Крах. Часть1. Глава15

Валерий Мартынов
                15

Никудышный из меня аналитик. В людях не разбираюсь. Так и не психолог, психологов учат копаться в нутре человека. Хирурги отрезают ненужное, психологи излечивают от ненужного.  И никто не учитывает такой фактор, как душа, потому что не знает её. Потому, что душа не вписывается в происходящее.
Дома, другими словами, обговаривал это, любые самые обидные слова – всего лишь слова. Думал, мне казалось, что виной всему накопившаяся за зиму усталость. Сопоставляя реальное с идеальным, путаюсь. Но ведь утро, не что иное, сломало что-то во мне, из-за этого не донёс свои переживания до рабочего места, мучения прежних слов остались за воротами. Выходит, я могу поступиться честью ради минутного успеха?
Какое-то наркотическое состояние, словно сквозь вату слышу голоса мужиков, и, кажется, что я сам что-то механически отвечаю.
Не сквозь вату слышу, а будто стою перед закрытым окном. Я по одну сторону, все по другую. Друг друга видим. Губами шевелим, знаки подаём, а не слышим друг друга. Не слышим и оттого не понимаем.
Вот Лёха Смирнов, засунул руку под рубаху и почесал своё отвисшее брюхо, как котёнка. Как котёнка, надо такое придумать.
Не понимаю толком ничего, ни что происходит сейчас, ни то, что привело к теперешнему непониманию, но не проходит ощущение, что я сегодняшним утром прыгнул в воду или меня, не спрашивая, столкнули.
Правильно говорит Зубов, нет, но его убедительность заставляет поверить ему. Голова отключилась. Брюхо пока молчит. Сердце не может отсчёт ударов вести по-другому.
Нахрап Зубова привлекает. Я бы так никогда не сумел. Стоял и стою молча, слово не вверну. Обычность моя такая. Без меня суммируют мнения.
Правильно, крохоборства много стало. Хорошо бы почувствовать себя как бы над событием и сбоку, наблюдать, как крушатся основы, и подталкивать мысленно к более радикальным мерам. Осиное гнездо зашевелилось. Наше осиное гнездо такая малость, что его и под лупой на карте страны не разглядеть.
Ладно, сглотну новую порцию негатива, прожую, не подавлюсь. Как говорится, подобное познаётся подобным. Я имею первоочерёдное право на блага. Всяк думает о комфорте своей души. А что в чужой при этом наследит, нагадит – это издержки.
В издержках виноват не сам человек, а закорючка закона. Этой закорючкой дерутся принципиальные. Я не настолько принципиален.
Бог миловал, в разборках не участвовал, но и никогда не получал полную раскладку той или иной ситуации. Плевать на ситуацию, мне бы тенденцию понять. Поэтому не стоит торопиться с выводом.
Знать бы, что впереди. Всё, что впереди, лежит в тумане. Нет такого приспособления, чтобы на минутку разогнать туман, пережить мгновение озарения, схватить глазами строчку, выдохнуть умиротворённо: плохого ничего для меня нет, и с любопытством оглянуться по сторонам. Пошоркать подошвами сапог, грязь на подмётках у всех есть. И идти собирать блага.
В иносказаниях я не силён.
Есть вещи подразумеваемые, но неназываемые. Буду скромно сопеть в две дырочки, никто палец о палец не ударит для меня.
О чём это там Зубов?
 - Я уже запах забыл, как пахнут хрустящие рубли. Тухлые дни. – Зубов метко определил краску и запах дня, как бы был солидарен с моими ощущениями. - Начальство совсем оборзело. Раз денег не дают, чего работать? Садись, мужики. Звони в контору, Михаловна, пускай приезжают, объясняют, что и как, и когда. Суслики конторские в свои норки-кабинеты позабивались: и отизницы нет, и нормировщицы, и техники безопасности. То, бывало, придут, варежками рты свои пооткрывают, сто и одно предписание напишут, лапшу на уши нам навешают, потом обойдут магазины, жирок свой растрясут, - и рабочий день для них кончился. Конторские, небось, не бедуют.
- Зубов, не заводись. Без тебя тошно.
- Благодетели вы наши! – юродивым голосом заблажил Зубов, - к ручке, что ли, приложиться? Дозволь, Михайловна, ручку облобызать, чай в конторе здоровалась с начальством. Ещё о том, что морально или аморально нам поведай. Только объясни, дорогая, Елизавета Михайловна, чего мне не заводиться? От скудного питания, сил, бабу обнять, скоро не будет. Займи, Елизавета Михайловна, тысячи три? Моей Нине Дмитриевне платье новое понадобилось. Так и заявила сегодня утром: без денег придёшь, без нового платья, не подпущу, дверь не открою. Не до шуток.
- Бартер поступит, твоей Нине Дмитриевне самолично платье отложу. Идите, работайте.
- Старая песня, на всё один ответ: «Вы пашите. Денег нет». Давно пластинку сменить надо. В войну терпели, ждали победу, при Хрущёве ждали и терпели пришествия коммунизма, теперь терпим, пока не насытятся богатенькие. А их много. Они плодятся, как кролики. Они вывозят и вывозят денежки за бугор. Сколько, год, два, три терпеть? Десять лет, до пенсии? Или как церковники проповедуют - рай в загробной жизни ждать? Нам рай потом, а блаженство присосавшимся к власти теперь. Что мне тот бартер, - обноски да залежалый товар с американских складов. Мне рубль в кармане нужен. Свой. Вечером деньги – утром работа. Голодовку объявляю. Смех на палке: соседу в его конторе по бартеру туфли дали, блестящие, смотри и брейся, а надел он, прошёлся – подошвы отвалились, картонными оказались. Для мертвецов. В гробу только и лежать в них. Спокойно лежи, износу сто лет не будет. Я вчера эксперимент проводил после того, как посмотрел передачу по телевизору. Поджёг бартерные турецкие вафли – горят! Горят чёрным пламенем. Чадят, как гнилушка вонючим дымом. Смола, блестящая, выступила. Эта еда, что ли?
- Ну, хватит, хватит, Зубов. Кто из нас в детстве гудрон не жевал? Ко всему привычные. Нет в стране денег. Сломался печатный станок. Не порти мне окончательно настроение. Я не в том возрасте, чтобы родить тебе зарплату. Что касается вафель, тоже видела по телевизору, как они горят. Ужас.  Свои тут же выбросила. Я точно в таком же положении, как и вы.  А у тебя, Зубов, неправильное мышление. Тут не до шуток. Реорганизация какая-то предстоит, сокращение. Тихо сидеть надо. Поговаривают, что десять процентов от задолженности на следующей неделе отдадут. Радуйтесь, что работа хотя бы есть. Деньги начисляют, никуда они не пропадут. Выплатят когда-никогда.
- Мамушки мои, - всплеснул руками Зубов. - Эта женщина верит в «когда-никогда», верит обещалкиным. Да они всё, что можно вывезти из страны, давно вывезли. О справедливости, про которую долдонили в Советском Союзе, забыть надо.
Взгляд Елизаветы Михайловны меня снова привлёк. Серые, холодные глаза. Они показались мне немножко луповатыми. От возмущения, наверное. И движения её стали как-то незавершённо угловаты: взмахнёт рукой, и на половине жеста как бы одумается, спохватится и плавненько опустит руку.
Мне показалось, что Зубов начал звереть, вот-вот примется сволочиться. Раньше такого с ним не было. В голову пришла пугающая мысль, что и меня когда-нибудь достанет такое.
Получается, были мы привязанными верёвкой к колу, ходили по кругу, выели всё, что можно было выесть, а дотянуться к хорошему, что вроде бы рядом, не получается. И привязывать нас на другое место, для кормёжки, никто не собирается. А самому оборвать привязь, - как бы и не с руки.
С этого как бы самобичеванием занимаюсь. Появилась возможность выкричаться. Быть, как все. В самобичевании есть мазохистское удовольствие: вот, мол, какой я беспощадный к себе. Только эта беспощадность подразумевала падение в пустоту.
Ну да, правильно: кто-то ушибленный, кто-то – неушибленный.
Нет, беспощадность к себе не ответит на, казалось бы, простой вопрос: зачем? Зачем живу, зачем мысли всякие на свет вывожу? Зачем это всё? Зачем позволил себе падать в пустоту? Зачем утром косил глазом в телевизор, смотрел танцы какой-то самодеятельности с взвизгами и дробным топотом: как хороша жизнь, аж, ноги не стоят на месте. Зачем?
Живу – значит, надо жить и дальше.
И в телевизор смотреть надо, не без греха, временами плюю на экран, и косноязычных обсуждальщиков там про себя матерю. Без этого нельзя, привыкли.
Наказанные мы. Ни один наказанный, а нас всех жизнь наказала и не по одному разу, не считает, что его наказали справедливо. Страх, страх в себе иэжить не могу. Страх потерять работу или страх не найти что-то для себя, лишиться крыши над головой, заболеть? Страх внушает религия: «Побойтесь бога!». Тысячи лет жили под этим «побойтесь». Вот и пришли к тому, что есть.
Зубов нас втягивал в спор, задирал, виноватил всех за собственную безденежность в том числе, за невозможность купить платье жене. Безденежность сеть страховочную плетёт. В сети, главное, чтобы узлы крепкими были. Все основные узлы этой сети – те или иные начальники.
Зубова до смерти раздражает даже мысль о реально существующих людях, которые всё имеют. Вот-вот начнёт приводить примеры из сплетен о жизни верхов.
Место определяет правила поведения. А правила определяют образ мыслей. Спросят – надо отвечать, не спросят – сиди и помалкивай. Избавляться надо от закоснелой привычки – долбить и долбить, пока вмятина в мозгах не образуется.
Казалось, Зубов теребил каждого, приставив палец к груди, спрашивал очевидное:
- Ты доволен, у тебя на душе мир, ты перемен хочешь?
И да, и нет. А как не хотеть! Но ведь себя резать, - рука не поднимется. Лучше этим, пускай, занимается тот, кто выгоду первым поимеет. Пускай освобождение ему экономит время и даёт свободу. А я, на что бы ни обратил взгляд, получаю одни занозы в сознании. Зуд какой-то. Какой, что именно, почему чешется, - не могу понять.
Одно хорошо, с Елизаветой Михайловной мы взглядами перекинулись, вроде как договорились. Главное не спешить. Расшифровать взгляд будет время. Главное, предварительно условиться. А чего мне с ней уславливаться, Елизавета Михайловна мне нравится, как женщина. И Зубов не испортит это впечатление.
Какая-то внутренняя судорога готова сорвать меня с места, вот-вот она погонит вперёд.
Испытываю ощущения, будто стою у окна вагона, скорый поезд мчит мимо полустанков, мимо будок обходчиков, мимо всего. Вокзалы остаются сзади. Вывески не читаются. Где-то на перроне есть люди, где-то подразумевается, что они только что были. И вдруг – стоп.
Вот этот вокзал запечатлелся, чем-то приглянулся, вокзал приличный, - так хочется сойти, посмотреть. Человеческая фигура на перроне. Человек заставил пристально вглядываться, голова сама поворачивается, готов в окно высунуться, - прикидываю, кто он, чем занимается. Связь какая-то возникает. Но знаю, что никогда этого человека больше не увижу.
Секундное ощущение движения. Секундное понимание. Секундный просверк сознания. А поезд не останавливается. Давно станция сзади осталась, а картинка висит перед глазами.
Никакого принуждения нет.
Поезд как нож разрезал пирог жизни.
Странно, странно. В какой-то из своих жизней я был на той станции, наверное, тот человек был близок мне, а потом мы рассорились. Думая ни о чём, придумывая, как связать нагороженное за утро, ни к чему не пришёл, фактов мало.   Ругая других, минутами сам себя расхваливаю: дескать, уж кто-кто, но я не такой. Такой, милок, как все, ничем не лучше.
Хотя и молчу, но мой язык длинный. Не столько длинный, как ехидный. Зарубки на нём есть.
Горячности мне не хватает. Если она и возникает, то тут же вздорный демон горячности уходит в песок. Потому что могу спорить на отвлечённые темы, а когда спор по конкретному вопросу, тут что-то меня настораживает, заставляет внутренне подтянуться, говорить кратко. Не вижу смысла перечить нахрапистым людям. Это касается и разговоров о женщинах.
Красивой женщине всегда двадцать восемь. Осень – двадцать восемь. А хоть и сто восемь. Сейчас не осень, и Елизавете Михайловне далеко не двадцать восемь.
Перескоки мысли пугают. Нет умения, класть пулю за пулей в мишень. В яблочко попадаю один раз на сто выстрелов. Сплошное рассеивание.
Я не лодырь и не бездельник. Но моя деятельность сейчас в лучшем случае бесполезна, в худшем – вредна.
В лице Зубова что-то поменялось.
Требуется определённое усилие, чтобы согласиться, да, я хочу перемен. Чтобы просто сказать «да», не уточняя, с чем я согласен, оттенок ворчливости подавить надо. Наверное, не «да» говорить надо, а «да, скорее всего». Так меньше раздражения в проявлении чувств. Простейшие слова, а произнёс их, как тут же испытал потребность объяснить свои чувства.
О каких чувствах речь веду? О желании, чтобы меня утешили? Я бы тогда был польщён.
Не верю в справедливость, в ту справедливость, которая причиняет боль, чтобы исправить несправедливость. У меня, обычно, времени не хватает, чтобы узнать, с чего всё началось и чем закончится. Я знаю, за меня никто решать не будет.
Что скажут другие, покажет время. Вести долго не лежат на месте. Стоит ли голову ломать? Всё начинается с рождением, заканчивается – смертью. Склони голову перед непреложным фактом, посмотри по сторонам. Отойди в сторону. Со стороны всё виднее.
Человек не имеет права уклоняться от спора. У человека позиция должна быть
Никто не любит, когда другие хотят остаться не замаранными, отсидеться в стороне или отстояться. Легко за кем-то уйти, но трудно, очень трудно вернуться назад. Возвращаешься ведь уже не тем, кем был первоначально. Я уже и не помню, кем был первоначально. И чего хочу, не знаю. Мне бы не потерять то, что имею.
А если бы сейчас развалиться в кресле, перекинуть ногу на ногу, закурить сигару, как какой-нибудь фон-барон, фразу изречь? А, каково впечатление произвёл бы?
Только это не было бы поступком.
В поступках человека и от бога что-то есть и от сатаны. Бог далеко, дорогу к нему непросто найти. А любить человека и всё человеческое легче, чем любить бога? Себя любить надо.
Себя любить – затратно.
Допустим, я хочу откусить свою долю от общего пирога. Нет, наверное, не так: жизнь – пирог, каждый из нас – корж, отделённый друг от друга каким-то слоем. Этим слоем каждый пропитывается. И молоко сгущенное, и варенье, и сливки. Кого-то дерьмом вымазали. И сверху, и снизу вроде бы пропитка идёт. Только кому суждено прожить в своём слое, тот никогда не вкусит из других слоёв разность ощущений.               
Происходящее меня странным образом унижает. Оно как бы задвигало меня далеко. И труба, по которой я иду в бессмертность, не навстречу к себе вела, а уводила от несделанного, когда-то назначенного.
Вчера подобное было, позавчера. Подобное, но не совсем. В глазах плывёт. Двор, бытовки – всё фоном. Нетерпение какое-то. Мне начало казаться, что возникшее в это утро сомнение, может длиться сколько душе угодно, было бы в этом моё желание. А желаний как раз и нет. Впрочем, есть желание – повернуться, и отправиться восвояси, домой.
Что-то, приведшее к сдвигу, из созерцателя превратило меня в соучастника. К сказанному Зубовым, я мог бы добавить с десяток прибавлений. Я желал, и не желал. Я ощущал нарастающее в душе чувство опасности, некий привкус. И Зубов, который задавал бесконечные вопросы, и я, который молчал, и мужики, прислушавшиеся к разговору – все мы - неудачники. 
Я - пешка. Даже под пытками не сумел бы выдавить из себя слово. Пока слова сидят глубоко внутри, боль от них не чувствуется. Сейчас мне лично было плевать на всё: на безденежье, на рыбную вонь. Никому ничего своей жизнью не доказал и не докажу.
Рассеянность какая-то. Рассеянность взгляда правды не выносит. Чьей правды? Одного конкретно человека, Зубова, например? Взгляд правды у многих, кого событие задевает косвенно, а у привязанного к событию во взгляде вина.
Лёха Смирнов попался на глаза.
Кажущаяся безмятежность Смирнова задевает за живое. Лишь перед ним я чувствую себя самозванцем, обманщиком. Он вот в этом раздрае один три дочки поднимает, а я?
Я ничего не создал, ничего не создам. То-то, для чего я был, в чём замысел моего существования? Есть, пить, ходить на работу. Впереди целая жизнь, но жизнь без наполнения – пустая.
Воздуху не хватает. С последней каплей всё утечёт под крышку «был». Промежуточного состояния не бывает. Или чистый лист и пустое пространство, или тот же лист и чёрная точка посередине, или строчка следов к краю.
Чувствую, что маска на моём лице вот-вот спадёт. Что под ней? Я сам не знаю.
Несправедлива жизнь по отношению к Смирнову. И жалко его, и осуждаю в душе я его, из-за того, что пить он стал больше. Но ведь Лёха ни от чего не хочет отречься. Ни разу не заколебался, не выбрал дорогу, которая никуда не ведёт. Свет для него в конце пути – это подержать на руках внука.
В этом божественная справедливость для него.  А зачем тогда пьёт? «Зачем» не соединяет.  Непреодолимо чужды мы друг другу в этом.
Эта мысль была настолько чёткой, что показалось, что я сказал эти слова вслух и прислушиваюсь к тому, как они звучат.
Могут одновременно устать и душа, и тело? В состоянии заторможенности это мало кого интересует.
Всё уже в прошлом, живу и сравниваю. И как странно, трудно думать непосредственно о настоящем, когда в нём сплошь прожилки прошлого. Прошлое – это напоминание, что надо быть осторожней, чтобы не попасть в ловушку.
Тысячи игл вонзаются в глаза, тиски сдавливают всё сильнее. Мысли где-то по лабиринтам бродят, пробираются к свету.
Сопротивляться не нужно, лучше, наоборот, расслабиться, сделаться дряблым. Для расслабухи ведь пьют мужики, пьяный, даже если выпадет с третьего этажа, не разобьётся. И не прикончишь пьяного одним ударом. Пассивность – великая сила толстокожих.
Великая-то сила, великая, но накатит иногда, хочется всех душить, резать, крушить. Хочется ринуться в гущу событий, стать участником действия.
Ум ни с чего заостряется. То мёртвым себя ощущал, то внезапно доходит, что мёртвые страдают сильнее живых. Только их страдание молчаливо. И словам не следует придавать большого значения. Женщина, например, любит любовь. Это как? Кто в партию вступал, кто в г…. И винить некого. Вина обстоятельств выше вины человека. Самоутверждение всегда через чужие страдания происходит.