Супротивцы

Василий Барановский
                1
    К реке вышли пополудни. Столпились. За спокойной, раздольной гладью воды виднелся противоположный, местами пологий, местами обрывистый и лесистый берег. Нигде – ни дымка, ни звука. Глушь. Безлюдье. Край света. Дементий прощупал глазами заречные косогоры и песчаные мыски, вгляделся в дальние опушки сосновых чащ, потянул носом: не пахнет ли жильём? Вроде бы не пахло. Однако многоопытный Дементий был себе на уме. «Нежиль только чудится...- соображала усталая голова. – Людишки где-то поблизости...».
   Он велел рубить плоты.
   Ропот пронёсся среди мужских лиц. Изнемогли. Ноги стёрты до крови. Голос выплеснулся:
   - Запыхались, батюшка. Присести алчем, костры развесть...
   Дементий молча вынул из-за пояса топор, пошел к ближайшей сухостойной сосне, с маху надсёк дерево. Сердитая досада брала за душу. Гневила непонятливость. И он изнурён. Невыразимо. Пал бы сейчас на траву, надолго смежил бы очи. Нельзя. Надо переправиться. Уйти за реку. Который день шастают рядом инфлянтские* конные разъезды. Слыхивал Дементий, что сговорились московские бояре да поместные дворяне с польской шляхтой, дабы здешние стражники сыскивали и задерживали беглых россиян, сажали их в ямы и темницы, пока не наедут боярские слуги. У тех разговор короткий: отведаешь ярого кнута и пойдешь назад к своему барину и попу-никонианину. Кнутобойство – самая малая расправа. Бывает куда как хуже...
   «Пытошной захотелось, - немо негодовал Дементий, - собачьей смерти. Забыли, как за веру мордуют».
   Затесь на стволе с каждым ударом топора углублялась. Вот-вот образуется подруб, и дерево тяжко, по-человечьи охнув, рухнет наземь.
   Дементий яростно, из последних сил вонзал топор в тугую древесину, не оглядываясь на приведённое к чужеземной реке скопище одноверцев. Взялись за топоры и другие. Куда денешься! «То-то, - уже спокойно, возвращая себя в нужное русло, отметил Дементий. – Теперь мы до ночи реку переплывём. Со всеми жёнками, старцами, детишками. Малолетки и, которые древние, пускай пока присядут. Мы же иноки и мирские, мужички и молодухи, потрудимся».
   За рекой открывалась Курляндия**
 – строгая, немилосердная страна. И потому неведома грядущая судьба. Одного утешения доставало сейчас Дементию. Знал он: коли примут курляндцы в лоно земель своих, никому уже не выдадут, если придешься им ко двору. Яви усердие и никакие бояре не достанут.
   Быстрее перебраться бы на тот берег...
   Плоты, притапливаясь, держали истощённых людей. Правились к низкому береговому выступу, обещавшему криницу, чистое и врачующее питьё. Отталкивались шестами, а там, где исчезало дно, подгребали наспех вытесанными кормилами. Река послушно несла плоты, пугая глубиной и успокаивая свежим дыханием простора.
   Садилось солнце, наливаясь багровым огнём. Солнечная лава текла по реке. Кроваво плавилось небо, рисуя в воображении жуткие картины. Алый свет ложился на худые лица беглецов. В буйстве и безмолвии заревого пламени они сошли с плотов. И опять столпились, с заплечными сумами и котомками на спинах, с дорожными мешками у ног.
   Карпушка первым приметил криницу. Когда вышли к реке, знамо дело, и жажду утолили, и лица ополоснули. Но потом были валка деревьев, вязка плотов. Много пота пролито, нутро пересохло. И вот пристали напротив родника. Вода поблескивала в травянистой чаше. За ней пологий берег ступенчато переходил в нагорье. На верху высились сосны. Косые тени сбегали по склону. Карпушка стянул с плеч зипун, сдёрнул шапку, кинул их обочь криницы. Пригоршнями зачерпнул студёной воды, напился. Подошёл одногодок Бориска.
   - Не солоно? – спросил он.
   - Обыкновенно, - сказал Карпушка, потирая пальцы рук, враз онемевшие от ледяной влаги. – Чего и быть солёности. Аль на целебность намекаешь?
   - Не-е, - усмехнулся Бориска. – В народе молвится,что на чужбине и вода солона.
   Он наклонился к роднику. Глядя ему в затылок, Карпушка проговорил:
   - Сколь уже было чужих криниц. Станет ли эта последней?...
   Бориска распрямился, покомкал мокрыми руками бородку, вытер их о зипун. Взгляд его задержался на долгополой Карпушкиной рубахе, узких портах, на постолах и онучах. Подняв глаза к исхудавшему, дочерна обветренному лицу, то ли спросил, то ли размыслил:
   - Скоро ль осядем?
   - Туда взойдем, - Карпушка повёл головой в сторону нагорных сосен, - тогда, видать, и познаем, к чему пришли. Ежели турнут назад – сгинем. Бог даст, не турнут. Большак с курляндцами должон сговориться. Вон идёт...
   К ним направлялась кучка беглецов. Впереди, широко распахивая рясу, шёл Дементий. Вдруг он остановился, не оборачиваясь,разведёнными руками подал знак: стойте. Он смотрел вверх. Между нагорных сосен в черной одежде, спинами к закату, и потому ещё более черные, стояли три рейтера, по-русски – всадника. Дементий перекрестился и стал подниматься к курляндцам.

   - Где по-немецки калякать понавык? – поздним вечером, когда они остались вдвоем у костра, спросил Карпушка. Дементий, вороша хворостиной пепельно- малиновые угольки, неторопливо ответил:
   - Дедова наука. Слыхивал ли ты про грамоту царя Бориса Годунова? Не слыхивал. А грамоте той – скоро сто лет. Пожаловал её самодержец немецкому граду Любеку. И сказаны в грамоте многия наставительные слова. Челобитье любекских бурмистров, ротманов и полатников царь милостиво выслушал и по великодушному своему обычаю жаловал им нестеснённую торговлю в Великом Новгороде, во Пскове, в прочих градах Руси-матушки. Позволено было немецким людям приезжати в наше государство со всякими товарами. Чинить им обиду и бесчестье никто не смел. Могли также любекские немцы в указных местах ставити гостиные дворы или покупати дворы готовые и в тех дворах полно им было держать дворников и приказчиков. Любекским гостям и торговым людям вышло разрешение про свою нужду пиво и вино варити, мёд ставити. Только то питье не продавати.
    - Дабы русский люд в пьянство не сманивать, - молвил Карпушка. – Вино – змий. Страсть к винопитию обуздывать потребно.
   - И как можно жесточе, - добавил Дементий и возвратился к прерванному рассказу: - По торговой стёжке и дед мой пустился. У заморских гостей он быстрое благожелательство снискал, к языку немецкому способность выказал. Толмачом к любекцам пристегнулся, премного накопил.
   - Денег?
   - Слов немецких, - пояснил Дементий. – Подле него и я черпнул из ганзейской речи. Досель помню.
   - То-то, гляжу, с рейтарами сразу скалякался. Преславно это, батюшка Дементий. Не знай ты немецкой речи, как бы мы своё прошение втолковали? Завтрашний день темен. Что станется с нами?
   - Тяжкие труды грядут. Главное, чтоб курляндцы дозволили нам осести, чтоб  болесть не сцапала. Чума по земле ходит, людишек косит. Настигнет – все вымрем.
   - Зазря и отчину бросили, муки терпели. Померети в родимой стороне могли.
   -  Волен был выбирати, - хмуро напомнил Дементий о том, что силком в чужедальний край никого не тащили. Напомнить напомнил, но выговаривать не стал. Неровён час, осерчает Карпушка, а сердитый человек повиновение теряет.
   - Утром пойду к мызному чину. Мызой у них имение зовётся, - сказал Дементий. – Испрошу дозволения часовенку поставити, вкруг неё – жилищи. Когда через Инфлянты шли, встречный странник сказывал, что немцы не воспрещают на своей земле русские общежительства и новых насельников вроде нас с тобой примают. Но уж работы требуют преусердной. Строгость у них – жесточе не бывает. Странник баял, будто здешние хозяева жутко наказывают своих холопов. Беглеца, коли поймали, за первый побег секут плетьми, за второй – отрубают ногу...
   - И много ль у них одноногих?
   - Останемся тут – увидим.
   - Поведись такая расправа в России-матушке, целые бы волости обезножели. Премногие бегут от бесчинств. Мы вот тоже, - Карпушка ткнул себе в грудь, - пришли за вольным житием на чужбину. А здесь людишек коротят. Какая же это воля?
   - Зато вере нашей древлеправославной помех не восчинят. Аль не благо – слагать святой крест в нерушимом первородстве и творить молитву без чужемысленных новин? Аль не благо – полно справлять апостольские заветы и отеческие каноны?
   - Так ли невозбранно...
   - Так. Ещё в России я ведал, что курляндцы к вере православной терпимы, словом «раскольщик» не опоганят. Имеешь потребу – молись по своим исконным и свойственным правилам.
   - Не молитвой единой. Первее – воля... – раздумчиво произнёс Карпушка.
   - Блудословишь, Карпа, - большак предостерегающе сверкнул глазами в багрово-дымных сполохах костра. Словно огненный язык, коснулась сердца опаска. «Простит...» - пригасил её Карпушка, совестясь своей прямоты. Он знал, что Дементий бывает жесток и беспощаден. На родине за умаление веры отлучили бы от староверческого братства. Здесь покамест и малой кары большак не учинит. Некогда наказывать. Крепких, стойких к хворям мужей в их беженском полку – наперечёт. А уже завтра устраиваться, ежели курляндцы разрешат.
   Дементий молчал. Ушедший в нескончаемые думы, он, вопреки крайней усталости, не ложился, сидел рядом с Карпушкой, которого сам и назначил одним из сторожей. Оба примостились на подобранном вместе с хворостом обломке сосны, сваленной ненастьем. Вокруг вповалку спали беглецы мужеского и женского полу, и стар, и млад – все, кого Дементий привёл на чужбину. Слышались храп, бормотание, вздохи. Спящие там-сям почёсывались – давно немытая плоть взывала о бане. Кто-то тихонько всхлипывал. Может, во сне, а может, пробудившись и впав в тоску непроворотную. Плакать было кому. Особенно тем, чьи родичи остались в сиротливых могилах на лесных опушках, реже – на обочинах инфлянтских дорог. Долог был путь. Болезных и сперва хватало, а в дорожных мытарствах их приросло. Косая не дремала. Пошла забирать людишек. Похороны за похоронами. У жёнки супруг преставился, у отрока – мати родимая, у молодицы – дочерь юная... Беглецы прощались с почившими, клали к скорбным бугоркам поклоны, творили торопливую молитву: «...В недрах Авраама, и Исаака, и Иакова: в селех праведных упокой, и нас помилуй и спаси, яко благ и человеколюбец» - шли дальше. Молитвы и рыдания возносились к безмолвным или рокочущим громами небесам. Никто не воскресал. Дементий прибавлял шагу. Остальные влеклись за ним.Держались лесов, в которых ночевали и укрывались.
   «Мёртвые боли не имут» - греховно думал Карпушка, глядя на пляшущее пламя костра, и жалость к землякам, утратившим близких, трогала душу. Он никого не потерял, но и в его душе жила печаль. В далёком теперь, родном граде-посаде осталась красна девица Офросьица-Офросиньица...

                2

   Коротки были встречи. Первая – в дни Масленицы, на снежной горе. Возле Карпушки опрокинулись санки. Он едва успел отскочить вбок. Одну из девиц бросило в сугроб, она беспомощно барахталась в снегу.
   - Раззявился, ровно рукавица. Пособи! – крикнула мешкающему Карпушке подружка застрявшей в сугробе девицы. Вмиг он вырос перед девицей, подхватил её под мышки, боясь, что его прикосновения покажутся слишком вольными и милашка рассердится. Однако девица помощь приняла, недотрогу из себя не состроила. Встав на ноги, отряхнула с плеч и груди снег. Благодарный взгляд был вместе с тем и застенчивым. Густой румянец – и от морозца, и от смущения – полыхал на лице. Карпушка набрался храбрости, спросил:
   - Не ушиблась, ладушка?
   - Спаси, Господи, рученьки-ноженьки целы, - певучим глубоким голосом ответила девица, и у Карпушки встрепенулось сердце. Светлые девичьи глаза смотрели приветливо, с любопытством, какой-то робкой радостью. Видать, Карпушка ей приглянулся. Она не спешила уходить и опять отряхивала с рукавов шубы снег, который белел и на отороченной мехом  шапке, надетой поверх тёплого, плотно облегающего голову платка. Полы шубы, распахиваясь, приоткрывали сарафан, сапожки – мягкую и прочную обувку. «В достатке живёт...» - мелькнуло у Карпушки. В обхождении с этой незнакомкой что-то его, бывалого детинушку, сковывало, лишало нужных слов. Чувствуя, что смелость возвращается-таки к нему, он хотел уже было спросить, как зовут девицу. Но помешала подружка.
   - Хватит глазеть на мою товарку. Санки наверх взволоки! – приказала она.
   - Чего ж не взволочь, - мгновенно согласился Карпушка. И с широкой улыбкой добавил: - Ежель прокатиться рядышком дозволите.
   - Не много ль восхотел? – в надменном возгласе подружки таился отказ. Она измерила Карпушку «купецким» взглядом, барственно прищурилась. Наверное, собиралась сказать: не в свои санки не садись. И опять он ощутил некую боязливость: куда же я с суконным рылом да в калашный ряд. Девица, с первой минуты мысленно названная им любушкой, могла быть из непростого сословия. Наряд указывал на то. Красный дорогой покров шубы, редкий мех на шапке, сафьяновые сапожки... «Знатная одежонка на младых телесах» - подумал Карпушка и прикинулся простачком:
   - А чего особого и восхотел? Санки-то поместительны, - будто в санках лишь и было дело.
   Любушка улыбнулась, тем же волнующим Карпушку голосом сказала:
   - И правда, Авдотьюшка. Дозволим молодцу присесть. С ним и санки дальше покатятся...
   - Добросердечна ты, Офросиньица. Господь с тобой.
   Все трое побрели в гору. Карпушка, накинув на плечо бечёвку, тащил санки, держался позади. Девицы что-то бойко обсуждали, смешливо оглядывались. В улыбке Офросиньицы не исчезала приветливость.
   С горы на речной берег летели санки, разносились выкрики, визг, хохот. На льду вращались кружала, мастаки затевали потешные игры, туда-сюда гуськом и кучками передвигался народ, сновали лоточники с пышными блинами и согревающим питьём. В разноголосье  многолюдства звякала и стрелецкая сабля. Служивые похаживали здесь, дабы пресекать драки, усмирять пьяный разгул. В людском сборище вертелись земские ярыжки, вынюхивая, кто какие речи говорит. Власть пугало брожение умов.
   На русской земле возгоралась распря. Мимо Карпушки прошёл мужичок, которого он недавно встречал. В толпе, сгрудившейся перед папертью храма. С гранитных ступеней, отвергая церковные новины, поп-супротивец вещал: «Людие! Сохраним в чистоте отчее благочестие, в незыблемости – старую веру». Нашлись сторонники перемен, стали сгонять священника с паперти. За него вступились.Вспыхнула схватка. Карпушка не впервые видел усобицу между братьями и всякий раз сокрушался. Прошедший мужичок вернул было к тому дню, к вскипевшей у храма потасовке, но сейчас впереди поднималась в гору Офросиньица и Карпушка думал только о ней. Красная шуба ярко выделялась на белом снегу, отличаясь, кроме цвета, богатством. Парень невольно косился на свой зипун – целый и аккуратный, однако бедный.
   Девицы опять смеялись. Офросиньица сдержанно, Авдотья – с ехидцей, очень может быть, перемывая ему косточки. Отвечать на колкости следовало только шуткой, иначе осерчает Авдотья, кликнет стрельцов, а у тех плеть всегда наготове. Карпушка отчётливо вспомнил, что Офросиньицу он замечал возле дома стрелецкого головы Губана и, видать, девица приходится ему дочерью или племянницей. Наряд у неё зело превосходен, многоценен, но повадка скромнее, нежели у Авдотьи. Эта куда как заносчива и спесива, будто с самим царём в родстве состоит.
   ...Струится вверх, временами мечется огонь костра, раскидывая рыжие космы, постреливая искрами. Колыхание и всполохи огня наводят на раздумья. Прожитые годы предстают перед Карпушкой. Минувшие дни – иногда радостные, часто горькие – помнятся...

                3

   Тогда он ходил в кружок книгочеев, к старцу Амосу.
   - Это список с Лаврентьевской летописи, - сказал старец на одном из первых занятий и чинно прочитал: «Книги, суть реки, напояющие вселенную...Велика польза от учения книжного...Поищете в книгах мудрости прилежно, то обрящете великую пользу души своей...».
   Старец придвинул к себе огромный том, напоминающий ларец, и опять степенно объявил:
   - Список с «Изборника» великорусского князя Святослава. Пусть вашего разума достигнет сия мудрость: «Добро есть, братие, почитание книжное...Коню правитель – узда, праведнику же – книги».
   Читать Карпушка умел. Мальчишкой научился у дьячка. В храме, построенном над светлой водой, в которую от восхода до заката гляделись неубывающей красоты белокаменные стены и купола, отражаемые медленным течением. Карпушка прислуживал дьячку, кормился подле него, тот показывал мальчонке буквицы. Сметливый малолетка запоминал, складывал слова. Позднее, уже юнцом, прочёл в увесистой книге: «Правде научитеся живущие на земле». Его поразила глубина писаного слова. С тех пор Карпушка чуточку робел перед книгами. Со временем он разобрался, что не все книги душеполезны, но уважение к буквицам неизменно сохранял, мудрое писание брал в руки с трепетом и пылкой тягой к узнаванию. И всегда, раскрывая книгу,  снимал шапку.
   Амос прерывал чтение, спрашивал. Как-то нацелил перст в Карпушку:
   - Чем мудрая книга славна?
   Парень встал со скамьи, ответствовал:
   - Краткими глаголы и многим разумом.
   Старец одобряюще кивнул. Часто он читал сам или поручал ученикам то, что годилось и для церковной проповеди, и для мирской беседы: «Вера всё может творить и созидать, надежда непостыдна, а любовь – источник веры, отложение всякого дурного помышления. Сила любви в надежде. Оскудение надежды есть истребление любви, ослабление наших трудов и подвигов. Любовь – подательница пророчества, виновница чудотворений, бездна осияния...».
   Однажды старец стал внушать: «Сего пути суть: покаяние, пост, бдение, молитва, смиренная мудрость, нерадение к плоти, прилежание к душе, милостыня, коленопреклонение, скорби...Зло страдати и добро воздаяти, должникам долги отпущати, полагати душу за други, кровь свою пролити Господа ради, когда приидет время...».
   Внимая учительным словам, Карпушка задумывался, чувствуя в себе и согласие, и неприятие: «Коленопреклонение? Перед кем? Перед Господом – да. Перед самодуром-боярином, аль ворогом, вторгшимся в родные пределы – нет. Не хочу, отче, такого смиренства. Иной завет – за други душу полагати – исполню. К этому старание напрягу...».
   Амос тем временем наставлял: «Бегите злого широкого пути, ибо там суть богопротивная: любодеяния, зависть, ярость, убийства. Там – смех, пищали, гусли, сопели, лицедейство, ризы мягкие, одра пуховые, сон беспечальный. Горше всего – непокаяние...».
   И тут Карпушка не во всём соглашался со старцем. Зависть, конечно, поганое чувство. Её изгонять надобно, иначе в людях никогда чистоты не будет. А братской любви и подавно. Зависть – черна... «Но скажи, отче, мысленно спрашивал парень, - чем гусли неугодны? Разве игра на них богопротивна?».
   И ещё одна тайная мыслишка вертелась в голове, пугая его и волнуя до замирания сердца. Думал он – опасливо и вместе с тем дерзко: «Пищаль помянул отче. А мне пищаль ой как пригодилась бы. С неё-то я правде заступник. Попробуй, тронь! Я тебе что заправский стрелец пальну. Ладная штука – пищаль.Ствол железный, для ворога смертоносный... Для ворога? – Карпушку заставал врасплох неожиданный вопрос: – А боярин, который чинит обиду, тоже ворог? Ведь он брат твой, христианин. И родина, и речь у вас одна. Неужто и на него пищаль подымешь?..».
   Карпушка поймал себя на том, что грезя о пищали, он запутался.

                4

   Сказал Дементий: «По милости Божьей быть тут русскому общежительству». С разрешения курляндцев устраивались. На поляне раздавался перестук топоров. Поднимались стены невеликой часовни. Новосёлы жаждали в скором времени освятить прибежище, встать перед иконами, пронесёнными по страдальческим  дорогам, вознести  молитву к древним образам. Отец Дементий сберёг икону, написанную до нашествия татар.
   Вблизи возводимого сруба Карпушка ставил било. Скрещивал стояки козел, подвешивал к ним плоскую плаху, ладил колотушку, пригодную для била большого – висящей на козлах плахи, и для била малого – доски-лопатки. Закончив дело, Карпушка подошёл к отцу Дементию, чьё поручение и выполнял. Тот тесал бревно. Пояс на длинной полотняной рубахе был ослаблен, из-под шапки-скуфьи выбивались влажные от пота прядки волос.
   - Свершил? – спросил большак.
   - Как велено, - сказал Карпушка, невольно любуясь плотницким мастерством отца Дементия. Затесь от конца до середины бревна он прогнал ровнёхонько без единой задоринки. Щепа великаньим стрелецким кушаком легла вдоль бревна.
   Большак разогнулся и, вонзив в дерево топор, сказал:
   - Поглядим, каков набатец.
   На берёзовой колоде лежали сосновые колотушка и лопатка. Большак взял колотушку, ударил в плаху. Древесная плоть отозвалась колокольным гулом. Дементий приложился к билу ещё раз. Набатный отзвук, подхватывая угасающие отголоски первого, поплыл над поляной, над близкими лесными опушками. Плотники обратили слух к внезапным звонам. Из землянок высунули головы женщины.
   - Дивно им, - сказал большак.
   - Не помыслят, что беда стряслась? – произнёс Карпушка. Удары била могли встревожить становище.
   - Зрят, что к чему. Полошиться не станут. – Дементий кивнул на сруб: - Вот поставим церкву, найдётся промеж нами природный звонарь, будет благовестить, созывать на богомолье. Бог даст, укрепимся здесь, тогда расспросим мызных чинов, как малый колокол обрести. По курляндским городам мастера-литейщики есть. Вижу твою усмешку: дескать, Дементий в грёзы пустился при голодном брюхе, бездомности, неведомой доле...
   - На это большие деньги потребны. Где возьмём?
   - Пришли мы сюда работать. В поле, на коровьем дворе, в рыболовстве. Кое-какие ремёсла знаем. Снищем почитание, как усердные трудники – курляндцы щедрость явят. Кабы сбылось, – мечтательно проговорил Дементий. – Колокол – лекарь души, он подымает её к высокому Господню кресту.
   - Дозволь мне било испробовать, - попросил Карпушка.
   - Имение недалече, управляющий услышит, скажет: москали с чего-то шумы разводят. Строг он и гневен, но понятлив. Бог с тобой, утоли охоту, - разрешил большак. – сотвори сродственные благовесту звоны.
   Карпушка удивлённо вскинул глаза: хватил батюшка Дементий! Дабы благовест учинить, колокол надобен, изрядное умение к тому ж. Он уже  пожалел, что вызвался звонить. Идти на попятную стыдился.
   Била парень и раньше видывал, однако обращаться с колотушкой не приходилось. Теперь он держал в одной руке её, в другой – лопатку. Несколько ударов друг о дружку – и раздался перезвон, тут же шустро продолженный. Дементий слушал и открывал в Карпушке еще одну способность – звонаря. Исторгаемые билом раскаты напоминали о покинутой родине. Оба давно не слышали русских колоколов. К сердцу подкрадывалась тоска. Память опять влекла в родные места.

                5

   Посредине людского круга выделывал коленца приручённый бурый медведь, которого водили два бродячих медвежатника. Топтыгин с краткими промежутками кого-нибудь изображал. Он и боролся с одним из поводчиков, притворно уступая мужику, и плясал, колченого прыгая под наигрыш дуды, и кланялся, точно привратник, и козырял, словно пьяный стрелец, тыча лапой себе в ухо.
   А уж баб собралось, детишек! Да и мужики не чурались зрелища. Хохот, визг, пронзительные вопли...Живое кольцо размыкалось, людишки шарахались, когда медведь оказывался слишком близко. Но любопытство вновь собирало их в тесный круг.
   Очутился в том круге и Карпушка. Глазел, дивился: «Шибко поводатари находчивы». Испуг пронизывал, если зверь с отрывистым рёвом пёр туда, где парень стоял. На цепи-то медведь, на цепи, а вон прошлым летом в благословенном граде напал...
   Поводчики называли медведя Фомкой. Старший из медвежатников, заросший смоляною волоснёй мужик, крикнул:
   - Фомка! Поклонись сударушке в пояс. Вот этой, вот этой...- мужик показывал  на дородную женщину в красном солопе. Молодица смутилась, её лицо залилось густым румянцем. Медведь покручивал головой, веление было обременительным - непросто ведь превозмочь свою звериную натуру, Но куда денешься, заставят. Топтыгин смешно оттопырил зад, с торопливыми кивками поводил перед собой лапой – это означало, что он кланяется.
   Народ ахнул:
   - Понимает!
   - Кому велено, тому и нате вам...
   - Ишь, зверюга! Чутьё скорое...
   А молодице хоть сквозь землю провались. От шуточек-подковырочек: мол, медведю понравилась. Вокруг судачат, зубоскалят, незлобиво посмеиваются. Кое-кто гогочет – то ли над шуткой, то ли вообще от потехи.
   Медвежья забава. Веселье.
   Рядом с молодицей, которой кланялся медведь, в смене лиц мелькнуло что-то знакомое. Карпушка всмотрелся. «Офросиньица! Дева ненаглядная...» Он пошёл вкруг людской толчеи к тому месту, где приметил любушку.
   Фомка изображал пляску и, подзадоривая косолапого, люди хлопали в ладоши. Карпушка протиснулся к Офросиьице и увидел, что она тоже хлопает. По-детски горячо.
   - Аль не боязно? Медведюшка вот он...- Парень сбоку коснулся девичьего плеча, загораживая её от толкотни.
   Девица оглянулась.
   - Ой даже сердечко ёкнуло. Напужал меня...
   - Прости. С добрым умыслом я, с радостной душой.
   - Благодарствую. – Офросиньица любезно посмотрела на него. Застеснявшись какой-то тайной мысли, отвела взгляд.
   В плотном и шумном людском окружении выкамаривал медведь.
   - Жаркая потеха, - сказал Карпушка, глядя на неуклюжие и уморительные выверты бурого скомороха.
   - Смешит до слёз, проказник, - возбуждённо отозвалась девица, поворачивая голову к парню, волнуя его щедрым теплом неравнодушных глаз.
   Где-то рядом проверещал детский голосок:
   - Фомка! Фомка! Ещё покажи, как холоп кашу уплетал.
   Старший поводчик в свой черёд повторил: - Покажи, Фомушка... – Он что-то добавил, наклонившись к медвежьему уху. Топтыгин принялся совать одну лапу в пасть, а другой – поглаживать живот.
   Взрывной смех прокатился по кругу.
   «Эдак боярин обжорствует, а не холоп» - подумал Карпушка, чувствуя, что и мальчонка должен был сказать о боярине, но, наверное, взрослые остерегли. Наблюдали зрелище стрельцы, торчали здесь подозрительные рожи. При них лучше быть от греха подальше...
   - С подруженькой разминулась, - посетовала Офросиньица. – Времечко домой воротиться, а подруженьки нетути.
   - Дозволь сопроводить, - вдруг, сам того не ожидая, вызвался Карпушка. В быстром, чуть растерянном взгляде любушки он прочёл робкое согласие.
   Площадь, называемую гульбищем, Офросиньица оставила нехотя. Притягивали медвежьи чудачества, манили другие игры и потехи. Но строгий наказ родителей был превыше желаний. Пробираясь между заполнившими гульбище людьми, девица поглядывала по сторонам, приостанавливалась, высматривала подружку. Карпушка держался рядом.
   На краю площади плотники ставили огромные козлы. Вкапывали и соединяли коваными скобами сосновые брёвна.
   - Качели ладят, - сказал Карпушка. – Праздники забаву сулят. Придёшь душеньку взвеселить?
   - С тобой боязно.
   - Пошто?
   - Уронишь. Вижу, горяч ты. Метнёшь в небушко, а качель коварна...
   - Вольничать остерегусь. Тебя не токмо на качелях сберегу. Везде – заступлю. От злого слова, дурного глаза, подлой руки...
   - Смелые речи, муже... Сколь годов тебе?
   Нечаянно оказавшись провожатым Офросиньицы, Карпушка знал, что девице не пристало в одиночку идти с холопом. Только из добросердечия и тонкого скрытого чувства она снизошла к нему. Отвечая благодарным пониманием, парень старался держаться так, словно шёл хоть и близко, но по отдельности, чтобы никто не мог увидеть в них пару.
   Стыдился он к тому же своей бедной одежонки. Офросиньица царевной ступала по улице в лазоревом опашне, надетом поверх шелковой рубашки и бархатного летника почти одинакового с опашнём цвета. Всё в её наряде – от кокошника на голове, украшенного серебряным узором до башмачков с чулками-ноговицами было в ладу с девичьей статью и красотой. Но она не заносилась и даже вида не подавала, что куда как превосходит Карпушку, невольно косившегося сейчас на единственную сермягу и невзрачную обувку. Спросив про возраст, Офросиньица посматривала с приветливым любопытством.
   - Годов мне двадцать пять сравнялось, - ответил Карпушка.
   - А брада пышна.
   - Истинно: космата.
   Он преувеличивал. Откуда ей, косматости, взяться в младые годы. Вот пышность имеется.
   - Чует моё сердечко: непокорщик ты...
   Насторожился Карпушка, «К чему клонит стрелецкая дочь? Что-нибудь вызнать намерена? Пусть и поглянулась ему девица, но души он тут не отворит... В душе смятенье, голова кругом идет: по какой стезе пойти? На Руси вера пошатнулась, власти жесточеством измучили. Работный люд – в ярме, правежи, поборы непосильные. Народ разделился. Ревнители старой веры, они и доли людской заступники. С ними пойду...».
   - Мы людишки маленькие, - уклонился Карпушка.В глазах Офросиньицы блеснула хитринка. Она тихо проговорила:
   - Ой, таишься...
   Вдоль улицы встали крепостцы – хоромы боярских и прочих знатных богачеством и званием семейств. Здесь царит чинная тишина, нарушаемая лишь звоном церковных колоколов. Каждый двор огорожен высоченным бревенчатым тыном, за которым ярятся волкодавы. По дощатым дорожкам время от времени прохаживаются сторожевые стрельцы. Сейчас на этом настиле постукивала каблучками Офросиньица. Карпушка шёл посредине улицы – голая земля, сухая в отсутствие дождей, была изрыта конскими копытами и колёсами. Здесь, среди хмурых и кичливых теремов он, считай,  бывал изредка. И теперь очутился нежданно-негаданно. Придётся ли ещё...
   - Дальше не ходи, - вдруг сказала Офросиньица. – Дозволенье моё истекло. Я и так батюшкин наказ преступила. Прощай, славный молодец...
   Девица торопливо удалялась. Карпушка, оставаясь на месте, вдогон спросил:
   - Оконце своё покажешь?
   Офросиньица на ходу, вполоборота погрозила Карпушке пальцем, обронила:
   - Гляди! Головы не снесёшь!
   Он побрёл назад. Тотчас воротилась мысль: хозяин уже, небось, разыскивает. Опять в холодную посадит. Давно, мироед, измывается. В бега подаваться надобно...
   Как из-под земли вырос в двух шагах огромный стрелец. Он сгрёб Карпушку лапищей за отвороты зипуна, хрипло процедил:
   - Девку преследуешь, холопье рыло!
   - Отпусти! – Карпушка дёрнулся, пробуя разойтись по-хорошему. Силушки ему не занимать. Но стражник превосходил парня и ростом, и мощью. Ещё и напал внезапно.
   - Отпусти! – повторил парень, чувствуя однако, что добром эта стычка не коичится. Стрелец то подтягивал его к себе, то отстранял, но захвата не ослаблял. Казалось, ткань потрескивает, может порваться. Пусть бы и порвалась – задал бы дёру...
   - Я-те отпущу... Я-те, сволоту, к уряднику представлю, а уж он-то распорядится...- стрелец зловеще ухмыльнулся. – Не то, что к девке не всхочешь – мочиться через нос почнёшь. Гы-гы-гы... – загоготал служивый.
   - Дурак, - наливаясь гневом, выдохнул Карпушка. – За объедки с барского стола стараешься.
   Стрелец в бешенстве скрипнул зубами:
   - Свинячий недоносок! Я-те... – Он больно защемил Карпушке нос, сграбастал его за шиворот.
   «Пропал я...» - Парня охватывало отчаяние. Прохожих мало занимала  не такая уж редкая в городе картина стрелецкого произвола. Встревать  никто не станет. Себе дороже.
   Карпушка изловчился и ткнул стрельцу в глаза прямыми пальцами. Служивый вскрикнул и разжал руки. В то же мгновение парень что есть мочи двинул его кулаком в правый бок. От дикой боли  стрелец  согнулся. В следующий миг Карпушка обрушил на жирную шею удар обеих рук – так его учили ладейные гребцы. Драться они умели. Служивый ничком упал, замычал. Пока он поднимется, пройдёт несколько минут...
   Вскоре Карпушка, радуясь вызволению из стрелецких лап и решив, что к хозяину не вернётся, пробирался задами окраины. Беспокоила заботушка: где голову преклонить? В какой-нибудь бедной избёнке, коих здесь было множество, он чаял найти приют. Один за другим встретились в тесных улочках несколько пьяных простолюдинов. Напасть! Кабаки бедноту совращают. Пьянство, драки промеж трудовых людишек. Кому-то выгодны разлад, утопленье в зелье разума  и чести, бесчинства...
   Отринут наказ протопопа Аввакума. А его бы как молитву помнить: «Старого нашего православия чадо, и винца перестань пить... Окаянно таково то пьянство: ни юность блюдёт, ни седин милует, ни святого почитает, ни честного мужа хранит, но всех без ума творит и во грехи поощряет».
   Россию постигло бедствие. Русский человек смущён нововерием, исконные нравы повредились...

                6

   Весну Господню Карпушка жил в скиту-пустыне. Вековой лес вплотную подступал к бревенчатому заплоту – неприступной ограде. Посреди двора стояли срубленные пустынниками кельи, церковка. Многие часы длились моления. Карпушка терпеливо выстаивал долгие богослужения и в остальное время обучался сапожному рукомеслу, слушал наставления своего учителя-монаха, исповедальные признания собратьев по общежительству.
   Один говорил: «На Руси учинился раскол христиан. Иные служат по старым книгам, иные по новым. Крестное знамение ныне также против прежнего. Хочу старому следовать, потому в пустыню побёг...»
   Другой, склоняясь к Карпушкиному уху, жаловался: «Обрыдла боярская вотчина, в коей доля моя крестьянская – собачья. Пришёл искуситься: снесу ль монастырское житьё».
   В пустынь стягивался беглый люд. Зимой к ней, дабы разорить, а насельников покарать, пробивались царевы порученцы с отрядом стрельцов. Не пробились. Пошла в Москву отписка, объясняющая неудачу: «Снеги, государь, в лесах великие».
   Учитель, следя за крепкими руками Карпушки, разминающими кожу, глаголил: «Сыскивают нас рьяно. С древлеправославной верой воюют царские приказы: Посольский и Разрядный, Патриарший и тайных дел. Тысячи людишек пытаны и жжёны. А непокорство множится... Вера, раб Божий, неодолима».
   Хотелось возразить: воля, монаше, воля души вздымает. Но Карпушка не решался перечить чернецу. Тот продолжал:
   - И дыба, и злато бессильны. В застенке, перед ликом смерти сказаны сии слова: «Не почитаю лживого отца вашего, благословения вашего не принимаю, проклятия не боюсь, учения не слушаю...». Несчастный брат наш... Даже в страшных муках он не отрёкся от веры. Иного подкупить замыслили. Ответил христианин искусителям: «Скажите царю, что лучше я с радостию на виселицу пойду, нежели на новые книги. Угождати не стану. Злато – тлен...». Слово противу гонителей старой веры в страдания повергает. Один чернец склады написал, то есть стихи. Усмотрели в них хулу на царский двор. Пиита сего кнутами нещадно били, а потом руку отсекли. Ох, несть нашим мукам числа...
   Соглашался Карпушка: истинно, монаше, защита веры к восстанию зовёт. Но видна в мятежной смуте и междоусобице русских людей и другая правда. Сам же этот чернец указал на неё:
   - Московский духовник, царя Алексея Михайловича досточудный наставник и сподвижник Стефан Вонифатьев, в писании своем премудро положил: «Вся земля от царя и до простых людей трудами братьев питается. Сами же оратаи в скорбных волнениях пребывают и тяготу ярма носят всегда».
   В церковке седобородый настоятель, заимствуя высокое слово у святых отцов, внушал молодым мужам:
   - Обратите душу свою к Богу, живите с Господом денно и нощно, возноситесь мыслию в мир горний... Духовное созерцание и покаяние – суть иночества. Сердечно сокрушайтесь о грехах своих. Жизнь инока – жизнь плачущего. Кающийся есть непостыдный самоосужденник, и покаяние есть непрерывное отвержение плотских утех...
   Настоятель истово склонял к монашеству. Карпушка слушал проповедь в тесном окружении богомольцев, думал: послужить Господу мы готовы. И ныне, и присно. А вот касательно умерщвления плоти... Карпушка примеривался к старцу взглядом, мысленно спрашивал его: «Тебе-то сколько от роду? Премного, батюшка. Плотские зовы давно миновали. Легко теряти то, чего не имаешь... Красна твоя речь, но кое с чем согласья нет».
   Он косился на разгорячённых духотой и длительным богомольем сверстников: все ли внемлят с прилежанием? В какую почву падает брошенное
настоятелем зерно? Явного отклика на усталых, обметённых ранними бородками, лицах он не прочитывал, хотя и знал, что старец найдёт себе послушников.
   Сосед по келье, чувствуя противление Карпушки переходу в иночество, вкрадчиво пытал:
   - В монаси сподобишься?
   - У Господа совета испрошу, - соразмерным месту и вопросу образом ответствовал Карпушка. Он выбрал мирскую жизнь. Кормиться есть чем. Раньше плотничество постиг, теперь сапожничество. Топор рукам послушен и шило изрядно повинуется. В один из дней при негласном снисхождении большака общежительства Карпушка покинул скит, тайно вернулся в городской посад.

                7

   Оглашался приговор:
   - Живучи в пустынях раскольщик чернец Игнатий писал многие богомерзкие письма, вознося крайнее злохуление на святую апостольскую церковь, на святые божественные тайны, и на великого блаженной памяти государя царя и великого князя Алексея Михайловича всея Великие и Малые и Белые России самодержца, и святейших патриархов, и на всех православных христиан. И теми своими богомерзкими письмами многих разных людей прельстил, дабы они к святой церкви не приходили, к божественным тайнам не приобщались, никакого божественного славословия не слушали. Этот раскольщик, прелесник и обругатель святой церкви многих младенцев перекрещивал без иереев.
   - Понеже в допросе сей раскольщик повиновения и покорности принести не восхотел, за его проклятое еретичество и упорство повелели мы чернеца сжечь, а пепел размести и затоптать...
   Карпушка стоял в толпе, видел вблизи буквально воздетого на столб несчастного. Перевитый по груди и животу вервием, он был плотно привязан к столбу, лишь голова свешивалась на грудь. Время от времени чернец поднимал её, из глаз в горячих слезах сочилась мука. Голые ступни касались берёзовых плах, стоймя, с наклоном приваленных к столбу. Страдалец шевелил длинными белыми пальцами, словно хотел отпихнуть подальше от себя дровяную кладь, чреватую яростным огнём.
   Толпа безмолствовала. Перекликались стражники, восседая на сытых конях и покачивая древками тяжких бердышей. Кучка начальствующих чинов занимала дощатый помост, временно сколоченный поблизости от гибельного столба. Чины совещались. Выделялся управлявший и городом, и краем воевода. Он расхаживал, сыпал резкими жестами перед остальными, такими же бородатыми, принаряженными, как и воевода. О чём он глаголил? Может, ждал, что запросит чернец пощады, исторгнет греховным (по мысли воеводы) нутром прилюдное отречение от старой веры. Тогда бы...
   Но, похоже, не могло быть никакого другого повеления, кроме одного: злокозненного хулителя и непокорщика безжалостно сжечь. Что же медлил боярин с последним взмахом руки, по которому возгорится буйное пламя? Аль жалость пробудилась?
   Чернец ни разу не повернул головы к сановникам. Только на толпу смотрели переполненные болью глаза. Казалось Карпушке, что в них проступает некое покаяние: «Простите меня, братья и сестры, простите...». Скорее всего никакого греха за собой не ведал в эти мгновения чернец с мокрой от слёз бородой, одна только мука жила в теле,  истерзанном  «пыточным усердием» заплечных дел мастеров. Но мнилось Карпушке, что скользит по лицам взгляд чернеца, ищет сочувствия и прощения, рвёт душу. Быстрее бы уж... От палаческой этой мыслишки Карпушка поёжился. И пронзила она потому, что ожидание казни превращалось в пытку.
   Небо на западе становилось сине-дымным, тёмным, отдалённо порокатывал гром. Пахло грозой.
   Воевода подал знак. И тотчас конный стрелец ткнул горящим факелом в напиханные промеж плахами корьё и солому. В треске и гуле взметнулось пламя. Столб обволокло дымом. Сквозь него донеслось:
   - Людие, людие...
   Крик оборвался. Огонь прыгнул вверх, опал, вновь вознёсся. В разрывах пламени мелькнули красно тлеющая холстина, обгорелые порты, черные клочья подола рубахи, голый живот, сукровица на лопающейся плоти...
   Жутко, отвратно. Чернец принимал мученическую смерть. Карпушка немо плакал и прощался с братом. Будто слышал он из огня голос: «Живи по совести, стези своей не бегай. Стань на неё единожды, неуклонно иди до скончания земного срока».
   Выли бабы. Горестные причеты надрывали сердце. Хотелось Карпушке утечь. Нельзя. Один пойдёшь – приметят. Раз уж смешался с толпой, с ней и растаивай, коли Бог даст...
  Мрачнел на помосте воевода. Сверлил взглядом толпу, словно говорил: «У-у, непокорщики! Разносчики смуты и ереси. Глядите! Глядите и выбирайте. Либо смирение, либо костёр».
   Столб потонул в пламени. Оно клокотало, закручивалось, точно сгинувший в нём чернец, вращаясь, наматывал на себя багровые шлейфы. Расплывался в стороны зной. Передние пятились от костра, теснили задних. Давка возмущала народ. Уже слышались глухие проклятия, посылаемые зачинщикам казни. Воевода всмотрелся в толпу: воздух накалялся, того и гляди, людишки взбунтуются. Надобно разойтись мирно... По команде воеводы стрельцы сняли  оцепление площади, оставив редкую цепь всадников.
   Точно вода между деревьев хлынул люд промеж стрелецких коней, обтекая их плотно и опасно. В толкотне и руготне, дыша смрадным дымом, Карпушка выбрался с лобного места, нырнул в глухой проулок, дабы меньше на глаза попадаться, хотя после ухода из пустыни носил чужое обличие. Однажды сотоварищ привёл его к кожевнику и тот промыл соломенные Карпушкины патлы неким древесным отваром. С подворья кожевника парень вышел рыжим. Рыжесть была густая, ядрёная. Даже лицо сделалось конопатым. Карпушка радовался. Крашеный-то он – свободный. Прежнего светлокудрого холопа в нём не признаешь. Поди – поищи. Сгинул, ровно сквозь землю провалился. Но недолго тешился он радужной надеждой. Краситель  с волос сходил, смывался, возвращая бедняге своё, Богом данное обличие.
   ...Держи, брат, ухо востро. Холопья и те ради поганой денежки в доносчиках и наветниках подвизаются. Пьяных сторонись. Ввяжешься в драку – набегут всякие служки, начнут приставать: чей еси, какого роду-племени, приписан ли к вотчине? Пока ищешь изворот, явятся стрельцы. И отведут в расспросную избу. Там уж пропал...
   Он крался задами вдоль амбарных, конюшенных, кузнечных стен и правился к затерянной среди окраинных жилищ избёнке, в которой поселил его отец Дементий – воитель за старую веру и людскую справедливость. Дементий вознамерился увести своих прихожан в чужедальний край, где нет посягательств на отеческое благочестие. Карпушка колеблется. Исход, бегство на чужбину – наверное, спасение от барского ярма. Однако сколь в том исходе будет желанной воли? Столь, сколь Дементий захочет? Неведомо, что постановят начальники над ним. Они-то везде на белом свете есть. Лестница к Господу сплошь занята. На каждой ступеньке – чин. Высший низшему – глава.
   Исход... Дементий будоражил душу. Принуждённый скрываться, Карпушка всё еще сберегал, пусть и малое, упование, что содеется боярской лютости укорот, что попы-новообрядцы перестанут проклинать возлагающих на себя двухперстное знамение. И крепко пугало то, что спасительное с важной стороны бегство – невозвратно. В скит он сбегал и –воротился. А Дементий зовёт к прощанию с родиной навсегда. Что ж, плакать о Карпушке некому. Родители давно в сыру землю сошли, сёстры затерялись в людском сонмище. Но вот ему сокрушаться причина есть. Покинув родные места, он никогда не увидит Офросиньицу...
   ... Войдя в иэбёнку, Карпушка перекрестился на икону Николы Чудотворца, присел к окошку, в которое падал убывающий свет. Хотелось кому-нибудь излить свою печаль. Иногда он делил ночлег с незнакомыми людьми, которые поздно приходили, ночами молились, рано исчезали. Карпушка очень скоро понял, что все, кто находил в избёнке временный кров, были одноверцами Дементия, по его словам - преданными чадами древлеправославной Церкви. Привечать других большак не стал бы.
   Скорбь не оставляла Карпушку. В ушах застряли предсмертные крики чернеца, бабьи вопли, гул зловещего пламени. Душа негодовала: «Бесчинство, зверство... Ох, люди...».

                8

   Он пожевал хлеба, который дал Дементий, запил кваском. После пережитого ужаса еда вставала поперёк горла. Однако чрево надлежало питать. Иначе ноги протянешь. Пища и без того куда как скудна. Карпушка глядел в бельмастое оконце, думал: «Уйду с Дементием в чужие края. На Руси воцарились распря, окаянная жесточь, поругание веры. Родные братья по-разному крестятся. Уйду...Суждена ли на чужбине воля, неведомо? Ежели и суждена, то цена за неё великая – родину бросаю, Офросиньицы пожизненно не видать. Пусть и заказана к ней дорога, но живя здесь, могу хоть издалече поглядеть...».
   Стало смеркаться. Карпушка зажёг прикреплённую перед иконой Святого Николы свечу. Вскоре в избёнку постучались. Карпушка подошел к двери, спросил:
   - Кто?
   - Да пребудет вера непорочна и благословенна, - произнёс за дверью мужской голос. Это был условный приговор, который ввёл Дементий. Тайные слова служили пропуском. Карпушка впустил в избёнку рослого узкобородого мирянина. Тот крестясь, троекратно поклонился иконе, поздоровался:
   - Мир дому сему!
   - Милости прошу, - ответил Карпушка.
   Мирянин снял с плеча котомку, стянул с себя зипун, устало опустился на лавку.
   - Умаялся, - сказал он.
   - Испей кваску, - Карпушка подал пришлецу берестяный туесок с плотной крышкой.
   - Вот и хлебушком наделён, силёнки подкреплю, - пришедший вынул из котомки ржаную горбушку, молча стал есть.
   Расспрашивать: кто ты, откуда и куда путь держишь? – полагалось Дементию. Карпушкино дело маленькое. Он исподволь наблюдал за мирянином и хоть сумеречно было в избёнке, шрам наискосок щеки различил.
   Пришлец почувствовал скрытый Карпущкин интерес и, закончив есть, сказал, легонько ткнув пальцем в шрам:
   - Меченый. Любой подворотный пёс обрешет.
   И вдруг доверился Карпушке:
   - Постыла жисть... В застенке был. При мне молодицу на дыбу воздели. Плачет нагая, аки белорыбица, в срам и позор брошена: «Мучители, супостаты, пошто терзаете?» - «Покайся и крестись тремя персты» - нудят её в пытошной. Но жонка палачам речёт: «На церковь хулы не изношу, только в церковь не хожу совести ради. Как во младенчестве крещена и от младенчества научена христианской вере, так поныне приемлю и держу. А нынешнего учения не держу и новоисправленных книг не знаю. Знаю крест, которому научена от младенчества. Четвероконечного креста не знаю и не поклоняюсь». – «Что же, - рекут ей, - тогда твои лебяжьи телеса маленько повредим. Клещи-то, ох, кусачи, возопишь благим матом и покаяние принесёшь...».
   - И что – повинилась? – спросил Карпушка.
   - Не ведаю. Убёг я. Когда стрелец в боярскую избу вёл. Сумел стрекануть, хотя душа из меня, почитай, вынута была. Господь помог.
   Мирянин помолчал, молвил:
   - В пустынь уйду. Там и оборониться можно. Братия, сказывают, становится яростна, ежели бояре поруху замышляют.
   - Слыхивал, наверно, что кое-где староверцы в огонь идут, - сказал Карпушка, - Иноки вместе с мирянами самоизвольно себя сжигают. От скорбных этих гарей у русских небес частенек кровавый колер. Теперь, говоришь, черёд отпорам настал.Справедливо. Хватит самим сжигаться. И так нас на кострах губят. Сегодня вон воочию зрил...
   - Нонешней весной был отпор в дальней пустыни, - отозвался мирянин. – За тыном, за стенами часовни и келий пустынники укрылись. Стрелецкий голова вскричал им: «Я прислан от великого государя и повелеваю кельи отпереть». – «Повеление твоё смехотворно, посему отвяжись» - царскому слуге будто в рожу плюнули. Стрельцы ринулись на приступ. Полетели в них стрелы с железцами на концах, рогатины встретили. Урон староверцы причинили, но силы были неравны. Им, бедным,  в той пустыни прищло всеобщее погубление. Однако молва о побоище широка: противу царских пособников пустынь с оружием восстала. Бояре вопиют: «Бунт!», ревнители старины возглашают: «Защита веры».
   Стемнело. Карпушка угадывал на едва различимом лице мирянина выражение разных чувств.
   «В пустыню собираешься? Навряд сподобишься. Скорее с Дементием пойдёшь. Тут твоя стезя, - подумал Карпушка. – Желанна тебе вера и воля. О том и я радею. Чего надобно нам? Жить и молиться, как хотим. Но ведь не дозволяют. Что к вере поворотись, что воли восхоти – во всём принуждение. Попы-никониане новинами нудят, бояре и вотчинники в ярмо вгоняют. В пустыни скроешься? Бегал я, брат, в пустынь, ведаю, како там. Обременительно. Протопоп Аввакум не нам чета, а прямо сказал? «Монастырь есть юдоль плача за грехи».
   - Спасёшься ль в пустыни? – вслух рассудил Карпушка и опять пересказывая прочитанное, добавил: - Спасение души – в мирской жизни. Во граде живущий с женою и детьми человек паче отшельника.
   - Млад ещё, а речёшь яко по-писаному, - удивился мирянин.
   - Мудрость сия Аввакума, - пояснил Карпушка. – Моё лишь толкование.
    - Чту и я сего батюшку. Аввакум – наставник нам и правитель. Слово его богонравственно. Списки с Аввакумовых грамоток во множестве ходят по рукам. Не ленись – вникай в учительный глагол. Написал он одной сударыне: «Не рассуждай о величестве сана своего, яко болярошня, отрицайся мысли сея и оплюй ея. Слушай-ко, Анисья, умеешь ли ты молоть? Мели рожь в жерновах да на сестёр хлебы пеки...». Напоминание нам: все мы равны перед Богом.
   - Память у тебя остра, - похвалил Карпушка.
   На полочке стоял жирник. Но огня парень зажигать не стал. Доставало горящей свещи. Меньше приманки для соглядатаев. Гнусная страсть – соглядатайство. Только ли на Руси расплодилось, иль в заморских краях столь же червивы людские души?
   Обоих смаривал сон.
   Улеглись на лавках. Мирянин тотчас захрапел.Карпушка полежал, борясь с дрёмой: снаружи кто-то ходил. Шаги приближались и замирали, словно некий шатун заглядывал в оконце, тщился что-нибудь увидеть или услышать.
   «О, Русь – держава сыска...» - всплыли в сонном мозгу слова Дементия, и Карпушка провалился в пуховую бездну.
   Среди ночи  вроде бы постучали в дверь и вновь возникли странные звуки за окном. Разбуженный Карпушка вслушался. Тишину никто не нарушал. Но и сон отступил. Карпушка мысленно ворошил прошлое. Вспомнилось Ильмень-озеро, голубой простор. Он, быстроногий мальчуган, примчал на берег. Плывут с озера белокрылые ладьи и струги. Уже близки они. Радостно машет Карпушке отец. На нём длинная рубаха. Ворот распахнут, поблескивает нательный крестик. Суда пристают к прочным мосткам. Карпушка бросается к отцу, обнимает его за крепкую обветренную шею. Пахнет рыбой, пахнут солнцем бороды отца и артельного вожака Зосимы. Вожак ласково треплет Карпушкины вихры. Рука у него тяжёлая, бугорки мозолей даже сквозь волосы ощутимы.
   - Родитель-то по тебе тосковал. Волна разгонисто гуляла, пришлось ненастье превозмогать. Зато даровал Господь и улов, и здравие чадам нашим милым, супружницам венчанным.
   Зосима говорит, и лицо у него светится любовью: на пристань спешит верная жена, матерь его сыновей, бороздящих вместе с ним Ильмень-озеро, по рыбацкому разумению – Ильмень-море.
   Артель ходила на рыбный промысел.
   Разлука с берегом длится неделями. Суда вместительны, пойманную рыбу разделывают и засаливают в бочках.Рыбари кочуют в озёрном раздолье, пока взятые впрок бочки не наполнят. Рыболовство – хлеб насущный и судьба жителей Приильменья. Уловы ждут на берегу торговые люди из Швеции,  иначе сказать - свейские купцы. Они платят условленные деньги.
   - А ты в свейских краях был? – спросил однажды Карпушка отца.
   - Я добытчик, сыне. За рубежи ездят торговцы. Как свейские люди – к нам.
   - Кем буду я: добытчиком или торговцем?
   - Куда склонишься, - сказал находившийся рядом Зосима. – Усердные работники Отечеству везде надобны.
   - Силёнок накопишь, в рыбари возьмём, - отец приобнял Карпушку за плечи.- Вольная у нас артель. Правда, труды надсадные.
   - Всегда ли эта вольность пребудет, - Зосима не впервой высказывал опасение.
   - Стреножить, конечно, могут. – Отца Карпушки тревожило будущее сына. Ещё сказал он тогда, в чём-то продолжая Зосиму:
   - Когда худо на родине, чужбина приманчива. Мнится, что за свейским, аль польским рубежом – благодать. На самом деле, увы! Как сказывают бывалые люди, и хлеб там тяжек, и честь отнимут...

   В ночной тиши как будто вновь услышал Карпушка слова покойного отца, про себя произнёс: « Вот и стало на родине худо. Зовут чужбиной спасаться...».
   На рассвете ушел мирянин.
   - Бог даст, свидимся. Чует сердечко: сойдутся наши дороги, - поворожил он, забрасывая за плечо котомку.
   Карпушка проводил его в сенцы, подсказал:
   - Пробирайся задворками. В тынах лазы отыскивай... – Прервав напутствие, поправился: - Тебя ли учить!
   - Да уж стреляный воробей, - пришлец усмехнулся.
   - Всё равно стерегись. Не то опять в пытошную угодишь.
   - Не приведи, Господь!

                9

   В то утро Карпушка явился к Дементию. С некоторых пор и он – бывший протоиерей церкви Святого Преображения – скрывался. Прятали и привечали Дементия в разных домах  - курных избах и добротных хоромах. Немалая часть людей довольно высокого положения также не приняла церковных новшеств, проводниками коих были патриарх Никон и царь Алексей Романов. Эти противники перемен родниться с простолюдинами, за некоторыми исключениями, не собирались, но поддержку вожакам, вроде Дементия, оказывали.
   На этот раз большак – так староверы называли своих духовных отцов, предстоятелей общин – проживал на подворье состоятельного хозяина. Карпушку впустили в узкую дверь, обочь тяжёлых, подобно крепостным, ворот после того, как он трижды звякнул кольцом и произнёс:
   - Да пребудет вера непорочна и благословенна.
   Двор был безлюден, но на него глядели окна и оконца, бойницы и прорези, и Карпушке показалось, что за ним пристально наблюдают. В двух углах рвались с цепи огромные, лохматые волкодавы чёрного окраса. Свирепый лай перекатывался в замкнутой теснине подворья. Карпушка лишь на мит вообразил, что сталось бы с ним, спусти челядинец парочку псов. Он зябко поёжился и торопливо юркнул вслед за угрюмым прислужником в продолговатые сени. Из них Карпушка попал в горницу, одна стена которого была сплошь забрана иконами. В несколько рядов выстроились большие и малые образа.
   Дементий читал книгу в обтянутом кожей окладе. Бросалась в глаза разница между бедной рясой большака и всей обстановкой горницы – золочёными иконами, ниспадающими по стенам холстами с узорчатой вышивкой, диковинными птицами, сказочным зверьем, библейскими солнцами и деревами.
   Русые волосы Дементия были ровно подстрижены на лбу, волнистыми гривками прикрывали уши и затылок. С появлением Карпушки, он закрыл книгу, стоймя держа её перед собой на столе, вопросил:
   - Ну, Карпа?
   - Побегу ль с тобой?
   - Именно. Близок час.
   - Сему и быть. Душа велит.
   - Душа услыхала Божье ниспослание. Господь вразумляет.
   Дементий встал, подошёл к Карпушке, негромко сообщил:
   - Завтра тронемся. Ночью проберись в Егорьев скит. Икону возьми непременно, также книгу, какую имеешь. Платье, вижу, всё на тебе. Разжиться бы ещё одной рубахой... Мужеска участь в дороге – заместо тягла быти. В скиту поклажу разделим. Ноша достанется многая...
   Большак осенил Карпушку крестным знамением.
   - С Богом, Карпа! По правде сказать, сердце кровью обливается – отчину покидаем. Но нету иного спасения. Пасынками России хула и понощение нас сотворили...
   Приклонившись к уху Карпушки и, кося глазами, то влево, то вправо, Дементий почти зашептал:
   - Сидел я тут сначала, как у Христа за пазухой. А вчера пришёл хозяин и речёт: «Поищи другой схорон. В раскол не пойду. Прости меня, Дементьюшка! Любые помощи проси, но быть с тобой в одном обществе  не могу. Нажиток не хочу терять, дыбы боюсь».
   - Коли так трясётся, то и продать может.
   - Не должон...
   - А слуги? Найдётся доносчик, шепнёт словцо прохожему стрельцу, и ты...
   - Не успеет. Холуи скрутят. Тут друг за дружкой следят. А хозяйская дыба жесточе боярской.
   Если кто и подслушивал их, то всё равно ничего не разобрал в притишённых голосах и шепоте двух единоверцев. Поговорили коротко, наскоро простились. Карпушка покинул подворье.

   Был у него когда-то друг Панфилка. Утонул, бедный. Мати его одиноко жила в пустынном ополье, близ монастыря, возведённого ещё во дни царя Василия, родителя Ивана Грозного. Ютилась в избёнке, кормилась огородом, прислуживанием в монастыре, молилась о безвременно усопшем единственном сыне. Ране навещал Карпушка стареющую женщину. Калачей, бывало, отнесёт, рыбы вяленой. Навещал, покамест с хозяином ладил. Беглым сделался – где уж там гостевать!
   Ныне пошёл. Надел драную,завалящую сермягу, испачкал сажей лицо. На выходе из города втёрся в процессию богомольцев, тащившихся к монастырю, хромал и охал, притворяясь вконец болезным. Потом отлучился якобы по нужде, через перелески подался к вдовьей избушке.
   Мати вначале не признала в оборванном, чумазом холопе прежде опрятного Карпушку. Щурко сузила глаза, укорила:
   - Почто лицедействуешь?
   - Своей личины казать не след.
   - Царево уложение переступил?
   - Ярмо обрыдло.
   - Беглый, стало быть.
   Женщина налила Карпушке тёплых, хоть и постных, но утоливших голод щей, кипятку с целебной травяной заваркой. Парень духом воспрянул. Даже тревоги временно пригасли.
   - Одежонка на тебе худа, - сказала женщина. Карпушка хотел было объяснить, что есть у него и сносный зипун, однако промолчал. Она глядела на парня так, словно сидел перед нею сынок Панфилка. Схожи оба... Статен, плечист был и родимый чадушко, чью душу Господь водворил в небесные кущи. С горних высот взирает Панфилка, ждёт матерь свою. С трепетом пред Божьими небесами ходит она по земле, а сейчас думает: прощаются человеку слабость и заблуждение, не прощаются скупость и корысть.
   - Худа одежонка, - повторила женщина. Она открыла сундук, вынула поддёву, рубаху, порты.
   - Носи, сыне, - женщина повернулась к Карпушке и показала на стопку вещей, лежащих на лавке.
   - Достоин ли принять я? – Карпушка втайне ожидал, что здесь он найдёт помощь. Только несколько смутили участливость и проницательность матери друга, которую он в ушедшие годы, с долей ласковости, называл тётенькой. Самое время воскресить доброе обращение.
   - Благодарствую, тётенька!
   Показалось Карпушке, что сбежала с усталого, тронутого морщинками лица скорбная тень. Ненадолго, но сбежала. Поправила мати платок на голове, вздохнула.
   - Помяни и вдалеке душу дружка твоего Панфила. Драгоценнее благодарности для меня на белом свете нет – только бы не исчез из памяти людской кровинушка моя...
   Женщина заплакала.
   Карпушка встал перед нею, низко поклонился, поцеловал материнскую руку. Мати перекрестила его, заклинающе произнесла:
   - Храни тебя Господь!
   «Помяни вдалеке...» - Женщина догадалась, что предстоит Карпушке дальний и неведомый путь. Ни словом он не обмолвился, а вот ведь сколь прозорливо материнское сердце, сколь глубоко женское чутьё.
   Она дала суму для подаренной одёжки, в отдельную торбочку насыпала ржаных сухарей. Когда Карпушка уходил, проводила до порога. Раз-другой он оглянулся. Женщина застыла в дверном проёме как святая на иконе. Он прощался с матерью Панфила. Наверное, навсегда...
   В городскую окраинную улицу Карпушка вошел с наступлением сумерек. В избёнке он не задержится. Возьмёт икону, связку книг и двинется в скит. Прости-прощай, златоглавый город. Смутное время, лихолетье, гонения, междоусобица. Заморский вражина посмеивается, глядя, как московиты друг дружку даже в Божьих храмах волтузят. Ждёт, ненавистник, когда государство, как прелый кафтан, разлезется.
   Пробираясь вдоль стен и заплотов, Карпушка перед каждым углом останавливался, выглядывал, чтобы с кем-нибудь не столкнуться лоб в лоб. И вдруг наткнулся на полулежащего человека.. Привалясь спиной к стене и вытянув в проулок ноги, спал мертвецки пьяный стрелец. Видать, из ближнего кабака выгребся служивый и рухнул – хмель сразил наповал. «Нахлебался...» - Карпушка, не переступая через походные, особого тачания, сапоги, обошел стрельца, однако заметил рядом с ним некий предмет. Наклонившись, он увидел лежавшую на земле пищаль. У Карпушки ёкнуло сердце. Он подался было прочь: находиться возле поверженного хмелем стрельца, при котором грозное оружие, опасно. Коли застукают на месте, предъявят такие провинности, каких и на свете не бывает. Уходи от греха подальше... Но вспыхнуло в мозгу: «пищаль» - и он остановился. Считай, ружьё брошено. Исправное, огнестрельное, дальнобойное. Завладеть пищалью – ничего не стоит. Постоял Карпушка, сгорая в азарте и знобясь от боязни.
   Пошел. Назад, к стрельцу. Шел и желал, чтобы тот уже очнулся, подобрал пищаль, и приобнял её – подруженьку ратную. В таком разе вырывать из рук не станешь. Искушению – конец, Но стрелец по-прежнему храпел, сронив голову на плечо, а пищаль бесхозяйно взывала: возьми меня, громоствольную...
   Преодолеть соблазн Карпушка всё-таки не смог. Поднял пищаль, отстегнул у стрельца подсумок. Понёс с собой. Охватывал страх, подступало сознание безмерного согрешения. Кто он отныне? Ворюга, тать, преступник. Мало что пищаль – оружие. Это ведь еще и казённое имущество, государственное добро.
   Казнился Карпушка, а пищаль нёс. Никто не помешал ему на недлинном отрезке до избёнки. Наконец ввалился в неё, заперся. Некоторое время вслушивался. Было тихо. Что теперь? Пищаль – не топор, в мешок не положишь. Значит, с собой её не унести. Зачем взял? Карпушка в полутьме растерянно притрагивался к пищали. Мелькнула мыслишка: «Пригодится...Русь на вольных людей не скудеет...». Мыслишка была дерзкой, крамольной и никчемной. Бог соединил с Дементием. Под началом большака он покинет отчину. Идти с оружием Дементий не дозволит. На большом пути можно попасться и своим, и чужестранцам. Найдут оружие – повесят.
   И еще подумалось Карпушке: «Стрельцу-то ответ держать придётся. И кто он, у кого ты пищаль уволок? А ну, как из бедных людишек, семья кучна, жалованье на всех тощевато. Пропажа пищали даром ему не пройдёт. Сгинет служивый... Как знать, может, он и старую веру чтит, брат тебе единоверный?».
   Эх, Карпушка!..
   Он попытался отыскать оправдание своему поступку, заставлял думать себя, что жалеть стрельцов не надо. Вспомнил издевательства свирепого верзилы, когда угодил к нему в лапы, провожая Офросиньицу, обвинил владельца пищали: «Сам докатился. Нажрался, как свинья...».
   Но что бы он ни думал, приходил к одному: похищение оружия было бессмысленно.
   Спустя некоторое время Карпушка крался к месту, где обезоружил стрельца. Нёс пищаль. Темнота и безлюдье были ему на руку. Кривые улочки он знал, остро различал любой звук. И потому, ещё на подходе к злополучному уголку, услыхал неясную возню, оханье. Карпушка бесшумно приблизился к высокому заплоту – тут он оставил спящего служивого. То, что он разглядел в темноте, изумило. По земле, обшаривая каждую пядь, ползал стрелец, вперемежку бормоча ругательства и каясь. Он искал своё оружие. Карпушка на мгновения возник подле стрельца, положил пищаль и бросился наутёк. С какой легкой душой он вернулся в избёнку!

   На сборы понадобилось всего ничего. Нищему собраться – только подпоясаться. Говаривал протопоп Аввакум: «А ты, душе, много ли имеешь?.. Разве мешок да горшок, а третье лапти на ногах».
   Помолился.
   Здравия и сил попросил у Господа, дружных спутников, избежания облав и плена, крепости души, праведных помышлений, милосердия к ближнему, а там, на чужбине, ежели удастся добрести – нестеснённого житья и спокойной молитвы по отчему завету. «Сохрани, Господи, деву Офросиньицу! – произнёс он в молитве. – Остуди моё сердечное тяготение к ней, ибо любить и не видеть – болесть в себе нести. Помоги мне , Боже...»
   В скит, куда перед дорогой сходились и сбивались в единый поток беглецы, Карпушка добрался в условленное время. Впереди была полная неизвестность.

                10
   
   Дементий послал Карпушку и Бориску в имение. Управляющий позволил отковать в здешней кузне пяток топоров. Чем-то Дементий немцу угодил – щедро раздобрился чопорный и властный распорядитель крупного хозяйства.
   Кузнеца звали Якобом. Увидев помощников, он Бориску поставил к мехам, а Карпушке вручил молот, угадав в нём силу и сметку. В долгом путешествии Карпушка отощал, но помаленьку обретал свою прежнюю моченьку. Как-никак, еды в становище прибавилось.
   Курляндцы передали беженцам лосиную тушу, дабы подкармливались и могли тянуть лямку на работах в имении. Часть женщин почти с первых дней определили в скотницы. Иногда в становище привозили молоко, которым в первый черёд велено было питать детей. Из явного расчёта: чем меньше хворых малолеток – тем больше будущих здоровых трудников. Мясо варили в огромных котлах. Навару работным людям давали щедрую меру.
   По всему становищу денно и нощно горели костры. Пусть и позднее, стояло пока лето. Многие ночевали под открытым небом, ютились в шалашах, но Дементий всё чаще поглядывал на север, откуда придёт зима. Надобно спешить с устройством землянок, чинить и приспосабливать под жилье старую конюшню – управляющий сам предложил занять её.
   Главная забота – плотничество. Все, кто хоть малость смыслил в этом ремесле и был свободен от повинностей в имении, брались за топор. Вызвался плотничать и пяток стариков,пришедших в себя после дороги. Нехватало топоров.
   Эта потреба и привела Карпушку и Бориску в кузню. Якоб посасывал трубочку. Едкий дымок даже в пропитанной гарью кузне был вонюч. Два молодых московита на родине не часто видели живых табачников. Карпушка морщился, отворачивал нос.
   Угли лежали в горне прозрачно-розовой горкой. Бориска раскачивал жердь и меха утробно вздыхали: фух-фух-фух. Железяка, сунутая Якобом в пекло, накалилась добела. Кузнец спрятал трубочку в карман кожаного фартука и взялся за большущие клещи. Он выдернул железяку из огненной горки, положил на прямоугольное ребро наковальни, частыми ударами молотка стал загибать истекающую жаром заготовку. Карпушка стоял наготове, держал  поперёк живота молот. Но понадобился он лишь после следующего разогрева поковки.
   С первого взмаха, хоть и был у Карпушки кое-какой навык, ударил он неловко. Якоб вскинул голову, стрельнул в московита сдержанно-строгим взглядом, что-то проговорил. «Дементий страну эту неметчиной зовёт, - подумал Карпушка. – А ковец совсем не по-немецки глаголет. Значит, иного народа сын...».Якоб подавал знак и Карпушка обрушивал кувалду на багровый кусок металла. Он неотрывно следил за мощными руками ковщика, обнаженными до локтей и покрытыми густым рыжеватым волосом.
   Время от времени Якоб взглядывал на Карпушку. В серых глазах были и безучастность, и вместе с тем желание коваля о чём-то спросить своего нежданного подручного. С испачканного сажей лица не сходила сосредоточенность. Округлого подбородка совсем недавно касалась бритва.
   «Брадобривец...». – мелькнуло у Карпушки. Ему смалу накрепко внушалось, что ко всем, кто бреет бороду, относиться следует по меньшей мере недоверчиво. Для Дементия, который хоть и принуждён якшаться с мызными чинами, все они – еретики. Говаривал большак: «С брадобривцем и бритоусцем, с табачником и щепотником ни молись, ни дружись ни бранись». Карпушка нерушимо уважал отеческий обычай. Но бранное обычно слово «брадобривец» сейчас не разбудило в нём неприязни. Подумалось об этом мимолётно. Какая ему печаль оттого, что у Якоба голый подбородок?
   Снаружи раздался глухой цокот. Якоб оставил поковку, поспешил к двери. Карпушка выглянул в щель. Он увидел всадника. Конный был в черной поддёве из фабричного сукна, в широкополой шляпе. Чуть выше колен поднимались голенища тупоносых сапог, вдетых в стремена. Бритое, с лёгким румянцем, лицо выражало злую спесь. В правой руке конный держал сложенную плеть и пошлёпывал ею по голенищу сапога. Конь нетерпеливо переступал, подёргивал головой, вырывая поводья, и это, видимо, раздражало всадника. Он что-то отрывисто произнёс. Якоб кивнул и покорно преклонил голову. Конный опять бросил некие резкие слова, и тёмно-бурый жеребец, повинуясь руке хозяина, надвинулся на кузнеца. Якоб лишь откачнулся, но не отступил, словно бы являя готовность умереть под конскими копытами. Всадник замахнулся на Якоба плетью. Она гадючьим извивом полоснула воздух. Шарахнулся конь.
   «Бить будет. Ох, достанется ковцу!.. – поёжился Карпушка, ощущая на спине мурашек. Рядом с ним затаённо дышал Бориска. Оба следили за происходящим через приоткрытую дверь. Как только всадник двинул коня на Якоба, Бориска побледнел, схватил дружка за руку, испуганно шепнул: «Побьет ковщика, а опосля нам спины разукрасит...»
   Карпушка приложил к губам палец: нишкни! Барин (он называл всадника на русский лад), быть может, и знает об их присутствии, но попадаться ему на глаза в такую минуту действительно не стоит.
   «Боязно...» - взглядом пожаловался Бориска. Боязно, брат, молча согласился Карпушка. Плеть свирепа. Но хуже плети – безмерное своеволие барина, горше плети – неизбывная рабья доля.
   Кто мы!
   Эти два слова были на уме у многих. И убоялся, муже, не кровавой змейки поперёк ллеча, оставленной плетью – мало ль рубцов на холопьей шкуре. Ужаснулся он безысходной мысли о судьбине, о том, что червяки они под тупоносым воловьим сапогом.
   Неужто червяки?
   Гнев горячо колыхнулся в груди Карпушки. Смутьянкой и владычицей явилась шальная мысль: «С молотом в руках да пред барином бы стать. Пошто, мол, к человеку ты, ровно к собаке?..».
   Дерзости, обжегшей душу тут же устыдился. В торопкой беззвучной молитве попросил у Господа прощения за безмозглый порыв: «Как и посмел! С молотом на немца! А кто приют беженцам дал? Кто вам часовню позволил строить? Барин, который Якоба конём попирает, тебя пока и перстом не тронул. Плеть на кузнеца поднял? Не твоего ума дело. У них свои счеты».
   Порицательные слова самобичевания выпрадались друг из дружки. Выходило складно. Носогласия в душе не было. Душа прекословила.
   Конный как бы почувствовал, что беглый московит одновременно судит и прощает его. Он опять замахнулся, но плеть лишь просвистела возле крутого кузнецкого плеча. Всадник перехватил её и подобрал к рукояти. Что-то его остановило. Дементий сказал бы: молитва. Ведь Карпушка Господа поминал. Как знать?.. Быть бы Якобу поротому, да участь сия миновала его.
   Однако зло своё всадник таки выместил. Бранясь, он ткнул рукоятью плети  Якобу в подбородок. И вновь кузнец не сделал ни шагу назад. Он лишь зажмурился от боли, сжал губы. Конный уехал. Якоб вернулся в кухню. На глазах ковца были слёзы. Он осторожно притрагивался к подбородку, как на морозе подносил к нему ладонь, словно прятал ссадину, оставленную рукоятью.
   Парни в растерянности стояли подле наковальни. Карпушка быстро спохватился: горн затухает. Давая дружку отдохнуть, он взялся эа жердь.Вновь ожили меха, в горне взнялся огонь. Якоб кивком одобрил Карпушкино усердие, вынул трубочку. Собираясь с духом, он позволил себе краткую передышку.
   Бориска,жалостливая душа, сочувствовал кузнецу, смотрел на него в сострадании.
   «Милосерден муже, - думал Карпушка. – Якоб ему чужеродный иноверец, но Бориске больно, будто родича обидели».
   Приятельство двух парней началось в пути на чужбину.Бориска худосочен, болезнен, нуждается в опеке.Вот и раздувание мехов едва даётся ему. Хилая грудь ходуном ходит. Правильно Дементий намечает Бориску в бортники – из дупел мёд выбирать. Старики разведали в лесу рои диких пчёл. Для Бориски лесная работа – исцеление. Небесный воздух, ключевая вода, неспешное посильное хождение – тут любая хворь отпрянет. «Дарована нам из лета в лето жатва, - сказал Дементий, узнав о находках множества бортей – самородных ульев. – Коли явим разум да усердие. Бог даст и воск, и мёд». Первым он назвал воск, потребный для свечей. В них общежительство претерпевало крайнюю нужду. Молились при редких, сбережённых в дорогах лампадах и немудрящих каганцах.
   Знамо дело, черёд бортнического промысла покамест не наступил. Сначала – жилье. Избы, землянки, всякие тепляки, дабы к зимним холодам кров обрести. Сюда – все силы.
   ... С благодарным взглядом подошёл Бориска к дружку, который держась за обрывок толстой бечевы, размеренно, вниз-вверх, двигал жердь. Карпушка не торопил огонь, поскольку видел, что Якоб за молоток не берётся. Наоборот, вроде бы о чём-то другом задумался.
   - И здесь людишкам тяжко, - промолвил Бориска. – Вон как налетел, напустился...
   - Уж не думал ли ты, что мы тут в рай попадём? Воля, брат, на всём белом свете под замком...
   - Наверно, мало мы Господу молимся, сказал Бориска. – Душа земных благ взыскует, а надобно небесных...
   - И я смятению подвержен, - помолчав, признался Карпушка. В словах Бориски он легко узнал проповеди Дементия: невзгоды и лишения преходящи; радуйтесь благу свободной молитвы; молимся мы в курляндских пределах беспрепятственно; воздадим же за это хвалу Всевышнему, оставим всякую хулу и зломыслие.
   «А что есть хула? – спрашивал себя Карпушка. – И что есть зломыслие? На родине хулой было любое слово противу новин, зломыслием - тайное почитание и верность старым обычаям. Поелику новины любезны царскому двору, всякий, отвергающий их - враг и крамольник пред государем. То на Руси великой. Здесь, как говорится, другие монастыри и другие уставы. Но и здесь народ разделён – на управляющих и трудников. Якоб – трудник. Конник – верховод, барин, властитель, как на Руси – боярин. Стало быть, порицание его – зломыслие, грех. К отказу от греховности и зовёт Дементий...» .
   Тем временем Якоб снял со стены холщовую суму.Оба московита уставились на ковщика: что в ней, суме твоей? Кузнец вынул хлеб и сыр. У парней потекли слюнки. Якоб разделил ржаную краюху на три части, затем поделил сыр. Протянул еду помощникам.
   - Клеб, - коверкая, произнёс он русское слово. Бориска первым шагнул к Якобу и бережно принял пищу. Карпушка оставил жердь, подошёл за своей долей. Беря хлеб из рук Якоба, он посмотрел тому в глаза. В них не было жалобы. Карпушка увидел строгость, спокойствие, доброжелательство.
   Хлеб... Плоть Господня, дар человеку во все времена. Пути земные неисповедимы. Рушится подчас и самая истовая вера. Только в хлебе человек не усомнится никогда. Что же получается – хлеб выше Бога? Карпушка вздрогнул от неожиданного поворота мысли, покаянно перекрестился. На полке под оконцем стоял глиняный кувшин. «Водицы бы свежей принесть...». Карпушка жестами показал, что сходит за водой. Якоб согласно кивнул.

                11

   Криницу  он приметил неделями раньше. Она продолжала цепочку родников, начинавшуюся на берегу реки, до которой – полверсты. К речному раздолью вела небойкая тропинка. Покамест он мало знал её. Карпушка подумал об этом и слово «покамест» пробудило какое-то тревожащее, необъяснимое чувство.
   Ивовый куст, словно опрокинутый набок зелёный колокол, смотрелся в криницу, западавшую посреди низкой луговины, был её вехой и стражем. Карпушка шёл, понурив голову, а когда поднял глаза, то увидел возле криницы женщину. Он смутился, не находя, как ему быть. Вот она, чужбина. В родных местах при этакой встрече красным словцом потешил бы незнакомку, уж точно спросил бы, как звать-величать, осторожненько коснулся бы: замужняя ль?
   А тут... Насчёт местного языка – ни в зуб ногой, остаётся голько пялиться на неё. Молодая женщина, похоже, ровесница Карпушки была в белой рубахе с низким вырезом на груди, в синей юбке до пят, из-под которой высовывались кожаные постолы. Шапочка-капор едва держалась на пышных, соломенного цвета волосах, завитушками и локонами сходивших от висков к плечам. В полноватом, тронутом веснушками лице проступало сходство с Якобом. Правда, кузнец был малость курносым. У неё нос прямой, с трепетными, чуткими крылышками. И губы – не мужеские, живость в них, чермный ягодный сок... В остальном молодица напоминала коваля.
   Подле ног её стоял глиняный жбан,оплетённый лозовыми прутьями, с дужкой наверху. Сподручная ноша. К жбану был прицеплен ковшик – тоже глиняный, еще влажный, ронявший крупные капли.
   Женщина улыбнулась Карпушке, прикоснулась к своему подбородку, затем ниже его пальцем описала полукруг.
   «Как разуметь сии знаки?».
   Наверное, молодицу удивила Карпушкина борода. Не по возрасту окладистая. И пегая. В последние недели жизни на родине, обставляя ищейку, кружившего вблизи избёнки, Карпушка подкрасился. Преобразил его посадский дубильщик кож. Краситель сполна пока не сошёл, в бороде виднелась прожелть.
   Вот и потешил молодицу. Ежели не шуткой-прибауткой, так ликом скоморошьим.
   Женщина обхватила ладонью дужку, подняла жбан, что-то сказала. Карпушка услышал речь кузнеца. Сдержанно-степенную, уважительную к чужому слуху.
   «Руки у неё натружены. С черной работой знается. Вроде меня холопка. У них тут подъярёмный человек, конечно, иначе зовётся».
   Переминаясь над криницей, Карпушка вовсе не таращился на женщину и лишь исподволь поглядывал в её сторону. Отчего же она бровь изломила, будто московит глаз не сводил, вдруг поправила ворот рубашки и при этом ещё больше обнажила ложбинку меж налитых грудей?
   Жарко прилила кровь. «Сгинь ты с очей моих!» - осерчал Карпушка, хотя сердиться было не на что.
   Женщина медленно пошла по малохоженой тропе к сосняку на возвышенности. За рощей раскинулось имение, Обширное подворье состояло из доброй дюжины каменных и деревянных строений в окружении разбредшихся приземистых жилых и служебных домишек. Оттуда несло дымами, пахло смолокурней, кожевней, кислыми стоками маслобойни.
   Молодица обернулась, сахарно блеснули в открытой улыбке зубы. Карпушка уже присел, чтобы утопить и наполнить кувшин, но голову всё-таки поднял (почувствовал, что ему улыбнутся). И опять не нашелся. Хотя бы знак ответный сделал. Ну, там руку к сердцу приложил, земной поклон отвесил. Нет, не нашёлся. Чурбан еловый...
   Однако замешательство простительно, ибо помыслы его далеко унеслись. На покинутую родину. К Офросиньице... Она, голубушка, живёт в памятливом сердце. Карпушка то укрепляется неизбывной памятью, то впадает в дремучую тоску. И тогда так-сяк спасает работа.
   Встреча с туземкой всколыхнула душу.
   Угли в горне тлеют подолгу, даже затягиваясь пеплом. Но настаёт миг и в них ударяет струя, исторгнутая чревом мехов. И вскоре на остывшем было огнище гудит пламя, способное расплавить железо.
   Карпушку смотрел вслед женщине и мнилось ему, что уходит от криницы Офросиньица, что не осталась она вдалеке, в родимых пенатах, тоже прошла тяжкие беженские дороги, но по-прежнему недоступна. Потому и свидания их редки. Он тряхнул головой и видение пропало. Необорима жестокая явь. Среди деревьев синей частицей вечернего неба чужбины плыла юбка-сарафан. Плыла и обманывала девическим русским подобием.
   «Ох, Офросиньица...».
   Чаял Карпушка, что в превратностях беженства девушка забудется, томление отпустит, лик потускнеет. Сердце в бедах закалилось. Черствеет оно. Ведь лишений – бездна, остужающая чувства. Даже молитвенное слово Дементия подчас в них не проникает, а уж его-то проповедь и лёд вожжечь может.
   Огрубело сердце, но одно местечко в нём сокровенно – для Офросиньицы. В Инфлянтах под смертью ходил, в шляхетской темнице сиживал, уже и петлю к холопьей шее примеривали. Бог миловал... И был на гибельной черте, кроме молитвы, веры и надежды негасимый огонёк – Офросиньица. Вспоминал  её, был с нею рядом. И теми светлыми воспоминаниями снискивал облегчение душе.
   Не забылась любушка...

                12

   После стычки со стрельцом на улице, где жила Офросиньица однажды прикинулся Карпушка нищим и болезным. Облачился в лохмотья, повязкой глаз прикрыл и похромал на гульбище.
   Взлетали качели, младой народ тешился. Кто отвагу свою выказывал, разгоняя качели вровень с перекладиной, кто ротозейничал, услаждая душу зрелищем, творящимся под заполошные крики девок. Зазорно отираться среди сирых и убогих, калек и стариков, просящих милостыню. Карпушка руки не протягивал, главное - сравняться с христарадниками. Он готов был стерпеть любую срамоту ради единственной отрады – хотелось увидеть Офросиньицу. Должна придти стрелецкая дочерь на эту нечастую забаву.
   Для острастки нищих разок шуганули. Но потом махнули на них рукой. Русь великодушна и жалостлива к христарадникам, юродивым, беглым, увечным, падшим. Потому их на российских пространствах безмерное множество. Особливо возле церквей, в местах торжищ и гульбищ. Ведал Карпушка про отечественные обычаи: потуркать могут, насовсем не прогонят. Найдутся заступники. Из тех же бояр. Своих холопов они ни в грош не ставят, а прилюдно, поди ж ты, сердобольные, щедрот исполнены, к подаяниям охочи...
   Слился Карпушка с христарадниками, запропал в их рваном и драном скопище. Но был вместе с тем и настороже. Вдруг опознают. Крайне приуныл он, когда появился промеж людьми стрелец-великан, который слежку за ним чинил и едва не изловил. Во второй раз от него не уйдёшь. Сидя прямо на голой земле, Карпушка поник головой за плечом гнусавящего слепца, трепаную шапчонку на глаза стянул, пустился в несвязное бормотание, изображая из себя несчастного.
   Стрелец размеренным шагом шёл вдоль нищенского ряда, почти наступая на ноги и культи. Возле слепца он приостановился. Карпушка похолодел. Что выражало в эти мгновения лицо служивого, Карпушка видеть не мог. Он низко пригнулся, якобы от немочи... И тут упали монеты. Сначала в шапку слепца, затем в подол Карпушкиной сермяги.
   - Помолитесь за раба Божьего Сысоя, - раздался басовитый голос.
   Слепец тотчас откликнулся скороговоркой:
   - Спаси Господи душу твою по велицей милости... Да простятся грехи твои, сыне...
   Перед скосившим глаза Карпушкой мелькнули задники стрелецких сапог. Служивый удалялся, видать, сочтя брошенные монеты весомой жертвой – молитвы страждущих достигнут самого Господа. Ведь только он волен ниспослать храброму воителю Сысою отпущение грехов.
   Знай бы служивый, кто от него прятал лицо!
   Слепец, наверно, за него помолится, а вот случайный соседушка слепца... В тот миг, когда Сысой счёл себя пусть и грешным, но всё же удалым ратником стрелецкого войска, Карпушка отправил ему вдогон немое презрение: « У, барский прихвостень!».
   Насолил стрелец Карпушке, потому и ярился холоп, хотя плохой ли человек Сысой воистину, Карпушка не ведал. Всяческие потрясения на Руси и братьев лбами сталкивают. Боярщина вотчины делит, Церковь в расколе, а хуже всех – простым людишкам, трудникам. Они – не поймешь за что – режут и душат друг дружку. Какая разница меж ним и Сысоем, который тоже, скорее всего, из простых? Один в зипуне, другой в стрелецком кафтане. И всё. Правда, Сысою казённое жалованье назначено. Карпушка терялся в мыслях: может, он и неверно думает...
   Коли стрелец-великан объявился, придёт и Офросиньица. К ней он вроде телохранителя отцом-батюшкой приставлен, дабы неповадно было простолюдинам с девицей заигрывать (как это Карпушке на Масленицу знакомство удалось?), дабы никто не позарился...
   Жениха ей родитель выберет.
   Дождался-таки Карпушка. Пришла Офросиньица. С нею – подруженька Авдотья и ещё две сударушки. Авдотья всех превзошла нарядом. В шелках и парче – что тебе царица. Зато Офросиньица лицом краше, статью куда как осаниста. Ровни ей на целом гульбище нет. Девицы на качели воссели, пересмеиваются. Тщатся раскачать. А качели едва колышатся. Надобен разгон.
   «Меня бы сейчас к вам...» - дерзко грезится Карпушке, страдающему от несбыточности думы своёй. Ему то и дело мешают видеть Офросиньицу. Народец снуёт, заступает качели. Карпушка безмолвно негодует. И терпит. А что он может? Возле качелей вырос Сысой в сопровождении двух молодых стрельцов. Серебристой чеканкой поблескивают ножны кривоватых сабель. Лихо заломлены шапки. Бородки ухожены, да, небось, благовониями окроплены  по случаю праздника. Вспрыгнули служивые на запятки качелей, смастерённых в виде санного кузовка, взялись за пеньковые канаты (зело прочны они, хоть колокол подвешивай) и – вприсядку- вприсядку, раскачались.
   - Ой, мамочка! – вскрик Офросиньицы полон одновременно испуга и задора. Карпушке радостно оттого, что слышит девичий голос и обидно за недолю свою, за бесправие.
   «Кто разделил людишек на бояр и холопов? Кому потребно неравенство? Господи, беззаконие велико... Насущна воля твоя: глупость вразуми, зло укроти, совесть очисти...». Последние слова – из проповеди Дементия, речённой большаком на тайном сходе исповедников старой веры. Проносятся эти слова в голове, сеют сомнения: «Очистится ли совесть у боярина? А коли нет, так и бесправие пребудет. Господь всемогущ, однако же бояр тьма-тьмущая. Попробуй, усовести каждого...».
    Размашисто ходят качели. Ойкают и поминают небесных хранителей девицы. Румянец играет на их щеках. Стрельцы налегают в меру. Лишнее усердие Сысой пресекает. Ради убережения от несчастья он разделил девиц попарно: то Офросиньица с Авдотьей на качели помещаются, то две другие сударушки.
   Карпушку одолевают мрачные думы, он противится им, распахивает сердце голосу Офросиньицы.
   Вдруг слепец возгласил:
   - Стрельцов прибывает. Коварство замыслено: тульбище в кольцо взять и сыск учинить. Беглые промежду прочих имеются...
   Ничего себе слепец!
   Пришлось немедля исчезать. Плелись с площади двое юродивых. Карпушка выдал себя за третьего. Безобразно перекорчил лицо, опять сделался хромым, трясущимся. Стрельцы не остановили.
   «Ох, Офросиньица...».

                13

   Полный кувшин бодрящей родниковой воды принёс в кузню Карпушка, побывав у криницы. Но вернулся он, растроенный воспоминаниями. Даже хлеб показался невкусным, хотя Бориска, умяв его в два счёта, знай, нахваливал и кузнеца, и пекаря, который испёк действительно духовитый ржаной хлеб.
   Ковали дотемна. Бориска к вечеру изнемог. Горело в груди. Он смачивал её водой. Сотрясал кащель, лихорадочно поблескивали глаза. Хворь окаянная...Карпушка становился к жерди-рычагу, и Бориска переводил дух, опустившись на прислонённые к стене деревянные ободья, которые Якобу предстояло оковать. Благодарно поглядывал Бориска на дружка. Усталость и того с ног валила, рычаг из рук выскальзывал. Но крепился Карпушка, успевал и Якобу помочь.
   Поздно приволоклись в поселение. Обитали они вдвоем в шалаше, покрытом корьем, спали на соломе, отпущенной Дементию из имения  под кабальную отработку.
   «Потерпим, а дальше, даст Бог, крайнюю скудость отряхнём...» - ободрял Дементий. Хотелось бы.
   Покамест – беспросветное мытарство. Однако каждый помнил: на родине было еще хуже.
   Уложив и накрыв зипуном Бориску, Карпушка пошёл к костру. Ночами поддерживался сторожевой огонь. Имелась и другая надобность в костре. Над ним висели два котла. В большем готовилось варево на всё общежительство, в меньшем кипятили воду. Вблизи кострища под навесом размещалась поварня с бедной утварью. Возле костра на брёвнышке сидели двое караульщиков. Парню налили в миску горячей похлёбки. Он понёс её в шалаш. Бориска есть отказался. Карпушка миску опорожнил и вернул в поварню.
   К срубу будущей церковки лепилась временная келья – жильё и молельня Дементия. В крохотном прибежище было тесно и чадно. Перед иконой, которая могла бы украсить самый благолепный храм, воспрянывал из плошки жирный огненный жгутик.
   Дементий молился. Он довершил земной поклон и тогда только повернулся к вошедшему Карпушке.
   - Прости, батюшка! – повинился тот за вторжение.
   - С чем пришёл? – спросил Дементий, явно недовольный тем, что его оторвали от усердной молитвы.
   - Бориска хвор. Снадобье потребно.
   Большак озабоченно свёл брови, с лестовкой на локте, зубчики которой перебирал в молитве, шагнул в угол и достал из стоявшей там корзины пучок засушенной травы
   - Запаривай в кипятке. Пусть попьёт с недельку. Должно полегчать. Знаю, слаб он. Болесть обременительна. Зиму бы перемог, а по вешнему солнышку на пчельники выйдет.
   Сам Дементий хворям неподатлив.Закалил себя трудами, молитвенным бдением, постничеством. Спит всего ничего, и как! Ложе Дементия – топчан из горбылей, постель – рогожина. Кремень еси, батюшка.
   - Ковщик вас приемлет? – В сумеречном свете каганца монашеская фигура большака с главотяжцем – повязкой на волосах – выглядела ещё более суровой, таинственной. Карпушка вспомнил, как ещё на родине, Дементий, завораживая паству горним словом проповеди, раскидывал в стороны руки и богомольцы обмирали: представало перед ними живое распятие.
   - Приемлет. Даже  по-свойски. – Карпушка умолчал о том, что кузнец хлебом делился. – Однако дивно, отче: речь Якоба неслыханна.
   - Латышской нации он. Коренной курляндец. Эту нацию немцы подчинили.В стародавнее время. Верхи у немцев...
   - Верхи властвуют, а латышские люди подневольны?
   - Ковщик жаловался?
   - Пожаловался бы, смоги я его понять.

   - Отринь смутительные помыслы. Своею нуждой обременись.
   - Да уж на последнем дыхании...
   - Знаю, Карпа, что тяжко везёшь. Тем паче душу стеречь надобно от чуждых уязвлений.
   - Попробуй, остереги, - бесхитростно признался Карпушка, - когда человека плетью... Как и на Руси!
   - Остави, - прервал его Дементий. – В ихние счеты не суйся. Нам ли судить пристань дающих, исконный осьмиконечный крест не возбраняющих.
   - Праведно слово твоё, отче, но дума моя неотвязчива: и хозяева, и дворня веры одной?
   - Одной. Лютеранской.
   - Кирха едина и для сановного рейтара, и для голоштанного оратая. Молитва общая, а жизнь – разная. Мы тоже рядом с боярами поклоны клали, но тоже ели разный хлеб. Да ещё и в вере разошлись. Богатые больше по цареву примеру настроились...
   - Бесчинство, от коего ушли мы на чужбину, великой хулы достойно. Про своё дозволительны нам брань и дерзость. Но памятуй, Карпа: курляндское неприкасаемо. Замкнись. Иначе не токмо язык укоротят...
   Дементий сверкнул глазами. И враз предстал в обличье, знакомом Карпушке по крутым разговорам с большаком, когда он делался твёрже обычного, неуступчивым, в чём-то беспощадным.
   «Не токмо язык укоротят...» - предупреждая об опасности, Дементий заодно внушал, что и сам поспособствует наказанию. Решимости у него хватит. Ой, ошибёшься, коли сочтёшь, что спуста сказано!
   - Послушания хощу, - стоял на главном большак. – Крепость наша – в единомыслии, единодыхании, в попечении брата братом, сестры сестрой, в сострадании. Без оного – стадо мы, сброд. Понеже я кормщиком вашим сподоблен, мне и послушание. Не то одна паршивая овца... – большак не договорил, но каждый мысленно произнёс и концовку.
   Они чтили друг друга. Однако полного согласия между ними не было.
   - Еще скажу тебе: стерегись богохульства, - промолвил Дементий. Иной раз по краю ходишь.
   - В чём усмотрел?
   - Мирское с церковным путаешь. Хозяева и дворня на мызе – это одно, а общие моления в кирхе – совсем другое.
   - Господь справедливость заповедал. Где она?
   - Молишься мало. Бесовские искусы довлеют...
   - Цельный день молотом крестился, - обронил Карпушка и пожалел о сказанном.
   - Сейчас ты, Карпа, на край и ступил... – в голосе большака оттенился укор, близкий к гневу. Дементий сдержался. Он ничего не забывал и ещё вернётся к высказыванию Карпушки в строгом поучении.
   Простившись с большаком, Карпушка вышел из кельи. Поселение было объято сном. Костёр, как и недавно, простирал в темноту алые щупальца, постреливал искрами; отдельные из них залетали далеко и потом, словно падающие звезды, гасли.
   На брёвнышке по-прежнему сидели двое сторожей. Пожилой беженец рассказывал о соловецких мучениках. Карпушка взял под навесом порожний глиняный горшок, налил в него кипятка из висящего над костром котла, и направился к своему шалашу. Когда он брал кипяток, у него полюбопытствовали:
   - О великом сидении на Соловках слыхал?
   Он слыхал.

                14

   В Инфлянтах прибился к ним инок. Несколько дней шёл рядом с Карпушкой. Худой, жилистый, он упорно влачил свое тощее тело по спасительному для них бездорожью.
   Укрывшись в глухом бору, на обширных полянах сделали долгую передышку. Мужчины и женщины разбрелись в разные стороны по мягкому берегу неторопливой речки – дабы что-то простирнуть, обмыться. Дементий позволил разжечь костры.
   Выстирав рубаху и порты, Карпушка нашёл в речке углубление, где вода достигала пояса, крепко потёрся травяной мочалкой. «Эх, в баньку бы сейчас, в берёзовый зной...» - подумалось невольно. День выдался солнечный, с ветерком. Всё быстро просохло. Купание и освежённая рубаха взбодрили, но свинцовая тяжесть усталости давала себя знать.
   Возле одного из костров сидел инок и жевал хлебную корку. У ног стоял берестяный туесок с водой.
   - Скудно, - молвил подошедший Карпушка. Он сказал этим, что всем плохо. Беглецы голодали. Ржаная корка была почти единственной пищей. Глядя на инока, Карпушка проглотил слюну. В его котомке на чёрный день хранилось  несколько горстей овсяной мучицы. Всё его нутро вопило: свари похлёбку. Но неподалёку сидели трое детей и неотрывно смотрели на жевавшего инока. Тот встал, приблизился к ним, протянул горбушечку хлеба. К нему Карпушка и добавил свой последний запасец, отдав муку растерявшейся от нежданной помощи матери этих детей.
   Видел ли это Дементий сам, или кто-то ему сказал, но вскоре он появился перед сидевшими у костра иноком и Карпушкой. Из сумы, что висела у него на боку, он молча отсыпал каждому по толике сухарей. Приняв их, инок стал поправлять рубаху. Ворот её распахнулся. На груди открылся розовый рубец.
   - Отчего знак лихой? – спросил Дементий.
   - Стрелецкой плети след.
   - В чём вина твоя?
   - Соловецких страдальцев славословил.
   - А что ведомо тебе про них?
   - Изрядно наслышан.
   - Умножь и наше знание о преславном подвиге, - Дементий присел рядом с ними.
   Инок зачем-то потрогал пальцами рубец, прикоснулся к нательному крестику, словно хотел уверить, что расскажет сущую правду. Двумя руками поднёс к лицу туесок, испил из него воды, смачивая усы и окропляя бороду. Повёл речь:
   - Когда Москва прислала на Соловки исправленные по греческому подобию книги, насельники Соловецкого монастыря новины отринули и строго-настрого присягнули старым обычаям: не отступим от отеческих уставов, как крестились двумя перстами семьсот лет, со дней Крещения Руси, так и будем креститься. В послании государю Алексею Михайловичу били челом: богомольцы твои, священники, соборные чернецы, вся рядовая братия, служки и трудники, изменить отчему преданию не смеем, хощем пребывать в старой вере; не вели, государь, книг переменять, новых учителей нам не насаждай...
   С робостью в голосе говорил инок, будто и здесь, среди одноверцев, боялся обвинения в том, что смущает беглецов запретной речью, сочувствием соловецким воителям за веру.
   - Разгневался царь, послал на Соловки стрелецкое войско. Учинилась монастырю суровая осада. Восемь годов отбивались сидельцы. Крайне вознегодовал государь, когда на шестом году осады узнал, что собор монастырский положил: богомолье за великого государя отставить.
   О Соловецком сидении Карпушка слыхивал. Дементий ведал куда больше, но и он при последних словах инока с тяжким вздохом, точно на похоронах сказал:
   - Моление без царева имени...
   - Да. Упоминание царя в молениях прекратилось.
   Дементий перекрестился, проговорил:
   - Противу царя... Храбрость, умноженная истинной верой.
   - По-нашему храбрость, - заметил монах, - по иному усмотрению – небывалая ересь. Соловецкий собор дерзнул исписать государево имя из Животной книги.
   Каждый из них верил в существование Животной книги – извечного списка умерших и живущих людей. Зачеркнуть в этой книге чьё-то имя – означало признать за человеком страшные грехи, уничтожить память о нём. А ведь бренная душа жива дотоле, пока есть память. Для того и поминовение.
   Карпушка – непокорщик и подчас вольнодумец – святости в государе не видел, потому как большую волю дал он боярам и попам – пролагателям новин. Из-за них гонения и беженство. Но и Карпушка в душе считал чрезмерным столь нещадное отвержение царя.
   Инок тем временем продолжал:
   - Соловецких сидельцев предал перебежчик Феоктист. Он показал тайный лаз. Стрельцы полонили монастырь. И учинили расправу. Пятьсот человек погубили. Кровь обильно смочила белые снеги. К стрелецкому воеводе Мещеринову привели архимандрита Никанора, под водительством коего вершилось многоупорное сидение. Ране был он духовником царя. Досточудный муж, книжник, единоревнитель протопопа Аввакума; они друг дружке грамотки слали. И вот говорит воевода Никанору: «Покайся ради живота своего!» Строго воззрился на него супротивец  и ответствует: « Что величаешься, что высишься? Не боюсь тебя, ибо и самодежца душу в руце своей имею» Озлобился воевода и повелел бросить почти нагого Никанора в ледяную яму. Заморозили его насмерть.
   - Царствие им небесное, - проговорил Дементий, истово крестясь. – Даруй и нам, Господи, крепость душевную, дабы не истощилась веры нашей святая сила...
   Внимал Карпушка рассказу инока, словам Дементия, светлое небо неоглядно простиралось над головой, лебяжьи облака плыли с родной стороны, и опять виделась Офросиньица. Но лик красной девицы растворялся, исчезал. Его оттесняли картины, вызванные скорбным голосом  инока: перед гпазами пылал огромный костёр, в огне корчился несчастный чернец, на окровавленных снегах лежали павшие соловецкие сидельцы...
   Пятьсот человек... Дементий сказал: вера велика есть. Неужто и цена её должна быть такой?

   После нескольких часов остановки снова двинулись в путь. Дементий поторапливал. В летнюю пору надобно пересечь и покинуть инфлянтские пределы, за рекою Дюной-Двиной поиросить убежища и, если примут, до зимы устроить какое-никакое жильё, приноровиться к новому месту, найти понимание, а ещё лучше – сочувствие хозяев.
  На одной из полян опять осталась горькая отметина – могила. Малое дитя почило.
   - Голодуем, - сказал Дементий. Зарёванную, убитую горем мать ребёнка он перекрестил, погладил по голове, укрепил словом: - Бог даст, очнёшься для нового бремени.
   Следующий привал тоже сделали в лесу – поблизости от богатого шляхетского двора. Дементий дал троим старикам какой-то ценный камушек и послал к владельцу поместья, чтобы обменять камушек на мучицу. Один из стариков умел объясняться по-польски. Большак рисковал. Хотя беженцев преклонных лет почти не задерживали, можно было лишиться камушка и ничего не получить. Хозяин двора поступил честно. Старики принесли по тяжёлой торбе каждый. Мука предназначалась в первую очередь для детишек – на жидкую кашицу.

                15

   Строение было длинным, невысоким, просторным с воротами в обоих концах. В одни ворота въезжал гружёный воз, из других – выезжала порожняя телега. Карпушка назвал строение гумном, поскольку оно явно служило местом хранения и обмолота сжатых на полях хлебов. В этот день сюда свозили овёс. Его в имении сеяли много – преимущественно на продажу. Зерно держалось в цене. Сказывал большак, что грузили мешки с овсом на парусные баркасы, называемые также шкутами, отправляли по Дюне-реке в большой город Ригу.
   Нехотя снял Дементий Карпушку с плотничества, отослал вместе с другими подопечными в имение – управляющий истребовал рьяное участие в свозке овса.
   В лето сие он уродился на славу. На пашне отвоёванной у леса, жнецы наставили бессчётное количество бабок. В каждой – дюжина плотных снопов с кистястыми колосьями. Катили и катили с поля пароконные дроги, доверху нагруженные снопами, которые внутри строения спешно перебрасывали на растущую вдоль одной из стен кладь.
   Карпушка - на укладке. То серёдку заполнял, то бок выравнивал. Утомительно, но ежели в кузне не сплоховал, выдюжит и тут. Заглянул в гумно управляющий, окинул придирчивым взглядом кладь, поднял глаза на Карпушку. Мелькнула в них похвала.
   Рядом с Карпушкой трудились ещё трое. Среди них молодица, которую он встретил у родника. Она подбирала снопы, упавшие на земляной пол при разгрузке дрог, накалывая их на деревянные вилы и взбрасывая под ноги Карпушке. Кладь была уже в человеческий рост и молодица находилась внизу. Парень почему-то досадовал, что эта смазливая женщина оказалась рядом и так пробудет весь день. Свозка овса продлится до тех пор, пока остатний сноп не уберут с поля. Чего доброго, сумерки здесь застанут, хотя какая работа в потёмках. Завтра-послезавтра начнётся обмолот. Вон на стене цепы висят. Возьмутся за них трудники, сто потов прольют, но к нужному сроку зерна наготовят. А там и шкуты к речной пристани подойдут. Те же трудники на своих горбах по шатким сходням перетаскают на суда не одну сотню тугих мешков.
   Когда отъезжали очередные дроги и молодица одна оставалась возле клади, Карпушка время от времени нечаянно замечал, как при движениях женщины приоткрываются под сорочкой белые груди. В такие мгновения знойный прилив горячил ему лицо, сердце пускалось в частый скок, сохло во рту. Подступала некая боязнь, закрадывалось тревожащее предчувствие.Не грозит ли ему немилость со стороны какого-либо чина? Но вроде бы нет за ним на сей день ни больших, ни малых провинностей. Правда, найти прегрешение легко. Сноп вот развяжется, и то, коли захотят, придерутся.
   Парень старался. Готов был каждый сноп, словно ребёнка, брать на обе руки, опускать на уложенный слой легонько и бережно. И не потому только, что опасался  строгого надсмотра. Сызмала относился он к хлебу свято, будь то еще несжатый колосок, горсть муки, ком теста, тёплый каравай, чёрствая горбушка, обронённая крошка.
   Хлеб-батюшка...
   Овсяные снопы малы, напоминают больше вороха, связки. А уж как они шелестны! Шелест, звонное шуршание в гумне не стихали, как будто сыпал по кровле спорый дождь.
   Молодица то озорно постреливала глазами, то становилась задумчивой. Была  она непонятна. «И Бог с ней, - думал Карпушка. – Тебе-то что? Нечего забивать голову непотребной бесовщиной. Пособляй Дементию общежительство укреплять. В имение позвали – усердствуй, ибо снискивая милость курляндцев, ты снискиваешь пользу всем своим братьям и сестрам, с коими тяжкую долю мыкаешь».
   В полдень объявили передышку. Возницы кормили лошадей. В гумно принесли еду. Хлеб, сыр, молоко, зелень с огорода. Вместительную корзину с провизией приняла молодица. И первым позвала к трапезе Карпушку, а уж потом своих земляков. Он соскользнул с клади, взял протянутую женщиной пузатую глиняную кружку с молоком, налитым из доставленного жбана, ржаной ломоть и кусок сыра, присел под хлебной стеной. Поблизости устроилась и молодица. Остальные работники, казалось, не проявляли к Карпушке никакого интереса. Пожалуй, только один среди них – чернявый, с нагловатым лицом – ехидно зыркал на парня. Карпушке он явно не понравился. «Эка печаль, - отмахнулся Карпущка от внезапного беспокойства. – Что мне -  детей с ним крестить? Встренулись и разминулись...»
   Возобновилась работа и вскоре вновь появился управляющий. С ним был Дементий. Его-то что сюда привело? Наверное, предстоящая молотьба. Хозяева опять потребуют, чтобы русаки трудников выделили.
   Увидев Дементия, Карпушка вдруг стал вспоминать, какой сегодня день. Ежели постные среда или пятница, то он не должен был есть скоромной пищи, лакать, как ни в чём ни бывало, молоко. А ну, Дементий прознает, чем он тут кормился. Долго придётся вымаливать отпущение греха.
   Уже смеркалось. Опорожнили последние дроги. Гумно опустело, осталась лишь молодица. Видимо, велено ей было прибраться тут. Она подгребала напавшие с возов ошметья и сплочённые граблями ворошки овса подбивала, притискивала к подножию клади.
   Карпушка разровнял навершие, хотя потребы в этом не было – скоро примутся молотить, кладь растащат. Спустившись сверху, глянул на себя, увидел, что рубаха запылилась. Порты в таком же виде. Вышел Карпушка из гумна, за угол свернул, осмотрелся. Ни души вокруг, окрестный лес с темнотой сливается. Сначала он рубаху стянул и вытряс, затем портами навытяжку похлопал, трепанул об колено шапку.
   Вернулся, чтобы взять зипун. А молодица подошла, кажет: борода тоже, дескать, серебряна. И этак легонько коснулась Карпушкиных кудрей. Он руку  перенял с благодарным и бережным пожатием: спасибочки, мол. И хотел отпустить её – теплую, пышную. Но молодица вдруг прильнула к Карпушке, кольцо её рук сомкнулось на худоватой пока, матереющей шее. Он задохнулся от поцелуя и почувствовал, что падает, увлекаемый сильным женским телом, на овсяный ворох...
   Хлынул в глаза туман. Вспыхнул в жилах мучительный и сладостный огонь. Боек был Карпушка, а в знакомствах с женщинами не преуспел. На родине хаживавал к одной вдовушке... И всё. Пьяных бабёнок, пристававших возле кабаков, сторонился, телесную чистоту берёг. И вот теперь... Время, казалось, замерло и вместилось в колосок, который щекотал Карпушке ухо...
   Но время продолжало свой бег. В грешном мире рождались и умирали люди, вершились добро и зло, звонили колокола и глухо хряскали топоры, снося на окровавленных плахах чьи-то головы,  сочинялись книги, которые на века переживут тех, кто их написал, по чужеземным дорогам шли опальные русичи, не зная, что на двести лет вперёд их потомкам уготованы гонения и проклятия, в стольном граде Москве множились под всякими личинами иностранцы, окружаемые милостями Кремля и щедротами из царской казны. Расея...
   ... Вскоре расстались. Стемнело и не нужно было прятать глаз. Карпушка брёл по лесной тропе – имение от их пристанища отделял бор. Душу парня томил стыд. Дурное предчувствие сбылось.
   Что ж не оттолкнул блудницу?.

                16

   Поперёк тропы змеиным выползнем изогнулось корневище. Карпушка об него споткнулся и едва не рухнул на усыпанную хвойными иголками тропу.
   «Тьфу, колченогий!» - бормотливо ругнулся он, и тотчас, словно задетое корневище стало толчком, в разгорячённой голове полыхнуло:
   «Офросиньица! Любушка, росинка, солнышко родимой стороны... Поганец я пред тобою...»
   Чувство вины, сознание того, что осквернено нечто хранимое доселе в неприкосновенности, безмерно пригнетало, как будто нёс он сейчас на плечах тяжеленный дубовый сундук. «Ох, негодник, ох не простится...» - честил Карпушка себя за уступку взыгравшей плоти. Учен ведь: коли есть в сердце твоём зазноба, береги для неё целомудрие. И что? Слабина-таки нашлась. Терзался парень и, облегчая нутряное бремя, каялся почти вслух. Лес пустынен, кто услышит? Разве что медведь. Зверь с доносом в имение аль к Дементию не пойдёт. Могут, правда, услышать тайные стражники, которые шастают по лесу, дабы не прокрались к имению злоумышленники. Но ни стражники, ни кто-либо другой из курляндцев не поймут, о чём печалится русак.
   «Офросиньица! Прости, голубица...».
   И вдруг душа воспротивилась:
   «А что Офросиньица? Суженая? Помолвленная? С кем она теперь? Пока я на чужих дорогах голодным брюхом поуркивал да разные заставы ползком огинал, девка, небось, замуж вышла. Мы аки нищий сброд плелись, погребения оплакивали, от расстройства чрева корчились, костную ломоту перемогали, чесотку травами изгоняли. А там, в отчине, свадьбу играли. Неудержимые кони, расписные дуги, шатровые возки и открытые пролётки, ездовые в красных кушаках, разноцветные ленты, точно кусочки радуги, молодецкий посвист, хмельные напевы, дождь монет на головы взбудораженного люда, в котором – гусли, бубны, свирели, скоморохи... Веселие, веселие, веселие...».
   Картины одна другой красочнее виделись Карпушке в тёмном, настороженном лесу. И чем ярче представали они перед глазами, тем меньшим казался Карпушке совершённый грех.
   О молодице тоже подумалось. «Вдовушка, видать...». Ничего о ней он не знал и мог лишь только догадываться: кто и что она. Какая бы ни была, но уж не такая –сякая. Ладная, опрятная женщина. Блудницей нарёк её? Это сгоряча.
   Естество человеческое запальчиво. Взволновалась молодица, потому что понравился он ей. Вот и обнялись... Не блудница она, а веременница, то есть любовница.
   Внезапно кто-то возник  перед Карпушкой. И в тот же миг навалились сзади. Опять пригодились уроки ладейных гребцов. Карпушка ногой ударил встречного в пах, а заднего перекинул через себя. С диким воплем первый бросился прочь, приговаривая одно и то же. В чужой речи русак расслышал знакомые вскрики: «О, Боже, о, Боже...». Второй быстро встал на четвереньки и, чуть попятившись, тоже хотел дать дёру, но Карпушка успел схватить его за плечо и коленом саданул под рёбра. Тот начал оседать.
   - Вша, - брезгливо сказал Карпушка, притянул его за ворот к себе, несмотря на темень, узнал в мужике чернявого недоброжелателя. – Я что – у тебя кусок хлеба отнял? Гадючье отродье...
   Он отшвырнул злыдня, пошёл дальше. Раз-другой оглянулся – погони не было.
   В нападении таилась загадка. Хотели бы убить – ничего не стоило оборвать Карпушкину планиду. Одним ударом дубиной. Действуй тут хозяева имения – не два, а десять молодцов нашлось бы. Странное происшествие.
   Кончился бор. С опушки увидел Карпушка костёр, людей возле него, повеселел. Хоть и не знал он, чем еще кончится лесная встреча, но был дома. Дома – по сравнению с имением, ибо о сравнении с родимой стороной  лишь горевать остаётся.
   У костра сидели четверо. Говорил Дементий:
   - Что в грамотке Аввакума написано? «Сказывал мой учитель Неронов царю: за церковный раскол будут три пагубы – разделение, мор, меч. То и сбылось во дни наша».
   - Истинно, - проговорил кто-то.
   - Разделение разумею, - послышался другой голос. – Русский народ промеж себя враждует. Единство рушится. Русичи уходят на чужбину. Мы тоже одну юдоль покинули, в другую пришли. Разумею и мор. От скорбного неустрой
ства жизни болести свирепы. Но как толковать меч. Что сие означает?
   - Раздором Отечество ослаблено. Ворог с мечом полез. Опять Польша нас воюет, свейская конница наши земли топчет, - сказал Дементий. – Быть большой войне, большой крови от меча...
   - Выходит и беженство наше на руку ворогу, -встрял в разговор Карпушка. – Доброй дружины русское воинство не досчитается. Овсец вот с усердием пособляем сберегать. А курляндцы продадут его тому же неприятелю. И помчатся вражьи кони  на Россию еще резвее...
   - Твоя правда, - согласился Дементий. – Ворогу на руку наш исход. Господь покарает нынешних правителей за непотребное властолюбие. Не об Отечестве пекутся – страстей своих люботщатели. И вина их велика есть. Вековое иго государство сбросило, но дьявол нашёл слуг в церковном сословии, дабы посеять в русском народе шатания, римлянство, еретичество, дабы наплодить всяких бегунов, стригольников, извратителей Православия.
   - Отче! А мы не бегуны? – вопросил один из сидящих.
   - Мы – старолюбцы, ревнители древнего благочестия. В святоотеческих догматах и канонах стоим незыблемо. И бежали от вероломства и бесчинства новоиспечённых и одураченных иерархов, приходского клира.
   - По первости – от боярского ярма, - вставил Карпушка. Он сидел на краешке плахи. Усталость вязала по рукам и ногам.  Даже голос у него
приглох. Однако сказанное расслышали все.
   - Опять ты мирские причины наперёд ставишь. Распрю учинил церковный разлад, - наставительно произнёс Дементий.
   - Отчего же средь беглых – сплошь трудники? Бедные с богатыми воюют...
   - Неправилен твой помысел, Карпа. Богатые тоже супротив царя и патриарха идут. Князь Иван Хованский, епископ Павел Коломенский... Вереницу можно длить. А преславная боярыня Феодосия Морозова, княгиня Евдокия Урусова, дворянская жена Мария Данилова? Жестоко пострадали они за истинную веру.
   Дементий рассказывал дальше о трех мученицах, ссылался на протопопа Аввакума, списки с грамоток которого пронёс через все мытарства и берёг, как зеницу ока. Дементий говорил и никто ему не перечил. Карпушка больше не встревал. Хотелось поскорее утащиться в шалаш, но булькала в котле вечерняя каша – для тех, кто приволакивался с поздних работ. Ждал Карпушка, когда  получит миску с горячим варевом – брюхо до хребта поджало.
   Ужина он удостоился. Вместе с несколькими собратьями, пилившими для имения доски, часть которых чины обещали передать поселению. 
   Побрёл было Карпушка в шалаш, хижу свою, но остановил Дементий.
   - Управляющий тебя хвалил, Боюсь, заберёт под своё начало. Жалко. Язык твой несносен, но работящ ты гораздо.
   Они стояли поодаль от костра, возле которого оставались люди. Дементий оглянулся на них, вполголоса сказал:
   - Внемли просьбе, Карпа. Не смущай общину. Ежели думы навязчивы, приходи. Дерзость твою снесу, инакомыслие прощу. Самую горькую правду глаголь.
   - Правда несказанна, как и Бог...
   Большак блеснул в темноте глазами, и Карпушка не разглядел, что в них отразилось: гнев или похвала. Всё зависело от того, как Дементий воспринял неожиданные слова.
   - Может, и несказанна, - преодолевая в себе некую преграду, промолвил он. – А людей блазнить и баламутить воспрещаю. От мирских вольностей в речах воздержись. Нам сплотиться Бог велит. Иначе перемрём в изгоне аки черви. Вокруг чужбина, холода грядут. Хлебом-то как запастись? Думал ли?
   Карпушка пожал плечами.
   - Подумай. За усердие на работах благодарствую!
   Из леса донёсся душераздирающий человеческий вопль, раскатился рёв, который с промежутками повторился, обрывая полный беспредельного ужаса крик человека.Затем некоторое время слышались глухое рычание, треск валёжника, другие непонятные и пугающие звуки.
   Сторожа у костра вскочили на ноги.
   - Батюшка! Помилуй, Господи, что деется в лесу! - Они поворачивали головы то к лесу, то к Дементию.
   Большак вначале, как и Карпушка, вздрогнул, подобрался, напряг слух. Сомнений не было: в лесу случилась беда.
   - Наших в отлучке нет? – спросил Дементий. Сторожа заступавшие на ночь обязаны были это знать. За каждым не усмотришь, тем более ночью, но тайком никто не мог ускользнуть. Некуда было отлучаться.
   - Все дома, - коротко ответил один из сторожей.
   - Человек с медведем встренулся, - сказал Дементий. – Завтра узнается...
   Долго ждать. Хотелось Карпушке немедленно отправиться в лес, увидеть, что там стряслось. Желание легкомысленное, но чуял он связь между нападением на него и медвежьим разбоем (так и подумалось: «разбоем»). Не на него ли хотели навести, натравить медведя? Не он ли должен был стать жертвой разъярённого зверя? И кто там принял жуткую смерть?
   В лесу всё стихло. Сторожа однако добавили огня, сходили к немудрящему складику за изготовленными впрок рогатинами. Тревога проникла в сонное, казалось, становище. Опаска засела, что ночную тишину опять может взорвать медвежий рёв.
   Донельзя уставший Карпушка побрёл к шалашу. Бориска спал. Отвар, который он пил уже какой-то срок, снимал кашель, успокаивал. Поэтому Бориска быстро засыпал и утром приходилось его расталкивать. Хворь должна была отступить. Но если он и поправлялся, то очень медленно. Пугали худоба, прозрачная кожа, её куриная синеватость. Дементий сокрушался: «Помрёт Бориска и – зиять в нашем общежительстве бреши, расщелине. Ибо муж достойный. Грамотен. Древлеправославной вере предан. Слово у него проницательно. К инородцам уважителен. Всегда согласие сыщет и скорее ущемит себя, нежели чью-то кровную честь и гордость».
   Эти слова перебирал в уме Карпушка, ложась рядом с приятелем.
   Тем временем Дементий, расставшись с Карпушкой думал о нём. Вспомнилось слышанное изречение: «Умён яко митрополит». Воистину умом Карпушка не обделён. Силушка есть, сметка. Но – мятежен. Узда надобна, оброть укротительная...

                17

   Назавтра Карпушка плотничал.
   Пополудни вернулся из имения Дементий. Туча тучей. Сжался Карпушка в предчувствии разноса. Хлестнула, словно бич, догадка: управляющему всё известно. Сладка была любовь, да горька будет плата. За побег ногу отрубают, а блуднику какое наказание? Наверно, и вид у Карпушки был потерянный, потому что обитатели становища поглядывали на обычно крепкого духом парня с недоумением и жалостью. Замечали они, сколь возмущённо, даже негодующе, взирает на Карпушку большак после встречи с управляющим. Все знали, что вчера Карпушка цельный день работал в имении. Неужто провинился перед курляндцами? Не мог. Трудник отменный, украсть что-нибудь – Боже упаси! Любой за него поручится. Может, сказанул острое словцо? Кое-кто из курляндцев русскую речь малость разумеет.
   Плотники, рядом с которыми тесал брёвна Карпушка, судили-рядили больше других. Но только про себя. И тюкали топорами под сизыми прядками дыма, летящего от неусыпного костра.
   Карпушка маялся.
   Большак трижды прошагал мимо, перемолвился словом-другим с плотниками, стряпухами, двух старцев удостоил вниманием. И удалился в келью. Через некоторое время позвал Карпушку.
   - Не хощешь ли в имение сбегать? – с несвойственным ему злорадством спросил Дементий.
   - Могу и сбегать, ежели велишь, - миролюбиво ответил парень. Чего уж ерепениться – получается, что виноват.
   - Зрелище там учиняют. Полюбовницу твою, блудницу бесову, пороть будут. Нагишом на скамье распластают и белы ягодицы кнутовьём подрумянят. Рядом с ней и твое местечко, но сказал управляющий, что прощает. Всё-таки неженатый...
   - И она безмужняя, - ровным счётом ничего не зная, уверил Карпушка.
   - У них свой расклад. Сдаётся мне, правда, что её помилуют, - с ноткой облегчения сказал Дементий. – Но ты молись Господу, что пронесло.
   - Высмотрели хари скоблёные. – Карпушка впервые проклял  безбородость. Прежде ненависти к брадобрийцам он не испытывал.
   - Всё управляющему доложено, всё как было. Мерзко это. И Бог клевещущих не жалует. Медведь твоего соглядатая задрал.
   - Уж не он ли вчерась вопил?
   - Именно. Хотел этот негодяй великое зловредство учинить. Сперва наклепал про твоё прелюбодеяние, а после, уже ночью, тащил к нашему общежительству овсяные снопы, дабы подбросить и донесть, что ты их украл. Тебе бы руку отсекли, нас бы всех прогнали... Вышло иначе.Медведь в лесу бродил. Косолапый до овса, как до мёда охочий. Овсяный дух унюхал и напал... Человечишко-то один был. Стражники с факелами приспели, разорванного нашли... Бог его наказал...
   Помолчав, Дементий сказал:
   - Согрешил ты, Карпа. На общине – позорное пятно. Вот нажужжат помощники управляющему, рассерчает он и попрёт нас отсель на все четыре стороны...
   - Не попрёт, - убеждённо сказал Карпушка. – Вон какое хозяйство у курляндцев. А мы – дармовые трудники. Потому и обселяться нам дозволено. Лучше меня разумеешь, где собака зарыта. Немец расчётлив. Церковку строй, молись, постись, крестись двумя персты. Веру свою блюди без помешки. Но помни: на каждую староверскую шею имеется ярмо... Сам же говорил, когда дозволение осести принёс: жить станем по здешним порядкам.
   Дементий хмурился и молчал.
   Перекрестившись на икону, Карпушка шагнул к двери. Дементий остановил его:
   - Гляди, Карпа! Кобелиную прыть умерь, плотские утехи отринь. Или выбери жену из девиц, кои есть в беженских семьях. Обрачься, когда заживём получше.

   Через три дня общежительство всполошил приход трёх десятков новых беглецов – разного возраста и пола. Вожаком оказался мирянин, который ночевал у Карпушки в избёнке и собирался утечь в пустынь. Пришлецам дали передышку, Дементий отправился к управляющему, дабы тот разрешил новичкам остаться. Шёл большак бить челом и о пище насущной. Ртов прибавлялось, тем временем мука и крупа иссякли.
   Не терпелось Карпушке хотя бы словцом перемолвиться с мирянином: как там в отчем краю? Однако недосуг было. Плотничал он, ходил  в кузню за скобами. Направляясь к Якобу, крепко совестился. Молодице-то ковщик не кто-нибудь – родной брат. Коль к порке её приговорили, стало быть, всю их родову опозорят. Но Якоб встретил Карпушку с безразличным видом. Зла на парня он, видать, не держал. А за что и держать?
   Скобы он получил. Благодарно кивнув, расстался с попыхивающим трубочкой Якобом. Шевельнулось предчувствие, что очень скоро он вновь придёт к кузнецу. Придёт, конечно. Надобность в кузнечных изделиях нескончаема. На этот счёт Дементий дальние помыслы имеет: «Свою кузню поставим. Ты у Якоба выучку пройдёшь, а там и сами управимся».
   Вечером Карпушка присел наконец рядом со старым, можно считать, знакомым. Звали его Пантелеем. Исхудал, обносился бедняга. Сквозь рваные лаптишки пальцы выглядывают. Скулы заострились и нос что тебе клюв. Борода слиняла, рот разинул – дёсны кровоточат. Хвойный отвар чего не пил? – вертелся на языке Карпушки попрёк. Говорить он не стал. Оклемается пришлец. Дементий всякое снадобье заставит пить, чтоб общежительство в болести не впало. Не одного уже исцелили. Бориска, правда, трудно поправляется.
   - В пустынь бегал? – Карпушка вспомнил, куда собирался тогда, в их последнюю встречу, Пантелей.
   - Бегал. Разорили пустынь. Пожгли.
   - Стрельцы?
   - Оне. Голова у них – пёс лютый. Иноков, которые не покорились, на рожны сажал. Старцев в скиту заживо сжёг. Зверствовал.Зато и самому лихой конец учинили...
   - Кто? – нетерпеливо вопросил Карпушка, чувствуя, как начинает его познабливать: Пантелей рассказывал об отце Офросиньицы, его проклятиями осыпал.
   - Воевода ему жисть окоротил. Пьяный голова где-то хвастнул, что воеводу с должности спихнёт и сам воссядет. Призвали к ответу. На коленях ползал, клялся и божился, что низких помыслов не имел. Всё равно бросили в застенок. Сгинул в одночасье. Помогли...
   - А семейство?
   - Слыхал, что хоромы воеводиным холуям отдали, супружница разума лишилась, дочерь у тётки прозябает. А тётка навроде христарадничает...
   Карпушка не слышал, что Пантелей говорил ещё. Он уставился в драные лапти собрата по несчастью, и одна только дума буравила мозг: Офросиньица в беде, Офросиньица в беде!..
   Всю ночь он просидел у костра, вызвавшись сторожить вне очереди. Иногда вставал, подбрасывал в огонь крупного валёжника, обходил вокруг костёр, смотрел в ночь, на восток, где за тёмным бором в жёлтых песчаных берегах катила свои воды река Дюна. Дальше простирались длинные вёрсты, каждая из которых, коли идти от реки, приближала к родине.
   Судьба непредсказуема. Ему сызмала выпали невзгоды. Рано родителей потерял, остался яко перст. И пошли сплошные водовороты, омуты, полыньи... Попробуй, выплыви из них. Вон сколько людишек тонет. Он покамест выплывал и привык к своей участи: голь она и есть голь.
   А голубушке Офросиньице в радость жилось, в достатке девица взрастала. Папенька – верховодник, весь город шапки перед ним ломал. Маменька – барыня, на улицу, бывало, выйдет, чуть ли не ковры под ноги стлали.
   И на тебе!
   Милостыней живёт Офросиньица. Мудро сказано: ни от тюрьмы, ни от сумы не отрекайся. Палаты, должности, богатство – тлен.
   «Вот и уравняла нас жизнь, Офросиньица. Ради правды и Богу, и себе говорю: хоть и была ты знатная особа, ничем не кичилась, гордыней меня не унизила. Потому пронзительна и неуёмна моя печаль о тебе...».
   Костёр струил багряный, взмывающий огонь. Головастый и рукастый, этот всполох пламени что-то и кого-то напоминал. Карпушка напрягал память, но ни о чём другом, кроме как об Офросиньице, думать он не мог.
   Ночь кружила над миром звёздный хоровод. Переливались и роились в тёмных высях яркие блёстки, словно улетевшие и негаснущие искры, словно неостывающие вспышки Карпушкиных дум, словно накалённые колечки оборванных сердечных струн.
   Пришло на ум: равно неизмеримы небо и душа человеческая. Ещё неизвестно – что огромнее. Равно они и бессмертны. Вечно пребудет горняя высь, никогда не исчезнет душа. Она останется и продолжится в потомках (Дементий в первую голову настаивал на загробной нескончаемости души, Карпушка вникал в молитвы и песнопения, сверял с ними свои думы и чувства).
   Небо зажигало звёзды, изливало дожди, в нём бушевали грозы и сияло солнце, сверкали молнии и пестрели радуги. Оно было ласковым и суровым, приветливым и хмурым, тёплым и студёным.
   А душа? Она сродни небесным переменам и превращениям. В Карпушкиной душе после разговора с Пантелеем было, как в ненастном небе.
   Из-за бора, с речной стороны донеслись приглушённые расстоянием некие зовы. Чьи голоса тревожили ночную тишину? Может, скликались запоздалые плотогоны, приставая к берегу. С верховий реки, из полоцких земель сплавляли по реке лес. Плоты гнали в Ригу, к лесопильням и гаваням, куда причаливали заморские парусники.
   Несла вода и одиночные брёвна. Недавно пособлял Карпушка курляндцам выволакивать на сушу сосновые стволы, которые порознь прибило течением к береговой кромке.
   Брёвна...
   Карпушка почти вздрогнул от внезапной мысли: с помощью бревна переправиться можно. Скрытно.
   «Зачем переправляться? Дурень! Поторопись к Офросиньице. Она ведь там без всякого предстательства. У неё теперь один заступник. Ты, раб Божий... Молись за её здравие и пускайся в путь. До холодов, до белых мух можно вернуться. С Офросиньицей. Помоги, Господи! Ежели приведу голубушку, Дементий благословит на супружество».

                18

   Якоб не удивился, хотя Карпушка пришёл с неожиданной просьбой.
   - Дай хлеба. Каравай! – Карпушка жестами показал, сколько хлеба он просит.
   Кузнец понятливо кивнул, напряг лицо, что-то в себе вызывая.
   - Клеб утро... – трудно произнёс он русские слова.
   - Утром? Благодарствую! – обрадовался Карпушка. – Выручи уж. Ежели обернусь, как замыслил, отработаю, сколь повелишь.
   Отчаянное дело затевал Карпушка – добраться до родных мест, увести с собою Офросиньицу. Разумел он, что сгинуть в таком пути проще простого. Кроме ворогов в людском обличье, будут подстерегать хвори, голодное истощение, лесные звери.
   Всё разумел, но отступиться не мог. Звала Офросиньица. В думах и во снах виделась она, в птичьем клике голос подавала. Топор, которым он гнал щепу, выстукивал её имя.
   Тронуться в путь без единого куска хлеба – безрассудство. А где раздобудешь хлебушка? Вот и обратился к Якобу - с надеждой на милость. Ковщик не отказал. Большущий каравай принёс. На истовые благодарные поклоны Карпушки только рукой махнул: ладно, чего уж там...

   Поздним вечером следующего дня Карпушка выбрался из шалаша, подвесил на плечо за верёвочную лямку суму, в которой были медный трёхвершковый крест-распятие, хлеб, приобретённый в скитаниях охотничий нож, глиняная кружка и деревянная ложка. Бориска спал, Два сторожа у костра сидели спинами к шалашу и заметить ничего не могли. И всё-таки Карпушка продвигался к бору, хоронясь. С опушки оглянулся. Костёр, как ярко-рыжий медведь, плясал посреди поляны, и темнели возле огня фигуры сторожей. Сонная тишина царила в становище. Беглец углубился в бор. Вскоре тропа вывела к реке. Немедля он начал искать какую-нибудь приставшую к берегу лесину, прошёл немного в одну сторону, затем в другую, оставляя в сыром песке оплывающие следы. Близко к воде подступал ивняк. Чтобы не брести по воде, он держался вплотную к кустам, отводил рукой наклонённые ветви. Время бежало. Тоскливо подумалось: «Ох, не найду на чём плыть... Придётся оглобли назад поворачивать...».
   Но вот...
   Словно кем-то посланный парню короткий кругляш уткнулся в песчаную кромку. Карпушка воспрял, стал быстро снимать одежду. Решил он раздеться донага, зипун, рубаху, порты и суму связать опояской в единый узел, который той же опояской укрепить на брёвнышке. И тогда... Он не хотел думать, что у него получится. Удастся ли преодолеть течение, хватит ли сил, не сведёт ли ноги судорога? Ничего нельзя предвидеть. Нужно без всяких колебаний ринуться в воду, толкать перед собой кругляш. Да, да ночью плыть жутко. И вода уже холодна. Ильин день миновал, Господь остудил реки и озёра. В детстве говорили Карпушке, что на Илью Боженька бросает в них льдинку. Купаться после этого праздника – грешно. «Испросим у Господа прощения, житейская надобность понуждает...».
   Он скинул зипун, рубаху, постолы. Оставаясь в одних портах и ёжась от ночного холодка, он плотно скатывал одёжу, помещая в серёдку суму с хлебом. И непрерывно поторапливал себя. Быстрее, быстрее, не мешкай...
   И тут навалились.
   Мужички подкрались неслышно. Словно из-под земли выросли они – одноверцы, сроднённые молениями и невзгодами собратья.
   - Вяжите, вяжите его!.. – гневный голос Дементия разнёсся над рекой.
   Связали не сразу. Двоих Карпушка искупал, ещё кто-то, сваленный лихим ударом, проутюжил ивняк. Раскидал было Карпушка преследователей. Но вдруг со спины взахлёст сдавили ему горло, зароились перед глазами красные слепни.
Не набрыкаешься, когда дыхание пресеклось. Мгновенно руки заломили. Запястья обвил верёвочный узел.
   Голого Карпушку повели в становище. Посадили перед костром на плаху, с ней петлёй соединили заведенныё за спину руки.
   - Этак и побудь, - сказал Дементий. – А я пойду молитву вознесу, совета у Всевышнего испрошу. Самим тебя наказывать, аль курляндцам отдать? Там тебе плесну отсекут... Якоб, друг твой, и топор наточит.
   Карпушка дрожал. Стыла у него спина, лихорадила горечь от постигшей неудачи. «С брёвнышком замешкался... Кабы сразу нащел – плыви, Карпушка. Не достать бы им...». В какие-то мгновения он готов был по-звериному, дико, обрекая себя на безумство, взвыть, но вытье вмиг прервал бы Пантелей, который похаживал вблизи. Возле ног Карпушки валялся его зипун, но тот же Пантелей и сам не собирался, и вряд ли дозволит другим набросить зипун на плечи беглеца.
   Пока большак не появится – терпи, несчастный. Может, и до утра... В душе было пусто.Плохо соображала голова. Среди всякой бреди пробивался мстительный, взыскующий голосок: «Кто выследил? Ведь никому и намёка не подал». Неожиданно пришла чёткая мысль: « А ежели бы у Дементия попросил разрешения сбегать на родину, Офросиньицу привесть, снизошёл бы батюшка?»
   Ясного ответа не было.
   Когда возник перед ним Бориска, Карпушка не заметил. Подняв голову, вдруг увидел, что в двух шагах шагах стоит на коленях приятель.
   - Каюсь, Карпуша! – Бориска начал креститься, затем весь сжался, повинно уронил голову. – Я тебя выдал!
   - Ты?! – Карпушка хватил воздуха, словно огненный клок, вскинутый костром, обжёг ему горло. – Что мелешь? От лихоманки совсем уж в башке помутилось?
   - В разуме я, Карпуша. Чуял, что ты побежишь. Про хлеб знал. Не спал и когда уходил ты. Сопел притворно...
   - И сразу Дементию донёс?
   - Тотчас, Карпуша. Прости меня, несчастного! В доносчики я с испугу сподобился. Помыслил в страхе: помру, ежели уйдёт Карпушка. Кто болести моей облегченье учинит, кто попечение окажет и хлеба принесёт? Смалодушничал я. Прости...
   Бориска припал головой к босым ногам Карпушки, обхватил их рукой, и Карпушка почувствовал на тыльной стороне ступней тёплые слёзы. Почти рыдающий Бориска вновь и вновь просил  у молчавшего Карпушки прощения.
   - Дерьмо! – злобно бросил Пантелей и ногой отпихнул Бориску от пленника.
   - А ты кто? – смеряя Пантелея презрительным взглядом, вопросил Карпушка. -
Не тебе, говённой онуче, хворого мальца судить.
   - Изменщик!  Продаваться, тварь, бежал. Аль никонианам, аль латинцам...
   Пантелей с короткого замаха ударил Карпушку ногой в лицо. Тот свалился на спину, беспомощно задрав над плахой ноги. Бориска посадил его. Напротив, загораживая костер, стоял и посмеивался Пантелей. Бориска подскочил к нему и с бабьим вскриком, что было сил, боднул в грудь. Пантелей навзничь рухнул в огонь...
   ... Уносили обожжённого и стонущего Пантелея. Всхлипывал Бориска. С лицом судьи и провидца застыл Дементий. Он думал о том, что Карпушка насовсем не убегал. По душевной причине дерзнул на отлучку. Сорванную попытку отлучиться он непреклонно повторит. Ничто – в первую голову угроза гибели на преодолеваемых в одиночку опасных дорогах – его не остановит. От курляндцев это происшествие во что бы то ни стало нужно скрыть. Большак удалился, отчётливо произнеся Аввакумовы слова: «Управи ум мой и утверди сердце моё».
   Сторожа налаживали костёр. Опять головастый и рукастый, взмывал, извивался огонь. Уходя, Дементий велел развязать Карпушке руки, вернуть одежду и суму с хлебом. Парень тряпицей остановил тёкшую из носа кровь, поднял зипун, под которым оказалась и рубаха, какое-то время тупо смотрел перед собой. В горестном безразличии ко всему, вдруг осенило, что же ему всё-таки чудится в буйном коловращении кострового пламени. Это огнепальный чернец в лютой муке и неукротимом вызове вскидывал голову, освобождаясь от сгорающего вервия, крестом разбрасывал руки. Это был он, святой непокорщик... Только рубаха и порты из белых превратились в кумачёвые...

   В страданиях, в слепом, гнетущем неведении о завтрашнем дне, пришедшими из России староверами возжигался один из первых в Прибалтике очаг Древлеправославия.
   1987-2009

   Сноски:
   *Инфлянты – польское название Латгалии (части Латвии) в ХУ11-ХУ111 вв.
   **Курляндия – тогда Курляндское и Земгальское герцогство, ныне – юго-восточная Латвия.