М. Ю. Лермонтов. Глава 23

Нина Бойко
В начале мая, прощаясь с друзьями в квартире Карамзиных, где были и  полковые товарищи Лермонтова, поэт, стоя у окна и глядя на Неву, экспромтом написал стихотворение:

Тучки небесные, вечные странники!
Степью лазурною, цепью жемчужною
Мчитесь вы, будто как я же, изгнанники,
С милого севера в сторону южную.

Кто же вас гонит: судьбы ли  решение?
Зависть ли тайная?  Злоба ль открытая?
Или на вас тяготит преступление?
Или друзей клевета ядовитая?

Нет, вам наскучили нивы бесплодные…
Чужды вам страсти и чужды страдания;
Вечно холодные, вечно свободные,
Нет у вас родины, нет вам изгнания.

Приезд  Лермонтова в  Москву  совпал с именинным обедом  в честь Николая Васильевича Гоголя, устроенном историком Погодиным. Погодин пригласил и Лермонтова. Было весело, шумно, смеялись, и только Гоголь плохо скрывал какую-то озабоченность. После обеда все разбрелись по саду, и Лермонтова попросили прочитать «Мцыри».
 
На другой день, на вечере у Свербеевой, Лермонтов снова увидел Гоголя, завязался разговор, и проговорили до двух часов ночи.

В Москве Михаил Юрьевич встретил Василия Боборыкина. Расставшись во Владикавказе, когда Боборыкин с изумлением смотрел, как Лермонтов и француз рисовали и пели  во  все  горло,  они  больше  не  виделись.  Боборыкин теперь  был  в  длительном  отпуске, тратя время, как сам признавался, на обеды, поездки к цыганам, загородные гулянья и почти ежедневные посещения Английского клуба, где играл в лото по 50 руб. ассигнациями ставку и почти постоянно выигрывал. «Грустно вспомнить об этом времени, тем более что меня преследовала скука и бессознательная тоска. Товарищами этого беспутного прожигания жизни и мотовства были молодые люди лучшего общества и так же скучавшие, как я. Между ними назову: князя А. Барятинского, барона Д. Розена, Монго-Столыпина и некоторых других. И вот в их-то компании я встретил  Лермонтова... Мы друг другу не сказали ни слова, но устремленного на меня взора Михаила Юрьевича я и до сих пор забыть не могу: так и виделись в этом взоре впоследствии читанные мною его слова:

Печально я гляжу на наше поколенье, —
Грядущее его иль пусто, иль темно...

Нужно было особое покровительство провидения, чтобы выйти из этого маразма. Не скрою, что глубокий, проницающий в душу и презрительный взгляд Лермонтова, брошенный им на меня при последней нашей встрече, имел немалое влияние на переворот в моей жизни, заставивший меня идти совершенно другой дорогой, с горькими воспоминаниями о прошедшем».  (Василий Боборыкин подал в отставку, уехал учиться за границу, после чего  вернулся на родину и, поселившись в селе Лыскове Нижегородской губернии, занялся сельским хозяйством. Вскоре окрестные помещики заговорили о нем с изумлением: Боборыкин учит мужиков разным ремеслам, открыл в селе школу для крестьянских детей, издал брошюру «Письма о земледелии к новичку-хозяину», отпустил бороду и стал ходить в крестьянском полушубке и смазных сапогах! Как вспоминал племянник Боборыкина, «дядя был в то время эдаким Львом Толстым,  с таким же неугомонным исканием правды»).

Монго Столыпин  тоже не знал, куда себя деть в Москве: друзей у него  почти не было,  визиты к родным надоели, и он проводил время в Английском клубе, ожидая, когда соберутся товарищи «кружка 16-ти» едущие вместе с ним на Кавказ.
 
Из письма Ю. Ф. Самарина князю Гагарину:
«Вскоре после вашего отъезда я видел, как через Москву проследовала вся группа шестнадцати, направляющаяся на юг. Я часто видел Лермонтова за все время его пребывания в Москве. Это в высшей степени артистическая натура, неуловимая и не поддающаяся никакому внешнему влиянию благодаря своей неутомимой наблюдательности и большой глубине индифферентизма. Прежде чем вы подошли к нему, он вас уже понял: ничто не ускользает от него; взор его тяжел, и его трудно переносить. Первые мгновенья присутствие этого человека было мне неприятно: я чувствовал, что он наделен большой проницательной силой и читает в моем уме, и в то же время я понимал, что эта сила происходит лишь от простого любопытства, лишенного всякого участия, и потому чувствовать себя поддавшимся ему, было унизительно. Этот человек слушает и наблюдает не за тем, что вы ему говорите, а за вами, и, после того как он к вам присмотрелся и вас понял, вы не перестаете оставаться для него чем-то чисто внешним, не имеющим права что-либо изменить в его существовании. В  моем  положении мне жаль, что я его не видел более долгое время. Я думаю, что между ним и мною могли бы установиться отношения, которые помогли бы мне постичь многое».

Довольно часто Лермонтов бывал у Мартыновых, и  девицам Мартыновым это нравилось. Отца у них уже не было, умер, брат Николай служил на Кавказе. Он после первой командировки был награжден орденом святой Анны 3-ей степени с бантом, вернулся в Петербург, встречался с Лермонтовым, но никогда об этом не упоминал и вообще  умалчивал, что два года находился в своем полку. В 1839 году  по каким-то причинам был переведен на Кавказ, ротмистром в Гребенский казачий полк. Мать за него очень боялась, писала: «Где ты, мой дорогой Николай? Я страшно волнуюсь за тебя, здесь только и говорят о неудачах на Кавказе. Я стала более чем когда-либо суеверна: каждый вечер гадаю на трефового короля и прихожу в отчаяние, когда он окружен пиками».

Рассказала о Лермонтове: «Он у нас чуть ли не каждый день. По правде сказать, я его не особенно люблю; у него слишком злой язык и, хотя он выказывает полную дружбу к твоим сестрам, я уверена, что при первом случае он не пощадит и их; эти дамы находят большое удовольствие в его обществе. Слава Богу, он скоро уезжает; для меня его посещения неприятны».

История с пропажей писем была, очевидно, забыта или разъяснилась все той же причиной: «Не возьметесь ли, Мишель, передать Николаю 300 рублей и письма?»

Вместе с Лермонтовым бывали у Мартыновых Александр Тургенев и Лев Гагарин, –– шутили, пили чай, гуляли с девицами. Но это случалось днем, а вечерами Михаил Юрьевич ездил к цыганам. Любил цыганские песни.

Приехала  Мария  Щербатова.  Прощание  ее  с   Лермонтовым  происходило  на  глазах  у  Тургенева,  и,  как  он  рассказывал, она  и плакала, и смеялась, и без конца повторяла: «Люблю! Люблю!»

В последних числах мая Лермонтов выехал на Кавказ. Ехал  по  Большому московскому тракту, который пересекал с севера на юг обширные земли донского казачества. Тракт проходил через станицу Казанскую на Верхнем Дону, станицу Каменскую на Северском Донце и город Новочеркасск, в котором  с недавнего времени служил генерал Хомутов. Михаил Юрьевич не мог не навестить бывшего своего командира, который теперь был начальником штаба войска Донского. Он прогостил у него трое суток.  Хомутов рассказал, что первого мая начался Чеченский поход, войска двинулись в Аух и Салатавию, затем через Кумыкское плоскогорье на правый берег Сунжи и, наконец, перенесли военные действия в Малую Чечню, где встречи с неприятелем сделались чаще, и битвы упорнее и кровопролитнее.  Перекрестил на дорогу своего питомца.

В Ставрополь Лермонтов прибыл  10 июня. Святослава Раевского там уже не было, он перешел к хану Букеевской орды  и  кочевал с ним в Астраханских степях, что для этнографа и ученого было полезно. Михаил Юрьевич доложил о себе командующему войсками генерал-адъютанту Граббе, который уже получил приказ императора не отпускать опального поэта с передовой и задействовать его во всех  военных операциях! Граббе приписал Лермонтова к чеченскому полку генерала Галафеева –– в самое пекло, где недавно совсем русские войска потерпели ряд неудач: горцами были взяты три русские крепости, остальные крепости горцы держали в осаде.
 
Пока Михаил Юрьевич находился в Ставрополе, в Дворянском собрании его повстречал  Александр Чарыков:
«Я перешел на Кавказ из России, как тогда выражались, в 1840 году, поступив в 20-ю артиллерийскую бригаду, штаб которой находился в Ставрополе, почему мне довольно часто приходилось в нем бывать.
В один из этих приездов, в Дворянском собрании давали бал. Война тогда была в полном разгаре,  и  так  как Ставрополь в то время был сборным пунктом, куда ежегодно стекалась масса военных для участия в экспедициях против горцев, то на бале офицерства было многое множество и теснота была страшная; и вот благодаря этой самой тесноте мне привелось в первый раз увидать нашего незабвенного поэта; пробираясь шаг за шагом в танцевальный зал, я столкнулся с одним из офицеров Тенгинского полка, и когда, извиняясь, мы взглянули друг на друга, то взгляд этот и глаза его так поразили меня и произвели такое чарующее впечатление, что я уже не отставал от него, желая непременно узнать, кто он такой. Случались со мною подобные столкновения и прежде и после в продолжение моей долгой жизни, но мне никогда не приходило в голову справляться о тех особах, с которыми я имел неудовольствие или удовольствие сталкиваться.

Михаил Юрьевич роздал нам по клочку бумаги и предложил написать по порядку все буквы и обозначить их цифрами; потом из этих цифр по соответствующим буквам составить какой-либо вопрос; приняв от нас эти вопросы, он уходил в особую комнату и спустя некоторое время выносил каждому ответ; и все ответы до того были удачны, что приводили нас в изумление. Любопытство наше и желание разгадать его секрет было сильно возбуждено, и, должно быть, по этому поводу он изложил нам целую теорию  в довольно  длинной  речи,  из которой,  к сожалению, в моей памяти остались только вступительные слова, а именно, что между буквами и цифрами есть какая-то таинственная связь; потом упоминал что-то о высшей математике. Вообще же речь его имела характер мистический; говорил он очень увлекательно, серьезно; но подмечено было, что серьезность его речи как-то плохо гармонировала с коварной улыбкой, сверкавшей на его губах и в глазах».

Перед  самым отъездом  Михаил Юрьевич  написал Алексею  Лопухину:  «О  милый  Алексис! Завтра я еду в действующий отряд, на левый фланг, в Чечню брать пророка Шамиля, которого, надеюсь, не возьму, а если возьму, то постараюсь прислать к тебе по пересылке. Такая каналья этот пророк! Пожалуйста, спусти его с Аспелинда; они там в Чечне не знают индийских петухов, так, авось, это его испугает. Я здесь в Ставрополе уже с неделю, и живу вместе с графом Ламбертом, который также едет в экспедицию и который вздыхает по графине Зубовой, о чем прошу ей всеподданнейше донести...

Я здесь от жару так слаб, что едва держу перо. По дороге я заезжал в Черкаск к генералу Хомутову и прожил у него три дня, и каждый день был в театре. Что за феатр! Об этом стоит рассказать: смотришь на сцену — и ничего не видишь, ибо перед носом стоят сальные свечи, от которых глаза лопаются; смотришь назад — ничего не видишь, потому что темно; смотришь направо — ничего не видишь, потому что ничего нет; смотришь налево — и видишь в ложе полицмейстера; оркестр составлен из четырех кларнетов, двух контрабасов и одной скрипки, на которой пилит сам капельмейстер, и этот капельмейстер примечателен тем, что глух, и когда надо начать или кончать, то первый кларнет дергает его за фалды, а контрабас бьет такт смычком по его плечу. Раз, по личной ненависти, он его так хватил смычком, что тот обернулся и хотел пустить в него скрипкой, но в эту минуту кларнет дернул его за фалды, и капельмейстер упал навзничь головой прямо в барабан и проломил кожу; но в азарте вскочил и хотел продолжать бой и что же! о ужас! на голове его вместо кивера торчит барабан. Публика была в восторге, занавес опустили, а оркестр отправили на съезжую. В продолжение этой потехи я все ждал, что будет? Так-то, мой милый Алеша! — Но здесь в Ставрополе таких удовольствий нет; зато ужасно жарко. Вероятно, письмо мое тебя найдет в Сокольниках. Между прочим, прощай: ужасно я устал и слаб. Поцелуй за меня ручку у Варвары Александровны и будь благонадежен. Ужасно устал... Жарко... Уф!»

Имя и отчество жены Алексея Лопухина было таким же, как и у Вареньки, и тем приятнее было Лермонтову  «поцеловать ручку». В Москве он передал для Вареньки «Демона», написав на титульном листе В. А. Б. (Варваре Александровне Бахметевой); но перечеркнул Б., поставил Л. (Лопухиной). Он не хотел признавать права Бахметева на нее!
Лермонтов знал, что Варя поймёт, кто реально Тамара и Демон, кого так любил Михаил в «Княжне Мэри», указав даже родинку и болезнь, кому написал он в «Хаджи-Абреке»: «Счастье только там, где любят нас, где верят нам».

В свой полк Михаил Юрьевич прибыл в самый разгар подготовки к походу. Познакомился с братом Александра Сергеевича Пушкина, Львом Сергеевичем, бесстрашным в боях офицером  и в то же время способным на детские выходки. Декабрист Лорер с юмором вспоминал, как «в один прекрасный вечер, возвратясь от друзей часов в 11, я лег в постель и стал читать по обыкновению. Вдруг слышу стук колес подъехавшей телеги и голос, называющий мою фамилию. Я узнал, что это был Лев Пушкин, и не успел я вскочить с постели, как он лежал уже на мне и целовал меня.
–– Куда тебя бог несет? –– спросил я.
–– За Кубань, в экспедицию.
Я чрезвычайно рад был видеть милого Льва Сергеевича. Всегда, а особенно в скучной станице, это невыразимое счастие и находка. В такие минуты забываешь всю горечь жизни. После первых расспросов и рассказов, сидевши у меня на кровати, Пушкин громко приказал позвать своего камердинера, и в самом деле вошел человек в бархатном чекмене, обшитом галунами, опоясанный черкесским ножом, с серебряными пуговицами и кинжалом, богато оправленным в серебро.

 Зная прежнюю диогеновскую жизнь Пушкина, я невольно улыбнулся, но он преспокойно отдавал свои приказания: «Здесь поставь мне железную кровать, вынь батистовое белье и шелковое одеяло да подай мою красную шкатулку».
–– Скажи, пожалуйста, откуда взял ты эту роскошную барскую обстановку, Лев? Верно, выиграл у кого-либо из гвардейских офицеров?
–– Совсем нет. Ко мне в Ставрополь приехал дальний родственник, флигель-адъютант N, его отправили курьером в Тифлис, и он оставил мне своего человека и вещи на сохранение, а так как меня самого отправили в экспедицию совершенно неожиданно, то я и взял все это с собой.
–– Помилуй, любезный, да ведь это все –– чужое, –– возразил я.
–– А что ж за беда? –– отвечал, смеючись, Пушкин.
Когда мы улеглись, и я увидел Льва Сергеевича в батистовой рубахе, покрытого шелковым одеялом, на двух сафьяновых красных подушках, я не мог удержаться от гомерического смеха, и мы оба хохотали, как дети».

Еще с одним человеком в отряде, хотя и не сразу, сблизился Михаил Юрьевич ––  это с Руфином Дороховым, командиром летучей сотни. С тем самым отчаянным Дороховым, которого Лев Толстой в романе «Война и мир» вывел Долоховым.
«Лермонтов принадлежал к людям, которые не только не нравятся с первого взгляда, но даже поселяют против себя довольно сильное предубеждение. Было много причин, по которым и мне он не полюбился с первого разу. Сочинений его я не читал, потому что до стихов, да и вообще до книг, не охотник, его холодное обращение казалось мне надменностью, а связи его с начальствующими лицами и со всеми, что терлось около штабов, чуть не заставили меня считать его за столичную выскочку. Да и физиономия его мне не была по вкусу, –– впоследствии сам Лермонтов иногда смеялся над нею и говорил, что судьба  будто  на смех послала ему общую армейскую наружность. На каком-то увеселительном вечере мы чуть с ним не посчитались очень крупно, –– мне показалось, что Лермонтов трезвее всех нас, ничего не пьет и смотрит на меня насмешливо. То, что он был трезвее меня, –– совершенная правда, но он вовсе не глядел на меня косо и пил, сколько следует, только, как впоследствии оказалось, на его натуру, совсем не богатырскую, вино почти не производило никакого действия. Этим качеством Лермонтов много гордился, потому что и по годам, и по многому другому он был порядочным ребенком. Мало-помалу мое неприятное впечатление стало изглаживаться. Я узнал события его прежней жизни, узнал, что он по старым связям имеет много знакомых и даже родных на Кавказе, а так как эти люди знали его еще дитятей, то и естественно, что они оказывались старше его по служебному положению» (Р. И. Дорохов).

С 6 июля по 2 августа Лермонтов принимал участие в целом ряде стычек и сражений. Насколько было опасно, можно прочесть в воспоминаниях Николая Лорера: «Владимир Николаевич Лихарев был в стрелках с Лермонтовым, тогда высланным из гвардии. Сражение приходило к концу, и оба приятеля шли рука об руку, споря о Канте и Гегеле, и часто, в жару спора, неосторожно останавливались. В одну из таких остановок вражеская пуля поразила Лихарева в спину навылет, и он упал навзничь».
«Поклонники пророка делали затруднения на каждом шагу: то засядут за вековыми деревьями и, оттуда, встретив гостей меткими выстрелами, скроются в лесной чаще, не вступая в рукопашный бой; то старались не допускать русских до воды, если берега представляли удобные условия для прикрытия. Солдатам не раз приходилось запасаться водой под неприятельскими выстрелами.

Случалось, во время привалов какой-нибудь отважный мюрид вызывал русских на бой. Этот род рыцарских поединков практиковался, несмотря на официальное его запрещение. Чеченцы на запрет не обращали, конечно, внимания, а из русских находились охотники принимать вызовы. В таких «забавах» выбыло из строя более двадцати человек.

На одной из стоянок Лермонтов предложил Льву Пушкину,  Сергею  Долгорукову, Михаилу Пущину и другим пойти поужинать за черту лагеря. Это было небезопасно. Компания взяла с собой денщиков, несших продукты и вина, и расположилась в ложбинке за холмом. Лермонтов, руководивший всем, уверял, что выставил для предосторожности часовых и указывал на одного казака, фигура которого виднелась сквозь вечерний туман. С предосторожностями был разведен огонь, причем особенно старались сделать его незаметным со стороны лагеря. Пили и ели, беседуя о происшествиях последних дней и возможности нападения со стороны горцев. Лев Пушкин и Лермонтов сыпали остротами и комическими рассказами, особенно весел и в ударе был Лермонтов. От выходок его катались со смеху, забывая всякую осторожность. На этот раз все обошлось благополучно. Под утро, возвращаясь в лагерь, Лермонтов признался, что видневшийся часовой был не что иное как поставленное им наскоро сделанное чучело, прикрытое тонкой и старой буркой» (П. А. Висковатов).

Самое значительное сражение произошло 11 июля на реке Валерик. Как большинство небольших рек на Кавказе, она была бурной, но не глубокой и не широкой.
Плоскогорная Чечня, присоединившись весной к горным чеченцам, непрерывно воюющим против русских, обратила все взоры на имама Шамиля как на освободителя. В июне подняли восстание надтеречные чеченцы: в нескольких аулах разгромили мирных князей, забрали имущество и ушли вглубь Чечни. Генерал-лейтенант Галафеев поставил целью остановить их движение, помешать соединению с Шамилем, который собрал  уже  огромное ополчение. Четырехтысячный отряд Галафеева  вышел из крепости Грозной 6 июля и с боем прошел до селения Гехи. Тем временем  чеченцы собрали крупные силы под командованием наиба Мухаммеда. Утром 11 июля отряд  Галафеева двинулся к Гехинскому лесу. Чеченцы, скрывавшиеся в лесной  чаще,  не  выдавали себя, заманивая противника в глубь лесных дебрей. Лишь дым костров (маяков), с помощью которых горцы сообщались друг с другом, передавая сигналы о движении вражеских войск, говорил о присутствии в лесу чеченских разведчиков. Войдя в лес, русский отряд двинулся вперед по узкой арбяной дороге, подошел к чеченским завалам, перекрывавшим ее, и чеченцы открыли яростный огонь! Пули летели со всех сторон, чеченцы забирались на деревья и, привязывая себя к стволам, стреляли сверху. Командиры бросали свои роты в штыковые атаки на штурм завалов, теряя людей, но чеченцы исчезали как  привидения. Наконец,  оттеснив их  и  разобрав завалы, отряд двинулся к лесной поляне.

 По опушке протекала речка Валерик (Валарг-хи), пересекавшая дорогу. Берега ее были отвесны: по левому тянулся лес, правый, обращенный к русским, был открыт лишь в некоторых местах. Выехав на поляну, русская артиллерия открыла картечный огонь в сторону леса. В ответ не было ни звука. Был отдан приказ сделать привал. Артиллеристы уже снимала орудия с конных передков, как в этот момент чеченцы открыли убийственный огонь.

А вот и слева, из опушки,
Вдруг с гиком двинулись на пушки;
И градом пуль с вершин дерев
Отряд осыпан. Впереди же
Все тихо — там между кустов
Бежал поток. Подходим ближе.
Пустили несколько гранат;
Еще подвинулись; молчат;
Но вот над бревнами завала
Ружье как будто заблистало;
Потом мелькнуло шапки две,
И вновь все спряталось в траве.

Чеченцы стреляли из-за завалов, с вершин деревьев, из-за кустов, –– били на выбор. Скоро заряды кончились;  тогда они кинулись вперед, выхватив шашки и кинжалы. Начался упорный рукопашный бой прямо в воде!

Верхом помчался на завалы
Кто не успел спрыгнуть с коня.
«Ура!» — и смолкло. «Вон кинжалы,
В приклады!» — и пошла резня.
И два часа в струях потока
Бой длился. Резались жестоко,
Как звери, молча, с грудью грудь,
Ручей телами запрудили.
Хотел воды я зачерпнуть...
(И зной и битва утомили
Меня), но мутная волна
Была тепла, была красна.
 
Кровь опьяняла чеченцев, глаза загорались свирепым огнем, движения становились ловчее, быстрее, из горла вылетали звериные рыки.

«Выйдя из леса со своими орудиями, я увидел огромный  завал, обогнул его с фланга и принялся засыпать гранатами. Возле меня не было  никакого прикрытия. Оглядевшись, увидел, однако, Лермонтова, который, заметив мое опасное положение, подоспел со своими охотниками. Но едва начался штурм, как он уже бросил орудия и верхом на белом коне, ринувшись вперед, исчез за завалами. После двухчасовой страшной резни грудь с грудью неприятель бежал. Я преследовал его со своими орудиями — и, увлекшись стрельбой, поздно заметил засаду, устроенную в высокой кукурузе. Один миг раздумья — и из наших лихих артиллеристов  ни  один  не  ушел  бы  живым. Быстро  приказал  я  зарядить  все четыре орудия картечью и встретил нападающих таким огнем, что они рассеялись, оставив кукурузное поле, буквально заваленное своими трупами» (К. Х. Мамацев).

С тех пор имя  Константина Христофоровича Мамацева приобрело в отряде большое уважение. Лермонтов тоже показал на реке Валерик образцовую доблесть. В официальных военных сводках о нем говорилось: «Тенгинского пехотного полка поручик Лермонтов во время штурма неприятельских завалов на реке Валерик имел поручение наблюдать за действиями передовой штурмовой колонны и уведомлять начальника отряда об ее успехах, что было сопряжено с величайшей для него опасностью от неприятеля, скрывавшегося в лесу за деревьями и кустами. Но офицер этот, несмотря ни  на  какие опасности, исполнил возложенное на него поручение с отменным мужеством  и  хладнокровием и с первыми рядами храбрейших солдат ворвался в неприятельские завалы». За доблесть, проявленную в сражении на реке Валерик, Михаил Юрьевич был представлен к ордену Святого Владимира с бантом.
«В одной из экспедиций, куда пошли мы с Лермонтовым вместе, случай сблизил нас окончательно: обоих нас татары чуть не изрубили, и только неожиданная выручка спасла нас. В походе Лермонтов был совсем другим человеком против того, чем казался в крепости» (Р. И. Дорохов).

Кровопролитный бой на реке Валерик Михаил Юрьевич описал в стихотворении, сделав его письмом к своей возлюбленной, в которой легко узнать Варю Лопухину.

Я вас никак забыть не мог!
Во-первых, потому, что много,
И долго, долго вас любил,
Потом страданьем и тревогой
За дни блаженства заплатил;
Потом в раскаяньи бесплодном
Влачил я цепь тяжелых лет;
И размышлением холодным
Убил последний жизни цвет.
С людьми сближаясь осторожно,
Забыл я шум младых проказ,
Любовь, поэзию,— но вас
Забыть мне было невозможно
......................................................
Вот разговор о старине
В палатке ближней слышен мне;
Как при Ермолове ходили
В Чечню, в Аварию, к горам;
Как там дрались, как мы их били,
Как доставалося и нам;

В стихотворении нет ни единого слова в осуждение «врага» или чванливого превосходства над ним, как нет и порицания русских. Народы Кавказа пережили трехвековое владычество Османской империи, приняли мусульманство, –– теперь имамы Кавказа, имея хозяев в Турции,  получая оттуда оружие, пугали людей русским крепостным правом. «Уйти под защиту халифа» принималось ими как единственный выход.

Пройдя завалов первый ряд,
Стоял кружок. Один солдат
Был на коленах; мрачно, грубо
Казалось выраженье лиц,
Но слезы капали с ресниц,
Покрытых пылью… на шинели
Спиною к дереву, лежал
Их капитан. Он умирал…

В сражении на реке Валерик потери русских превысили 70 человек, со стороны чеченцев на поле боя осталось 160 воинов,  их командир Мухаммед был ранен в ногу. В крепость Грозную отряд возвращался тоже с перестрелками, а через несколько дней началась экспедиция  в Северный Дагестан.
По пути, в палатке у Миатлинской переправы, барон Пален нарисовал карандашом профильный портрет Лермонтова. У поэта усталый вид, он, очевидно, давно не брился, и вообще ему было не до себя: фуражка помята, сюртук без эполет, ворот  расстегнут.

В Дагестане отряд пробыл две недели; крупных боевых действий не происходило, и люди смогли отдохнуть. «Хорошо помню Лермонтова, — вспоминал  Константин Христофорович Мамацев, — и как сейчас вижу его перед собою, то в красной канаусовой рубашке, то в офицерском сюртуке без эполет, с откинутым назад воротником и переброшенною через плечо черкесскою шашкой. Натуру его постичь было трудно. В кругу гвардейских офицеров он был всегда весел, любил острить, но его остроты часто переходили в меткие и злые сарказмы, не доставлявшие особого удовольствия тем, на кого были направлены. Когда он оставался с людьми, которых любил, он становился задумчив, и тогда лицо его принимало необыкновенно выразительное, серьезное и даже грустное выражение. Но стоило  появиться хоть одному гвардейцу, как он тотчас же возвращался к своей банальной веселости. Он имел склонность и к музыке, и к живописи, но рисовал одни карикатуры, и если чем интересовался — так это шахматною игрою, которой предавался с увлечением. Он искал, однако, сильных игроков, и часто устраивались состязания между ним и молодым артиллерийским поручиком Москалевым. Последний был действительно отличный игрок, но ему только в редких случаях удавалось выиграть партию у Лермонтова. Он был отчаянно храбр, удивлял своею удалью даже старых кавказских джигитов, но это не было его призванием. Даже в этом походе он никогда не подчинялся никакому режиму, и его команда, как блуждающая комета, бродила всюду, появляясь там, где ей вздумается. В бою она искала самых опасных мест».

Тяжелораненый Руфин Дорохов был отправлен в Пятигорск, передав командование своей летучей сотней Лермонтову. «К делу, я теперь в Пятигорске, –– писал он приятелю, –– лечусь от ран под крылышком у жены — лечусь и жду погоды! Когда-то проветрит? В последнюю экспедицию я командовал летучею сотнею казаков, и по силе моих ран сдал моих удалых налетов Лермонтову. Славный малый — честная, прямая душа. Мы с ним подружились и расстались со слезами на глазах.  Командовать летучею командою легко, но не малина. Жаль, очень жаль Лермонтова, он пылок и храбр, — не сносить ему головы».

Бесстрашие Лермонтова, его тактическая разумность, отсутствие неоправданной жестокости по отношению к чеченцам  снискали  ему уважение воинского руководства и даже самих чеченцев. Девять раз его отряд ходил за линию фронта,  Лермонтов  дважды был ранен, но никогда его летучая сотня не действовала исподтишка –– сражались честно.

Михаилу Юрьевичу доставляло удовольствие скакать с врагами наперегонки, увертываться от них, избегать тех, кто пытался идти ему наперерез. Его натура, сильная и подвижная не выносила обыденности. «Он  любил бешеную скачку и предавался ей  на воле с какою-то необузданностью. Ничто ему не доставляло большего удовольствия, как головоломная джигитовка  по  необозримой  степи,  где  он,  забывая  весь мир,  носился  как ветер, перескакивая с ловкостью горца через встречавшиеся на пути рвы, канавы и плетни» (П. К. Мартьянов).

Но вот как вспоминал о Лермонтове барон Россильон: «Лермонтов был неприятный, насмешливый человек и хотел казаться чем-то особенным. Он хвастал своею храбростью, как будто на Кавказе, где все были храбры, можно было кого-либо удивить ею. Он мне был противен необычайною своею неопрятностью. Он носил красную канаусовую рубашку, которая, кажется, никогда не стиралась и глядела почерневшею из-под вечно расстегнутого сюртука. Гарцевал на белом, как снег, коне, на котором, молодецки заломив холщовую шапку, бросался на чеченские завалы. Собрал какую-то шайку грязных головорезов. Совершенно входя в их образ жизни, спал на голой земле и ел с ними из одного котла».

Своей походной одеждой и шашкой через плечо Лермонтов был ненавистен не только Россильону. Был случай, когда  прибыл в отряд какой-то важный чин из Петербурга, и Лермонтов предстал перед ним потный, расхристанный после стычки с чеченцами, –– и сабля через плечо. Это вместо безукоризненного офицерского вида.
 
До осени оставались войска в Чечне, сражаясь почти ежедневно. По состоянию здоровья Лермонтов на короткое время отправлен был в Пятигорск, откуда 12 сентября написал Алексею Лопухину:  «Мой милый Алеша! Я уверен, что ты получил письма мои, которые я тебе писал из действующего отряда в Чечне, но уверен также, что ты мне не отвечал, ибо я ничего о тебе не слышу письменно. Пожалуйста, не ленись: ты не можешь вообразить, как тяжела мысль, что друзья нас забывают. С тех пор как я на Кавказе, я не получал ни от кого писем, даже из дому не имею известий. Может быть, они пропадают, потому что я не был нигде на месте, а шатался все время по горам с отрядом.

 У нас были каждый день дела, и одно довольно жаркое, которое продолжалось 6 часов сряду. Нас было всего 2 000 пехоты, а их до 6 тысяч, и всё время дрались штыками. У нас убыло 30 офицеров и до 300 рядовых, а их 600 тел осталось на месте... вообрази себе, что в овраге... час после дела еще пахло кровью. Когда мы увидимся, я тебе расскажу подробности очень интересные, — только бог знает, когда мы увидимся. Я теперь вылечился почти совсем и еду с вод опять в отряд, в Чечню. Если ты будешь мне писать, то вот адрес: на Кавказскую линию, в действующий отряд генерал-лейтенанта Галафеева, на левый фланг. Я  здесь  проведу  до  конца  ноября,  а потом не знаю, куда отправлюсь — в Ставрополь, на Черное море или в Тифлис. Я вошел во вкус войны и уверен, что для человека, который привык к сильным ощущениям этого банка, мало найдется удовольствий, которые бы не показались приторными. Только скучно то, что либо так жарко, что насилу ходишь,  либо  так холодно, что дрожь пробирает, либо есть нечего, либо денег нет, — именно что со мною теперь. Я прожил всё, а из дому не присылают. Не знаю, почему от бабушки ни одного письма. Не знаю, где она, в деревне или в Петербурге. Напиши, пожалуйста, видел ли ты ее в Москве. Поцелуй за меня ручку у Варвары Александровны и прощай. Будь здоров и счастлив».

Самый жаркий и продолжительный бой, в котором участвовал Лермонтов,  случился  27 октября. «В Автуринских лесах войскам пришлось проходить по узкой лесной тропе под адским перекрестным огнем неприятеля; пули летели со всех сторон, потери русских  росли с каждым шагом, и порядок невольно расстраивался. Последний арьергардный батальон, при котором находились орудия Мамацева, слишком поспешно вышел из леса, и артиллерия осталась без прикрытия. Чеченцы разом изрубили боковую цепь и кинулись на пушки. В этот миг Мамацев увидел возле себя Лермонтова, который точно из земли вырос со своею командой. И как он был хорош в красной шелковой рубашке с косым расстегнутым воротом; рука сжимала рукоять кинжала. И он, и его охотники, как тигры, сторожили момент, чтобы кинуться на горцев, если б они добрались до орудий.

Но этого не случилось. Мамацев подпустил неприятеля почти в упор и ударил картечью. Чеченцы отхлынули, но тотчас собрались вновь, и начался бой, не поддающийся никакому описанию. Чеченцы через груды тел ломились на пушки; пушки, не умолкая, гремели картечью и валили тела на тела. Артиллеристы превзошли в этот день все, что можно было от них требовать; они уже не банили орудий — для этого  у  них  недоставало  времени,  а только посылали снаряд за снарядом. Наконец эту страшную канонаду услыхали в отряде, и высланная помощь дала возможность орудиям выйти из леса. По выходе из него попалась небольшая площадка, на которой Мамацев поставил четыре орудия, обстреливая дорогу, чтобы облегчить  отступление  арьергарду.  Вся  тяжесть  боя легла на артиллерию. К счастью, скоро показалась другая колонна, спешившая на помощь с левого берега Сунжи. Раньше всех явился к орудиям Мамацева Лермонтов со своей командой, но помощь его оказалась излишней: чеченцы прекратили преследование.

Пользуясь плоскостью местоположения,  Лермонтов бросился с горстью людей на превосходного числом неприятеля и неоднократно отбивал его нападения на цепь наших стрелков и поражал неоднократно собственною рукою хищников. Затем с командою первый перешел шалинский лес, обращая на себя все усилия хищников, покушавшихся препятствовать нашему движению, и занял позицию в расстоянии ружейного выстрела от пушки. При переправе через Аргун он действовал отлично… и, пользуясь выстрелами наших орудий, внезапно  кинулся  на  партию неприятеля,  которая тотчас же ускакала  в  ближайший  лес, оставив  в руках наших два тела» (В. А. Потто).

30 октября, опять при реке Валерик, Михаил Юрьевич явил новый пример хладнокровного мужества, отрезав дорогу от леса сильной партии неприятеля, из которой только малая часть спаслась благодаря быстроте лошадей, а остальные были уничтожены. 24 декабря командующий кавалерией действующего отряда на левом фланге Кавказской линии Голицын подал рапорт командующему войсками Кавказской линии и Черномории генерал-адъютанту Граббе представить к награждению Михаила Лермонтова золотой саблей с надписью «За храбрость». Свой рапорт Голицын сопроводил запиской генерала Галафеева: « ... я поручил  начальству Лермонтова команду из охотников состоящую. Невозможно  было сделать выбора удачнее: всюду поручик Лермонтов первым подвергался выстрелам хищников и во всех делах оказывал самоотвержение и распорядительность выше всякой похвалы».

Наградной список, отправленный в Петербург, был рассмотрен  императором  в  конце  февраля следующего года; Николай Павлович вычеркнул из него Лермонтова, объявив: «Поручик Лермонтов при своем полку не находился, но был употреблен в экспедиции с особо порученною ему казачьею командою; поручик Лермонтов непременно должен состоять налицо во фронте, и чтобы начальство отнюдь не осмеливалось ни под каким предлогом удалять его от фронтовой службы в своем полку!»