Волчья яма, или Стрелок в именном окопе

Валерий Липневич
   
Василь Быков. Волчья яма. Повести и рассказы. М., “Текст”, 2001, 333 стр.
Василь Быков. Глухой час ночи. Рассказ. — “Дружба народов”, 2001, № 3.
Василь Быков. На болотной стежке. Рассказ. — “Звезда”, 2001, № 8.

Василь Быков никогда не мозолил глаза читателю. Но тем не менее его небольшие, лаконичные повести всегда становились фактом литературы — и русской, и белорусской (советской), — вызывали споры и размышления. Он всегда ходил по краешку дозволенного, прикрываясь щитом военной темы, за которым о жизни и человеке можно было сказать несколько больше, чем это позволялось обычным партикулярным писателям. Тем более, что бесстрастно-сдержанная манера повествования затрудняла вычленение собственного мнения автора, растворявшегося без остатка в противостоящих друг другу героях.
Сегодняшний Быков еще лаконичнее. Повесть естественно редуцировалась до рассказа с минимумом описательности и психологизма. При желании такой рассказ-концентрат легко превращается в повесть — по размерам (“Волчья яма”). Но, теряя жесткость и динамику, нового, более высокого качества она не приобретает. Наличие элементов философской рефлексии — и на уровне героев, и на уровне автора — примета сегодняшней прозы писателя. Привычно размышляя характерами и ситуациями, Быков тем не менее идет и на открытое проговаривание особенно близких ему мыслей.
Лишь на пороге смерти человек чувствует себя в этом мире свободным, умиротворенным и счастливым. Эта мысль Камю очень часто встречается на страницах быковской прозы. “Конец, сказал себе в мыслях Черняк. И вдруг почувствовал странное душевное облегчение. Как будто освободившись от какого-то тягостного, томившего его обязательства”. Черняк — герой рассказа “Глухой час ночи” — человек средний, худо-бедно приспособляющийся к сегодняшней реальности, со своим скромным бизнесом, который, правда, идет на спад, но тем не менее обеспечивает более приличное существование, чем его прежняя работа в конструкторском бюро. Он человек законопослушный, не завистливый, старательно трепыхающийся в мутных водах нынешней жизни, чтобы как-то удержаться в рамках привычных представлений о самом себе. Но судьба готовит ему ловушку, настоящую волчью яму, из которой не выбраться.
Черняк торопится домой на свой седьмой этаж, подгоняемый назревшей потребностью организма. Он радуется, что лифт наконец освободился. “Но, — замечает писатель, — человеку дано мало что знать и еще меньше предвидеть”. И уж тем более не дано этого герою рассказа, находящемуся в полной зависимости от автора. Но что может ждать обывателя в стенах родной квартиры, за стальной дверью? Да, но в глухой час ночи — в наше время. Все-таки автор дал герою посетить туалет, хотя глотнуть пива из любимого бокала ему уже не удалось.
Казалось бы, ничего страшного не произошло: ну, ошибся человек адресом. Но человек этот свалился с крыши с пистолетом. И с заказом на убийство. Нет, не Черняка — его соседа Чешкова. Случайность пристегивает героя к судьбе малознакомого ему человека. Сюжет исчерпан, но фабула длится. Отчаянно и беспомощно пытается герой отделить свою участь от незавидной участи человека, живущего за стенкой. Черняк вместе с читателем переходит от одной надежды к другой. В конце концов остается единственная: предательство. Но обменять свою жизнь на чужую не получается. Злополучный Чешков тянет за собой и Черняка — не зря их фамилии так созвучны.
Как видим, коллизия для читателей Василя Быкова знакомая. Только раньше она решалась на военном материале, а теперь на самом будничном, приватно-бытовом: чтобы схлопотать пулю, сегодня даже не нужно выходить из дому. Реальность не дает укрыться в доме-крепости, находит человека и здесь, на собственной кухне, заставляет проявлять себя ясно и определенно. Сам по себе военный материал — как и любой вообще — вторичен для Быкова. Но очевидно, что структура его художественного конфликта рождена войной: резкое размежевание, поляризация по закону “или — или”. Между этих полюсов — обычный человек со своим наивным “и — и”, пытающимся сохранить цельность личности и единство мира. В военных повестях герой, случалось, предавал родину, сейчас предает соседа. Черняка хватает еще и на фиксацию собственных ощущений и мыслей. Правда, щедрым спонсором тут выступает писатель. Черняк даже удостаивается похвалы от бывшего командира спецназа, а нынче киллера — “с бульдожьей мордой”, напоминающей артиста или депутата. Здесь опять явно Быков, подчеркивающий неприглядную изоморфность персонажей нынешнего времени.
Возможно, за родину, вместе со всеми, под знаменем и оглушающим “ура”, Черняк и смог бы достойно умереть. Но гибнуть из-за соседа? Я умру, а он будет раскатывать на своем “мерседесе”? Уж лучше и его прихватить с собой. “С ненавистью в душе погибать было легче”. Быков постоянно опускает контрольную планку для своего героя. Словно проводит долговременный эксперимент по исследованию человеческой низости. Но делает это спокойно, без гнева и пристрастия, как бы повторяя себе самому: таков человек. Вне политики, идеологии, в простых и вечных заботах о корме и размножении. Именно в них вся его мораль и философия. Се человек, се жизнь, такая же непредсказуемая в своей подлости. А может, и в высшей справедливости? Имеешь ли ты право жить, если убивают твоего соседа?
Героиня рассказа “На болотной стежке” сталкивается с той же проблемой. Ей тоже предоставляется возможность “предать соседа”, хотя и не так прямо, как в предыдущем рассказе. Для этого даже ничего не нужно делать. Соседка, охранявшая ночью мост, в растерянности сообщает, что партизаны собираются его взорвать. И значит, от расправы оккупантов горе-сторожихе не уйти, да и всю деревню спалить могут. Соседка прибежала именно к ней, героине рассказа, — “Вы же учительница!” — с просьбой как-то повлиять на партизан. “Была учительница!” — пытается героиня снять с себя такую ненужную и опасную сейчас ношу. Но выбор даже в случайных и непредсказуемых ситуациях предрешен ролью. От учительской судьбы, судьбы интеллигента в народе, судьбы защитника и последнего спасителя, откреститься невозможно. Тем более, что роль скроена точно по героине, которая так и останется безымянной. Ведь главное, что она учительница — дочь учителя, жена учителя. Понятие долга и чести доминирует в структуре ее личности. Так же, как и у ее отца, отправившегося спасать местечковых евреев и легшего вместе с ними в общую могилу. “Может, весь их род оказался с каким-то генетическим браком, нарушившим элементарный механизм самосохранения. Но без врожденного инстинкта самосохранения может ли существовать особь, человек, да и нация в целом?” — так, пожалуй, слишком современно и несколько отвлеченно рассуждает она позже, сидя в арестантской яме партизанского лагеря.
Хочется заметить, что при всем внешнем правдоподобии деталей и психологии все же ощущается некоторая искусственность размышлений, которыми автор отягощает героиню. Высказывания ее сплошь и рядом повторяют уже сегодняшние, перестроечные и постперестроечные, мнения. Все это делает образ героини достаточно условным, иллюстративным. Да, все мы родом из соцреализма и с большим или меньшим успехом корежим реальность в угоду сегодняшним установкам.
Эти-то установки соблазняют Быкова видеть в белорусских национал-демократах чуть ли не ангелов, которые “искренне добивались хорошего для всех людей — белорусов, поляков, евреев”. Насильственная сталинская политика белорусизации призвана была создать национальные кадры всего лишь для противовеса — разделяй и властвуй — пламенным революционерам-“интернационалистам”. Но Сталин же их и попридержал. Самые резвые подверглись репрессиям. Законопослушный и приструненный костяк сохранялся, чтобы в свое время быть призванным к слову и делу (потребность в нем снова обнаружилась вскоре после разгрома фашизма). Активисты же, увы, проявили себя в сотрудничестве с фашистами. По поводу “наивных немецких руководителей” (так в рассказе “На болотной стежке”!) хочется заметить, что эфемерное белорусское правительство возникло еще в Первую мировую под крылом 10-й кайзеровской армии и также вместе с ней исчезло. Впрочем, никакого плана устройства, предусматривающего интересы белорусского народа, у немцев не обнаружилось — ни в первую оккупацию, ни во вторую. Вместе с тем созданию местной администрации немцы не препятствовали. Надо признать, что белорусские националисты под началом Родослава Островского инакомыслящих официально не преследовали. По следам украинских самостийников они не пошли: там происходило истребление не только деятелей, принадлежащих к другим национальностям, но и своих инакомыслящих украинцев.
...Мне кажется, что рассказ “На болотной стежке” значительно выиграл бы, двигаясь на пути к новелле, с минимумом размышлений и описания. В данном виде он на пути к повести. Сюжет загружен до предела. Некоторую сыроватость выдают и почему-то не переведенное белорусское слово “брук” (булыжная мостовая), и повторяющаяся, корявая калька с белорусского — “деревенцы”. Хотя Быков писатель также и русский, билингв, и, разумеется, имеет право на словотворчество, все же этот неологизм представляется неудачным. Да и само название — болотная стежка — как-то режет ухо. Со стежкой ассоциируются дорожки, вольно разбегающиеся в поле или в степи. К болоту больше подходит тропка, добавляющая еще одно “о”.
Возвращаясь к событиям рассказа, замечу, что свой выбор учительница сделала уже давно — как и Черняк. Но принципиально иной. Поэтому так же неудержимо катится по рельсам своей судьбы. “Она еще не сознавала, что сделает, но уже определенная потребность овладела ею...” Как и в предыдущем рассказе, действие начинается в глухую ночную пору. Но если Черняк так и остается во мраке ночи, то учительница доживает до рассвета, что всегда значимо (“Дожить до рассвета” — одна из ранних повестей Быкова). “Я сама по себе! — скорее упрямо, чем гордо заявляет учительница. — Ни с немцами, ни с партизанами!” Сделанный выбор плюс женское одиночество, неимоверная усталость от тяжелой и беспросветной жизни, подсознательное желание сбросить ее с плеч. Для нее гибель — тоже свобода и душевное облегчение, как и для Черняка. В какой-то мере учительница еще и носитель реликтового, национально-хуторского сознания, сопротивляющегося любой глобализации, любой вовлеченности в мировые и пугающе-непонятные процессы, где нет места простым законам общинной морали. Это, безусловно, связывает ее со своим народом. “Я им скажу, что нельзя так воевать, как они воюют!” Новые времена расправляются со старыми, принося новизну во все сферы человеческой жизни. Именно традиционность сознания и помогает личности удержаться на более высоком уровне, осознавая свою (уже, пожалуй, иллюзорную) ответственность за судьбу рода в целом — как с помощью религии (подчеркнуто у Быкова), так и без нее. Потребность остаться собой, не согнуться, у таких людей непреодолима. Хотя и сопровождается переживаниями, подобными тем, что испытывал Христос в Гефсиманском саду. И даже в последний миг “надежда вспыхнула в ней ярко, с такой необоримой силой, что она содрогнулась от радости. Она уже готова была оглянуться и засмеяться своему открытию, как именно в этот момент в ее затылок грохнуло”.
Учительница, жена репрессированного националиста, которая “сама по себе”, уже недостаточно молодая для красавца командира и к тому же отказавшаяся сотрудничать с партизанской контрразведкой, расстреляна на тропке в болоте. Но в эту ночь мост остался невзорванным.
Героиня, отваживающаяся быть сама собой (главное, конечно, в этом), как и Черняк из “Глухого часа ночи”, удостаивается комплимента своего палача: “А вообще ты молодчина!.. Мне бы жену такую... Несломную”. Если киллер искренен с Черняком, то бывший приятель ее мужа лицемерит. Упаси бог его от такой жены. Она и его подвела бы под монастырь. Он-то прочно усвоил главную науку жизни — гнуться.
Как человек воевавший, Быков не устает подчеркивать всю смертельность какой-либо личной, особой позиции — будь то подлость или героизм — в период противостояния огромных человеческих масс. Личности спрессовываются, как скошенная трава в копне сена, чтобы, прижимаясь друг к другу, выдержать испытания, непосильные для одиночек.
Правда, в рассказе этот тяжелый и безусловный смысл несколько маскируется. Как-то незаметно выходит, что за жестокую логику войны несут ответственность только партизаны. И конкретно — русский командир. Начальник контрразведки, белорус, только вяло подчиняется. Несмотря на все мастерство прозаика, рассказ смущает откровенной заданностью.
Конечно, Быков не бытописатель, он — писатель трагедийный. Незаметно сгущать и направлять упрямую обыденность к трагической вершине самопроявления — именно в этом и состоит его литературная задача. Но хочется напомнить, что трагедия — все же не страшилка, сдвиг к которой ощущается у сегодняшнего Быкова.
Обычный для Быкова, но на сей раз подлинно трагедийный финал — в рассказе “Пасхальное яичко”. Действие его развертывается в послевоенной деревне. Свободное перемещение во времени — одно из преимуществ, которое дает писателю возраст. Председатель колхоза по кличке Выползок проводит в жизнь решение райкома не допустить празднования Пасхи. Сменив акценты, рассказ можно было бы напечатать и при советской власти. Тогда его героем был бы председатель, который “всегда сознавал себя ответственным за порученное дело”. В нем жил непобедимый дух “настоящего большевика”. В партизанах он заправлял делами посерьезнее. Но здесь, среди обездоленных и обезмужиченных войной баб, тоже не просто. Распустились люди за войну, привыкли о себе думать, а тут — страну надо кормить. Наблюдая, как Выползок с наганом выгоняет на работу баб, уже настроенных на праздник, понимаешь полную обреченность административно-командных методов на среднерусской равнине.
Героиня рассказа, напечатанного сегодня, — Ганка, партизанская вдова с двумя детьми, а нынче — как бы жена грозного и неказистого председателя. Если Выползок — символ духа, попирающего материю, то Ганка и есть та самая материя, которая в итоге приканчивает этот большевистский дух. Но и сама гибнет. Потеряв интерес к жизни, уходит на этапе из колонны на выстрел конвоира — к последней и единственной свободе. Светлое воскресение Христово заканчивается убийством. Ганка закалывает муженька вилами для навоза. Быков искусно организует и прослеживает нарастание трагедийного вала. Казалось бы, внешне спокойная и уравновешенная Ганка стерпит все ради детей, рожденных ею от любимого человека. Но красное яичко, выхваченное из детской руки и разлетевшееся при ударе о стенку, вызывает неожиданный взрыв ненависти. Хотя поначалу ничто не предвещает такого конца, он представляется вовсе не надуманным. (Кстати, и в этом рассказе обнаружилось непереведенное белорусское слово — “клямка”. То бишь щеколда или скоба. Может, для колорита?)
Такой же эмоциональный взрыв дал начало повести “Волчья яма”. В сущности, это название подошло бы к любому из последних рассказов Быкова. В каждом из них судьба готовит герою ловушку, из которой уже не выбраться: “Человек может тревожиться или может пребывать в покое или благодати, а беда караулит его всегда”. В повести беда находит свою жертву в казарме — солдата из неблагополучной семьи. Герой явно не готов ни к армии, ни к жизни. Отсутствие материнской любви — у него только ненавистная мачеха — и делает его незащищенным, не способным на твердое и разумное противостояние миру. В казарме не спрячешься, все слабости на виду. Робковатая попытка наладить отношения с сержантом воспринята как трусость. Это обрекает его на новое унижение — правда, уже последнее. И вот солдат — он опять-таки без имени — вгоняет финку по самую рукоять в левый бок спящего обидчика и уходит в лес. После долгих скитаний, мучась от голода и одиночества, он оказывается в радиоактивной зоне. Неожиданная встреча с бомжем, живущим в норе на берегу речки, — бывшим офицером, хвастающим, что его радиация не берет. Но она делает свое дело незаметно и добирается до обоих. Повесть похожа на катамаран — держится на двух рассказах о бывших военных.
Ситуация повести перекликается с “Пасхальным яичком”. И там и тут — спонтанное убийство. Ганка мстит сразу за все: за войну, за потерю любимого, за связь с постылым чурбаном Выползком, за отчуждение от людей, на которое она осуждена из-за него. Солдат мстит за себя. И там и тут подчеркивается тупиковость бунта. Но тем не менее обреченные герои защищают в конце концов и достоинство других — человеческое достоинство как таковое.
Только трагическое событие, экстремальная ситуация — пограничная — способна открыть человеку его суть. Стремление постоянно проверять своих героев такими ситуациями, повторю, идет от военного опыта писателя. Именно на войне эгоизм (личный, социальный, национальный, расовый) разом теряет все интеллектуальные и эстетические маски. Способен ли ты пожертвовать “памятью о себе” (Лев Толстой) или нет? Это единственный вопрос, который задает своим героям Быков. В благополучные времена, не требующие полной гибели всерьез, это самое важное не на виду. В бурные и смутные — снова выступает вперед. (С той поправкой, что фраза “Я пошел бы с ним в разведку” звучит нынче как “Я занялся бы с ним бизнесом”.) Поэтому проза Быкова, напоминая о главном в структуре личности, актуальна и сегодня.
Погружаясь в прозу Быкова, всегда испытываешь противоречивое чувство. Рождается оно от несоответствия богатства содержания и бедности стиля, серовато-плотного, обходящегося без метафор и сравнений, стиля, который, конечно, можно назвать и по-другому: аскетическим. Ничего самоценно-самодовлеющего, отвлекающего от главной цели — той высоты смысла, которая должна быть взята. Этот аскетизм стиля, полагаю, рожден не столько войной, сколько белорусской ментальностью. Скажем, белорусская хата внешне скромнее избы (там одни наличники чего стоят), хотя не уступает ей по удобству. Та же тенденция и в современном строительстве — у “новых” белорусов и русских. Основательная, неяркая добротность у одних и безудержный выпендреж у других. И о том же свидетельствует устойчивый круг тем и вариаций писателя. Василь Быков не посягает на чужое, не рвется за горизонт, а наводит порядок в том пространстве, которое очерчено его опытом и пониманием. Вероятно, поэтому для массового сознания он кажется мрачновато-серьезным, с постоянным плохим концом вместо желаемого хеппи-энда. Уж лучше откровенная литература ужасов — от нее не так тоскливо: заранее известно, что все придумано. Сегодняшний читатель не хочет слышать ни о каких волчьих ямах — все ямы в прошлом. А писатель упрямо повторяет: наша яма, вплоть до самой последней, всегда с нами. С этим трудно спорить: пессимистические прогнозы самые точные. Но трудный для переваривания онтологический пирог, который предлагает писатель, — все же с публицистико-беллетристической капустой (не самое сильное у Быкова).
Сегодня писатель, чтобы быть запеленгованным критикой, вынужден топтаться, прыгать на клавише своей темы, методично посылая в мир один и тот же сигнал. Или иначе говоря: получается нечто вроде окопа, который постоянно углубляется и из которого уже не выбраться. Правда, вести огонь на поражение излюбленных целей
все сподручней. Таким стрелком, расположившимся в своем именном окопе, и представляется Василь Быков.
НМ,2002,4