Смута ч. II, гл. V

Михаил Забелин
ГЛАВА    ПЯТАЯ


     I

Наталья Жилина так и не смогла привыкнуть к большой, незнакомой, пугающей Москве. Она напоминала ей глубокий колодец, на дне которого живут люди: тесно, темно, не то что дома – ни полей до горизонта, ни простора для души, ни неба ясного над головой. Когда Николай уходил от нее к своей революции, ей думалось, что это Москва заглатывает его, как дракон, в свою ненасытную пасть, что только в огромном городе, где люди злы и не знают друг друга, могут случаться разные революции. Москва казалась мрачной, насупившейся, извозчики пугали Наташу, дворники глядели настороженно, исподлобья, хвосты в булочных подавляли своей безнадежностью, ругань, брань, толкотня на рынках страшили и отталкивали, солдаты наводнили город, и от множества шинелей он становился еще более серым и унылым.
Бойкая, живая, страстная в своих порывах Наталья затворилась в своем доме, как в раковине, и от невозможности общаться с людьми открытыми, бесхитростными, обычными и простыми, к каким она привыкла за свою короткую жизнь, ей становилось особенно одиноко, так что выть хотелось от отчаяния.

Николай был заботлив и нежен с ней, и она принимала его ласки с благодарностью и страстью, какой сама в себе не подозревала. Ее воспитание и даже гимназическое образование выстроили в голове простую и ясную конструкцию жизни и семейного счастья: отлепися от родителей и прилепись навек к мужу своему. По-другому она жить не умела и не хотела, и оттого все ее помыслы и заботы были связаны теперь с Николаем. Она не вмешивалась в его дела, но про себя страдала и ревновала к забиравшим его, отрывавшим от нее бесконечным и непонятным митингам, собраниям и к той несуразной, такой же, как и сам город, жизни за окном.
Он уходил, она ждала и даже старалась угадать, когда он вернется. Это ожидание сделалось для нее игрой, в которой призом становилась его удивленная, благодарная улыбка. Иногда она загадывала: «Сегодня вечером Николенька обязательно придет.» И словно улавливая ее настроение, он приходил в этот вечер.

Но когда Николай объявил: «Я, Наташенька, скоро на войну уйду», - а она ответила: «Я тебя ждать буду», - что-то неясное для нее самой, бессознательное шевельнулось, заныло внутри нее. Она вдруг подумала, что, если вот так, молча отпустит его, он больше никогда не вернется. Какие-то дремавшие, притихшие в ней силы и желания будто встрепенулись, и она нутром почуяла, что вот он выход – бежать, бежать вслед за мужем из тесной, грязной Москвы. Она мало задумывалась о том, что это за война, какая она, и лишь интуитивно связывала ее с тем неприятным разговором, происшедшим в доме между братьями. Важнее было другое: нельзя оставаться здесь одной, как нельзя и возвращаться в родительский дом – стыдно, недопустимо. И оставалось одно – ехать вместе с ним.

Эта мысль – уехать с Николаем, пришла неожиданно, нечаянно, выскочила, как пугливая мышь, и спряталась опять до поры. Наташа боялась об этом думать, отталкивала эту непрошенную мысль от себя, но она всё возвращалась, овладевая ее сознанием, и, в конце концов, показалась ей единственно верной, будто решение уже было принято.
И когда Николай сказал ей так, что она сразу поняла: завтра-послезавтра он уедет, - «Ты, Наташа, не бойся ничего. Помни, ты – жена красного командира», - она вдруг ответила: «Раз я жена красного командира, то мое место рядом с тобой. Вместе поедем», - и сама испугалась этих слов.
Николай оторопел.
- Ты что, Наталья, белены объелась? Я на войну иду, не на прогулку.
- Вот и я с тобой на войну.

Наташа никогда не перечила мужу, даже подумать не могла, и для них обоих эти слова, произнесенные будто бы и не ей, а каким-то совсем незнакомым человеком, прозвучали настолько неожиданно, что Николай растерялся, а Наталья тоже молчала, но сказанные вслух слова уже полностью захватили ее.
На секунду Николаю показалось, что перед ним другая женщина – не его жена, покладистая, немногословная, ласковая, к которой он привык за последние месяцы, а та черноглазая девчонка с озорными, бойкими, чуть смеющимися глазами, та едва сдерживающая кипящую внутри нее энергию красавица, какой он ее увидел в доме своего тестя Андрея Андреевича Аронова в день сватовства.
- Наташа, Бог с тобой, о чем ты говоришь?
В голосе его промелькнула нотка несвойственной ему нерешительности и растерянности.
- Нет, Наташа, это решительно невозможно.
- Почему? Я слышала, что многие девушки добровольно идут на войну, и их записывают. А я с тобой, я – твоя жена. Чего же тут странного?

С каждым произнесенным ею словом Наталья всё более уверяла себя в том, что она права, что по-другому и быть не может, что она должна оставаться рядом с мужем, где бы он ни оказался, а не здесь, одной, в чужом городе, похожем на многоголовое чудовище.
- Подумай сам. Мало ли что может здесь случиться, а там ты со мной рядом. Да я и не буду в боях, а где-нибудь позади, поблизости. Так будет даже спокойнее и тебе, и мне.

Наташе вдруг ужасно захотелось вырваться, как из клетки, - пусть на войну, но почувствовать свободу, свежий ветер, жизнь, от которой кровь бурлит, а не застаивается, как жижа в болоте.
Николай смотрел на нее так, будто впервые увидел, и любовался: глаза ее блистали огнем и страстью, грудь вздымалась, волосы выбились из-под гребня и завитком обнимали шею. Она была удивительно хороша, свежа, соблазнительна. Сейчас она была совсем не домашней, а напоминала античную богиню – охотницу и воительницу.
«Может, и вправду так будет лучше? Чего ей здесь одной?» - подумал он, а вслух сказал:
- Не знаю. Обдумать всё надо.
Наташа засияла от радости. Дело было решенное.









II


- Ты бы еще, товарищ Жилин, кровать взял в придачу и фортепьяну для своей барышни.
- Она – не барышня, она – жена мне.
- Ладно, не серчай. Ну, здравствуй, что ли, Николай Александрович.
- Здравствуй, Иван Кузьмич.
Они обнялись, как старые добрые товарищи. Иван Кузьмич прижимал Николая к себе, крепко хлопал по плечу и повторял:
- Рад тебе, рад.

Когда Николай Жилин отправлялся к месту предписания, он уже знал, что комиссаром дивизии, в которую он был назначен командиром артиллерийского дивизиона, был Иван Кузьмич Ерофеев, и с нетерпением ждал этой встречи.
Они расстались почти год назад. Ерофеев был направлен на Южный фронт, участвовал в боях за Ростов, и когда немцы после Брестского мира заняли юг, отступал вместе с армией.
За это время он изменился, будто оплавился, и что-то стальное, мощное, как металлический пресс, появилось в обличии и в голосе.
- Жена твоя пусть с чемоданом здесь пока подождет, а я тебя представлю комдиву. Соловьев Петр Андреевич – бывший полковник царской армии, но командир замечательный.

Они прошли в дом, где размещался штаб дивизии, Жилин представился и доложил о прибытии. Комдив – грузный, неулыбчивый человек большого роста – неожиданно обмяк лицом и вдруг спросил:
- Скажите, а вы случайно не родственник Михаилу Жилину? Мы с ним в германском плену вместе были.
- Это мой брат.
- Помилуйте, он же бежал из плена. Он дошел до дома?
- Дошел.
Петр Андреевич Соловьев очень оживился, и уже обращаясь к Ивану Кузьмичу, сказал:
- Это мой товарищ, мы с ним почти два года бок о бок жили. Прекрасный офицер. Храбрый, достойный человек. Я даже помогал ему бежать. Значит дошел. Молодец. А где он сейчас?
- Не знаю, - ответил Николай, едва замявшись.
Эта секундная пауза не ускользнула от Соловьева.
- Да, война всех разбросала, - вздохнул он, и Николаю почему-то стало ясно, что он всё понял: понял, что Михаил воюет, и понял, на чьей стороне.
Комдив будто стер с лица невидимой губкой воспоминания и уже очень сухо сказал:
- Иван Кузьмич поможет вам устроиться. Сегодня отдыхайте, а завтра в 8.00 прошу ко мне. Будет совещание с комбригами.

О своем побеге Михаил рассказывал, когда они встретились после двух лет войны, неведения и беспокойства о пропавшем Мише на свадьбе Веры и Сашиного друга, Забелина, кажется. Теперь Николай вспомнил, что Миша упоминал в своем рассказе и о некоем полковнике Соловьеве.
«Вот ведь как судьба поворачивается: сводит и разводит людей, словно фигуры на шахматной доске. Или это безумный вихрь перемен заглатывает в свое горло людей круговертью, как песчинки, и перемешивает, и сталкивает их?»

- Пойдем, Николай Александрович, я тебе хату вашу покажу, - вывел его из раздумий голос Ивана Кузьмича.
- Вы обустраивайтесь, а вечером я загляну, - добавил он.

Хата оказалась чистенькой, уютной и состояла из спаленки и второй комнаты побольше, показавшейся пустой, где стоял дощатый стол, несколько стульев и буфет.
Наталья улыбалась беспричинно, обнимала Николая, носилась взад и вперед по комнатам, распаковала вещи, прибралась, хотя было видно, что уже прибрано, разрумянилась, наконец, успокоилась немного, присела за стол, подперла кулачком подбородок и сказала:
- Ох, Николенька, как хорошо, что мы вместе.
Будто и не было войны.

Вечером зашел в гости Иван Кузьмич: принес по-свойски бутылку самогона, выложил на стол вареной картошки и черного хлеба.
Наталья по своему обыкновению посидела немного за столом и вышла.
- Хорошая у тебя жёнка, - сказал Иван Кузьмич, но видно было по его хмурому лицу, что мысли его о другом.
- Я тебе, Николай Александрович, честно скажу, утаивать нам нечего: положение у нас очень серьезное, тяжелое. Что происходит на фронтах, ты примерно знаешь: эскадра Антанты высадилась в Новороссийске, Севастополе, Одессе, английская – в Ревеле, интервенция, одним словом, на востоке Колчак, весь Урал в руках белых, на севере Юденич.
А здесь, на Южном фронте, я тебе, так сказать, изнутри ситуацию опишу. Армия Деникина уже не та, что полгода назад. Казаки поднялись и на Дону, и на Кубани. Англичане снабжают белых оружием. Я тебе это к тому говорю, что война идет ожесточенная, не на жизнь, насмерть, противник серьезный и сильный. Наступление он ведет по трем направлениям: на Богучар и Воронеж, то есть на нашу 8-ю армию, на Царицын на юго-востоке и западнее от нас – на Харьков, Курск, Орел. Цель совершенно ясна: на востоке соединиться с армией Колчака, а на нашем направлении подготовить плацдарм для удара на Москву. Нам пока приходится обороняться, и главная наша задача на сегодняшний день – не пропустить их на север. Вот такие, брат, здесь дела творятся.
Местное крестьянство, в основном, нас поддерживает. Казаки их здесь сильно пожгли, убивали без разбору. Казацкие станицы тоже неподалеку. Да вообще в этих Хрипунских степях всё рядышком: и казаки, и крестьянские хутора, и русские, и украинцы, чуть подальше – батька Махно.
То там полыхнет, то здесь наскачут.
Я к чему это тебе рассказываю: мы с тобой знаем, за что воюем, а они – каждый за своё, и надо понимать, на кого можно опереться, а на кого нет, кто свой по своей классовой сущности, а кто враг.
Давай, Николай Александрович, выпьем с тобой за окончательную победу социалистической революции и полный разгром всех ее врагов.
А ты отдыхай теперь, завтра, видать, в бой.









  III


Иван Кузьмич ушел. Наталья застелила постель, разделась, легла и прислушалась. Слышно было, как хлопнула дверь. Это Николай: вышел покурить на крыльцо. Через темные комнаты и закрытые двери Наташа мысленным взглядом следовала за мужем, видела его и слышала его мысли. Он смотрит в ночь, туда, где спрятался враг, и думает о завтрашнем бое. Потом его мысли возвращаются назад, к ней, он улыбается, бросает свою папиросу, вот хлопнула дверь, слышны шаги.
Наташа потянулась, приподнялась на локте и улыбнулась про себя. Вспомнилась их первая ночь. Тогда, после свадьбы, она тоже ждала его: пугливо замирая, нетерпеливо, с надеждой и страхом. Сейчас другое дело, теперь она спокойна, теперь она уверена в себе и в нем.

Его шаги уже в соседней комнате. Блаженная горячая истома предчувствия любви пробежала трепетом от живота к груди. Какое счастье – любить и быть любимой. Наташа села на кровати и раскрыла руки к нему.
Он обнял ее, прижал к груди, и ласковая волна нежности - его нежности, ее нежности – накрыла их с головой. Всё отступило, всё другое стало неважным, несущественным, несерьезным, глупым - война, смерть – всё показалось далеким и ненужным. Были только она и он, больше ничего. Губы вливались в губы, сердце летело, как рвущийся к финишу конь, и не было ничего прекраснее на свете, чем эта бешеная, неземная скачка.
Ночь показалась короткой, и хотелось закрыть ладошкой оконце, чтобы страшный день не наступал никогда.









IV


Наташа плохо себе представляла, а точнее, даже не задумывалась, что такое война, и уж совсем не понимала, что такое гражданская война. Для нее война была каким-то раздором, разладом в механизме нормальной, привычной жизни, похожим на ссору ее мужа со своими братьями или на отчуждение между своим отцом и Николенькой. Она знала, что всё это временно, так случается между родными людьми, и это пройдет. Вот и война казалась ей далекой, чужой, не вхожей в ее дом и в ее жизнь. Зачем она, когда есть на свете любовь, когда так радостно жить, когда солнце и трава, и небо, и птицы – всё такое свежее и звонкое, когда есть любимый, близкий человек, и, кажется, ничего больше не надо в жизни, а только жить, - зачем же эта война?
Кому-то, умудренному грузом жизни и опыта, Наталья могла показаться глупенькой девочкой, не понимающей всей важности происходящих вокруг событий и неизбежности той болезненной ломки, что перелопатила судьбы, характеры и жизни миллионов русских людей. Она и не старалась этого понять, а наивно верила, что люди добры и красивы и так же открыты душой к другим людям, как она сама. Да, Москва пугала ее, но причину она видела в самом этом бесформенном городе, не дававшем людям увидеть зелень полей и синь неба, почувствовать красоту. Война, как и город, представлялась ей каким-то чужеродным, противоестественным, злым существом, пожирающим людей, но казалась ей мимолетной, как болезнь, которой случается переболеть, чтобы потом с большим наслаждением и с большей полнотой вдыхать в себя воздух и жизнь.

Иногда Николай что-то пытался ей объяснить, а она смотрела на него и молча улыбалась, потому что ей было приятно слушать его голос и глядеть в его глаза. Тогда Николенька тоже начинал улыбаться, махал рукой, обнимал ее и уже забывал то важное, что хотел сказать, и что оказывалось совсем не существенным.
Когда из огромного угрюмого города она вырвалась на простор вслед за мужем, Наташа почувствовала себя счастливой. Наверное, впервые она ощутила в себе главное свое предназначение – любить и быть любимой. Ее не пугали солдатские шинели вокруг, ружья, пушки и то, что ее могли убить на этой войне, даже короткая мысль об этом не посещала ее: и Николенька, и эти солдаты, и всё-всё кругом было наполнено светом и движением, и от того жизнь казалась шумной, насыщенной и беспредельной.

Что такое на самом деле война, Наталья поняла не сразу. Бои, как близкие и дальние грозы, подступали отовсюду и грохотали где-то неподалеку. Николай устанавливал огневые точки, оборудовал и объезжал позиции, а Наташа следовала за ним, как преданная собачонка, которая, сколько бы ее ни отгоняли, не может ни на минуту разлучиться с хозяином, и сделалась, в конце концов, для него чем-то вроде ординарца.

Ноябрь налетел снежной метелью, и степь за одну ночь побелела. Короткий, тусклый день занавесился серым, блеклым небом, и солнце будто растворилось в грязной луже над головой. Степь казалась бесконечной, пустынной, чистой белой скатертью, расстеленной со всех сторон. И только залегшие темными крапинками на снегу  цепи напоминали о том, что белизна и тишина эти временные, и скоро взорвутся они фонтанами земли и выстрелами, и испачкаются грязью и кровью.

Батарея была установлена на сопке, что выросла горбом среди степи за Богучаром. Она была оторочена кустарником, отчего делалась похожей на лысый череп с завитками волос вокруг затылка. Внизу холодной змеиной кожей чернела речка Богучарка.   

Откуда-то из-за туч, словно черный, жужжащий, большой рой ос, показалась масса скачущих в их сторону фигурок, быстро приближающихся и вырастающих на глазах.
- Казаки! Огонь! Огонь!
Что-то громыхнуло рядом с Натальей, накатило волной, заволокло дымом, ударило в уши. Степь мгновенно всколыхнулась, потемнела, ожила и закружилась множеством смерчей и разрывов.

Наташа вдруг сразу увидела и осознала другую, главную, настоящую, страшную сторону войны. До этого она лишь наблюдала ее изнанку, на которой были одобрительные, посмеивающиеся взгляды солдат, слова серьезного Ивана Кузьмича о ней: «Красивая у тебя жёнка», уже привычная и необходимая близость Николая, но оказалась, - всё это она сама себе напридумывала о войне, - вот она, лицевая сторона войны. Она смотрела вниз с холма, где уже столкнулись цепи выросших из земли солдат и конных, налетевших на них, размахивающих шашками так яростно, будто они прорубали дорогу в густой чаще. Издалека было видно лишь, как сгибались к земле, словно скошенная серпом трава, темные фигурки, как кто-то падал с коня, и его тут же затаптывали, как черные смерчи по всему полю словно всасывали в свои пасти всё больше и больше людей.

Она перевела взгляд на Николая, он что-то кричал ей и махал рукой в сторону кустов, но она не слышала.
Он подбежал к ней и прокричал в самое ухо: «Прячься в кусты и не высовывайся! Держи наган! Духу чтобы твоего…»
Он что-то еще кричал, подталкивал ее в спину, и она, плохо понимая, что он говорит, машинально передвигая ногами, сжимая в руке что-то холодное, стала спускаться в ту сторону, в которую он указывал, - к темному кустарнику.
Всё дальнейшее действо, проплывающее перед ее глазами, будто замедлилось в своем беге, заволоклось дымом, как туманом, и потеряло звук. 









V


Николай не мог знать, что среди этих конных, рубящих, наседающих, теснящих своей густой массой, сминающих, как срезанные снопы, противостоящих им людей, находился человек, олицетворяющий для него всё самое низменное и мерзкое, то, чего не должно было быть в той новой жизни, за которую он боролся - Шандырин.

Поручик Шандырин принадлежал к той довольно распространенной категории людей, которые, где бы они ни служили и кем бы они ни были, испытывают постоянный, мучительный душевный разлад между своим положением, отношением к ним других людей и собственным мнением о себе и своем предназначении.

И в ранней юности, когда он пробовал писать стихи, и в юнкерском училище, где так и не сошелся ни с одним из своих сокурсников, он ощущал унизительное равнодушие к себе, еще более оскорбительное от того, что сам себя считал человеком неординарным и непонятым. Это постоянное противоречие между тем, достаточно ограниченным, маленьким человечком, которым он был на самом деле, и тем выстроенным представлением о себе таком, каким он хотел себя видеть, рождало в нем зависть к тем, кто стоял выше, и злобу к низшим и слабым. Среди офицеров, с которыми он служил, поручик Шандырин пользовался репутацией мелкого, озлобленного, обиженного на судьбу и людей человека. При этом сам он почитал себя высоко и считал, что его в армии недооценили, а причиной тому лишь недоброжелательность сослуживцев и начальства из-за его не слишком знатного происхождения.

Он так и не женился, сделался замкнутым, но не остывшая в нем потребность кого-то удивить, блеснуть, показать себя перед другими приводила к тому, что он напивался в офицерском собрании и лишь тогда, чувствуя легкость в теле и в мыслях, начинал говорить, жестикулировать, кричать, что-то отстаивать, и в конце концов, нес совершенную чепуху, за которую наутро становилось стыдно и еще более одиноко.
Он реже стал выходить и чаще напивался в одиночестве, каждый раз приводя в ужас своей непредсказуемостью и тупым упрямством своего денщика. Постоянное, мучительное ощущение обиды, пустоты и непонимания образовало внутри него пропасть между собственным мнением о самом себе и снисходительно-презрительным отношением к нему окружающих, и эта неудовлетворенность жизнью и службой стала выплескиваться в ненависть к низшим чинам, на которых он вымещал теперь свою застоявшуюся душевную боль. Солдаты отвечали ему затаенным отвращением и страхом, и даже его командиры неодобрительно пеняли ему на неоправданные зуботычины и рукоприкладство.

Война с германцами дала Шандырину надежду вырваться из захолустья, в которое его забросила служба, и получить долгожданное повышение, но исполнилась она лишь частично: захолустье поменялось на окопы, а выше чина поручика он не продвинулся.
Бесконечные обиды, которые чаще всего он сам себе придумывал, и нелестные слова в его адрес никогда не забывались, копились в памяти и со временем разбухали в голове до размеров страшных оскорблений; Шандырин люто ненавидел и помнил всех своих обидчиков, мучился этим гнетом и страдал от невозможности отомстить.
Когда какой-то мальчишка-прапорщик сделал ему замечание, он чуть не взорвался, а потом подумал: «Черт его знает, кто он такой. Как бы боком не вышло», - но злую обиду затаил и сохранил.

Революцию он встретил равнодушно, и только когда солдаты, которых он не различал в лицо и считал сплошной серой массой, и ненавидел за то, что они ниже него, захватили власть, только тогда он очнулся и пошел воевать против них. С началом гражданской войны его озлобленность к людям и в особенности к тем, кого он называл быдлом и хамами, переросла в приступы веселого безумия. Казалось, он испытывает особенную радость от возможности безнаказанно, жестоко издеваться над людьми и получает удовольствие не столько от боя, сколько от насилия.







VI


Казачья лава надвигалась неумолимо, как волна. Николай Жилин видел, как казаки смяли цепи, рассыпались по степи, и часть из них приближалась к сопке.
- Готовьсь! Пли! Готовьсь! Пли!
Казаки были уже слишком близко, снаряды давали перелет, стреляли из винтовок. Артиллерийский расчет был невелик.
Николай знал, что сейчас из города ударит конница, но то ли она запаздывала, то ли натиск оказался слишком стремительным.
«Жаль, не успеют, - подумал он. – Только бы Наталку не обнаружили.»
О смерти почему-то не думалось. Он стрелял до последнего, уже в упор. Расчет на его глазах зарубили шашками, его обезоружили.

Снизу вверх смотрел он на гарцующих вокруг него всадников: они вытирали окровавленные шашки, глядели недобро и чего-то выжидали.
Подскакал еще один в форме поручика.

Николай поднял на него глаза и сразу узнал Шандырина, хотя прошло три года с их встречи. Было ясно, что и поручик узнал его.
- Та-та-та! Какая нежданная и приятная встреча, господин прапорщик. Или как теперь вас называть – товарищ комиссар? – говорил Шандырин, широко улыбаясь.

Он в самом деле радовался этой неожиданной встрече, как редкому подарку судьбы, и внутренне уже торжествовал над побежденным. Казаки, привыкшие видеть поручика вечно хмурым, словно с похмелья, удивленно переглядывались. Как-то не верилось, что этот человек способен на дружбу и милосердие. Хотя какое им до этого дело?
Может быть, не желая совершать что-то уж совсем недостойное при свидетелях, или чтобы одному насладиться собственным монологом, видимо, множество раз прокручиваемым в голове, Шандырин махнул рукой есаулу:
- Скачите, я вас догоню.
Есаул равнодушно пожал плечами – дескать, мне-то что, и повел за собой рысью остальных. Шандырин и Николай Жилин остались одни.

Николай немного отступил от наскакивающей на него лошади и заметил краем глаза, что со стороны города уже выступила конница.
Шандырин размахивал револьвером и не смотрел по сторонам.
«Может быть, успеют», - подумал Николай.
- Я тебе говорил тогда, в германскую, - продолжал Шандырин так, словно читал наставление нерадивому ученику, - нельзя идти на поводу у этих хамов, а ты, видно, все-таки связался с ними, замарал честь офицера.

Казалось, он любовался собой, своим превосходством, своим триумфом, даже тем, что свысока мог говорить с побежденным, уже приговоренным им к смерти.
Жилину хотелось ответить: «Тебе ли говорить о чести? Ты ее давно потерял», - но промолчал. Он вдруг подумал, что этот надутый, самодовольный человек пуст и ничтожен, и нет за ним ни веры, ни души, ни правды, ни будущего, а еще подумал, что все эти Шандырины обречены, а значит, даже если сейчас его самого – Николая – не станет, победа всё равно останется за ним.
Почему-то мелькнул в голове Михаил: «Неужели он с ними, с такими, как этот Шандырин? Неужели он до сих пор не понял, что у них нет будущего?»

Шандырин продолжал что-то говорить, наклоняясь к нему, и Николай ухватил последние слова:
- Так что теперь ты с ними на одном уровне и сам стал хамом. А значит и обращаться я с тобой буду не как с офицером, а как с бунтовщиком. Ты теперь никто, грязь, слякоть, ничтожество.
Неожиданно, будто спиной почувствовав опасность, Шандырин обернулся. Красная конница была уже близко.
- Эх, жаль времени нет на тебя. Прощай, прапорщик.

Шандырин навел на Николая револьвер, грохнул выстрел, и вдруг Шандырин стал заваливаться набок, и лицо его выражало изумление. Всё с тем же удивленным выражением лица он упал наземь и застыл.

Позади Николай увидел Наташу.






VII


За кустами, в которых пряталась Наташа, совсем рядом с ней творилось нечто ужасное, жуткое, невообразимое. Влетевшие на сопку люди, лошадиные морды, взбивающие снег копыта, извивающиеся, как змеи, шашки и брызжущая на белую землю кровь перемешались в груду пятен и тел, в которых, кроме боли и страха на лицах падающих, порубленных людей, не было ничего человеческого.
Уши ее вдруг раскрылись навстречу этому хаосу, и она услышала лязг, топот, стон, крики, вопли, и хотелось исчезнуть, убежать, закрыть ладонями глаза и уши, чтобы не видеть и не слышать этого ужаса.

Она смотрела снизу вверх на стремительно разворачивающийся перед ней кошмар, на крепкие, жилистые ноги лошадей, перебирающих копытами совсем рядом, так что ошметки грязи летели в лицо, и внезапно увидела Николая.
Страшная рубка, в которой методично, безжалостно, уверенно, как делают нужную работу, рубили не дрова, не деревья, а людей, вдруг прекратилась, и Наталья увидела Николая.

Он стоял один, безоружный, а вокруг него теснились всадники с окровавленными мечами. Потом все неожиданно снялись, и остался один, еще более страшный от широкой, неестественной ухмылки, с револьвером в руке.
Наташа вдруг почувствовала что-то холодное в ладони, что она не выпускала из рук и вспомнила: «Наган. Для чего-то Николай сунул ей в руку оружие. Она не умела стрелять. Значит зачем-то он был нужен.»

Человек на лошади наскакивал на Николая, что-то беспрестанно говорил, угрожал ему и размахивал револьвером. Она не могла разобрать его слов, но неожиданно ясное, холодное понимание того, что вот сейчас случится непоправимое, и этот человек убьет ее мужа, проникло в сознание и будто окатило ледяным душем. С трудом осознавая, что она делает, автоматически и бесстрастно, не таясь, Наташа встала, вышла из-за кустов, не опасаясь, что ее услышат, не думая, что ее могут убить, вытянула вперед руку с наганом, навела его на черного всадника и нажала на курок.







VIII


Красная конница огибала сопку и заходила казакам в тыл. От всадников отделился один и поднялся на холм. Это был Иван Кузьмич Ерофеев. Он обвел быстрым взглядом порубленных артиллеристов, тела убитых казаков на подступах к сопке, Николая и Наталью рядом с мертвым поручиком:
- Эх, опоздали. Живы? Ладно, потом.
И умчался вслед за конными.

Наталья стояла молча, опустив руки, всё еще сжимая в ладони наган, она дрожала, будто в лихорадке, и слезы катились и капали по перепачканному грязью лицу. Потом она вдруг согнулась чуть ли не до земли, ее вырвало, она опустилась на снег и завыла жалобно, по-бабьи. Она отворачивалась, прятала лицо руками, плечи ее вздрагивали от рыданий. Николай присел рядом, обнял ее сзади за плечи и прижал к себе.

Он молчал, и не было в нем ощущения радости от того, что жив, а лишь страшная усталость и опустошенность, а еще жалость и нестерпимо острая, так что болело в груди, нежность к Наташе.
Она понемногу успокаивалась, а потом проговорила:
- Я боялась стрелять и боялась, что не смогу выстрелить. Я за тебя очень испугалась, Коленька.
Он слегка повернул ее к себе и поцеловал куда-то в висок. Она крепче прижалась к нему и прошептала:
- Я же человека убила. Как жить с этим?
- Ты спасла мне жизнь, Наташа.
- Что я говорю? Ты жив, и всё остальное неважно.
- Любимая.
- Я привыкну, Коленька, к этой войне. Хотя, наверное, к ней невозможно привыкнуть. Но я постараюсь. Не прогоняй меня. Я хочу быть рядом с тобой.
- Я люблю тебя.

И только сейчас Николай осознал, наконец, что он жив, что его могло уже не быть, а он жив. Какое-то запоздалое, бурное ощущение любви и счастья подхватило его. Ему захотелось крикнуть на всю степь: «Я живой!» Он опрокинулся на спину и потянул за собой Наталью. Она, словно почувствовав перемену в его настроении, перевернулась, прижалась животом к нему и словно слилась с ним глазами.
- Как хорошо, Наташенька, жить. Прогоню. Что ты говоришь? Да я больше ни на шаг тебя не отпущу от себя.

Это странное признание в любви посереди огромной степи, рядом с побитыми, мертвыми людьми было, наверное, не менее удивительным, чем страстное, пронзительное желание жить и кричать об этом среди мертвого поля, когда только что смерть прошла своим плугом мимо, лишь прочертив борозду рядом с головой.
Николай глядел, будто боясь хоть на миг оторваться, в черные, как спелые, влажные вишни, Наташины глаза и понимал, что это и есть счастье: жить и любить.
Над ее головой разливалось серое небо, но оно уже не казалось таким грязным и уродливым, и будто бы чуть приподняло оно свою замусоленную занавеску с того края, где должно было быть солнце. Страстно, до спазм в горле хотелось верить, что солнце, наконец, выглянет и согреет их.


(продолжение следует)