Встречи с Шукшиным

Сергей Чепров
     (Воспоминания написаны по просьбе сотрудников
   Всероссийского мемориального музея-заповедника   
                В. М. Шукшина).    

   Никогда я, собственно, не рассказывал о своих встречах с Василием Макаровичем Шукшиным и, тем более, никогда не собирался писать каких-либо воспоминаний. Во-первых, потому, что было это очень давно (около сорока лет назад), а во-вторых, потому, что и знаком-то я с ним особо не был. Так, около десятка коротких встреч, тогда не имеющих для меня важного значения. Мои юношеские интересы простирались немного в других областях и были для меня гораздо значимее... Ну и что с того, что актер из Москвы и немного вроде бы писатель? Нам тут веселой компанией на пару-тройку дней переправиться на остров да позагорать, а продукты еще не куплены да и с деньгами напряженка... Вот это проблемы! Теперь только, задним умом, соображаю, что надо было к этому отнестись посерьезнее, по-другому... А стоило ли? У каждого возраста свои вехи и свои планы. Поэтому что случилось, то и должно быть.
   
   Но вспомнить все же попытаюсь. Это будут даже не воспоминания, а ретроспекция, то есть осознание давно минувших событий в моем теперешнем восприятии.
   Отец мой, Василий Михайлович, учился тогда в Дальневосточном Институте Искусств на режиссера-документалиста. Это было отделение ВГИКа, поэтому сессии и экзамены сдавал в Москве, где и познакомился с Шукшиным, который, по рассказам, всегда признавал земляков и старался поддерживать с ними связь. Не то, чтобы они с отцом были в большой дружбе, нет, но знакомство, по-видимому, основательное. Потому что когда Василий Макарович приезжал в Бийск, то перво-наперво заявлялся или к отцу на работу на Бийскую студию телевидения, или к нам домой. А потом уже отец увозил его на своей машине в Сростки.
   Представительным Василий Макарович никогда не выглядел. Обыкновенный костюм, да еще после нескольких суток в поезде, рубашка, какая-то темно-коричневая плюшевая фуражка и небольшой чемоданчик, который тогда назывался «балеткой». На вокзале его никто не узнавал, не оглядывался. Ртов не разевали. Тогда он был еще малоизвестен, да и никто, собственно, не ожидал увидеть здесь артиста из Москвы. Иногда был на нем галстук, чаще – набок, который никогда не придавал ему ни солидности, ни интеллигентности, а, наоборот, почему-то еще больше подчеркивал его просто мужицкую, крестьянскую натуру. Всегда я видел его точно таким же, как потом в фильмах. Особенно в «Печках-лавочках», где он, наверное, и играл самого себя. Обыкновенный деревенский мужик с умной головой, с болезненно воспринимающим сердцем, с огромным талантом и опытом нелегкой жизни. Но это все я понимаю только сейчас. Тогда для меня он был просто обыкновенный наш, алтайский, мужик, случайно попавший в столицу. Потому-то и бросалось в глаза, а потом и запоминалось, возможно, совсем не то, на что следовало бы обратить внимание.

   Вспоминается вечная его задержка и какая-то неловкость перед дверью. Он долго стоял и сосредоточенно вытирал о коврик ноги. Очень долго. Словно не решался войти, стеснялся. А может, просто выработанная годами деревенская привычка: в деревне-то на улицах всегда грязища неимоверная, вот прежде чем войти и приходится тщательно вытирать обувь. Еще сразу бросалась в глаза его стеснительность. Он как будто  бы сторонился людей, боялся им помешать, обратить на себя внимание. И это чувствовалось при каждой встрече. И именно этим он все больше и больше не казался мне никаким ни московским, ни известным. Обыкновенный стеснительный человек. Как-то однажды он остался у нас ночевать. Причем согласился лечь только на раскладушке и в кухне. Отец по какой-то причине не смог отвезти его в Сростки. Шукшин рано утречком потихоньку поднялся и засобирался.  «Вася, давай хоть чайку попьем»,- уговаривал его отец.  «Нет! Нет! Чего беспокоиться? Рано еще. Я сейчас быстренько на вокзал, там и чайку попью перед автобусом». Так и не уговорил.
   Фотографироваться он тоже, по-моему, не любил. Да и тогда это было намного проблемнее, чем сейчас.  В один из приездов соседи собрались у подъезда и очень хотели сфотографироваться с ним. Мама кое-как уговорила его выйти. Выстроились все у скамейки, но после пары кадров он уже курил в сторонке. Казалось, ему было неловко такое внимание. Я еще тогда подумал: артист ведь, и как же он тогда в кино снимается?
   Совсем другим я видел его у себя дома, в Сростках. Там он почему-то шагал шире, и руками размахивал сильнее, веселее, что ли... Там он мог резко подняться из-за стола, зачерпнуть двухлитровым ковшом из бачка, стоящего в углу, пить не отрываясь, а потом «крякнуть» с удовольствием «Эх, вкусна!». Вот там он был самим собой. Может, еще и на съемках да в своей московской кухонке... Но этого увидеть не довелось, а слышал только из рассказов отца.
   Если они и засиживались за столом, то чаще всего втроем: Шукшин, отец и дядя Слава. (В. Ковердяев, оператор телестудии, старинный друг отца.). Выпивали, разговаривали потихоньку. Если спорили, то больше отец с дядей Славой, а Шукшин больше слушал, склонив голову и попыхивая папироской. Наверное, говорили о жизни. Наверное, о кино и литературе тоже.
   Помнится, как он раз приподнял голову, резко стукнул ребром ладони по столу и с какой-то обреченностью и злобой произнес: «Что современная литература? Тьфу! Главный герой у нас – демагог! А нет страшнее зверя в человеке, чем тот, что говорит одно, думает другое, а делает – третье. И это не ничтожество, нет. Это страшное зло!». Эта фраза почему-то врезалась в память, хотя осилить ее до конца тогда я не мог.
   Однажды отец заикнулся, что как только кончит учебу, так и подастся в столицу. Шукшин его резко перебил: «И не думай даже! Здесь ты – царек. Сам себе хозяин (отец был тогда начальником киносъемочного цеха). А там будешь ассистентишкой на подхвате, с совком да веником со съемочной площадки лошадиное дерьмо убирать. Ты уже не мальчик быть на побегушках. А проходят через это все. И большинство на этом и останавливается». Резко было сказано, но больше к этой теме отец не возвращался.
   Сам я тогда только начинал писать стихи. Но они были настолько слабые и несерьезные, что показать их я, естественно, не рискнул. И правильно. В основном это были подражания Высоцкому. Уже тогда это был мой кумир, что и сохранилось на всю жизнь. О Высоцком, конечно же, я у Шукшина спрашивал. Ответ был короток и не слишком понятен. «Высоцкий – это большое больное сердце. Вот выдюжит ли?»  И все. Конечно, в то время я еще не слышал ни «Коней привередливых», ни «Охоты на волков», ничего не знал об атмосфере, окружающей певца. Лишь много лет спустя я узнал, что Шукшин и Высоцкий были хорошо знакомы, часто собирались в одной компании. Теперь мне кажется, что Василий Макарович просто не хотел об этом говорить с малознакомым человеком. Может, даже осторожничал. Я-то тогда по глупой молодости «ВРЕМЯ» не брал в расчет. А ему приходилось.
   Приведу еще один случай, много позже рассказанный моим отцом. Отец тогда и по учебе, и по работе частенько посещал Москву. И обязательно отвозил подарки (так называемые «гостинцы») от Марии Сергеевны и Натальи Макаровны. Приехал как-то, долго звонил в квартиру Шукшиных – никто не отвечает. Вышел из подъезда. И тут Василий Макарович кричит ему из форточки: «Заходи. Я сейчас открою». Потом объяснил: «Не открывал, думал, что опять эти репортеришки...  Достали! Я только из-за границы вернулся, вот они и ходят по пятам, покоя не дают. А что я им скажу? Правду? Так за это по головке не погладят. А врать не умею. Вот и прячусь». Конечно, этот случай многое объясняет и о самом Шукшине, и о его окружении, и о том совсем не простом времени.

   И еще никогда не забыть случайно услышанной фразы, брошенной им как всегда резко и с глубочайшей скорбью. На какой-то вопрос отца он, сразу помрачнев, ответил: «Я как здесь был вражик (или вражонок, - точно не помню), так и там им остался». И только много времени спустя я узнал, что здесь его так называли из-за отца, врага народа, расстрелянного в те страшные годы. И там, в столице, судя по всему, никогда не принимали за своего. Чужой. Из провинции. Да еще с таким характером. Не умеющий ни ловчить, ни приспосабливаться, ни лгать. Чуть не до самой смерти не имеющий ни своего угла в столице, ни возможности работать над тем, чем хотелось бы и как хотелось бы.
   Потому и «отдыхом души» была его малая родина – Сростки, и героями его незатейливых, но изумительно пронзительных рассказов были именно земляки, простые, искренние и иногда немного чудаковатые односельчане, может, не совсем понятные в столицах, зато такие близкие и родные для нас. Шукшин не раз говорил отцу, что пишется дома ему намного легче, да и снимается тоже. И была б какая бы захудаленькая киностудия поблизости, пусть даже в Новосибирске или в Барнауле, он без раздумий бы покинул эту надоевшую столицу. Без Алтая, без Сросток ему было тяжело дышать и тяжело думать.
   Это все я понимаю сейчас. А тогда я даже не с первых встреч узнал, что он еще и пишет. А уж брать какие-то автографы и в мыслях не было. И все же один у меня остался. И вот как это было. Сидели мы вечером на скамеечке и разговаривали ни о чем. Его вроде бы интересовал перечень писателей, которых мы проходим по программе в институте, а мне интересней было узнать, кто лучше: Вознесенский или Евтушенко. Сидели. Курили. Он – свои папиросы, а я закурил «Памир». Наверное, для студента тогда это было доступнее. Василий Макарович принюхался, спросил, что это я смолю. Я показал пачку. Он взял, закурил сигарету, долго вертел в руках пачку, потом достал из нагрудного кармана ручку и оставил на пачке свою роспись. Зачем, я не знаю. Может, просто захотел показать свою ручку? Шариковой тогда уже не удивишь, а эта была что-то вроде фломастера, с широкой линией письма и, как мне показалось, даже с приятным запахом. Пачка эта хранилась у меня в книжном шкафу, но потом надолго затерялась и вновь нашлась в каком-то ящике. Вот тогда я вырезал этот автограф и наклеил в книгу «Земляки». Так же не подаренную, а просто оставленную Василием Макаровичем как бы случайно на столе. Кажется, это была вторая, после «Там вдали», изданная его книга. По прочтении которой у меня и появилось небольшое и единственное стихотворение, хотя бы косвенно касающееся этого человека. «Рабочее» название этого стихотворения – «Читая Шукшина»:

Тоска по быту деревенскому,
По подоконникам с геранями,
По белоснежным занавескам,
Развешанным с таким старанием,

По баррикадам из подушечек,
По печке, по воде колодезной...
А, может, по неравнодушию,
По искренности, по беззлобности?

   О смерти Шукшина мы узнали от В. Ковердяева. Как-то рано утром он позвонил отцу и сообщил прискорбную весть. В тот же день я был у своей преподавательницы Е.А. Александровой и сказал ей о кончине Василия Макаровича. Она заохала, разволновалась и даже попила «валерьянки». Потом мы очень долго разговаривали о Шукшине. Она мне столько порассказала о его книгах, о его фильмах, восхищалась его талантом и работоспособностью, говорила, что придет время, когда его оценят по-настоящему, по его делам, по его безграничной любви к своей Родине и своему народу. Надавала мне книг и статей, его и о нем. И вот только тогда я действительно начал понимать, с каким же человеком мне судьба подарила несколько случайных встреч.

   И теперь, когда уже существует целая наука «шукшинистика», а написано значительно больше, чем он сам о себе знал, для меня ясно одно: Это было Большое Больное Сердце, которому в любое время тяжело. Потому что всегда есть и будет о чем болеть!

                Сергей Чепров.

На фото: ж/д вокзал города Бийска. Слева направо: Г.Бровко,  В.М.Шукшин, С.Чепров.
                Г. Бийск.