тарханских крестьян и дворовых. В поэме должен был происходить кулачный бой, и, как только слегка распогодилось, Михаил Юрьевич упросил мужиков выйти стенка на стенку. Выставил бочонок  водки,  место боя оцепили веревками,  мужики разделились на две половины –– и началось!  Лермонтов сам сгорал от желания драться, но этого делать было нельзя:  он хозяин, ему уступят.
«Много нашло народу; а супротивник сына моего прямо по груди-то и треснул, так, значит, кровь пошла. Мой-то осерчал, да и его как хватит — с ног сшиб. Михаил Юрьевич кричит: «Будет! Будет, еще убьет!» (А. П. Ускокова, крестьянка села Тарханы). 
На этом бой кончился.

В январе по манифесту Николая I солдаты, отбывшие двадцатилетний срок службы, были отпущены по домам; в Тарханы их возвратилось шесть человек. Лермонтов распорядился для каждого дать по полдесятины пахотной земли и необходимое количество строевого леса на постройку изб. Елизавета Алексеевна была недовольна, но распоряжения внука  не отменила.

По установившейся погоде Андрей Соколов и кучер Митька погнали в Петербург тройку башкирок и еще двух лошадей. Сам Лермонтов прибыл в столицу в середине февраля. Бабушка оказалась права: тройка летела как птица. Внук радостно сообщал ей: «Лошади мои, башкирки, вышли так сносны, что чудо: до Петербурга скачу — а приеду, они и не вспотели; а большими парой, особенно одной, все любуются, — они так выправились, что ожидать нельзя было».

И в следующем  письме: «Я на днях купил лошадь у генерала и прошу вас, если есть деньги, прислать мне 1580 рублей; лошадь славная и стоит больше, — а цена эта не велика».

Елизавета  Алексеевна  не замедлила выслать нужную сумму. В конце апреля сама приехала. Михаил Юрьевич к тому времени подыскал ей квартиру в доме Шаховской на Садовой улице, и купил карету. Квартира понравилась бабушке.

В мае,  по ее просьбе, Григорий  Васильевич  Арсеньев побывал в Кропотове, проведя полный учет крестьян, дворовых людей, хозяйства господского и крестьянского со всеми постройками, скотом и инвентарем, пахотных и лесных угодий. Домашнее имущество Юрий Петрович Лермонтов завещал сестрам, все остальное было оценено в 60 тысяч рублей и разделено на две части. По закладной в опекунский совет оставалось  долгу 25 тысяч, на долю Михаила Юрьевича приходилось 12 тысяч. Всего же ему полагалось после продажи наследственной доли 25 тысяч рублей. Григорий Васильевич передоверил продажу Арсеньевой, и в конце марта следующего года муж Елены Петровны, Виолев, выкупил долю племянника, взяв на себя выплату по закладной. Арсеньева была недовольна, хоть и писала Крюковой: «...Я  рада, что продала Мишину часть Виолеву, ежели бы постороннему продала, хотя бы наверное тысяч десять получила лишнего, но стали бы жаловаться, что я их разорила и что Миша не хотел меня упросить и на него бы начали лгать, рада, что с ними развязалась...» 

Несправедлива она была к Лермонтовым. Они не умели лгать, и никогда не жаловались. В сердцах она обвинила и Григория Васильевича: зачем оценил имение  дешево, зачем не все, что полагалось Мишеньке, взял с его теток? Обидела честного человека, и арсеньевский род прекратил отношения с  ней.
В Царском Селе служили теперь вместе с Лермонтовым Алексей Аркадьевич Столыпин (Монго), и штаб-ротмистр Алексей Григорьевич Столыпин. Втроем они сняли квартиру, хозяйство вели совместно. Монго стал красавцем! Все дамы высшего света, обитавшие в Царском Селе, были в него влюблены.

«Изумительная по красоте внешняя оболочка была достойна его души и сердца. Назвать Монго-Столыпина значило для нас, людей того времени, то же, что выразить понятие о воплощенной чести, образце благородства, безграничной доброты, великодушии и беззаветной готовности на услугу словом и делом. Вымолвить о нем худое слово не могло бы никому прийти в голову, и принято было бы за нечто чудовищное. Отменная храбрость этого человека была вне всякого подозрения. И так было велико уважение к этой храбрости и безукоризненному благородству, что, когда он однажды  отказался от дуэли, на которую был вызван, никто в офицерском кругу не посмел сказать укорительного слова, и этот отказ, без всяких пояснительных замечаний, был принят и уважен»  (А. П. Извольский).   
Алексей Столыпин прославился даже своей собакой, которой четыре года назад дал кличку Монго, начитавшись приключений Монго Парка, –– она разыскивала его повсюду, прибегала на смотры и, к досаде командира полка Хомутова, облаивала его лошадь.

Погода стояла  холодная, мокрая,  гусары   уставали, и если случалась возможность, то развлекали себя, кто чем.  Алексей Григорьевич,  как старший, несколько сдерживал молодежь, и все-таки Лермонтов и Монго исхитрялись прославиться похождениями.

Внезапно случилась беда:  брат Алексея Григорьевича утонул. Он уезжал на год за границу, пароход отошел в Кронштадт, Павел Григорьевич сел  на скамейку близко от борта –– и вдруг опрокинулся в море! Пытались со шлюпки поймать его за руку, рука оказалась в перчатке и соскользнула.
Это страшное происшествие настолько ошеломило Лермонтова, что он слёг. Елизавета Алексеевна тоже свалилась. Александр Сергеевич Пушкин, близко знавший Павла Столыпина, писал жене: «Утопление Столыпина –– ужас! Неужто невозможно было ему помочь?»

Только в конце июня  Арсеньева нашла в себе силы написать Крюковой: «Горестное это происшествие расстроило Мишино здоровье... но, слава богу, ему позволено взять  курс на Кавказских водах. Здесь всякой день дожди и холод престрашной... Об себе что сказать: жива, говорят, постарела, но уж и лета, пора быть старой».

Ехать на воды Лермонтов отказался. Как только закончились учения, и офицеры опять получили свободу, он перебрался к бабушке, где все располагало к трудам, чтению и пересмотру заброшенных было тетрадок. Аким Шан-Гирей, находясь в артиллерийской школе, на выходных бывал у Арсеньевой и был посвящен во все творческие замыслы поэта. Лермонтов творил с невероятной  быстротой; закончив произведение, редко к нему возвращался, не исправлял, а если был недоволен, брался за новое, перенося в него главные моменты из того, которое забраковал. Аким сохранял забракованные рукописи, справедливо полагая, что Михаил Юрьевич когда-нибудь к ним вернется.
Когда приходила нужда быть в Царском, Лермонтов возвращался в свою квартиру. В полку у него появился еще один друг –– Семен Абамелик. Он в декабре минувшего года окончил юнкерскую школу и был произведен в корнеты.  Крохотного роста, за что прозвали Мальчик с пальчик,  Семен до самозабвения любил живопись. Оборудовав мастерскую в доме своего зятя, полковника Ираклия Баратынского, он вместе с Михаилом Юрьевичем проводил там свободное время. Абамелик писал картины на религиозные темы,  Лермонтов –– кавказские виды,  помня их с детства. Абамелик нравился Лермонтову: отлично образованный, без фатовства, всегда приветливый и без малейшего налета солдафонства. Через Абамелика  он сошелся с полковником Баратынским и его супругой.

К Лермонтову, по свидетельству Лонгинова (дальний родственник Лермонтова), «начальство не благоволило, считало его дурным фронтовым офицером. Он частенько сиживал в Царском Селе на гауптвахте, где я его иногда навещал. Между прочим, помню, как однажды он жестоко приставал к арестованному вместе с ним лейб-гусару Владимиру Дмитриевичу Бакаеву».

Странно такое читать: «дурной офицер» получал поощрения и «благоволения» от великого князя Михаила Павловича, а Владимир Дмитриевич Бакаев –– гусар, не мог дать отпор, дожидался, когда ему посочувствуют. Лермонтов почему-то к прислуге относился по-человечески, и повар использовал это: напьется и не приготовит обед. Когда Михаил  Юрьевич  вышел из себя, тот с пьяных глаз кинулся драться. Лермонтов это оставил без наказания, но дошло до Арсеньевой: повар мгновенно был выслан в Тарханы, а управляющему было наказано высечь его и отправить в деревню Михайловку пасти скот.

Лермонтов, безусловно, не всегда бывал прав в своих действиях, но ничего не делал  умышленно, это случалось либо с досады, либо от школьничества. «Жизнь не имела в виду сделать нас совершенными», –– как говорит Ремарк. Но вот что занятно: большинство неприязненных высказываний о поэте принадлежат его родственникам. 
   
В августе снова были учения в Красном Селе. Когда уже все надоело, Лермонтов  и Монго сорвались к балерине Пименовой, жившей у Красного кабачка на даче любовника.

«— Вперед, Маёшка! только нас
Измучит это приключенье,
Ведь завтра в шесть часов ученье!»
«— Нет, в семь! я сам читал приказ!»

Отыскали калитку Пименовой, открыть не смогли, перелезли через забор, и когда балерина увидела их, то «чуть не брякнулась со стула».

Пред ней, как призрак роковой,
С нагайкой, освещен луной,
Готовый влезть почти в окошко
Стоит Монго, за ним Маёшка.
–– «Что это значит, господа?
И кто вас звал прийти сюда?
Ворваться к девушке — бесчестно!..»
— «Нам, право, это очень лестно!»
— «Я вас прошу: подите прочь!»
–– «Но где же проведем мы ночь?
Мы мчались, выбились из силы...»
— «Вы неучи!»
— «Вы очень милы!..»
–– «Чего хотите вы теперь?
Ей-богу, я не понимаю!»
— «Мы просим только чашку чаю!»
— «Панфишка! отвори им дверь!»

В доме красавец Монго применил все свои чары, и дама сдалась. Маёшка сидел в ожидании конца любовных утех, как  вдруг со двора послышался грохот! Глянул в окно ––  девятиместный экипаж с пятнадцатью седоками!  Оставался лишь один выход –– прыгнуть в окно, что и сделали, перекрестясь. На Петергофской дороге чуть не столкнулись с коляской великого князя! Повернули на Петербург. В полк возвратились уже на рассвете.
Михаил Павлович их не узнал, он только заметил двух ускакавших гусар. Утром спросил командира полка:
–– Все  офицеры на месте?
–– Все, –– ответил Хомутов.
Об этом приключении Лермонтов написал  поэму «Монго», которая всем полюбилась, даже великому князю.

Наверно, не раз Михаил Юрьевич думал о том, что стало бы с ним, свяжись он с чиновной средой? Изобретательный, страстный и непоседливый, он бы зачах в канцелярии. 

«В одно воскресенье, помнится, 15 сентября 1836 года, часу во втором дня, я поднимался по лестнице конногвардейских казарм в квартиру доброго моего приятеля А. И. Синицына. Подходя, столкнулся с быстро сбегавшим с лестницы и жестоко гремевшим саблею молоденьким гусарским офицером в треугольной шляпе. Офицер этот имел очень веселый, смеющийся вид человека, который сию минуту видел, слышал или сделал что-то пресмешное. Он слегка  задел  меня или, скорее, мою шинель, длинным капюшоном своей распахнутой шинели, и засмеявшись, сказал, вскинув на меня свои довольно красивые, живые, черные глаза: “Извините мою шинель за то, что лезет целоваться с гражданским хитоном”, — и продолжал быстро спускаться с лестницы, по-прежнему гремя ножнами сабли, не пристегнутой на крючок, как делали тогда все светски благовоспитанные кавалеристы.
Под этим впечатлением я вошел к Синицыну и застал моего доброго Афанасия Ивановича  в шелковом халате, занятого смахиванием пыли  со стола и выниманием окурков из цветочных горшков.

— Что это вы так хлопочете, Афанасий Иванович? — спросил я.
— Да, как же, –– отвечал Синицын с несколько недовольным видом, –– я, вы знаете, люблю, чтоб у меня все было в порядке, сам за всем наблюдаю; а тут  влетает товарищ по школе, курит, сыплет пепел куда попало, тогда как я  ему  указываю  на пепельницу,  вдобавок швыряет окурки своих проклятых трабукосов в мои  цветочные  горшки. У этого Майошки страстишка дразнить меня моею аккуратностью.
— Гость ваш ––это тот молоденький гусар, что сейчас вышел?
— Да, да, тот самый. И вышел, злодей, с хохотом, восхищаясь, что доставил мне работы на добрый час.

Я спросил Синицына:
–– Кто этот гусар? Вы называете его «Майошкой», но это, вероятно, школьная кличка.
— Лермонтов, — отвечал Синицын, — мы с ним были вместе в кавалерийском отделении школы. Пишет стихи, да и какие прелестные, уверяю вас.
— А! Так поэма «Хаджи Абрек», напечатанная в «Библиотеке для чтения», принадлежит этому сорвиголове!..
— После Пушкина, который был в свое время сорвиголовой, кажется, почище всех сорвиголов бывших, сущих  и  грядущих,  нечего удивляться  Лермонтову» (В. П. Бурнашев).

С наступлением осени началось затишье в полку: офицеры перебрались в Петербург, приезжая в Царское Село только на дежурства. Святослав Афанасьевич Раевский познакомил Лермонтова со своим однокурсником по Московскому университету –– Андреем Александровичем Краевским, который  сейчас помогал Пушкину в издании журнала «Современник».

Краевский был побочным сыном внебрачной дочери известного московского обер-полицмейстера Н.П. Архарова, в доме  которого  провел свое детство и получил начальное воспитание. Выдающиеся способности мальчика обратили внимание Архарова, и в 1825 году, пятнадцати лет от роду, Андрей Краевский был помещен в Московский университет на философский факультет, причем, чтобы обойти закон, требовавший для поступления 17-летнего возраста, в документах Краевского было прибавлено два года. По окончанию университета, Андрей Александрович хотел посвятить себя научным занятиям, но семейные обстоятельства резко переменились, и он отправился в Петербург искать средств к существованию. Поступил в департамент Министерства народного просвещения, давал уроки истории и русской литературы в частных домах. Скоро приобрел известность талантливого педагога, вошел в  круг  петербургского высшего общества и познакомился с князем В.Ф. Одоевским, который ввел его в тогдашние литературные кружки. С 1835 года Краевский уже занимал должность помощника редактора одного из петербургских журналов.

Несмотря на то, что Андрей Александрович был близок с Пушкиным, напроситься у него на знакомство с поэтом Лермонтов  даже подумать не мог!

В ту осень Михаил Юрьевич работал над романом «Княгиня Лиговская», строя его на конфликте богатого аристократа с бедным чиновником. Пафос этой вещи заключался в защите человеческого достоинства. Роман был во многом биографичен:  Лиза Негурова –– Катя Сушкова, княгиня Лиговская –– Варенька Лопухина,  Печорин –– это сам Лермонтов. Фигура Станислава Красинского взята была с одного из сослуживцев Раевского. Самый болевой момент в романе, это когда Печорина спрашивают, указывая на Лиговскую:
–– Вы ее знаете?
Не отрывая  мучительных глаз от нее,  он кивает:
–– С детства.
Святослав Афанасьевич помогал в написании глав, связанных с деятельностью чиновников, так как Лермонтов в этой среде никогда не вращался. Раевский давно переехал к Арсеньевой и был теперь главным помощником Михаила Юрьевича. В  создании  седьмой главы, где описывалась убогая квартира Красовского, участвовал Аким Шан-Гирей.
 
24 декабря, как значилось в месячных отчетах лейб-гвардии Гусарского полка, Лермонтов простудился и «по болезни отпущен домой». Болезнь была выдумкой: Михаил Юрьевич хотел закончить роман, не дергаясь в Царское Село. На такие «болезни» командование смотрело сквозь пальцы.

Закончить роман не пришлось: в конце января Петербург поразило известие о дуэли Пушкина с приемным сыном голландского посланника Геккерна.

Травлю Александра Сергеевича Геккерн организовал в конце ноября: городская почта доставила Пушкину и нескольким его друзьям пародийную грамоту, в которой поэту  присваивался «патент на звание рогоносца». Приемный сын Геккерна, Дантес, давно компрометировал Пушкина, выказывая пылкие чувства к его жене, и Александр Сергеевич видел, что жена увлеклась Дантесом. Разобравшись, кто автор, Пушкин послал  Дантесу вызов на дуэль. Тот уклонился, а ровно через неделю сделал предложение Екатерине Гончаровой, родной сестре Натальи Николаевны Пушкиной.
Екатерина жила в доме Пушкина, где Дантес бывал постоянно, но не интересовался ею, хоть эта дама двадцати восьми лет была влюблена в него по уши. Теперь он воспылал к ней сильнейшей страстью, так что уже 10 января сыграли свадьбу. Хохотал весь Петербург, даже те, кто ненавидел Пушкина.

Пытаясь обелить сына, Геккерн принялся за анонимные письма к поэту, которые рассылала продувная интриганка Идалия Полетика. В каждом письме содержался намек на «рога». Дантес на балах, бросив жену,  демонстративно вертелся возле Натальи Николаевны, и великосветское общество было захвачено предстоящим спектаклем.   
Александр Сергеевич готов был к дуэли. Договорился с лицейским товарищем Константином Данзасом, что тот не откажется быть секундантом. (После дуэли, спасая Данзаса, Пушкин уверял государя, что встретился с ним случайно). Написал папаше Геккерну: 

«Барон! Позвольте мне подвести итог тому, что произошло недавно. Поведение вашего сына было мне известно уже давно и не могло быть для меня безразличным. Я довольствовался ролью наблюдателя, готовый вмешаться, когда сочту это своевременным. Случай, который во всякое другое время был бы мне крайне неприятен, весьма кстати вывел меня из затруднения; я получил анонимные письма. Я увидел, что время пришло, и воспользовался этим. Остальное вы знаете: я  заставил вашего сына играть роль столь жалкую,  что моя жена, удивленная такой трусостью и пошлостью, не могла  удержаться  от  смеха, и то чувство, которое, быть может, и вызывала в ней эта великая и возвышенная  страсть,  угасло  в презрении самом спокойном и отвращении вполне заслуженном.

Я вынужден признать, барон, что ваша собственная роль была не совсем прилична. Вы, представитель коронованной особы, отечески сводничали вашему сыну. По-видимому, всем его поведением (впрочем, в достаточной степени неловким) руководили вы. Это вы, вероятно, диктовали ему пошлости, которые он отпускал, и нелепости, которые он осмеливался писать. Подобно бесстыжей старухе, вы подстерегали мою жену по всем углам, чтобы говорить ей о любви вашего незаконнорожденного или так называемого сына; а когда, заболев  сифилисом, он должен был сидеть дома, вы говорили, что он умирает от любви к ней; вы бормотали ей: верните мне моего сына. Вы  хорошо понимаете,  барон,  что после всего этого я не намерен терпеть, чтобы моя семья имела какие бы то ни было сношения с вашей. Только на этом условии согласился я не давать ходу этому грязному делу и не обесчестить вас в глазах  дворов  нашего  и  вашего, к чему я имел и возможность и намерение.

Я не желаю, чтобы моя жена выслушивала впредь ваши отеческие увещания. Я не могу позволить, чтобы ваш сын, после своего мерзкого поведения, смел разговаривать с моей женой, и еще того менее — чтобы он отпускал ей казарменные каламбуры и разыгрывал преданность и несчастную любовь, тогда как он просто плут и подлец. Итак, я вынужден обратиться к вам, чтобы просить вас положить конец всем этим проискам, если вы хотите избежать нового скандала, перед которым, конечно, я не остановлюсь.
                Александр Пушкин.
                26 января 1837»

В тот же день Луи Геккерн через секретаря французского посольства виконта д’Аршиака письмом объявил Пушкину, что от имени Дантеса делает ему вызов, и ввиду тяжести оскорбления поединок должен состояться в кратчайший срок. Пушкин без обсуждения принял условия. В его жизни это был двадцать первый вызов на дуэль. Сам он был инициатором пятнадцати дуэлей, из которых состоялись четыре, остальные стараниями друзей окончились примирением; в шести случаях вызов на дуэль исходил не от Пушкина, а от его оппонентов.

27 января в перелеске близ Комендантской дачи Дантес и Пушкин стрелялись с десяти шагов;  Дантес стрелял первым, Пушкин упал; но приподнялся и с локтя сделал свой выстрел: пуля  попала в правую руку Дантеса повыше кисти.

Известие о дуэли подняло на ноги весь Петербург, у дома поэта собралась толпа. 28 января старший врач полиции сообщил главе Медицинского департамента: «Полициею узнано, что вчера в пятом часу пополудни, за чертою города позади Комендантской дачи, происходила дуэль между камер-юнкером Александром Пушкиным и поручиком Кавалергардского ее величества полка Геккерном, первый из них ранен  пулею  в  нижнюю  часть брюха, а последний в правую руку навылет и получил контузию в брюхо. Господин  Пушкин  при всех пособиях,  оказываемых  ему его  превосходительством  господином лейб-медиком Арендтом, находится в опасности жизни. О чем вашему превосходительству имею честь донесть».

День был холодный, ветреный, но люди стояли у дома на Мойке, прислушиваясь к каждому слову Жуковского, который время от времени выходил на крыльцо и сообщал о состоянии здоровья Александра Сергеевича. По словам современников, перебывало в те дни около пятидесяти тысяч человек. Слухи по городу поминутно менялись, противореча один другому: то говорили, что рана не опасна, то –– нет надежды, то –– Пушкин умер, а немного погодя –– жив и чувствует облегчение. Двадцать девятого января в два часа сорок пять минут пополудни Александр Сергеевич скончался, успев перед смертью передать Николаю I просьбу о помиловании  Константина  Данзаса. (Данзас  был  приговорен  к повешению, но по ходатайству военного и надзорного начальства император заменил наказание четырьмя месяцами заключения в Петропавловской крепости). Возле дома поэта стояла полиция, испуганная огромной толпой, опасаясь взрыва народной ненависти к убийце.

Лермонтов  не  был  лично  знаком  с  Пушкиным, но мог и  умел ценить его. Под свежим еще влиянием истинного горя и негодования, возбужденного в нем этим святотатственным убийством, он, в один присест, написал стихотворение «Смерь поэта», разнесшееся в два дня по всему городу. Негодование Лермонтова было чем-то совершенно новым, неслыханным! В этом негодовании русский человек впервые призывал осознать свое национальное достоинство!

Командир лейб-гусаров Хомутов был в гневе: «Французишка, срамивший собою и гвардию, и первый гвардейский Кавалерийский полк, в котором числился! Насмотрелся я на него... Страшная французская бульварная сволочь с смазливой рожей  и бойким говором. Так и дал бы плюху за его нахальство и за презрение к нашему хлебу-соли!»

Общество разделилось на отдельные лагери. В одном выступали  против  Дантеса, в  другом жалели красавца француза и говорили, что больше всего виновата Наталья Пушкина. (Того, что Наталья Николаевна была сильно увлечена Дантесом, Пушкин даже не думал скрывать: великой и возвышенной страстью назвал он любовь, не смея ее осуждать).

Лермонтов обо всем этом знал. Последней каплей, переполнившей чашу его терпения, стал приход Николая Столыпина –– брата Монго. Николай служил под начальством Карла Нессельроде, славного  тем, что упек Грибоедова в Персию, где его зверски убили. Он же в 1851 году  разжалует в матросы капитана первого ранга Невельского, стараниями которого Россия стала обладать Приморским краем и всей Амурской областью. Надо поклониться губернатору Восточной Сибири Николаю Муравьёву, который пошел наперекор Нессельроде, отстояв Невельского перед Николаем  I.   
Пушкин презирал Нессельроде. Первый опозорил его, написав стихи, в которых указывал, что отец Нессельроде –– беглый австрийский солдат.

Столыпин  поговорил с Арсеньевой о каких-то делах, похвалил стихи Михаила «Смерть поэта», и с усмешкой сказал, что Наталья Пушкина во вдовах не засидится, ей это не к лицу. Пройдя в кабинет Лермонтова, где был и Николай Юрьев, попенял поэту:
–– Напрасно ты нападаешь на Дантеса: Дантес, как всякий благородный человек, не мог не стреляться –– честь обязывает!

«Лермонтов  сказал на это, что русский человек, какую бы обиду Пушкин ему ни сделал, снес бы ее и никогда не  поднял  бы на  этого  великого представителя всей интеллектуальности России своей руки. Столыпин засмеялся и  нашел, что у Мишеля раздражение нервов. Он перешел к другим предметам светской жизни, к новостям дня, но Майошка наш его не слушал и, схватив лист бумаги, что-то быстро  по нём чертил карандашом, ломая один за другим и переломав так с полдюжины. Столыпин сказал, улыбаясь и полушепотом: «Поэзия разрешается от бремени».  Потом, поболтав еще немного и обращаясь уже только ко мне, собрался уходить и сказал Лермонтову: “Adieu, Michel!”, — но наш Мишель закусил уже поводья, и гнев его не знал пределов. Он сердито взглянул на Столыпина и бросил ему: “Вы, сударь, антипод Пушкина, и я ни за что не отвечаю, ежели вы сию секунду не выйдете отсюда!” Столыпин не заставил себя  приглашать  к  выходу  дважды и вышел быстро, сказав только: “Но ведь он просто бешеный”. Четверть часа спустя Лермонтов прочитал мне те стихи, которые начинаются словами: “А вы, надменные потомки!” — и в  которых так много силы»  (Николай Юрьев).

А вы, надменные потомки
Известной подлостью прославленных отцов,
Пятою рабскою поправшие обломки
Игрою счастия обиженных родов!
Вы, жадною толпой стоящие у трона,
Свободы, Гения и Славы палачи!
Таитесь вы под сению закона,
Пред вами суд и правда — всё молчи!..

Лермонтов хорошо изучил высший свет, где не было ничего высшего, а только трусость и подлость ради собственных выгод. Знал, что в день казни пятерых декабристов, именно в этот день, брату казненного Павла Пестеля государь пожаловал флигель-адъютантские аксельбанты, –– и отец рассыпался в благодарностях! Мать Сергея Волконского, приговоренного к пятнадцати годам каторги,  первая придворная дама, танцевала на балу на другой день после вынесения приговора её сыну!  Графиня Лаваль, дочь которой была замужем за Сергеем Трубецким, приговоренным к двадцати годам каторги, дала весёлый бал! 
Примеров подлости было тьма. Один постыднее другого. А теперь –– затравленный Пушкин.

Но есть и божий суд, наперсники разврата!
Есть грозный суд: он ждет;
Он не доступен звону злата,
И мысли и дела он знает наперед.
Тогда напрасно вы прибегнете к злословью:
Оно вам не поможет вновь,
И вы не смоете всей вашей черной кровью
Поэта праведную кровь!