Смута ч. II, гл. IV

Михаил Забелин
     ГЛАВА      ЧЕТВЕРТАЯ


  I

Сентябрьская ночь остудила прохладой ружья и пушки, подарила передышку уставшим от войны людям, укутала в черное и спрятала в темноте степь.
У костра в ночи сидели двое. По военным фуражкам, шинелям и выхваченным пламенем из черного круга лицам можно было угадать в них офицеров. У одного из них левая рука была обтянута черной перчаткой. Второй время от времени подкидывал хворост в огонь, и тогда пламя оживало, веселее пожирало сучья, вытягивалось вверх и освещало кучку людей, лежащих вповалку чуть поодаль, укрывшихся шинелями, брезентом, одеялами, жмущихся друг к другу, чтобы согреться. С недалекой Волги тянуло сыростью, промозглый надоедливый ветер заползал под шинели и рубашки, пробирал мелкой дрожью, пеленал ноги и руки, и не было сил встать, стряхнуть с себя сон и морось, размять озябшие члены и почувствовать, как кровь разгоняет тепло по жилам.
Страшная усталость, казалось, сковала всё вокруг: и огромную реку, и едва теплящийся костер, и спящих людей.

- Знаешь, Костя, после возвращения из плена я долго оглядывался, долго пытался понять, что же произошло с Россией, пока нас не было дома.
Лицо поручика Жилина в отблеске костра казалось будто искаженным кривой гримасой, как бывает при зубной боли, он морщился, сжимал виски, только боль его была иного рода и сидела глубже. Капитан Попов слушал его внимательно и задумчиво глядел на скворчащие угли, словно в них пытался найти ответы.

- Русская земля встретила меня отвратительными мордами дезертиров, бегущих с фронта, как крысы, штурмующих поезда на восток. Потом в Москве я видел, как они срывали с офицеров ордена и погоны, и мне становилось жутко и стыдно, что эта погань, которой всё дозволено, считает себя победителями и верховодит в России.
Всё разрушено, всё осквернено, всё испоганено, мерзость, мрак, хаос, запустение. И нет никого, кроме нас, кто мог бы противостоять этому развалу. Все попрятались, затаились, выжидают, да и смешно подумать, что те, кто больше всех кричал, все эти пустобрехи из политических партий, коим грош цена, профессора, адвокаты, инженеры, доктора, землемеры пойдут защищать родину.
Я надеялся, что духовенство сможет поднять народные массы на подвиг спасения отечества, на крестовый поход, но этого не случилось.
И пришел к печальному заключению: кроме офицеров, некому отстоять Россию. Вот тогда я сделал выбор. Когда я узнал, что в Москве за участие в заговоре расстреляли Бориса Готтенбергера, я решился окончательно.
- Боря расстрелян? Я не знал. Ужасно.
Попов как-то по-стариковски обхватил голову руками и долго молчал.
- Офицеры, ты говоришь? У красных они тоже служат.
- Красные командиры, да, но не офицеры. Всякий офицер, совершивший поступок, несовместимый  с понятием доблести и чести, всегда изгонялся из офицерской среды. Они все совершили такой поступок – они изменили долгу. Они уже не офицеры.

Жилину вдруг померещилось, что в темном круге, разорванном языками пламени, отчего чернота вокруг костра становилась гуще и тяжелее, возникли очертания еще одного человека. Лица его не было видно, он присел с краешку, сливаясь с ночью, словно зашел погреться на огонек, и именно к нему обращал свои резкие, горькие слова Михаил, будто продолжая тот неоконченный разговор, от которого на сердце остался осадок недосказанности и неудовлетворенности.  И теперь, словно стараясь лишний раз убедить себя в правильности выбора или переубедить его, он разговаривал с ним – со своим братом Николаем.

- Я часто слышал, что те, кто остался служить у красных, оправдывают себя тем, что и в Красной армии они служат России. Но для меня – это враги. И биться с ними я буду непримиримо.
Есть и другие – уклоняющиеся, они есть и у красных, я видел таких и на нашей стороне. Там их просто выводят в расход. У нас к этим паразитам милостивы. Они говорят: «Кто такой Деникин? Я присягал царю.» А будь вместо Деникина во главе белой армии государь, они бы говорили: «Довольно нам самодержавия и распутинщины.»
Первых я ненавижу, ко вторым питаю отвращение.

Попов не отрывал глаз от перебегающего желтым ручейком от полешки к полешке огня. А потом, всё так же глядя на пламя, будто в этом костерке, как в маленьком кусочке большого огня, полыхающего по России, спрятана была разгадка трагедии, заговорил негромко:
- Ты всё верно говоришь, Миша. Всё так. Но почему же не оставляет меня чувство недоумения и разочарования? Почему так тревожно и тяжело на душе? Я иду в бой, я кричу «пли!», но в минуты затишья я словно останавливаюсь на бегу и думаю: что же мы все творим? Столько жертв, столько доблести проявлено с обеих сторон, но идем ли мы вперед – конечно, нет. Мы всё дальше уходим назад, своими собственными силами разрушая наше могущество.
Ведь если бы тогда, когда начиналась революция, хоть на момент можно было показать народу картину сегодняшнего боя русских против русских, ведущегося с таким ожесточением и упорством, он бы понял, насколько путь к миру через войну был короче пути, выбранного революцией, - через немедленный мир: к миру и хлебу. Если бы Россия пошла этим путем, мы выиграли бы войну еще в семнадцатом году. Но этого боялись все: и союзники, и немцы, и наши революционеры, более всего опасавшиеся усиления престижа монархии. И все, буквально все приложили дружные усилия к тому, чтобы во что бы то ни стало победы не было.
И гибнет теперь русская сила в междоусобной войне под смех Европы, глумящейся над нашей простотой.
- То, что случилось, уже не поправишь. Раскололась страна. Только Россия – не чашка, ее не склеишь. Ее надо лепить заново. Кто будет ее лепить и как, вот в чем вопрос. Мы или они? Поэтому или они нас, или мы их, другого нам не дано.
Ты ведь прямо из Тифлиса сюда?
- Да, через Новороссийск.
- Ты, Костя, не знаешь, что такое Совдепия. А я успел на нее насмотреться. Она мне напоминает лагерь военнопленных в Найссе, из которого я бежал. Только для нас даже в этом лагере нет места.
- А твои братья где теперь? Я до сих пор их вспоминаю. Как замечательно, как красиво и беззаботно улыбался младший, Николенька, кажется. Как они?
- Пути наши разошлись, и у каждого своя дорога.

После этих слов Михаил зябко передернул плечами. Оба замолчали, словно выговорились и выдохлись вдруг.

Они встретились в кубанских степях два месяца назад и с тех пор воевали бок о бок, но поговорить, неспешно, откровенно, вдумчиво так и не удавалось. Наверное, этот костер в ночи, усталость от непрерывных боев и воспоминания о великой войне, которую они делили пополам, вытолкнули наружу потребность вывернуть душу.
Теперь Михаил жалел об этом.

Послышался топот ног бегущего человека и учащенное дыхание.
- Господин капитан, красные!
Эти слова произвели магическое действие: полушубки, попоны, шинели зашевелились, полетели в разные стороны, и в предрассветном тумане защелкали затворы.
- С Волги высадился матросский десант. Они уже в полуверсте.
- Огня не открывать без моей команды! Слушать сюда! – скомандовал Попов.
Темная линия наступающих матросов и пулеметных тачанок проступала на фоне светлеющего неба.
- Огонь!





II


В конце октября восемнадцатого года Добровольческая армия генерала Деникина пополнилась кубанскими казачьими частями и Донской армией генерала Краснова и занимала всю Кубань и часть Ставрополья. Численность ее составляла более ста тысяч человек. Части Белой армии овладели югом России и продвигались к Царицыну. Взять Царицын – означало получить превосходство на юго-востоке России: выйти на соединение с уральским и оренбургским казачеством и перерезать Волгу, по которой из Ставрополя шло снабжение Москвы и Петербурга, центра страны продовольствием.
 
Полк, в котором воевал Михаил Жилин, выдвинулся к селу Городище, спрятавшемуся на подступах к Царицыну в глубокой лощине со странным загадочным названием Мокрая Мечетка, оставшемся, наверное, со времен Батыя. Командовал полком его старый знакомый по Эриванскому полку – Густав Пильберг. Он был уже в звании полковника, но Жилина принял по-товарищески искренне, без чинов, будто и не прошло этих трех лет, долгих, как три века, а всё еще служили они вместе в 13-м лейб-гренадерском Эриванском полку, и Михаил вернулся в строй после ранения. Пильберг был человеком надежным, даже во внешности его чувствовалась внутренняя гранитная сила, честным до самых мелочей, а за охотничий азарт во время боя его в армии прозвали егерем.

Роты заняли позицию на холме у церкви. Впереди уже шел бой. Сверху было хорошо видно, как сталкиваются на крутом склоне балки конные лавины. Издалека казалось, что казачьи лавы поднимаются по отвесной горе. На солнце блеснули шашки. Звуки сюда не доносились, можно было лишь представить топот копыт, крики, ржание лошадей, свист, звон и скрежет ударяющихся друг о друга людей и оружия, грузное шлепанье о землю падающих тел и свистящие, чавкающие удары опускающихся на голову и грудь, рубящих с плеча шашек. Отсюда эта картина боя на вертикальной травяной стене выглядела какой-то постановочной, и, если бы не тела на земле, окрашивающие зеленый холм в серый цвет, можно было бы сказать, что бой этот представлялся ненастоящим, как в синематографе.

Через Городище неслись карьером какие-то двуколки, повозки, скакали конные, и было непонятно, кто это: белые или красные. Начинался какой-то сумбур. И в этом хаосе отчетливо и деловито раздавались гулкие выстрелы артиллерийской батареи за церковью, бившей по красным.
«Вперед!» - крикнул Пильберг, и роты, рассыпавшись цепями, бросились в атаку. Шагах в ста перед ними виднелись окопы Саратовского полка, который накануне, перебив своих командиров, целиком сдался красным.

Жилин бежал с левого фланга. Сердце колотилось, и в ушах застрял какой-то дикий вопль «а-а-а-а», и он не сразу понял, что это его крик, что это он, широко раскрыв рот, орет «ура-а-а!» Крик перепутался с другими криками и голосами, перемешался с топотом десятков сапог, бегущих рядом с ним, с треском пулеметов, плюющихся смертью из окоп, с грохотом где-то далеко, сбоку и спереди взрывающихся снарядов.
Ноги двигались автоматически, перепрыгивая через камни и ямы. Рука сжимала наган. Глаза быстро выхватывали то, что мелькало перед ним: клочья травы, комки размокшей земли, приближающиеся окопы, выглядывающие из них шапки солдат, ружья и строчащие, не переставая, пулеметы, - и одновременно, будто успевая повсюду, видели, как справа и слева падают люди.
Вот сбоку, из улицы стали вытягиваться и вливаться в цепи Астраханские роты. Вот впереди к окопам подкатывали новые тачанки, и сразу с нескольких сторон затрещали пулеметы.
Цепи редели, накатывались новые и захлестывали окопы. Из них выскакивали серые шинели, стреляли, бились в рукопашную и отступали.

Неожиданно быстро стало темнеть и затихать. Слышно было, как трубачи заиграли сбор, а чуть в стороне с горы размеренным шагом спускались казаки, вытирая шашки.
Жилин оглянулся и посмотрел вокруг. Поле покрылось трупами убитых. В наступившей темноте трудно было разобраться, где свои, где чужие. Всё перепуталось и слилось с ночью. Наутро оказалось, что из четырех рот в живых осталось шестьдесят человек.

С рассветом бой возобновился. К берегу подошли баржи красной флотилии, и теперь уже их артиллерия била шрапнелью с Волги. Высадившийся матросский десант атаковал пластунов, красные перешли в наступление по всему фронту. К вечеру дрогнули и отошли соседи слева. Остатки полка Пильберга продолжали сражаться.

Когда наступило утро третьего дня, Жилин, выглянув из бруствера, увидел, как справа, а потом напротив поднимались цепи красных. Они вырастали то там, то тут, будто из-под земли. Трескотня, гул, грохот, сухие щелчки и перекрывавшие их крики «ура!» стали невообразимыми и надвигались со всех сторон. Так ураган ломает деревья, громыхая, стуча сучьями и ветками, сотрясая землю.
Пулеметы рыли землю, вздымая песок фонтаном. Цепи надвигались, как волны, и откатывались утомленно, словно выбившись из сил. Бой затихал вместе с пришедшей вечерней сыростью. И только время от времени, будто по инерции, еще раздавались в притихшей ночи команды: «Рота – пли!», «Рота – пли!»
Наступать уже не было сил ни у одной, ни у другой стороны.

Ночью был получен приказ отступить.






III


Октябрьский склизкий день едва начинал светлеть серой рассветной хмарью и туманом. Четкая линия прочертила границу между помутневшим небом и верхушками деревьев. Ниже, где раскинулись овраги, деревца и кусты, было еще черно.
“Entre le loup et le chien”,* - подумал поручик Жилин, - между ночью и днем, между добром и злом, и время наше такое же – зыбкое.

В этот предрассветный час он вёл маленький отряд из пяти человек в разведку. Накануне он сам вызвался на это опасное дело. Виной всему была жуткая тоска, мрачные мысли и трехдневная передышка после неудачного боя под Царицыном.
Роты в ту ночь отошли и окопались на какой-то безымянной высоте под номером 471.


*entre le loup et le chien  (франц.)  – между волком и собакой, сумерки.



Три дня, проведенные на этой высоте, не принесли Михаилу Жилину желанного успокоения, а лишь усугубили душевную растерянность и беспричинную хандру. Из эриванцев, сражавшихся вместе с ним в Добровольческой армии, после полугода боев остались лишь Пильберг, Попов, Побоевский, Гранитов, да он. Были и другие, достойные офицеры, но остальная масса солдат и казаков была столь же многочисленна, сколь и ненадежна.
Когда Жилин в эти унылые осенние дни размышлял об этом, начинало казаться, что цель – благородная, великая цель освобождения России – мельчает, отодвигается и делается расплывчатой и призрачной.
Казаки дальше своих станиц, своей земли и своего добра не видят и вряд ли пойдут за армией на Воронеж и Саратов, не говоря уже о Москве. Солдаты – те же крестьяне – полками переходят то на одну, то на другую сторону, а более всего мечтают о том, чтобы вовсе не воевать ни за красных, ни за белых, а вернуться домой, в родную деревню.
Беглые думцы в штабе, точно так же, как раньше в Петрограде, сотрясают воздух пустыми фразами и обещаниями и грызутся между собой.
И кто остается в сухом остатке? – офицеры и тонкий слой интеллигенции. Остальные-то, крикуны эти, налетят после победы, растолкают победителей локтями и примутся кричать о благе России и кроить, лепить ее заново. И что получится из этой лепки? Что станется с Россией?

Михаилу вспомнились слова Александра или Николая, неважно, кто из них это говорил: «За кем пойдет народ, тот и одержит победу в этой безумной войне. А народ лучше, каким-то внутренним чутьем понимает, за кем идти.» Или никто из них так не говорил, а он сам только что это придумал?
Мысли, черные, как осенняя ночь, давили на сердце. Лучше все-таки в бой и не думать ни о чем, чем грызть себя бессмысленными сомнениями.
На третий день пустого, бестолкового разговора с самим собой Михаил, узнав от Пильберга, что из штаба получен приказ выслать разведку для получения ясной картины о расположении сил красных, тут же вызвался идти.

Они отошли уже довольно далеко от своих позиций, но и до красных, по его расчетам, было еще не близко. Шли осторожно, тихо, людей он отобрал привычных к таким вылазкам и надежных.
На разъезд красных они наткнулись случайно, когда поднялись из оврага. Конные выскочили из-за стены темных кустов и сразу открыли огонь.
- Офицера живым! – крикнул кто-то.
Жилин успел выхватить наган и выстрелить. Его сбили с ног, скрутили руки, перекинули через седло и поскакали прочь. Было обидно, людей жалко.

Уже светало, когда закончилась эта скачка и его сбросили на землю. Он вскочил на ноги и оглянулся. Это было небольшое село, десятков пять домов. Перед ним над крыльцом избы побольше висело красное полотнище, - видимо, здесь располагался штаб. Странная мысль вдруг пришла в голову: «Что будет, если сейчас он увидит Николеньку?» 
Его втолкнули в избу, и в большой полутемной комнате он разглядел несколько человек, склонившихся над столом. На столе была расстелена карта. Знакомых лиц он не рассмотрел и почему-то обрадовался, что среди них не было Николая.

- Господин поручик, раз уж вы так удачно и так вовремя пожаловали к нам, хоть и не по своей воле, я хочу предложить вам на выбор: расстрел или жизнь.
Говоривший выглядел вполне мирно и даже доброжелательно. Речь его тем более поразила Жилина необычной для красных насмешливой, нереволюционной изысканностью.
«Не из рабочих и не из матросов уж точно, - подумал Михаил, - наверное, из тех идейных революционеров, каких было немало в интеллигентской среде.» Не хотелось думать, что это мог быть офицер.
- Я гарантирую вам жизнь, хотя не гарантирую свободу, если вы прямо сейчас на карте покажете расположение ваших частей.

Поручик усмехнулся про себя: «В этой неразберихе никто – ни мы, ни красные – толком не знают расположения сил противника.»
Он стоял, не шелохнувшись, и молчал.
Человек, только что столь вежливо обращавшийся к нему, подождал немного и так же спокойно, словно отмахнувшись от насекомого, проговорил:
- Расстрелять!

Двое солдат повели Михаила Жилина за околицу. Он шел неторопливо, со связанными за спиной руками и жадно глядел по сторонам: «Вот и всё. Кончена жизнь. Убить могли много раз, а получилось вон как. Жаль, что не в бою. Хотя какая разница. Осень какая-то слякотная. Золотой осени будто бы и не было, или не заметил? Бедная Нюточка. Когда узнает, глаза выплачет за всю жизнь.»
- Иди-ка ты, Сазонов, в роту, - услышал он за спиной.
- А что?
- Иди. Я сам его стрельну.

Голос показался будто бы знакомым. Голос был как-то связан с войной, с боями, с окопами. Когда его повели, он не обратил внимания на лица солдат. «Сазонов – вроде бы знакомая фамилия. А этот, что остался, кто?»
Жилин обернулся на ходу и в хмуром солдате среднего возраста, который вел его на расстрел, узнал фельдфебеля Крошкина из своей 5-й роты Эриванского полка.
- Иди, иди, ваше благородие. Узнал, вижу. Я-то тебя, ваше благородие, сразу признал.
- Значит ты у красных теперь, Крошкин?
- Выходит так.
Они уже прошли последние дома. Ни позади, ни вокруг никого не было. Крошкин почти поравнялся с ним и шел чуть сзади.
- Скажи мне, Крошкин, ты за что воюешь?
- За Россию.
- Так и я за Россию.
- Ты, ваше благородие, буржуй и белогвардеец. У тебя своя Россия, а у нас своя.
- Россия одна, и мы с тобой вместе когда-то за нее воевали.
- Я тебе так, ваше благородие, скажу. Россия, может, и одна. Да доля у нас разная. Большевики крестьянам землю пообещали в вечное пользование. А Деникин твой землю отобрал. Мужики сказывали: где помещики возвернулись, всех побили мужиков-то.
- Что же, расстреляешь меня? Ты же мне, Крошкин, вроде дядьки был, заботился обо мне.
- Ты лучше помолчи, ваше благородие, а то прямо сейчас стрельну.
- А Сазонов ведь тоже из нашей 5-й роты?
- Да, только молодой еще. Не надо ему глядеть.
- Ну, стреляй уж, чего тянуть.
- Погодь.

Михаил почувствовал холодное и острое между рук. Веревка ослабилась и упала. Он обернулся.
- Иди себе, ваше благородие. Ваши в той стороне. Не убивец я какой. Не могу в тебя стрелять.
Иди…

Крошкин выстрелил в воздух, круто повернулся и побрел обратно к деревне.



(продолжение следует)