3. Старческое и детское

Мария Семкова
Время перехода в повести не отмечено точно - если его представить как непрерывно текущую ленту, то она была передернута, и при этом время вроде бы не изменилось. Изменяется пространство, подчиненное ходу поезда. Третья главка повести очень важна, это состояние перехода, и время то не замечается, то изменяется внезапно.
"Поезд давно покинул Москву; прошло уже несколько суток езды. Чагатаев стоял у окна,  он узнавал те места,  где он ходил в детстве,  или они были другие,  но похожие в  точности".

Мы видим: Назар возвращается, но состояние его в точности такое же, как и во время прощания с институтом. Он узнает предметы и ландшафты, а узнавание - это функция памяти, которая развивается первой, к двум-трем годам. Точно так же, как в Москве, он видит вещи, но есть проблема - те же они или иные, но похожие?  Чтобы понять, что происходит, нужно вспомнить о понятии константности объекта, введенном Гартманном и разработанном М. Малер. Объект в норме после трех лет воспринимается одним и тем же, ребенок вкладывает в него как влечения, так и когнитивные представления. Для Чагатаева так нет ответа - одни и те же это вещи он встречает на пути? Значит, он не смог сформировать и константного материнского объекта, и она для него, взрослого, является и нужной, и отвергаемой, и донором, и реципиентом, и живой, и мертвой. Назар не мыслит в категориях "и... и...", что ему уже сейчас может сильно помочь - об этом чуть дальше. Он совершенно одинаково переживает и расставние с институтом, и встречу с родиной, для него это одно и то же. Поэтому он не испытывал горя тогда - и сейчас ничего не планирует и не предвкушает

"Такая же земля,  пустынная и старческая, дует  тот  же  детский  ветер,  шевеля  скулящие былинки,  и  пространство просторно и  скучно,  как  унылая  чуждая
душа;  Чагатаеву хотелось иногда выйти из  поезда и  пойти пешком,  подобно оставленному всеми ребенку". 

Дихотомия детского и старческого придает смысл всем будущим событиям повести. Мир, в котором живет еще очень хрупкий новый человек - мир ветхий и скудный. Ветер бесцельно двигается и не привязывается к земле, в переживании этого ландшафта нет эмоционального смысла, тут нет ничего, к чему можно привязаться, за чем можно следовать. Переживание этой пустоты, этого ничто проецируется на былинки, это их постоянно шевелит ветер, причиняя дискомфорт. Земля и ветер в восприятии Чагатаева могут быть насыщены архетипическими энергиями Старца и Дитяти. Но он настолько младенец, его психика находится в очень архаичном шизоидном состоянии, и архетипические энергии не дают ему ничего, а травмируют, подвергают душу эрозии. Былинкой, которую постоянно треплют, может стать он сам или любой другой человек пустыни. Поскольку Чагатаев не мыслит в категориях противостояния, противоречия, ему не нужно сознательно переживать ни конфликта, ни выбора, и в этом его сила. М. - Л. фон Франц, интерпретируя "Маленького Принца", пишет, что, приручив Лиса, Принц оказался в конфликте: он понял, что должен вернуться к Розе, но Лис останется на Земле. Для Маленького Принца конфликта в этом не было, он не переживал боли из-за разлуки с Лисом и в итоге погиб. Чагатаев должен был бы разрываться между Верой и Ксеней, Верой и матерью, Москвой и Средней Азией, но этого не происходит. Для него нет константности объекта, нет разлуки и возвращения, прошлого и будущего - они едины, есть постоянное настоящее.

"Но детство и  старое  время  давно  прошло.  Он  видел  на  степных маленьких станциях портреты вождей; часто эти портреты были самодельными и приклеены где-нибудь к забору.  Портреты,  вероятно,  мало походили на тех, кого они изображали,  но их рисовала,  может быть, детская пионерская рука и верное чувство:  один походил на старика, на доброго отца всех безродных людей на земле; однако художник, не думая, старался сделать лицо похожим и на себя, чтобы видно было,  что он  теперь живет не  один на  свете и  у  него есть отцовство и родство, - поэтому искусство становилось сильнее неумелости. И сейчас же  за  такой станцией можно видеть,  как  разные люди  рыли землю, сажали что-то  или  строили,  чтобы  приготовить место  жизни и  приют для бесприютных.  Порожних, нелюдимых станций, где можно жить лишь в изгнании, Чагатаев не  видел;  везде  человек работал,  отходя  сердцем от  векового отчаяния, от безотцовщины и всеобщего злобного беспамятства".
Он имеет дело с пространством, с лицом земли. Оно служит знаком очень обобщенных, равнодушных, по сути, отношений - архетипического, нечеловеческого свойства. Ему легко перестать быть человеком, личностью, слиться с этими влияниями. Получается парадокс: типичного современного шизоида перспектива того, что архетипическое вот-вот прорвется, грозит уничтожением, травмирует. А Назар Чагатаев, еще в детстве привыкший умирать (постоянно, постепенно, незаметно) живет в состоянии, более архаичном, чем шизоидное, и сохранность его Я не беспокоит его. Это еще один важный момент его силы - совершенное отсутствие страха уничтожения, аннигиляциооной тревоги. Поскольку у него не развито привычное нам Я, то и инфляция (неправомерное раздувание этого Я) ему не грозит. Он никогда не скажет "Советская власть - это я", он станет ее воплощать. Он может стать живым инструментом Советской власти, и это для него нормальное и желанное состояние. Так, портреты вождей означают для него привязанность к отцу - не свою, а всех советских людей.

Для самого Чагатаева расставания не происходит - прошлое исчезло, а он остался. Потому-то Вера вынуждена первой отстраниться от него - освободить от себя, негодной, как когда-то мать. Да и расставание это означает для Назара возвращение к матери после того, как он выполнил ее завет; институт держал его при себе, как мать, и прогнал, перестал видеть, когда Чагатаев вырос:
"Чагатаев вспомнил материнские слова: «Иди далеко, к чужим, пусть отец твой будет незнакомым человеком». Он ходил далеко и теперь возвращается, он нашел отца в чужом человеке, который вырастил его, расширил в нем сердце и теперь посылает снова домой, чтобы найти и спасти мать, если она жива, похоронить ее, если она лежит брошенной и мертвой на лице земли".
Такое всеобщее, безличное чувство может ранить очень больно - как это произошло с Верой. Ксеню он задел иначе - он притворялся отцом, но чувствовал как любовник. Но сейчас, когда ты один, когда ты чужой, можно вдали от работающих переживать это якобы общее состояние, проецировать его на "всех". Это умение чувствовать за других нечто всеобщее в пустыне станет для Чагатаева необходимым. Пока он едет в поезде, он остается уединенным человеком, сопричастным всеобщему, по его мечтаниям, чувству. Но этого мало, он должен не только вернуться на родину но и стать этой родиной. И вот как это происходит:
"Забыв свое дело, Чагатаев почувствовал запах влаги; где-то вблизи было озеро или колодезь. Он направился туда и вскоре вошел в какую-то небольшую, влажно растущую траву, похожую на маленькую русскую рощу. Глаза Чагатаева притерпелись ко мраку, он видел теперь ясно. Затем начался камыш; когда Чагатаев вошел в него, то сразу закричали, полетели и заерзали на месте все здешние жители. В камышах было тепло. Животные и птицы не все исчезли от страха перед человеком, некоторые, судя по звукам и голосам, остались, где были. Они испугались настолько, что, ожидая гибели, спешили поскорее размножиться и насладиться. Чагатаев знал эти звуки издавна и теперь, слушая томительные, слабые голоса из теплой травы, сочувствовал всей бедной жизни, не сдающей своей последней радости.
Поезд неслышно поехал. Чагатаев мог бы его догнать, но не поторопился; уехал лишь чемодан с бельем, и то его можно получить обратно в Ташкенте. Но Чагатаев решил его не получать, чтобы спешить по своему делу и не отвлекаться. Он уснул в траве, среди спокойствия, прижавшись к земле, как прежде".
Он возвращается в свое привычное, продуктивное и творческое состояние сопричастности, телесного соответствия земле. Но этого мало, нужен еще один переход - иначе это состояние станет бессознательным (на что указывает сон, лишающий Назара сознания как раз в самые важные переходные моменты), и он будет растворен, поглощен этой землей. Нужно более ясное ощущение границы. Такой границей становится его разговор с чиновником о том, что это за его народ - джан.
"– Я знаю этот народ, я там родился, – сказал Чагатаев.
– Поэтому тебя и посылают туда, – объяснил секретарь. – Как назывался этот народ, ты не помнишь?
– Он не назывался, – ответил Чагатаев. – Но сам себе он дал маленькое имя.
– Какое его имя?
– Джан. Это означает душу или милую жизнь. У народа ничего не было, кроме души и милой жизни, которую ему дали женщины-матери, потому что они его родили.
Секретарь нахмурился и сделался опечаленным.
– Значит, все его имущество – одно сердце в груди, и то когда оно бьется...
– Одно сердце, – согласился Чагатаев, – одна только жизнь; за краем тела ничего ему не принадлежит. Но и жизнь была не его, ему она только казалась.
– Тебе мать говорила, что такое джан?
– Говорила. Беглецы и сироты отовсюду и старые, изнемогшие рабы, которых прогнали. Потом были женщины, изменившие мужьям и попавшие туда от страха, приходили навсегда девушки, полюбившие тех, кто вдруг умер, а они не захотели никого другого в мужья. И еще там жили люди, не знающие бога, насмешники над миром, преступники... Но я не помню всех – я был маленький.
– Езжай туда теперь. Найди этот потерянный народ – Сары-Камышская впадина пуста.
– Я поеду, – согласился Чагатаев. – Что мне там делать? Социализм?
– Чего же больше? – произнес секретарь. – В аду твой народ уже был, пусть поживет в раю, а мы ему поможем всей нашей силой..."
Этот диалог очень ритмичен. В нем определяются границы - вот здесь область социализма, а там - только души и тела. Чагатаев становится и человеком из народа джан, и эмиссаром Советской власти - с народом он никогда не сольется полностью и сумеет до конца сохранить эту двойственную маргинальность (что станет жизненно необходимым и для народа, и для него самого).
Окончательно поставит "точку невозврата" письмо Веры о том, что рождение ребенка означает его безвозвратный уход и брошенность матери:
«Но я ласкаю его, я глажу свой живот и, согнувшись лицом ближе к нему, – писала Вера, – говорю: „Чего ты хочешь? Тебе там тепло и тихо, я стараюсь мало двигаться, чтобы ты не раздражался, – зачем ты хочешь уйти из меня?..“ Я привыкла к нему, все время живу с ним как с другом, как хотела жить с тобой, и рождения его я боюсь – не потому, что мне будет больно, а потому, что это будет начало разлуки с ним навек, и его ножки, которыми он сейчас стучит, спешат уйти от матери, и они будут уходить все дальше и дальше – по мере его жизни, пока мой сын не скроется совсем от меня, от моих заплаканных глаз... Ксеня тебя помнит, но скучает, что ты далеко, не скоро приедешь, даже ничего не известно. Не умер ли ты уже где-то?
Чагатаев послал Вере открытку,  что  он  целует ее  и  Ксеню -  в  ее разноцветные глаза,  и пройдет недолго,  как он приедет,  когда он сделает счастье среди одной земли».
Назара Чагатаева отправили спасать целый народ, позволили ему вернуться к матери и уйти от матери-жены. Если в первой главке повести путь Чагатаева напоминал движение маятника: уход (от института), конец - некий маргинальный период, для него не особенно важный - попытка ложного возврата к чужой матери и отказ, то путь во второй главке делается куда более плавным, с рывками и остановками, вроде движения поезда: предчувствие разлуки/возвращения на родину и восстановление биографической памяти - отвержение Веры и "присвоение" Ксени - путь в Среднюю Азию - отождествление с землей - окончательный переход границы. Сепарация сейчас происходит куда более плавно, и на пути героя встречается несколько персонажей (в т. ч. портретов, ландшафтов), которые могут стать временной опорой.

Иллюстрация: Фрида Кало, "Сломанная колонна"