Осенняя премьера. Часть 2. Глава 18

Евпраксия Романова
Глава восемнадцатая.

В Москве, как ни странно, мое имя не было забыто. Газеты периодически писали о моих успехах, а особо смелые издания даже негромко сожалели, о моем отъезде. История со спектаклем была не то, что забыта, а просто не упоминалась. Так в великосветских салонах обходили стороной некоторые темы, считавшиеся «неприличными».
Будь я чуть более наивен и не опытен, я бы поверил этой дипломатии, и, чего доброго, действительно решил, что могу вернуться. Но обмануть меня уже не представлялось возможным. Я слишком хорошо изучил их повадки, чтобы «купиться» на такую дешевую приманку. Нет, я стал матерым зверем, и убедить себя в благородстве охотников не позволил бы ни за что. Чуть ли не каждый месяц мне присылали из Москвы сценарии, обещавшие неплохие гонорары, но назад неизменно получали вежливый отказ. Не оставался в стороне и Режиссер. Он искренне недоумевал, почему я так упорно говорю «нет» на любое предложение. Его не на шутку задевало и то, что я отказываю даже ему. Он называл меня «гордецом, слишком зацикленном на своем задетом самолюбии» И, должно быть, в этом была доля правды. Но на моем решении это никак не отражалось.
Если в самом начале я не хотел ехать из боязни окунуться в болезненное прошлое, то теперь не видел в этой поездке никакого практического смысла, профессиональной пользы. Роли, которые мне предлагали, не заинтересовали бы меня, даже живи я по-прежнему в «тепличных» условиях родного кинематографа.
«Не понимаю, что ты делаешь со своей жизнью!», не раз восклицал Режиссер. А я ничего с ней не делал. Я ее проживал. Как умел. И если я делал это неправильно, то это мое дело, и судить меня за это будут в другом месте. Хотя я не особенно верю в небесные суды. Самое главное, что я ни о чем не жалел. Ни об одном прожитом дне. И, доведись начать все сначала, я ничего бы не стал менять. Поставил бы спектакль, познакомился с Эллой, бросил Москву…. И только расставания с Тоней я попытался бы избежать. Это единственная потеря, по-настоящему тяготившая меня. Признаться ли мне теперь в том, что я вернулся бы в Москву, если бы точно знал, что ее там нет? Или что она зовет меня?…. Нет, признаваться надо в том, что ни то ни другое не заставило бы меня вернуться. Потому что возвращение никогда не бывает односторонним. За одним возращением к чему-то или к кому-то всегда тянется то, к чему возвращаться отнюдь не хотелось.
Вот этого и не могли понять те, кто звал меня назад. Они никак не могли постичь, что из Москвы уехал один человек, а здесь, в Лондоне, он слишком изменился, чтобы покупать обратный билет. Меня прежнего давно нет. Я перестал быть искрящимся бенгальским огнем, подарочным приложением к будням, обаятельной загадкой, раздражавшей одних, и до слез умилявшей других. На мне вырос панцирь. Мой романтизм, и пылкость чувств и эмоций, истрепались так, что их нельзя носить даже в качестве домашней одежды. Вернись я таким, друзья бы не приняли и не узнали меня. Они бы неприкрыто демонстрировали мне свое разочарование. И волей-неволей мне пришлось бы уехать обратно. И больше со мной бы не говорили о возвращении.
То, что я говорил о панцире, верно лишь отчасти. Иногда я снимаю его. Это происходит в квартире, когда в ней погашен свет, и она едва освещена голубоватым тоном уличных фонарей. Я забираюсь с ногами на диван, включаю какую-нибудь проникновенную музыку, и, устремив взор в окно, полностью погружаюсь в себя. Я ни о чем не думаю, летя вместе с мелодией куда-то ввысь, и картинки из прошлого проступают передо мной. В такие минуты я их не боюсь. Они не причиняют мне ни малейшего душевного беспокойства. А слезы, которые, я должен сознаться, порой все же появляются, чисты и светлы, как в детстве.