Чужие причуды-2. Роман-роллан

Эдуард Дворкин
Уважаемые читатели!
 
Романы и рассказы имеют бумажный эквивалент.
Пожалуйста, наберите в поисковой строке такие данные:
1. Эдуард  Дворкин, «Подлые химеры», Lulu
2. Геликон,  «Игрушка случайности», Эдуард Дворкин
Все остальные книги легко найти, если набрать «Озон» или «Ридеро».




«Прежде всего надо возобновить распавшуюся связь времен – научиться художественно скрещивать одну эпоху с другой и сводить их персонажей».

                А. К. Горский. ИЗ ПИСЕМ



«Для выражения известного состояния духа нужно заботиться не о точном лишь значении слова, о чем до сих пор только и думали; эти слова должны выбираться с точки зрения их звучности, так чтобы их целесообразное, рассчитанное сочетание давало математический эквивалент того музыкального инструмента, который был бы пущен в ход в оркестре для выражения данного состояния духа».

                Рене Гиль   




КНИГА ПЕРВАЯ: КАК ТОЛЬКО
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая. ФИНЛЯНДСКИЙ ПАРОХОД

Зима в деревне для писателя всегда помпезна.
Природа импонирует, слова подготовлены.
Снегу навалило уйма. Куклы сидят неподвижно. Синий красивейшина уронил долу хвост.
Подражание управляет рукою – таинственный наущатель диктует тон, принятый в постелях принцесс.
С оттенком причудливости, ни на кого не похож, никем не заменим, писатель берет тон насмешки над собою и теми, кто по теме.
Тени обогащают уши звуками, щекотят темя.
Он несколько болен, писатель, и до поры доктором обречен на сидение.
Турецкий диван украшает вышивка для аналоя.
Потолок выложен ляпис-лазурью и блещет золотыми звездами.
Финляндский пароход, расцвеченный фонариками, стоит не у пристани, а прямо на рабочем столе.
Дамы – пожилые и детные: окружающая мужская облава глубоко им мерзит. Две (пожилая и детная), переглянувшись, расходятся по каютам и неизвестно что там делают, но возвращаются со стоячим белесоватым взглядом, ослабевшими губами и очевидной разбитостью в теле.
Старая девушка окончила свою молитву – с молодым человеком они разлетались на манер пчел по разным цветам, но доставляли мед в единое место.
Студенты заставляли собак произносить слово папа.
Папа делал усилия над собою, чтобы дать другой оборот их мыслям.
Святотатство вышибают поступком, богохульство – словом.
Папа в длинном собачьем пальто сказал слова такие тихие и такие прекрасные, что сами собою расступились кусты и склонились деревья.
– Может быть, другие, – он сказал. – Пусть так!
После разных превратностей наступило вожделенное число.
С едва ощутимого изволока заслышался запах фиалки от мыла Ралле.
Кучер послал лошадей: пьяный здоровенный сквернослов.
Трудность совпала с границами мужской психики.
Лошади до того сладились крупной рысью, что казалось, будто такт отбивают копыта одной.
Факт служил новым подтверждением.
Сознание расширило слово.
Лицо мира, гримасничая, силилось приобресть другое выражение.
Звездное зрение приучало душу к быстрым перебегам через огромные пространства, от одного желанного к другому чему-то, что пробуждает желание – от одной яркой цели к другой блистательной мечте.



Глава вторая. ФОРМА И ШИРМА

Сюжет все губит – форма все спасает.
Сюжет – таинственный ферромагнит, форма – затканная арабесками ширма.
Романы писателя представлялись доктору вздором и пошлостью.
– Допустим, – соглашался писатель, – сюжет – вздор, а форма пошлость, но, смею вас уверить, сотканная из лунного сияния, молитвы и песни. Ленин слишком умен, чтобы заботиться о форме: он, запоздавший против обычного часа, сюжетно восстал против действительности во имя идеала!
– Большую комнату, – доктор повёлся, – назначил он для занятий, еды и встреч; маленькую же – для отдыха, питья и расставаний!
– Он полагает, – писатель хмыкнул, – что Тургенева можно послать в аптеку или за драпировками!
– Он сохранил о вас впечатление монотонности: дни уходят смиренно, столы расставлены покоем, а, если уж молодая особа – то непременно с обликом девушки!
Промелькнул Ивушин: он выставлял голову в окно, ища прохлады. Был поздний устрашающий вечер. «Знать, что оценят, – он думал, – и я, пожалуй, умер бы достойно!» Ивушин писал книги Федору Михайловичу и в них искал опору, а потом и рифму к ней.
– Ивушин, – доктор выговорил по-французски, – бросил свои перчатки на подзеркальник!
Писатель не знал этого выражения и решил, что оппонент его просто сболтнул.
– Кому-то Ивушин – пустой звук, – между тем доктор продолжил, – а для меня это тело, с которым соединена мировая душа; для Ленина же, может статься, он – мертвец, лишенный всякой воли.
– Поцелуй, который он дал жене, прозвучал на всю Россию, – с чего-то писатель взял. – Самое его имя в душу зароняет зародыш любопытства и вызывает брожение в мечтах.
– Ленин уступил ему свой мавзолей, – доктор гнул свое, – там до поры положен муляж, но люди ходят, и отзывы самые положительные.
– Народ думает, это – Каренин, поскольку без ног! – писатель подобрался к главной теме.
 – Девушки, тишина, шипы – это Ивушин, – доктор размежевал, – Каренин – это меренги, арендовать и прения!
– Ивушин – форма, – писатель увлекся. – Каренин, – он прикинул, – тоже форма.
– Ивушин – еще ширма. Каренин же, – не согласился доктор, – сюжет для небольшого романа.
– С Ивушиным, непременно, и девушками, бесстыдно растянутыми на столах, – писатель увидал, – расставленных покоем!


Глава третья. НА ВОЗДУШНОЙ ПОДУШКЕ

– Ивушин – это Пушкин, душа, уши! – оба они не услышали.
«Другие, пусть?! – писатель прикидывал. – Как бы не так!»
Его давняя полемика с папой продолжалась: писатель был гугенотом.
В мягко-складчатом пеплуме, бугря свою гибкую спину, серебристо-вкрадчиво папа смеялся; писатель не позволял навсегда утвердить священное его спокойствие.
Казалось бы, им нечего делить – нашлось, однако!
Папские проповеди и энциклики составлены были из того же матерьяла, который писатель использовал для своих романов и стихотворений.
Энциклики папы были стихотворениями в прозе, стихотворения же писателя выходили чистыми энцикликами! Романы писателя смахивали на проповеди – ничем папские проповеди не отличались от романов!
– Переходи в католичество, – папа звал объединиться. – Преемником сделаю!
– Покорнейше благодарим, – отгрызался писатель. – Возвращайтесь лучше вы в православие!
Когда-то их познакомил Толстой – папу тогда звали иначе, но уже он не мог жениться и вскоре с любовницей отбыл в Италию.
Там он выступил с пространной проповедью, имевшей шумный успех и позже изданной в форме романа. «Смирись, русский человек; покорись, русский человек, – он призвал. – Другие пусть борются и побеждают!»
«Как бы не так!» – писатель ответил романом, прозвучавшим страстной проповедью.
«Ивушин, – папа гасил, – высунулся и едва не остался без головы! Сидите и не рыпайтесь!»
«Каренин, – зажигал писатель, – лишился ног, но нашел в себе силы! Вставайте, люди русские!»
За папой просматривалась фигура Толстого.
Каренина направлял Федор Михайлович.
Федору Михайловичу, однако, писал Ивушин, а Толстого папа отлучил от церкви.
Интрига далее не могла развиваться сюжетно и воплощала себя в иной форме.
– Нюхательный табак для старых баб будущего! – попробовал вбросить Ленин.
Вот так форма! Отлично всем было известно, кто эти бабы!
Жестокий ветер с воем и стоном метался, словно по коридорам, по узким переулкам, пробитым между домами: умы охватывал ужас при мысли, что пришел конец мира: немолодой человек, без воротника, с помятою бородой проносился здесь и там на воздушной подушке.
В такую именно ночь они – тогда еще молодые и верившие – несли, изнемогая, на себе огромное, бесстыдно растянутое тело чиновника Государственной комиссии погашения долгов.
Окровавленный, бивший их по головам лакированными штиблетами, обуза, для них он был Пушкин.
– Дело – табак! – раздавалось из будущего.
– Пристрелите меня! – Пушкин просил.


Глава четвертая. СЛУЧАЙНАЯ РВОТА

– Не помните, случайно, кто просунул палец в рот Пушкину? – судебный следователь Александр Платонович Энгельгардт спросил после стороннего разговора.
Приехавший навестить старика, не мог он оставить своих профессиональных замашек.
– Тому чиновнику?! – Иван Сергеевич вывернул, куда ему было нужно. – Он не был Пушкиным, таким, каким принимаете его вы. Вообще он не был Пушкиным: он не писал стихов, не выступал перед Державиным и никогда в халате не танцевал с царицей на зеркальном полу. Пушкиным Александром Сергеевичем он был лишь для узкой группы людей и только тогда.
– Именно поэтому вы принесли его на Черную речку, обсыпали нюхательным табаком и там оставили в кустах. Его на рассвете должны были подобрать Дантес и Наталья Гончарова, так ведь?!
Следователь хорошо укладывался в его схему, и Тургенев давал ему волю.
– Наталья Гончарова не была той самой, – писатель разглядывал звезды на потолке и шевелил пальцами ног под одеялом. – Просто баба, собирающая грибы. Ей никаким Пушкиным и не пахло.
– Дантес, выходит, тоже был не исторический?! – следователь раскинул сети.
– Дантес был тот самый, – легко писатель выскользнул, – но только не полностью: наличествовали голова и ноги. Дантес, не забывайте, – единичное существо, живущее в каждой из своих частей: стоик будуара!
– Космическая ересь! – Энгельгардт поддался. – Доминирующая идея одушевленного сферического тела, разумного по сути, все части которого могли бы образовать целесообразное целое!
– Дантес и стоявший за ним Бенкендорф, – Иван Сергеевич поднимал, – хотели организовать новый космос, которым можно было управлять, и уже из эфира штамповали звезды. Они не могли создать макрокосмоса и потому ограничились микрокосмосом – а чего было далеко ходить?! Пушкин и был микрокосмос, объемлющий все остальное живое как собственные свои части.
Быстро Энгельгардт помечал.
– Но ведь это был не настоящий Пушкин, тот чиновник?! – он послюнил карандаш.
– Для Дантеса и Бенкендорфа чиновник на Черной речке был настоящий Пушкин.
– Вы не припомните, как по документам была его каноническая фамилия?! – следователь шел напролом.
– В церковных книгах он записан Ивушиным, – Тургенев не скрыл. – Известно, однако, что книги были подчищены по указанию римского папы.
– Настоящего папы или того, кто выдает себя за него?! – вполне следователь уложился в ему отведенные рамки.
– Именно этим вопросом, – Иван Сергеевич собрал разбросанные листы романа, – я занимаюсь в настоящее время.


Глава пятая. ЗОЛОТОЙ МОЛОТОЧЕК

Когда Тургенев вложил палец Пушкину в рот и дальше – в горло, Александр Сергеевич, доселе почти не подававший признаков, дернулся, замычал, и его вырвало.
– Где-то здесь, – Толстой поморщился, – живет чиновник Ивушин. – Надо найти!
– Не оставлять же, действительно, в кустах! – с ним согласились Тургенев и Федор Михайлович.
Вчетвером они кружили между домами, пока не нашли искомый. Окно было распахнуто, стояла предрассветная тишина, в палисаднике розы (хороши!) вытягивали шипы – пахло девушками
– Недостает только ширмы, затканной арабесками, – пошутил Толстой. – Раз, два, три!
Они раскачали Пушкина и головою вписали в проем окна – им удалось до пояса пропихнуть тело внутрь – далее, однако, не пошло.
– Оставим, как получилось, – предложил Федор Михайлович, – оно даже и занимательней.
Со стороны леса казалось, что Пушкин это одни ноги – в то время как взгляд изнутри давал, вероятно, представление о поэте, как состоявшем только из головы.
Они сняли с Александра Сергеевича обувь, стащили чулки и между пальцами установили серебряные пластинки – теперь, имея золотой молоточек, вполне на получившемся инструменте сыграть можно было нехитрую мелодию.
– А нет ли у него чего-нибудь такого, чему слегка можем мы все позавидовать?! – вдруг Федор Михайлович вынул топор.
Насилу его удалось увести.
Лес был ельник.
Полынь горкла на межах.
Петелы предутренние кричали.
Фавноподобно Толстой упивался природой.
В это же самое время из дома, от которого они удалялись все более, раздался некий механический шум, и тело, застрявшее в оконном проеме, медленно начало затягиваться внутрь.
Приехавшие на телеге Дантес с Натальей Гончаровой Пушкина в условленном месте не нашли – был только цилиндр, перчатки и немного биологического матерьяла.
– Этого достаточно! – Дантес велел Наталье собрать матерьял в цилиндр и прикрыть перчатками.
– Нас венчали когда, – Наталья взялась за вожжи, – говорили: Александр Сергеевич, Александр Сергеевич!
– Правильно говорили, – не мог Дантес лечь на спину и оттого сильно страдал. – Александр Сергеевич и есть. Пушкин!
– Так он в очках был, толстый.
– Что с того?! – решительно Дантес не мог взять в толк. – Ему очки надеть – раз плюнуть! Он мог в халате приехать, а под него приспособить подушку!
– Его в церковь тогда тоже привезли на телеге, из Персии, – в сердцах Наталья вожжой вытянула кобылу. – И все спрашивали: кого привезли?!
– Грибоед! – Дантес ахнул. – Привезли Грибоеда!

Глава шестая. СЕРЕБРЯНЫЕ ПЛАСТИНКИ

Мелодически золотой молоточек постукивал по серебряным пластинкам.
Чиновник Государственной комиссии погашения долгов Ивушин проснулся.
«Да, да, как это было? – вспоминал он что-то. – Столы расставили покоем, Каренин ел меренги, а Ленин в новой кепке вышел из мавзолея!»
Он встал и потянулся рукой к тому месту, где обыкновенно у него висел… из настежь распахнутого окна торчала голова Пушкина!
Ивушин не слишком удивился: он накануне получил предписание погасить долги поэта, которые государь милостиво соблаговолил принять на себя. Долгов было изрядно, и работы предстояло немало.
Он вызволил поэта, застрявшего в переплете, и положил на своей кровати.
«Если бы близкие (близких у него не было) вошли утром ко мне в спальню, известным образом они пришли бы к мысли, что это я за ночь превратился в Пушкина!» – он прикинул.
Такое случалось: один его знакомый как-то превратился в Грибоедова, другой – в генерала Ланского и сразу несколько – во Владимира Ленина.
Пушкин хрипло дышал, пускал газы, шевелил черно-розовыми пальцами – на руках и ногах  они были с огромными, острыми, с хватким звериным загибом, ногтями.
«Однако, не хотел бы я попасть ему в лапы. А как очнется – поди знай!» – Ивушин взялся за ножницы.
Кто-то превратился в паука, он помнил, кто-то – в сороконожку.
« В насекомое – всякий может: лежи себе и лапками шевели: ты в Пушкина попробуй!» – стал Ивушин играть.
– Ели, исполненные из шороха! – Пушкин выкрикнул.
Ивушин записал
Такие именно ели, невидимые, но отлично воспринимаемые на слух, окружали его, когда он набрасывал что-нибудь для Федора Михайловича, давал щупать тело доктору или целовал жену (жена существовала, но близкой Ивушину не являлась).
Ленин звал Ивушина умереть – Ивушин, смеясь, бросал перчатки на подзеркальник.
– Допустим, я умру, – поднимал он один-два пальца, – но как тогда вы все общаться станете с мировою душой (с ней мог разговаривать только живой)?!
– А через Каренина, – Ильич не терялся. – Даже и лучше. Он волевей вас!
Ивушин знал, что мавзолей всегда открыт для него, и потому не торопился.
– Я лучше к Левину схожу в аптеку, – он предлагал услуги, – или за драпировками.
– Не беспокойтесь, – Ленин подзывал Луна-Чарского, – мы отрядим Тургенева.
– Это в какой же форме? – Ивушин округлял глаза.
– В извращенной! – Ленин переставал напускать на себя, и оба они хохотали.


Глава седьмая. ДИКИЕ ЛЮДИ 

 – Не затеряйтесь, – Ильич засовывал пальцы, – в этом вонючем мире, ежеминутно готовом вас поглотить, переварить и исторгнуть самым гадостным образом!
– Как же мне затеряться?! – Ивушин не понимал. – Да я везде: в девушках, тишине, шипах!
По форме он был в мировой душе, но по сюжету там был Каренин.
Ивушин поджимал ноги (он был высокий), ложился в мавзолее на ленинское место: не то играл, не то примеривался.
Из саркофага проведена была связь с мировой душой: он находил в ней отголосок с собой и ничего общего с Карениным.
Каренин приходил на обрубках под видом посетителя и по губам пытался прочитать, о чем говорит Ивушин – тот отрастил пшеничные усы, Каренину было не разобрать.
Ивушин, как ни крути, был в гуще – Каренин же, хотя и раздвинут, и психологически углублен, никак не потрясал, ибо был далек от земного.
– Кружатся метели, – вещала Ивушину мировая душа. – Дикие люди с замерзшими, как лед, страстями и верованиями, свершают свои страшные преступления!
Ивушин прятал улыбку под густыми хлебными усами.
– В обычной петербургской ресторации, – отвечал он, – обыкновенно за день обменивают по три шляпы.
– Да ну тебя! – душа сердилась. – Не бываешь серьезным!
Уступи Ивушин место Каренину, и тот, несомненно, заговорил бы о высоком.
Подозревали, Каренин пописывает для Толстого.
Писали, известно было, и для Тургенева, и для других – один только Пушкин не нуждался в литературных неграх.
Очнувшись, он попытался тут же на Ивушина наброситься, но обнаружил, что нет ногтей, и тогда протянул руку.
– Государь, – кратко Ивушин изложил, – на себя принял ваши долги. Теперь кредиторы вынуждены от них отказаться. Они ищут вас. Во избежание худшего, пересидите у меня.
Пушкин сел на первый попавшийся стул и сразу взялся за перо.
«Ивушин, – он записал, – это удобная форма, кокиль, в который можно залить все, что угодно, хоть меня самого!»
Где-то шумели ели. Ветки, полные хвои и шишек. Лесной мавзолей-берлога. Ленин-медведь: слагает Крупскую на шаткую скамью.
Ничто не ново под рукою: мелькают ложки, неискаженный человек прельщает тяжкою строфою, двенадцать горничных прекрасных средой в четверг нисходят красный, пустые призраки бранятся – уединенная с детьми вдова в Дмитровском переулке гасить еще страшится лампу; бал отошел; урод родил урода – и радуется: о, природа!
Они сладились:  Ивушин приветствовал пушкинское расшатывание стульев, Пушкину по душе пришлось ивушинское раскрашивание статуй.
– Чей это торс? – в упор не узнавал он Родена.
– Дантеса! – Ивушин добавлял резко-желтого.


Глава восьмая. ШУТКИ ИВУШИНА

«В одной петербургской ресторации, – писал Ивушин для Федора Михайловича, – обыкновенно шляпы обменивали с головами…»
Именно в эту ресторацию, опрятную и недорогую, часто приходил Каренин – здесь он и познакомился с Дантесом.
Столы расставлены были покоем, Каренин ел меренги – Дантес, сложившись, голова к ногам, сидел с бабой, которая его кормила.
– Мои руки, – Дантес кивнул на помощницу, – и торс!
Бесстыдно расстегай растянут был на столе – Каренин прикинул, сцена с безруким французом вполне могла бы сгодиться Толстому.
Поля шляпки бабы обшиты были траурным крепом.
– Пушкин? – Каренин ткнул пальцем.
– Какой еще Пушкин? – огрызнулась сопровождавшая. – Сами вы Пушкин!
Умело пыталась она сбить его с панталыку – он видел: Наталья Гончарова!
Все трое они знали, что Пушкин затерялся.
Дантесу и Наталье Пушкин был нужен, чтобы посредством его управлять страстями, а, значит, и властвовать над миром – Каренина же Пушкин интересовал как Космос, в который, залетев, вполне кое-кого можно было и повстречать.
– Когда-нибудь выступали перед Державиным? – спросил Каренин урода.
– Старик хотел, чтобы его похоронили в космосе, – разутою ногой Дантес подцепил бутылку, – и потому был частым гостем у нас в Звездном городке. Помнится, мы охотно читали ему наши стихи.
Державина Каренин знал по Институту экспериментальной медицины: они лежали в одной палате: Алексею Александровичу вживляли ножные протезы – что делали с Державиным, он не знал, но, выписываясь, классик намертво грудинами был соединен с другим телом (наподобие сиамских близнецов) и энергически размахивал всеми четырьмя руками.
Когда Алексей Александрович, отобедавши, покидал ресторацию, на выбор ему принесли несколько шляп, и под каждою болталась чья-нибудь голова: отлично он понимал: шутки Ивушина!
Он должен был принять вызов – впоследствии он ответит!
Решительно Каренин отверг филерский котелок с головой судебного следователя Энгельгардта.
Он отодвинул в сторону цилиндр с головой Грибоедова.
Он отвернулся от шляпы-канотье, из-под которой на него смотрели чуть усталые глаза Луна-Чарского.
Каренин выбрал то, что соответствовало для него моменту, приладил на себя конструкцию и вышел прочь.
 Дантес с Натальей не видели его переменившегося облика: бесстыдно растянувшись, баба лежала на столе – бесстыдно сжатый компаньон ее валялся на полу.


Глава девятая. ЕГО БЕЗУМИЕ

Наталья была Гончарова!
Чья!
Она сочеталась браком с Иваном Александровичем Гончаровым, думая, что он – Грибоедов, заехавший в не тот лес: метель!
Он, Александр Сергеевич Грибоедов, заставлял ее изображать простую бабу, а Иван Александрович, которым он был в действительности, пусть и призрачной, не только Александру Сергеевичу не препятствовал, а, даже сам повязывал Наталье на голову деревенский платок и строго-настрого запрещал панталоны.
– Сарафан – саркофаг! – пыталась она воспротивиться.
– Панталоны сбивают с панталыка! – мужчины отметали.
Ее готовили под Пушкина – с безруким Дантесом на пару ей предстояло перенести поэта в другую реальность.
Неискаженный человек, который прельщает, сделался конечным выводом всеобщей мечты: Пушкин прельщал, но был искажен – прельщавший конкретных женщин, он был искажен женщиною вообще.
Женщина вообще, Наталья Гончарова была предельно конкретна.
С необыкновенною красотой и какой-то неизъяснимой приманчивостью она соединяла внешнюю холодность в словах и образе мыслей.
Пронзительно свистал паровоз, в угольной ели персик, переливалось что-то тяжелое: случайная рвота Пушкина давала пищу к размышлению.
«Все мы из нее вышли!» – как-то Наталья чувствовала.
Она сошла со стола и помогла подняться Дантесу.
«Пушкин, – думалось ей, – хотел вобрать в себя весь мир. Вобрать – вобрал, а вот переварить не смог. Теперь нам расхлебывать!»
Ресторация называлась: «У Богомолова».
В ней было два зала: петербургский и женский. В петербургский мог приходить кто угодно – в женский допускали лишь петербуржцев.
Из женского зала, они видели, выскочил некто, ростом поменьше Гоголя, схватил перед самыми их носами шляпу Дантеса и был таков.
Дантес порылся в оставшихся и к удивлению своему обнаружил шляпу Каренина – внутри был автограф Толстого.
«Смешать всё!» – Толстой надписал.
На подзеркальнике лежали перчатки Ивушина – Наталья вывернула: посыпались пальцы. Для начала было неплохо.
– Пальцы есть действительно  пальцы, русалка есть русалка, ветви – ветви и убийство есть убийство, – вдова Богомолова сгребла кучку к себе. – Разве пасти живущих вместе тварей, раскрытые одна на другую, – обман? Разве челюсти акулы обманно откусили человеческие ноги?! Разве молодой лев обманно растягивает женское тело? Нет, это не обман, это именно так, как оно есть. Обман только то, что Он принял мир за плод и захотел его съесть. Вот, где было Его безумие.


Глава десятая. ТАИНСТВЕННАЯ ИПОСТАСЬ

Это вам не рагу на пальцах – женщина хулила Бога!
Самка по натуре, на фоне Вседержителя она была насекомое, пусть и зубастое и даже в свое время откусившее голову мужу; силы были далеко не равны – Зиждитель легко справился бы; с другой стороны самое противостояние: «Богомолова против Бога» выглядывало комично, могло вызвать смех, а смеха он боялся: сам не смеялся никогда и запрещал в храме.
Бог был петербургский и женский в одном лице – его третья ипостась была скрыта, с чем-то смешалась и, как уверяли некоторые, находилась в хрустальном графинчике.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая. ВЕСЬ МИР

Большой графин, ослепленный солнцем, стоял на подоконнике.
Председатель Особого по делам города Санкт-Петербурга присутствия сенатор Степан Федорович Платонов сощурился.
В его служебном кабинете, убранном со всеми затеями вкуса и моды, наполненном туровской мебелью и устланном персидским ковром, жизнь никогда не останавливалась; свежесть его белья не могла быть более безукоризненной, а под ним угадывался один из знаменитых торсов Родена, который сам говорит за себя и в котором все сказано, хотя у него может не быть рук или даже головы.
На стене дрожали золотые рефлексы: это был неслышный ажурный смех света и тени: пианист, сенатор видел, сел за рояль, не спеша надел перчатки; дама подошла к силуэту трюмо и медленно стала развязывать ленты шляпы; горбун ткнул тростью в спину кучера – коляска покатила.
Костяшками пальцев приложились: в дверную щель просунулся профиль – нога, как желтое пятно… дама на стене хотела полностью раздеться, но призадумалась: теперь во рту она держала сыр.
«На ту беду!» – Платонов поморщился.
– Только что прибыла, тайно, – пригнувшись, чуть не в самое ухо, правитель канцелярии доложил, – госпожа Вещуньина.
Слегка у сенатора закружилась голова: дама на стене в сердцах выплюнула сыр и хлеб.
– Нельзя тайно возвратиться из Космоса! Иван Андреевич, поймите, это нонсенс!
– В том случае, если достигнут консенсус, – Крылов щегольнул свободою мысли, – отчего бы и нет?!
Платонов был ни достаточно молод, ни достаточно стар, чтобы детально заниматься Космосом; он был в консервативной фазе и между своими любил провернуть мысль, что, дескать, никакого космоса не существует вовсе, а есть лишь человек (далеко не всякий!), в себе, в своей душе и уме содержащий весь мир.
Маленький Герцен, померещилось, стоит на подоконнике.
«Какая связь между нашествием Наполеона в Россию и рождением Ленина?» – вспомнил сенатор известный вопрос от Лукавого. – Житие Александра Ивановича Герцена, соединившая их!»
Лукавый проводил мысль, что Ленин хронологически, умей тогда сохранить генетический матерьял, вполне приходился потомком Наполеону и потому скрупулезно изучал Герцена как носителя и вынашивал чисто наполеоновские планы.
На эту тему, среди прочих, Платонов говорил с госпожой Вещуньиной вплоть до самой ее высылки.
– Не трогай мои чертежи! – серьезно она рассердилась, когда он попытался.
Это были ее последние слова ему.
На другой день она отправлена была в Космос.


Глава вторая. ЭЛЕКТРИЧЕСТВО ЖИЗНИ

Сенатор перевел взгляд на ковер: бесстыдно растянутый Грибоедов лежал в восточной позе среди вакханок, одалисок и гурий – это был дар персидского шаха.
«Когда Наполеон, пройдя по России, вторгся в Персию, Герцен уже пешком мог ходить под стол, – старался Платонов не думать, что находилось на этом столе. – Пахлава, – он знал. – Ворона обрадовалась пахлаве!»
Он их задерживал, но магические слова выползали помимо воли.
– Зачем вам, для чего нужны чертежи? – он спрашивал персидского посланника.
– Всего лишь мы хотим доставить в Космос пахлаву, – в халате Пехлеви крутил брильянт на пальце, и порошок беззвучно осыпался на ковер.
– Но ведь у вас нет своего Космоса, – отчасти был Платонов знаком с восточным учением, – выходит, вы хотите запустить свою пахлаву в наш Космос?!
– Нет Космоса нашего и вашего, – лукавый лис последовательно принимал форму змеи, слона и тигра. – Есть только пахлава и звездное небо над головою.
«Пахлава – глупости! – помнилось, тогда сенатор подумал. – Похвальное слово!»
Пехлеви хвалил пахлаву, Грибоедов умер гражданской смертью, вступил в область потомства и сделался его собственностью, Герцен эмигрировал, не пожелав дразнить полицию и патриотических гусей, младенцы были окутаны привлекательным покровом глупости, старцы считались недурными собутыльниками и приятными друзьями.
«Почему, – перечитывал Платонов справку Крылова, – приняла она двойную фамилию: Вещуньина-Спохвал? Наелась, что ли, пахлавы?!»
Он должен был выбросить изо рта зажеванные, мятые слова, чтобы те не измяли самую мысль; он отпустил экипаж и втеснился в полузнакомую толпу.
Бессознательное электричество жизни покалывало верхушки пальцев.
На Мойке, набережная которой переделывалась и украшалась новою узорной решеткой, застывшие формы превращались в живые.
Яков Сверлов догнал с дрелью: лукавая ухмылка показывала в характере его дозу юмора – дрель, если включить ее, издавала жужжащие звуки ночи.
Все рассмеялись, глядя на долговязого юношу: его намазанные фиксатуаром волосы были подобраны под модную сетку с бабочкой в виде пчелки над самым лбом.
Платонов сделал Якову несколько вопросов и тот отвечал утвердительно.
Недослышащий человек легко может оскоромиться – к примеру, самым непостным образом назвать Гуттузо Михаилом Илларионовичем – но Сверлов обладал слухом острым, а таких вопросов сенатор не задал.
– Швейцар? – только он спросил.
– Капитоныч, – Яков ответил.
– Лестница?
– Истерта.
– Как так?
– Злобно!


Глава третья. ЗНАКОМАЯ ГОЛОВА

Она видела себя старою бабой будущего.
«Стану нюхать табак!» – шмыгнула она носом.
Она была теперь Мария Ивановна Вещуньина-Спохвал, и про нее ходили всякие басни.
Скамеечка для коленопреклонения указывала на набожность хозяйки – широкая же оттоманка с беспорядочно разбросанными подушками смягчала это предположение; хозяйкой, впрочем, Мария Ивановна здесь не была – скорее ее можно было назвать барыней с поддержкой.
Черное, чуть не бальное, платье выгодно оттеняло белизну ее кожи, но это не бросалось в глаза, как и вся красота женщины, к которой нужно было еще присмотреться, чтобы оценить ее.
В лице Марии Ивановны происходили беспрестанные изменения, указывавшие на быстрое чередование мыслей – она рассматривала большую книгу со старинными гравюрами и делала к ним различные замечания.
Еще в девушках она думала об измене будущему мужу – впоследствии шумно ей удалось осуществить задуманное; сроднившись со своим положением, она отчасти примирилась с ним.
Космическое пламя, теперь она знала, живет беспредметным: легко в Космосе можно было выбелить эфиопа или нарядить ворону в павлиньи перья.
Ворона в павлиньих перьях и выбеленный эфиоп могли уловляться человеческим рефлексом, тенями скользить за вещественными явлениями и возбуждать своего рода восторг и ужас (день чудесный!). Нельзя было только приближать эти тени так, чтобы они перестали быть тенями и утратили свою эфирную природу – в этом случае получились бы трупы, годные для науки и исторических подтасовок.
Она не дотрагивалась до супа: Толстой, она знала, получил свое, но оставил бездну генетического матерьяла.
Пока она летала, от здания Сената и Синода в Третье Парголово пустили троллейбус, умер Грибоедов, Герцен превратился в старца и считался недурным собутыльником – в троллейбусе, едучи  от Сената в Парголово, пассажиры подпитывались бессознательным электричеством жизни и на конечную приезжали до крайности возбужденными и деятельными.
Еще, в известной позе растянув ее на столе и отбирая матерьял, рассказывал академик Павлов, Алексей Кириллович Вронский принял католичество и был избран папой, а государь изволил прочитать книгу и эту книгу милостиво пересылает ей.
Иван Петрович удивительно приятно брал пробы – Марии Ивановне представлялось, что она продолжает лететь по орбите и это белый эфиоп обнимает ее.
Она раскрыла книгу, принялась делать пометки, но услыхала жужжащие звуки ночи: время было укладываться спать.
Она собралась было снимать платье, да призадумалась.
Дверь распахнулась, и из-за драпировок вынырнула хорошо знакомая голова.


Глава четвертая. ПЕРВЫЕ ПОКАЗАНИЯ

Голова не Богомолова!
Мария Ивановна испугалась своей радости, но после обрадовалась своему испугу.
К ней никого не допускали, но он прошел: душа требовала новых ожогов? Его душа или ее?
– Как вам удалось? – она взяла тон свободной, почти родственной простоты.
– Швейцар был положительно презабавный! – Степан Федорович стоял подле жардиньерки с гиацинтами.
Она смотрела на его роскошный торс.
Они познакомились на Петровке во французском магазине Монигетти и позже закрепили знакомство в гостинице Шеврие, что в Газетном переулке. Тогда он носил нижнее белье для бедных, был документирован насчет Санкт-Петербурга хуже, чем в отношении Москвы и умышленно серебрил луною профиль.
«Ложки так и мелькали, мельхиоровые, – рассказывал он тогда. – Гости звенели шпорами и дамскими тренами: тренд!»
Она слушала его в спокойной позе матери и вдовы, хотя тогда вовсе не была ни тою, ни другой.
«Ее длинные брови, – он вспомнил, – тогда были изящно надломлены».
Решившаяся тогда на маленькую шалость в надежде на развлечение, она понемногу завладела его симпатиями.
Ни он, ни она тогда не знали о таинственном наущателе: легенду. Намекни им тогда и с визгом они разбежались бы по сторонам: таинственный наущатель схватил себе на пищу человеческий мозг!
– Ну-с, расскажите мне, что вы поделывали? – Мария Ивановна (тогда ее звали иначе) усадила гостя на оттоманку, где Платонову пришлось крайне неловко.
– Вы летали, не я, – заваливался гость набок. – Вам и рассказывать! Выходили в открытый Космос? Что там?!
– Все то же самое, – она вздохнула. – Ложь, зависть, интриги. Огромный, бесконечный будуар.
– Как же тогда мировая душа? – Степан Федорович недопонял.
– Душа как душа, – не стала Мария Ивановна углубляться. – Живое зеркало Вселенной. Хотите супа? Консервированного?!
Платонов вздрогнул: он знал, из чего сварен этот суп.
Он пил чай, видел на столе книгу и рассказывал новости.
– В заброшенных перчатках обнаружены пальцы Грибоедова, – сообщал он самые свежие, – первые показания дала голова Богомолова, рвота Пушкина доказывает существование микрокосмоса, генерал Ланской и Владимир Ленин – одно и то же лицо.
– Ланской только представляет Ленина! – в Космосе Мария Ивановна имела четкие отпечатки.
– Но для чего? – не проявил сенатор сообразительности.
– Чтобы не жениться на Гончаровой. Ленин – семейный.
– А Ленин для чего представляет Ланского?
– Чтобы расстаться с Крупской. К ней не имеет тот никакого отношения!


Глава пятая. НА ЯЗЫКЕ РАБОЧИХ

Таинственный наущатель мог быть доволен: магические слова выползали, тени были подвижны, человек с помятою бородой летал на воздушной подушке.
Михаил Илларионович Гуттузо вышел из области потомства, не желая более быть его собственностью, – сделался собутыльником Герцена и последним был откомандирован в Россию на предмет срывания всяческих покровов.
«Сжечь кому душу? – он выбирал, – или надломить брови?!»
Возможности были.
Ему доводилось пробовать мозг Тургенева и насыщаться густым варевом из Толстого – он был знаком с повадками белых ворон и поначалу благосклонно внимал обоим представленным ему взглядам: московскому и мужскому.
Других ни в первопрестольной, ни в белокаменной не водилось, и, как Михаил Илларионович ни бился, из Москвы пришлось ему отступить: на прощание он поджег французский магазин Монигетти, а самого хозяина утопил в проруби на Москва-реке.
В столице, выбирая между петербургским и женским взглядами, он нанял недослышавшего человека, которому без опасения мог поверять мысли и который эти мысли хранил, не растрачивая их, подобно тому, как графин не выпивает заключенной в него жидкости.
В черной, через лицо, ленте его принимали за художника и даже за коммуниста.
– На языке рабочих обезьяна означает хозяин! – оправдывал он оба предположения.
Ренато Кутузов – так звали недослышавшего человека – именно он по выбору мог быть художником, коммунистом, обезьяной или хозяином и на себя надевал ту личину, которая востребована была обстоятельствами.
Его часто можно было встретить в троллейбусе, идущем в Парголово: он заходил в салон коммунистом и выпрыгивал обезьяной!
– Нет никакого троллейбуса, – хозяин ситуации, он объяснял пассажирам, – есть лишь художник (далеко не всякий!) в своей душе и в своем уме содержащий троллейбус!
Мысль, разумеется, была не его, а Михаила Илларионовича, и, выходило так, некоторые мысли патрона Ренато все же использовал, а, значит, графин выпивал помаленьку ему доверенную жидкость.
– Графин, – интересовались пассажиры, – тоже, скажете, существует только в вашем воображении?
Чтобы он понимал их лучше, они показывали пальцы.
Пассажирами были пианист, горбун и швейцар.
Пальцы были Грибоедова.
– Откуда у вас?! – Кутузов бледнел.
– Приобрели на аукционе! – они складывали ему из трех фигуру в ответ на просьбу продать.
Троллейбус останавливался на Дворцовой: ждали.
Из мавзолея выходил генерал и присоединялся к пассажирам.



Глава шестая. ПРИБЛИЗИТЕЛЬНО ТОЧНО

– Обыкновенно, это был Ленин? – Мария Ивановна знала.
– Да. Чаще всего это он изображал Ланского, – Платонов кивнул. – Он выходил из мавзолея генералом, а генерал подменял его в саркофаге.
– Крупская была в сарафане? – этого Мария Ивановна не знала.
– Летом – в сарафане и кокошнике, зимой – в длинной каракулевой кофточке и в наушниках, – Платонов информировал.
Так выходило, связь с мировой душой во время отсутствия Владимира Ильича поддерживал не Ланской, а Крупская.
– А Шеврие? – окунулась Мария Ивановна в прошлое. – Помните? Установлено, кто убийца?!
– Шеврие убил Монигетти – оба претендовали на рвоту Пушкина, и ни один не хотел уступить. Мать уважает дочь! – Платонов расхохотался.
Мария Ивановна засветила экран.
– Только что, – облизываясь, сообщила голова Богомолова, – в Третьем Парголове, – открылась фабрика восточных сладостей. Пальчики оближешь!
– Мне нужно распорядиться… я сейчас, – быстро Мария Ивановна стала перемещаться в пространстве. – Вот, займитесь пока!
Она бросила на стол электрический шар и сунула гостю в руку электрический кий.
«Каждая группа людей, – от кия в мозг через руку ударила Платонову в голову мысль, от которой он засветился и его затрясло, – видит мир по-своему: Тургенев, Антон Павлович, академик Павлов, Богомолов и их приверженцы уверены, к примеру, что Ленин, выходя из мавзолея, свое место оставляет Ивушину, который и общается с мировою душой – в то время как Каренин, Гончарова, Дантес, жена Богомолова и Кутузов своими глазами видят, что Ленин оставляет свой саркофаг попеременно Ланскому и Крупской; первые полагают, что Ивушин – лишь ширма для Пушкина, вторые же считают, что это Ивушин прикрывается Пушкиным; первые ищут опору миру – вторые нашли рифму ей: топор!
Сенатору предстояло точно направить шар.
Что означало это точно?!
Оно в определении своем опиралось на реализм общежития, как на что-то неопровержимо крепкое и неделимое, и потому, скорее всего, ошибалось в своем реализме либо в своем общежитии.
Степан Федорович развлекся, расслабился.
Жесткие контуры сделались невозможными.
Он надул и опустил щеки.
Таинственный наущатель шепнул.
Сенатор вынул левою рукой монокль и бросил его в правый глаз.
Строить мир на новых началах, а не на Божественных беспричинных предрассудках!
Небрежно он повел кием: шар ткнулся в борт рядом с лузой.
Точно означало приблизительно.


Глава седьмая. ПОЛОЖИТЬ НА СТОЛ

Между тем, подушки на оттоманке в помещении, где содержалась Мария Ивановна Вещуньина-Спохвал, оказались воздушными.
Воздушными они оказались также и между прочим и в то же время. Они оказались воздушными как ни странно. Они были воздушными наперекор всему.
Это означало только одно: ждать следовало человека с помятою бородой – он мог взяться откуда угодно, хоть из реализма, хоть из общежития: приблизительно-точный и непременно с пушкинским именем – собрать все подушки в одну огромную, подложить под зад и улететь, чтобы наделать дел.
На первый, петербургский, взгляд этот человек в роде Сильвио, мог стать зачинщиком многих дуэлей или даже застрельщиком социалистического соревнования, которые (дуэли, соревнование) могли бы вызвать возмущение в обществе; на второй взгляд, женский, обо всем этом преждевременно было думать, поскольку менялся сезон и приходили новые моды.
Материя определяла: ее легкость и теплота была удобна для столичного климата: неразрезной бархат! Темных цветов на все случаи жизни и только для визитов – светлый! Шились бурнусы: в виде длинной тальмы, на плечах со швами, от которых шел острый капишон (именно так!) с тремя кистями назади.
Бурнусы, что удивительно, выходили из бурнусов!
Швы – из швов же!
Бархат и цвета – из цветов и бархата!
Такое взялось уже от нашей космической дамы – Мария Ивановна успела поведать о межпланетном пространстве: все человеческие смыслы, дескать, движутся там в вихре предметов, и вещь возникает из вещи, возбуждение из возбуждения, из начала выходит начало и из беспредметного – беспредметное!
– А из общежития? – Платонов спрашивал.
– Общежитие! – она отвечала.
– Из реализма?
– Реализм!
– Ну, а из дрели?
– Жужжащие звуки ночи! – Вещуньина не давала себя сбить…
Связанный по рукам и ногам, в восточной позе, Яков Сверлов лежал на ворсистом ковре так органично, словно был вышит на нем.
Дрели не было, сенатору предстояло выбрать между общежитием и реализмом.
Реализма, по правде говоря, тоже не было.
Общежитие, понимал Платонов, могло быть петербургским или женским – это зависело от взгляда; в петербургское мог заходить кто угодно, в женское допускали лишь петербуржцев.
В петербургском общежитии человек воспринимался как мысль.
В женском – как возбуждение.
Тот и другой человеки собирались постигнуть абсолютно всё, но смогут ли они это всё положить перед собою на стол – растянуть его, исследовать, описать, издать и сказать: вот книга, где всё описано – изучите ее и будете всё знать?!


Глава восьмая. ФУНТ ИЗЮМА

Подобно тому, как реализм общежития распался (собственно) на реализм и общежитие – а точнее, наперекор тому, Ренато Кутузов, умевший быть по отдельности художником, коммунистом, обезьяной или хозяином, собрался из частей в коммунистического художника и хозяина обезьяны.
Недослышавший, отрицавший троллейбус, нанятый (он, Ренато) Михаилом Илларионовичем Гуттузо, поверенный в его мысли и существовавший, возможно, лишь в сознании Михаила Илларионовича, этот новый человек теперь рисовал светлое коммунистическое завтра и отдавал приказания обезьяне.
– Сбегай-ка в мавзолей и принеси мне фунт изюма, – к примеру, мог он послать ее с утра пораньше, любивший восточные сласти.
Бесперебойно поставки в мавзолей шли из персидского посольства и на месте распределялись между своими.
Человек-мысль и человек-возбуждение в своем стремлении постигнуть абсолютно всё, приблизительно-точно на огромном столе раскладывали, вещь к вещи, все человеческие смыслы, и выходило так, что пальцы Грибоедова молоточками пробегали по мировой душе, и та, пластинчатая, звенела и пела на разные голоса.
«На основании прошлого движения вещей и обстоятельств, – пели голоса, – вещей и обстоятельств, обстоятельств и вещей определяются судьбы повторений!»
– Сбегай в мавзолей и принеси фунт изюма! – еще раз говорил обезьяне Ренато.
У Ленина в этот момент обыкновенно появлялся соблазн распасться самому на Бога и Диавола, себя же превратив в премию, которой кончится дуэль между ними, но вместо Бога и Диавола появлялись Крупская и Ланской, густо пахло Грибоедовым, и из мавзолея выходил Ивушин.
Сенатор Степан Федорович Платонов понимал, что на его уровне никак не возможно обойтись без сбоев, но явный сбой с мавзолеем лишал его дальнейшей умственной свободы и потому, попавший вместе с оруженосцем в ловушку на конспиративной квартире, он затруднялся в поисках выхода из ситуации, пока не увидал большую человекоподобную обезьяну.
«Однажды утром, – кто-то вдунул ему в ухо отравляющую мысль, – мировая душа проснулась и с ужасом обнаружила, что больше она не мировая душа, а самый настоящий примат!»
Она подошла совсем близко, обезьяна, позволяя сенатору провести по ней пальцами, пластинчатая.
Он проводил – она звенела и пела на разные голоса.
– Примат духа над материей! – она пела первым голосом.
– Примат чувства над разумом, – пела она вторым.
– Субстрат идеи – она пела и пела она третьим голосом. – И идея субстрата.
Пела с чужого голоса.
Иначе и быть не могло.
Это был примат папы.


Глава девятая. ПОЮЩАЯ ОБЕЗЬЯНА
            
            Судьбы определялись повторениями.
Судьбы повторений определялись прошлым.
Прошлое определялось свободным перемещением слов-вещей и обстоятельств-слов.
Степан Федорович Платонов, в прошлом Стива, обставлен был словесными обстоятельствами, как вещами.
Обстоятельства-вещи взяли его в свою обстановку, как берут подходящую мебель для пустого места в гостиной.
В этой гостиной его окружали слова, за которыми ничего не стояло, кроме других слов и еще каких-то за ними – выражавших, однако, все человеческие смыслы.
В каком-то человеческом смысле, понимал Стива, обстоятельства словесно выводят его на какой-то прежде никем не достигнутый уровень положений ли, существований или даже новых начал.
В своем, тогда еще среднем кругу, и он сам, и жена его чувствовали себя хорошо вписанными: квартира была ими так удачно выбрана, и они в ней так мило расположились, что многие им завидовали.
Длинная худая блондинка с перетянутою талией и падающими узкими плечами (жена) более интересовалась отвлеченным, нежели приближенным, содержанием жизни; слабое здоровье наградило ее задумчивым характером, но тем неистовее была она в редкие минуты веселости.
Комнаты были стильные и высокие.
Кофе являлся порядочно и опрятно сервированный.
Поощрительно кофе смеялся, комнаты смеялись с ним в те минуты, когда характер вкупе со здоровьем отступали словесно от стандартного человеческого смысла в сторону уровня положений и зарождения новых начал.
Жена бросала красные пятна на дорогие темно-коричневые обои.
Она (худая блондинка) отвлеченно-неистово поднимала бич насмешки над всем, что казалось ей мелким и пошлым.
– Призракоподобный низкосракий человек, – яростно она хохотала по ей известному поводу, – в вере и плоти воскресившийся, нелюдимый пеньколом, топровер, хотя грамоте не разумеет, курсов гомилетики не проходил, а кончил лишь мозольную академию от выщербленного и облудевшего мужицкого топора – короче, мой дедушка, он собирается отблагодарить вас, почтеннейший Степан Федорович, за благостное прободение презело очерствевшей моей души!
Чучело лакея стояло на повороте лестницы (плавно квартира обернулась уютным особнячком); одет он был в красную куртку с галунами, в одной руке держал серебряный подсвечник, в другой – серебряный же поднос; на ногах у него были сафьянные туфли с загнутыми носами, а из-под мышки торчали ветка, полная цветов, плодов и листьев.
По утрам он пел в клозете.




Глава десятая. С ПУШКИНСКИМ ИМЕНЕМ

Облачко наглело, прошитое золотыми нитями; густо дышали туберозы.
Шел Тургенев за драпировками, с ружьем.
Крикнули в овсах перепела.
Отшатнулся тетеревиный выродок – человек с помятою бородой летел на воздушных подушках.
Аналогична была борода застывшей гримасе – искаженным, сдвинутым с мест и лишенным правильного соотношения чертам лица: тождественна борода была маске.
Помятая борода была тождественна помятой маске.
Стрелять – не стрелять?!


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава первая. ТВОРЕЦ, ТВОРОГ, ТОРЕЦ

В приятной комнате, отворявшейся с одной стороны в оранжерею и обращенной окнами в парк, собрались несколько дам.
– Поцелуй, который Пушкин дал жене, прозвучал на всю Россию! – сказала одна.
– Это был поцелуй в мировую душу! – дополнила другая дама.
– В какой-то из своих энциклик,– вступила третья,– Тургенев написал, что у Пушкина во рту рос палец, прямо из языка, и поэтому, держа между челюстями револьвер Лефоше, довольно метко он мог произвести выстрел!
– Пушкин – это пустой звук, холостой выстрел,– сморщилась четвертая дама. – Пушкин – Ивушкин!
– Ивушин сегодня – это Пушкин вчера,– возразила пятая. – Если бы я была Гончаровой, то ушла бы от Гончарова к Ивушину!
– А я,– выкрикнула шестая,– родила бы России богатыря: помесь человека с пчелой. Пора как следует прожужжать уши!
Дамы смеялись, и воздух был полон отрывочных фраз.
– Я родила бы России тройню: Герцена, Грибоедова и Гоголя! – раздувалась седьмая. – Новых!
– Я пела бы в клозете, надела бы на эфиопа вороньи перья! – подпрыгнула восьмая.
– А я связала бы ритмы в машину, бархатом оторочила бы уши, сварила бы суп из Ленина! – девятая дама прошлась кульбитом.
– Раскрасила бы Бога в пурпурный и зеленый цвета, и под веселым чтобы печальное, а под векселем – печать! – успела высказать десятая.
– Остановитесь! – оборвала признания хозяйка салона. – Мы с вами сейчас вот откровенничаем, а под окном, может статься, притаился Гуицли Похтли и слушает!
– Гуицли Похтли? – удивились дамы, дальше Кохтла-Ярве не заезжавшие. – А кто он?!
– Бог-громовик и творец мира,– хозяйка знала. – Мексиканский.
– Но как его занесло к нам?!
– С мексиканской кухней… все эти буррито, сальсы, тортильи!
Опасливо кто-то из дам взялся за шпингалет.
На корточках бог Гуицли Похтли сидел под самым окном – он был в сомбреро с разрисованным охрою лицом и держал в руке острый перец.
– Герцен, ряженый,– закричали. – Приехал в Россию гадить! Фуй!
Политическому возвращенцу сбросили рулончик пипифакса.
Герцен  тайно прибыл в Россию из Мексики на финляндском пароходе, чтобы провести мужскую облаву на женщин и вызвать брожение в их мечтах.
В церковных книгах, подчищенных папой, он был записан мексиканским богом.
Поднявшись, он просунул голову к дамам в салон.
Застрявший в оконном проеме, собою он являл возбужденную мысль.


Глава вторая. РАСПОРЯЖЕНИЕ ПАПЫ

Призракоподобный низкосракий человек, дедушка худой длинной блондинки (жены Платонова) проник в уютный особнячок на Мойке и услышал пение из клозета.
Было раннее утро.
«Недолго же пришлось есть мексиканскую кухню!»– пришелец, злобно истерший ногами лестницу, легко высадил дверь клозета: внутри сидевший певец таял на глазах: его содержимое, было очевидно, утекало в сливное отверстие – кожная же наружная оболочка, лишаясь естественного своего наполнения, съеживалась и опадала.
Дождавшись естественного конца процесса, полупризрак спустил воду и натянул освободившуюся личину на себя – теперь, в красной с галунами куртке, он сделался неотличим от чучела-лакея, стоявшего обыкновенно на повороте лестницы.
В доме еще спали; шум от ремонта набережной, впрочем, скоро возымел действие.
«Да, да, как это было? – проснувшись, вспоминал Степан Федорович. – Герцен давал обед в Мехико-Сити, но Мехико был в Финляндии, чухонки стояли на четвереньках, и тортилью ели на их спинах!»
Степан Федорович весело скинул ноги на пол, отыскивая ими сафьянные туфли, и тут же улыбка исчезла с его лица, и он сморщил нос: туфли оказались обделанными.
Он позвонил слугу, Потресов в красной куртке унес испорченные и принес другие тапки – Платонову показалось, что зад услужающего переместился книзу, местами даже задевая ковер с вышитым там не знакомым ему человеком (это был подарок шаха).
Сенатор не спал с женою – она нужна была для другого, но кто этот другой он не знал: такого было тайное распоряжение папы: спать порознь, но сейчас в постели был еще кто-то!
Вдвоем с Потресовым они навалились, сорвали одеяло: ничего, кроме рук с широкими ладонями и прикрепленными к ним длинными музыкальными пальцами… хотя нет! – они обнаружили в придачу переносной, выполненный в виде рюкзака горб!
Сенатору неловко стало перед слугою – он услал его с глаз подальше в аптеку и за драпировками: кончился сальварсан, и квартиру предстояло утеплить к зиме.
Потресов возвратился с Тургеневым, которого повстречал в аптеке и потом у драпировщика: Тургенев драпировался в тогу застрельщика социалистического соревнования.
– Никто не ищет трудного,– Тургенев приговаривал,– поэтому, главное, чтобы шло легко: написал – забыл, сказал – улетело, услыхал – сел, увидал – чихнул, покакал – смыл, смысл – опустил, забыл – улетело, услыхал – сказал, сел и покакал!
– Это вы пишете о Гуицли Похтли и мексиканской кухне?– Степан Федорович о чем-то догадывался.


Глава третья. ВОЗМУЩЕНИЕ ИПСИЛАНТИ

– По-вашему, – нельзя?! – Иван Сергеевич вломился в амбицию.
Сенатор густо дохнул туберозой – Тургенев успокоился.
– О мавзолее кто пишет?
– Гончаров.
– О троллейбусе?
– Доктор. Антон Павлович.
– О Пушкине, понимаю, пишут все?
– Да. Кому не лень.
– Толстой, видимо,– о Каренине?
– Об Алексее Александровиче пишет Федор Михайлович. Лев Николаевич – больше о мировой душе.
– В таком случае, кто сводит всё воедино? – не мог Платонов подвести услышанное под знаменатель.
– И сам не знаю. Само сводится! – сказал Тургенев и забыл.
Степан Федорович сел и написал о пальцах: они прикреплялись к ладоням, а те – к рукам и руки – к предплечьям. Отдельно привел сведения о горбе: портативный, похожий на немецкий рюкзак, его удобно было носить за спиною.
Потресов, ерзая по ковру, принес газету. Гоголь писал о летающем человеке: Блерио, помятая борода! Степан Федорович вглядывался во вдавленные в бумагу слова, но за ними не было ничего, кроме других слов, пахнувших, как полагается, типографскою краской.
У себя в будуаре Анна Андреевна (худая блондинка) писала что-то за дамским столиком.
– Низкосракий призрачный человек уже здесь,– он сообщил, облокотившись о косяк.
– Призракоподобный,– поправила она его. – Облокотясь!
Она переставила мужа на пустое место и забыла о нем.
Анна Андреевна писала о смеющемся кофе, пятнистых обоях, модах, о социалистическом соревновании и других отвлеченных понятиях, которые, в ее представлении, лежали в зарождении новых начал.
Она знала, что книга, в которой описано всё, уже создана и поэтому писала другую, свою книгу, в которой (не) должно было быть ничего ровным счетом, но, чтобы это ничего (ничто) затмило всё.
Как-то разом отовсюду пропал Пушкин. Но это, похоже, никого не затронуло: вспомнили знаменитое возмущение Ипсиланти, этеристов, Скуляны – на том и закончилось.
Потребляли теперь вместо Пушкина больше масла, на Мойке заменили решетку набережной, Наталья Гончарова обручилась с Ланским, и Государь на хранение передал им свой генетический матерьял.
Уединенная вдова в Дмитровском переулке оказалась толстовской Варенькой и сталинской Верой Пановой, а дети ее – этническими болгарами и огнепоклонниками.
Недоставало только Сережи, вечного мальчика девяти лет, взапуски о котором чесало языки население в пригородных электричках и поездах дальнего следования.


Глава четвертая. РОВНЫМ СЧЕТОМ

Должно быть ничего.
Не должно быть ничего.
Обе эти концепции лежали в зарождении новых начал.
Первую отстаивали Пушкин, Тургенев, Грибоедов, Вера Панова.
Поборниками второй являлись папа, Дантес, Бенкендорф и Гончарова.
За новые начала, в принципе, стояли обе партии – паписты, однако, считали, что эти начала не должны нести ничего нового; они приводили в пример проверенных этеристов и Скуляны – пушкинисты, напротив, вдохновляли себя возмущением Александра Ипсиланти.
«Кому-то,– говорил себе Степан Федорович,– ремонт на Мойке, а кому-то и полет на моноплане!»
Получавший, неизвестно на каких основаниях, прямые указания из Рима, сенатор и председатель городского присутствия, попавшийся, впрочем, в ловушку на конспиративной квартире и вызволенный оттуда обезьяною, какие-то свои действия он должен был предпринимать по умолчанию, подобно этеристам, а чем-то и громко возмущаться по образу и подобию Ипсиланти.
Его откровенно возмутила попытка госпожи Вещуньиной-Спохвал устроить ему конфуз на известной квартире, и, по умолчанию, он должен был достойно ответить.
Для исполнения замысла, пусть не вполне оформившегося, Тургенев подходил как нельзя (как можно) лучше.
Иван Сергеевич поучаствовал в книге, где было сказано всё за исключением, разве что, смеющегося кофе,  пятнистых обоев, мод и социалистического соревнования – и вот теперь эти недостающие сведения сенатор готов был старику предоставить в обмен на незначительную услугу.
– С кем это я должен обменить шляпу?! – сначала даже старик не понял.
– Не в этом суть,– продолжил Степан Федорович,– Просто пойдете с Чеховым к вдове Богомолова и отдадите свою шляпу лакею!
– С каким-таким Чеховым?!
– С доктором, Антоном Павловичем,– Платонов исправился. – Он будет в кепке, а вы в шляпе.
– Придет Ленин,– кое о чем догадался классик,– и кепку возьмет он? Хотите повторить финт Бонч-Бруевича?! А как же рабочие, солдаты-дезертиры и матросы? Броневик, в конце концов?!
– Иван Сергеевич,– старался уговорить сенатор,– социалистическое соревнование, объявленное, вы убедитесь, таит много приятных сюрпризов: его победитель может поехать в Париж и там разместить свой генетический матерьял.
– Опасайтесь призрачного человека! – на прощание Тургенев предупредил хозяина дома.
– Низкосракого, что ли?! – не слишком серьезно Платонов отнесся.
Новая мода, еще сам он не знал, предписывала мужчинам приспускать панталоны в ношении так, чтобы казалось, что зад расположен много ниже, чем он есть.


Глава пятая. ПРИСПУСТИЛ ПАНТАЛОНЫ

«Ничего себе,– думала Анна Андреевна. – Всё – людям!»
Ничто не мешало так думать: обои, моды, социалистическое соревнование.
Горький пил кофе, и кофе смеялось; кофе было – оно!
Пил Горький кофе, и кофе смеялся; кофе был он!
– Кофе – это я! – говорил Горький.
Времена были оны.
Помесь человека и пчелы: пчеловек! Блерио жужжал над Комендантским полем.
«Сильвио вчера – это Блерио сегодня!» – Горький переделал социалистический реализм в социалистическое же соревнование.
«Даешь марсианскую кухню!»– повар Смурый стоял в пикете у богомоловского ресторана.
Тургенев и доктор сидели внутри, отдавшие головные уборы.
Антон Павлович говорил о смеющихся комнатах: всё или ничего?!
Иван Сергеевич полагал: кое-что, в человеческом смысле. В том именно, что за смеющимися комнатами стоят такие же, и в них смеется кофе.
– Смеется и бросает красные пятна на дорогие темно-коричневые обои?! – забежал доктор чуть дальше.
Дальше был мальчик Сережа, генерал Ипсиланти и этнические болгары.
Кто-то подогнал к окнам броневик; с протянутою рукой, где не хватало указательного пальца, Крупская стояла на башне.
– Ленин приспустил панталоны?! – ей кричали.
Татарин подал карточку; Тургенев, не считая нужным руководиться ею, привычно заказал обед, заключив изысканное и сложное меню сыром, фруктами, ликером и черным кофе.
– Мир потому только построен,– Антон Павлович надкусил устрицу,– что некогда что-то захотело есть. Если бы в этом ничто не возник аппетит, Вселенной не существовало бы!
Кофе оказался Горьким – Алексей Максимович от души смеялся, плескался в чашках, щекотил в ноздрях.
– Что связывает вас с Чеховым? – спросил Тургенев доктора.
– Разве что, Книппер,– ответил Антон Павлович на говоре общежития.
Иван Сергеевич слышал о самопожиравшейся женщине, но думал – мусор.
– Что ли, она существует?!
– Ольга Леонардовна,– может быть, слишком близко к лицу доктор поднес чашечку,– замечу, весьма тонкая материя, снедаемая космическим пламенем; она подобна большой пещере, где живет гигантская барсучиха, грезящая о новых отношениях.
– Юродствует, развивая свои экзальтации! – не согласились за соседним столом.
– Она,– из чашки бурно выплеснулся Горький,– самоорганизовавшееся существо, животное или человек частного вида, по образу и подобию которого Бог, собственно, и устроил Космос!


Глава шестая. СЕВШИЕ В ТРОЛЛЕЙБУС

Иван Сергеевич Тургенев объявлен был победителем социалистического соревнования и уехал в Париж.
Сел в поезд и всё забыл.
Всё было ничего: нога не болела, сложившиеся руки расправились, огромный мозг поджался и более не проявлял намерения покинуть пределы черепной коробки.
Обстоятельства, он видел, все более смешивались с людьми – получались обстоятельства-люди и люди-обстоятельства, открыто досаждавшие друг другу. Обстоятельства-люди отбирали вещи у людей-обстоятельств – люди же обстоятельства понижали обстоятельствам-людям уровень умственной свободы.
В доме Обломских кто-то смешал пианиста, горбуна и швейцара: эти три человека, пришедшие в дом порознь, из него выкатились огромным электрическим шаром, и только четвертый, появившийся с электрическим кием, мог разогнать их по трем разным сторонам – при этом не факт, что пианист не сделался горбуном, а горбун – швейцаром.
Первые трое, вместе и порознь, теперь они били электрическими разрядами, а, севшие в троллейбус, разгоняли его до космической скорости.
Экспресс «Санкт-Петербург – Париж» шел через Скуляны, и это обстоятельство взяло Ивана Сергеевича в плен: начальник станции, увидав простоволосого Тургенева, презентовал ему свою неправдоподобную фуражку, а дальше произошел сбой: из соседнего вагона вышла вдова Богомолова – женщина с тенью, обыкновенно дурно кончавшая.
– Типун вам на язык,– она обратилась к Тургеневу. – Я не знала, что вы едете. Зачем вы едете?
Иван Сергеевич забыл, что полагается отвечать в таких случаях; он пригласил ее в свое купе.
Как-то в молодые годы он шел по тропинке в травах и на своем пути увидал человеческий силуэт: оптический обман показывал Ване, что призрачный человек движется в одном с ним направлении – обман же слуховой говорил, что смутная фигура идет ему навстречу.
Смеясь и вместе оставаясь серьезным, Тургенев рассказал о случае Богомоловой.
– Он был с головою или без? – вдова прикинула. – Если с головою – он шел навстречу. А ежели без – то удалялся.
– На плечах,– опрометчиво Иван Сергеевич открыл то, чего раньше не поверял никому,– у этого человека на месте головы был черный квадрат.
– Человек частного вида! – Богомолова присвистнула и притопнула. – Казимир! Пришелец из Квазимира, он вырезал часть его и принес нам на своих плечах! Вам удалось как-то с ним сблизиться – тогда или позже?!
– Позже,– Тургенев оперся на слово,– в наших краях нашли обезглавленное тело. Черный квадрат исчез.


Глава шестая. КАЗАРМЕННЫЙ ЮМОР

Логика общежития линейно вытягивала мысли, причинно-следовательски замыкала в привычном кругу, не дозволяя прорывов к иным очертаниям и фигурам.
Судебный следователь Александр Платонович Энгельгардт, мотаясь по окрестностям Скулян, никак не мог обнаружить голову Ивана Сергеевича с ее роскошными волосами и выхоленною кожей – вместо нее попадались случайные, одна была даже с электрическими розетками вместо ушей: туда следователь вставлял вилку электрической бритвы и слушал успокоительное, похожее на ночное, жужжание.
Тело Тургенева, бесстыдно растянутое, лежало на длинном столе в казарме скулянской железнодорожной станции – ждали попутного вагона-рефрижиратора, чтобы доставить его в столицу.
– Однажды,– рассказывал доктор,– я делал ему томографию – скажу вам, его мозг хранил тайну, в которую не удалось до конца проникнуть.
– Шел Тургенев с ружьем и встретил выродка? – что-то такое Энгельгардт слышал.
– Это был целый выводок выродков,– доктор замахал руками, как крыльями,– натурально Иван Сергеевич пострелял всех, но одному удалось улететь.
– Вы полагаете, этот выродок отомстил?!
Казарма превращена была в подобие морга – ближе к выходу лежала бесформенная старуха с неотмытой кровью на лысом черепе.
– Знаете, кто это? – Антон Павлович ткнул пальцем.
Александр Платонович поймал болтавшуюся на голой ноге бирку.
– Анна Каренина? – он удивился. – Ее, что же, так и не забрали?!
– Петит, аппетит, пиетет,– Антон Павлович просклонял французский глагол. – Можно прижать мысль, но не чувство! Это – Живой труп, Каренина Анна Дмитриевна, шпионка и доверенное лицо Толстого!
Он шлепнул лежавшую по провалившемуся животу, и та с визгом, соскочив со стола, умчалась в дверной проем.
– Она и есть выродок?! – ахнул следователь. – Выходит, это Толстой убил Тургенева?!
– С чего вообще вы взяли, что он убит?– доктор склонился еще над одним бесстыдно растянутым телом. – Вам это продиктовала логика общежития?!
Судебный следователь загородил телом выход из казармы – казарменный юмор?!
– Антон Павлович,– произнес он как можно нейтральнее, – вы не могли бы снять шляпу?!
– Снять? Зачем? – медленно ряженый отступил. – Она у меня не снимается!
Изловчившись, следователь сбил канотье вместе с приставшей к нему личиной.
Под маской Антона Павловича – кто же?!
Стоял Тургенев!
Если бы он не стоял, а шел, легко следователь мог бы определить, с головою он или нет (идет к нему – с головой: идет от него – без!), но Тургенев не двигался.
На плечах у него был черный квадрат!


Глава восьмая. ЛУЧШЕ ГЕРЦЕНА

Копнувши, может статься, чересчур глубоко, судебный следователь вышел, желая того или нет, на новый уровень положений, уже тройных: Антон Павлович оказался не самодостаточен: за ним стоял Тургенев, а за Тургеневым – некий Казимир Квазимирович!
На допросе с пристрастием вдова Богомолова показала, что Тургенев пытался забрать ее в свою среду так, как он забрал доктора и как когда-то Казимир забрал его самого – Иван Сергеевич отключил логику общежития, заполнив окружавшее их пространство неведомыми очертаниями и фигурами.
– Потом, – она рассказала, – Тургенев приспустил панталоны.
– В купе? – переспросил Энгельгардт.  – Он был лучше Герцена?
– Лучше Герцена, но хуже Огарева.
– Где теперь голова Тургенева?
– На плечах.
– Чьих?
Следователь вставил в ухо вдове вилку электрической бритвы; женские контуры сделались невозможными; лайковая перчатка лопнула.
– Тропмана! – буквально женщина затряслась и заискрилась. – Голова Тургенева – на плечах Тропмана!
– Выходит так, – Александр Платонович брился, – Иван Сергеевич в Париж поехал на собственную казнь: Тропман приговорен к высшей мере! Электрический стул или гильотина?!
– Электрический стол – его бесстыдно растянут, а потом запекут с хрустящей корочкой.
Энгельгардт видел руку вдовы: лайковая перчатка лопнула по шву большого пальца, и тот был темно-зеленый у основания и черно-пурпурный на острие.
– Вы тыкали в черный квадрат? Большим пальцем?! – он отшатнулся.
– Да,– черная вдова швырнула бритву под ноги и растоптала тяжелою подошвой. – А сейчас этим пальцем я ткну в тебя!
Александр Платонович впал в отупение способностей.
– Вам это Лев Николаевич сказал, что там недовольны? – спросил он  не в тему.
– Слабые, безалкогольные люди мечтают о новом, как будто оно должно появиться внезапно без малейшей ломки и борьбы между грядущим и отжившим! – тоже не в тему она ответила. – Революции всегда предшествует профанация!
Мысли в голове следователя остановили свое течение: заклинившая все остальные, была мысль: Тургенева казнят в шляпе!
– Иван Сергеевич – не голова, а тело – внушала извне Богомолова.– Шел Тургенев с ружьем и встретил Тропмана! – простоволосый, доктору сообщил начальник станции.
Поднеся ко рту свисток, он дунул, и следователь окончательно забыл, о чем он думал.


Глава девятая. ПРИКЛАДЫВАТЬ КИРПИЧИ

Там были недовольны.
Пустые призраки расшатывали стулья.
Казимир Квазимирович объявил собрание открытым: в президиуме Толстой и Федор Михайлович стучали по хрустальному графину – каждый по своему.
Говор общежития прекратился.
Обстоятельства-люди и люди-обстоятельства похлопали вежливо.
Слово предоставили гигантской барсучихе.
– Новые отношения,– в частности, она сказала,–  предполагают взаимные проникновения материи в дух и духа в материю.
– Даешь экзальтацию! – не удержались этнические болгары.
– Вы уберите спички! – их осаждали этеристы. – Здесь вам не рейхстаг!
От имени самопожирателей выступила Ольга Книппер, интересы низкосраких представлял Бенкендорф.
Таинственный наущатель и мексиканский бог призвали к воскрешению Грибоедова: единогласно – за!
Доставленная из микрокосмоса рвота Пушкина соединена была с выделениями Анны Карениной: инцест воскрес!
Смеялись Зиждитель с Вседержителем.
– Мы, что же, так и будем,– Толстой покачал ситуацию,– этот пошел сюда, тот пошел туда?! До бесконечности?!
– Если строим дом, – объяснил Федор Михайлович,– один к другому нужно прикладывать кирпичи!
– Получится дом для старых баб будущего!
– У них все смешается, – Федор Михайлович показал руками. – Получится Россия!
Россия, собственно, получается тогда, когда каждый идет своим путем, и все движутся в разные стороны.
Там, в квазимире, люди, идущие в разные стороны, строили, каждый, свою Россию: хрустальную, лайковую, квадратную – Россию электрическую, хрустящую, экзальтированную, смеющуюся и воскресающую в вере и плоти!
Один желал Россию съесть и пропить, другой – на ней проскакать, третий – ее натянуть на руку; Россию хотели погрузить во мрак, продать, поджечь, обезглавить, превратить в субстрат, засеять вечным и запустить в межпланетное пространство.
– Кто же пошел, куда?! – спрашивали делегаты друг друга.
– Ленин – на компромисс с Временным правительством,– кто-то знал. – Он взялся реорганизовать Рабкрин, они обещали понизить арендную плату за мавзолей!
Как только истинная Россия будет построена – знали все – в мавзолей поместят новый символ: Анну Каренину; развенчанного Ленина с позором выставят прочь и бесстыдно растянут на столе в казарме железнодорожной станции.


Глава десятая. ДОСТОЙНЫЙ ОТВЕТ

Татарин, возбудивший аппетит в Антоне Павловиче, авиатор Блерио, Алексей Максимович Горький, Ольга Леонардовна Книппер, мальчик Сережа, генерал Ипсиланти с этеристами, этнические болгары с вдовою в Дмитровском переулке (Вера Панова с огнепоклонниками) были одного поля ягодами.
Застывшие маски под разными головными уборами, вращавшиеся в среднем кругу жизни, в определенном смысле, не зарождая новых начал, всё же, они ставили ничего и всё на некий новый уровень положений – и не татарин там стоял за татарином или же Сережа за Сережей, а именно за Сережей стояла Вера Панова, а за нею – Горький и генерал Ипсиланти.
Обстоятельства-люди забирали приглянувшиеся им вещи в свою среду, как берут пустые места в гостиной для заполнения подходящей мебелью.
Говор общежития на уровне сбоя расширял умственную свободу, выводя ее в межпланетное, растянувшееся пространство.
Пианист, горбун и швейцар ехали в троллейбусе.
Герцен выпивал с Михаилом Илларионовичем Гуттузо.
С обезьяньими ужимками коммунист Ренато Кутузов трещал пальцами Грибоедова.
Алексей Александрович Каренин скрывал лицо под чужою личиной; Пушкин прятался у Ивушина, русалка сидела на ветке, полной листьев, цветов и плодов.
Сенатор Степан Федорович Платонов дал достойный ответ Марии Ивановне Спохвал и мог теперь хоть приспустить панталоны.
Таинственный наущатель из персидского посольства довольно потирал руки – судебный же следователь Энгельгардт руками хватался за голову: кто-то поджег Сенат! Он вспыхнул свечою, при которой все читали исполненную тревог, обманов, горя и зла книгу, осветившую то, что ранее скрывалось во мраке.


ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Глава первая. РАЗБУЖЕНА ПОУТРУ

Этнические болгары из Дмитровского переулка, те, что подожгли Сенат, могли поднять руку и на мавзолей; Владимиру Ильичу приходилось быть предельно внимательным – когда же ему предстояло отлучиться, дежурным он оставлял Ивушина или Крупскую, чтобы те наблюдали за посетителями: до поры было спокойно.
Спокойнее делалось даже более, чем хотелось бы: люди наелись, желающих заглянуть внутрь становилось все меньше, доходы падали, и Временное правительство, в чьем ведении мавзолей находился, решило экспозицию расширить: саркофаг подвинули, на выгодные места установили новые экспонаты: черный квадрат и голову Тропмана.
Перекупщики сразу вздули цены на билеты, но это никого не остановило: народ повалил.
Ивушин, Крупская или сам Владимир Ильич показывали  почтеннейшей публике один и тот же фокус, имевший постоянный успех: в черный квадрат погружали голову Тропмана, и из него, невредимый и живой, в шляпе, выходил Тургенев. За ним выходили второй и третий Тургеневы: слаженно они исполняли партийный гимн, после чего обратно заходили в квадрат, и оттуда к зрителям возвращалась голова Тропмана.
Среди посетителей мавзолея можно было увидеть госпожу Вещуньину: придирчиво она оглядывала интерьер, как бы примеряя его на себя; чаще всего она была в обществе человека со смутно знакомым лицом и тучным телом; смертельно напугавший ее однажды, он сделался ей советчиком и компаньоном в делах: Мария Ивановна не знала, сердиться ли на Платонова или быть ему благодарной за это.
Устроившая некогда сенатору едва ли не западню на конспиративной квартире, она забыла об обстоятельстве, не ожидая от пострадавшего ответного хода – но вот была разбужена поутру посыльными, внесшими в гостиную огромный свернутый ковер персидской работы: она развернула: внутри спеленут был человек: Александр Сергеевич Грибоедов!
– Вас же убили, в Персии! – она трогала его, живого.
– Убили Грибоеда! – он смеялся. – Я живехонек!
Странное выражение мертвенности, появлявшееся иногда на его лице, было несоответственно положению, которое они занимали друг по отношению к другу: вовсе он не старался удержать в себе проявлений жизни, но, бывало, он совсем не шевелился и не смотрел на нее. Он смотрел через нее на зарю восхода.
В такие моменты, казалось, его можно было завернуть в ковер и вынести из дома, но Мария Ивановна понимала, как сложно находиться на Земле, когда никто не стоит за тобою: сама она слышала за спиною дыхание Анны и видела ее силуэт в зеркале – Александр же Сергеевич лишен был поддерживающего и прикрывающего ему тылы человека: во время возмущения Александра Ипсиланти Грибоед пал в сражении при Скулянах.


Глава вторая. ПОД ЧУЖОЮ ЛИЧИНОЙ

Давно давший развод жене, Алексей Александрович Каренин не слишком интересовался тем, что поделывает госпожа Вещуньина-Спохвал – он знал: Мария Ивановна пошла туда, а потом пошла сюда. Этого было достаточно.
Она станет старою бабой будущего, смешается с ним и положит начало новой изменчивой России: ему не хотелось этого – своей стране он желал лучшей участи.
Кого же тогда бросили на рельсы вместо нее?!
Так выходило, Дантеса! Лишившийся обеих рук, с раздавленною грудной клеткой, он развлекал теперь посетителей богомоловской ресторации!
Вдова же Богомолова, Наталья Гончарова, жена сенатора Анна Андреевна, Ольга Книппер, еще кто-то пятый, какая-то шестая, восьмая, десятая с разным успехом отвлекали внимание от Анны на то время, когда о ней нужно было забыть, и Алексею Александровичу, лицу ассоциированному, также полагалось поменьше мелькать и даже укрыться под чужою личиной.
В подмененной шляпе он видел в зеркале то Шеврие, то Монигетти: московские французы появились в столице, чтобы открыть в Третьем Парголове фабрику восточных сластей: сахарные головы!
«Построил и забыл,– Каренин думал. – Для вида!»
Он жил по своему установленному своду правил и полагал нормальным, что его с Анною сын – Сережа живет и воспитуется у Веры Пановой, что мировая душа сильно смахивает на некую Инессу Арманд, а та – на барсучиху, что у знакомых ему дам вместо предписанного им органа установлена электрическая розетка, и то, что, покидая богомоловскую ресторацию, он, вместо своей, унес сразу две чужие шляпы – Шеврие и Монигетти,– но он решительно не понимал, как можно раскрашивать статуи, приспускать панталоны, принимать Ланского за нового Пушкина – и фабрику по выработке хрустальных графинов – реорганизовать в кондитерское производство.
Некоторые, Каренин знал, убеждены были, что временами и он подменяет в отлучках Ленина – это было нормально.
Другие думали, что он – форма, сюжет, ширма – и это было нормально.
Третьи доказывали, Каренин, дескать,– меренги, арендовать и прения – это тоже было нормально.
Люди забыли, что он ходит на протезах, и в Институте экспериментальной медицины подумывали вернуть ему настоящие.
При условии: он должен был запустить эту чертову фабрику!
У себя в гардеробной он долго выбирал из двух шляп –  одну надел, вторую уложил в шапокляк и взял с собою.
Выйдя из дома, он направился к остановке троллейбуса.
Возможности позволяли ему арендовать весь, целиком, но в этом случае нежелательные, могли вспыхнуть прения.
Внутри ели меренги.


Глава третья. РЕОРГАНИЗОВАТЬ ГРАФИН

Если Петербург был самым умышленным и самым фантастическим городом в мире, то Третье Парголово было самым фантастическим и умышленным его пригородом: здесь были такие глухие уголки, где не слышали даже раскатов грома; обыкновенно люди не помнили родства – а в самый факт действительности как в незыблемую реальность, при всем желании не могли войти двое, чтобы одинаково что-то измерить или вынести одну сумму.
Где-то далеко стучали железные молотки; он шел сквозь ельник, а потом – по полыни.
 Ели исполнены были из шороха.
Плотных-Носков появился и тут же исчез – Алексей Александрович отогнал безобразие: в церковных книгах это существо не значилось.
– Кого привезли? – тем временем русалки окружили водителя и кондуктора.
– А Грибоеда, – им отвечали подзабывшие родство троллейбусные.
Включилась и выключилась, на основании прошлых движений и обстоятельств, судьба повторений: поднял и уронил голову механик Тропман, плюнулся вишневой косточкой и проглотил ее Пушкин, Анна Каренина упала под колеса Дантесу и поднялась невредимая, Ленин вошел и вышел из состава Временного правительства, Зиждитель распался на составляющих его божков и снова собрался во Вседержителя.
Вся внешность Алексея Александровича являла признаки летней вислоухости: в спортсменском костюме, он был под соломенной новомодной шляпой, с защепом и с голубою ленточкой над в меру провисшими полями.
– Хотите, – говорил он всем своим видом,– я покажу душу под микроскопом или сообщу вам разумение кролика, от пуза накормив морквою?!
Его пыталась запутать малознакомая обстановка – Алексей Александрович не поддавался и сам путал обстановку.
Думали, идет академик Павлов брать генетический матерьял и лечить  сальварсаном: время было такое.
Время было обедать и принимать сальварсан: старые бабы будущего, приложив ко лбу козырек из пальцев, высматривали, не пылит ли дорога?
– Творога? – по старости многие недослышали.
Они (из будущего) отличались от современных тем, что вместо предписанного им органа самоуправления имели на соответственном месте врезанную электрическую розетку.
Они готовы были дать много электричества, которое в будущем предстояло взять.
Методом тыка!
Для этого нужны были мужики с вилками на длинном шнуре, но таковых не знали.
Единственный такой, вышедший из стен Института экспериментальной медицины, убит был персами.
Грибоед!


Глава четвертая. АРЕНДОВАТЬ ФАБРИКУ

Если бы удалось доказать, что Грибоедов и Грибоед – суть одно и то же лицо и тело, а потом доказать, что не один из них был убит, а, напротив, другой жив и способен к спариванию, то и дело с концом: электричества хватило бы на целую фабрику!
Любого мужчину, приезжавшего в Третье Парголово, старые бабы будущего принимали за Грибоеда до тех пор, пока он сам себя не развенчивал: очередь была Алексея Александровича.
«Собственно, почему они старые? – прикидывал Каренин. – Заждались, что ли, светлого будущего?!»
Он помнил, что возвратившись из Космоса, где она установила контакты, Анна надела ему на ночь переходник, благодаря которому соитие их сделалось, наконец, возможным после многих лет холостого брака. Анна, называвшая себя уже старою бабой, понесла: родился Сережа, первый в стране электрический мальчик.
Ленин планировал через него прокрутить свой план ГОЭЛРО, чему препятствовал Рабкрин – это была уже другая история.
Истории, впрочем, все были перемешены.
«Арендовать фабрику!» – себе напоминал Каренин.
Он, убедившись, что его никто не видит, снял шляпу Шеврие и из шапокляка вынул головной убор Монигетти.
В таком виде, разумеется, он не мог подменить Ленина, но мог попытаться взять на себя функции Грибоеда.
Прекрасно французы различают русских по лицам – русскому же все французы на одно лицо: в приехавшем обитатели Третьего Парголова видели француза, но в этом французе обитательницы почуяли Грибоеда.
«Из двух шляп, – внутри себя посмеивался Алексей Александрович,– нужно выбрать б;льшую, чтобы удобно под нею вынести с фабрики сахарную голову!»
Он все еще не понимал, как можно фабрику графинов превратить в кондитерскую, но Грибоед должен был помочь ему преуспеть.
«Люди для так называемой жизни и люди для разовых предъявлений,– писал, раздвигая ветки, полные плодов и листьев, свою книгу Алексей Александрович  Каренин,– люди для умолчания, для контраста и логики общежития,– от русской мысли переходил он к мысли французской,– и для нарушения логики! Люди для контрапункта и катарсиса,– он, Монигетти, прорывался сквозь тонкие материи,– для заполнения места, еды и питья! Самопожиратели! – упадал он в персидскую вязь. – Книппер-Космос и Квазимир Каземирович, сам в себя переходящий! Горький в кофейной чашке!»
Со всеми ними ему предстояло находить общий язык, жесты, телодвижения, мимику, координировать действия и синхронизировать физиологические процессы.


Глава пятая. ПОСЛЕДНИЙ ПРЕДЕЛ

Когда-то, еще в семейные свои годы, на природе Алексей Александрович назвал ворону ****ью: был страшный скандал: Анна грозилась уйти к Вронскому, Сережа бегал, как потерянный, англичанка рассорилась с экономкой, малину варили без воды, приехал Толстой и стучал палкой в пол.
Ивушин тоже называл ворон ****ями, но Пушкин относился к этому с пониманием.
Ивушин, тоже Александр Сергеевич, отрастил баки и ногти – он надевал пушкинскую шляпу, ехал по вызову в мавзолей на Дворцовой, и там, в полусвете, уже трудно было определить, Ленина он подменяет или Пушкина. Если в саркофаге он поджимал ноги, думали, это – Каренин.
Когда в мавзолее появились черный квадрат и голова Тропмана, Ивушин помогал Крупской подключить их к розетке, следил за выполнением правил технической безопасности; с легким гудением Крупская давала нужное количество электроэнергии.
Тургеневские проекции, заключенные в черном квадрате, прибегали к приемам, по которым сразу можно было определить, что они давно друг друга знают и что отношения между ними – самые близкие.
Голова Тропмана иллюстрировала непреложный факт: механика умственных процессов установила последний возможный предел, дальше которого никакая наука в изучении духовной жизни пойти не может; к голове подведены были электрические провода, и нужные участки мозга подсвечивались.
– Так уж не может?! – вроде как от лица посетителей спрашивал Грибоедов.
– Последний предел,– разъяснял прислуживавший Ланской.
– Так уж и последний?! – ехидничала Мария Спохвал.
– Последний и решительный,– стоял генерал на официальной точке зрения.
Фыркая, Вещуньина ретировалась и уводила Грибоедова.
– Ворона, ****ь! – негромко произносил Ивушин.
Когда-то, помнили, она накаркала превращение Ольги Леонардовны Книппер, и та, в самом деле, таковому подверглась: ее, взявшись пальцами за множественные точки тела, бесконечно, во все стороны, растянули этеристы – да так тонко, что она, распространившись, целиком окутала Землю, превратившись в женщину-Космос, и даже составила конкуренцию мужскому Космосу; Ольга Леонардовна, впрочем, была существом самопожирающимся, да и Казимир Квазимирович не прочь был по-хорошему ее стянуть – так что последнее слово здесь еще не было сказано.
Известная актриса, Ольга Леонардовна приехала в Скуляны и там выступила перед турками, чем вызвала возмущение Ипсиланти – генерал дал команду своим этеристам, и те раскатали ее в космическое тесто.
Позже Казимир Квазимирович вырезал из этой субстанции известный квадрат неясного и даже темного назначения.


Глава шестая. ПРОСТО СЛОВА

«Все мы вышли из черного квадрата!»– любили приговаривать живые трупы, всяческие самопожиратели, выродки и пустые призраки.
Яков Сверлов ходил с электрической дрелью и, где было возможно, высверливал нечисть: такая у него была работа.
Живой труп Каренина Анна Дмитриевна, за которой Яков давно охотился, возникшая из прошлых движений и обстоятельств на уровне повторений, появлялась иногда в самый неожиданный момент как проекция Анны Аркадьевны Карениной, как Анна Аркадьевна постаревшая и превратившаяся в старую бабу будущего.
Яков терялся: которая это Анна: грядущая или отжившая: Анна-революция или Анна-профанация?! Чаще всего она была под вуалью, но если женщина шла с Грибоедовым, он знал, это – истинная; если же он видел ее с Грибоедом – это была поддельная!
Грибоедова, впрочем, тоже затруднительно было отличить от Грибоеда: погибший в Персии, как и павший при Скулянах, были одной комплекции, оба носили очки без стекол, увлекались мексиканской кухней и с Блерио летали на моноплане.
Жить полноценно можно было только, если все это забыть, не держать в своей голове, а в чьей-нибудь чужой – и извлекать строго по назначению: именно так писал в своей книге, замаскированной под кулинарную, краснолицый Александр Иванович Герцен, и коммунист-художник Ренато Кутузов иллюстрировал его мысли картинками от Наполеона до наших дней.
Он рисовал большую обезьяну, русалок, женщину-барсука, космическое пламя над Сенатом, победителей социалистического соревнования и мировую душу.
Читая книгу, государь просматривал картинки.
– Что это? – иногда он спрашивал.
– Инженер связывает ритмы в машину,– ему объясняли знающие.
– А это?
– Пчеловек доставляет мед,– ему объясняли.
– Ну, а здесь?!
– Просто слова,– объясняли. – Воздушные замки, построенные из слов.
Частично книга была написана на языке рабочих.
– Здесь слово «хозяин» означает «обезьяна»,– комментировал Бенкендорф,– а слово «шеф» – «вагон»!
– Александр Сергеевич Грибоедов-Пушкин – кто такой? – государь рассматривал в книге не ту страницу.
– Муж Нины-Натальи Гончаровой-Чавчавадзе,– Бенкендорф затрясся, и государю показалось, что тот едет.
Сильно царь оттолкнул шефа жандармов – тот откатился, спиною ударился о колонну и покатил обратно на монарха: он был на колесах!
Широко Бенкендорф расставил ноги, и между колесами было достаточное расстояние – государь перекрестился, жизнь представилась ему со всеми прошедшими радостями. Когда же середина между колесами поравнялась с ним, государь, вжав в плечи голову, упал под главного жандарма на руки и легким движением, как бы готовясь тотчас встать, опустился на колена.


Глава седьмая. КТО ЛУЧШЕ?

– Давайте лучше я напишу про государя! – у Гончарова отнимал перо Тургенев.
– Я лучше вас напишу про Бенкендорфа! – спорили Каренин и Ивушин.
Закрытая информация хранилась в голове Тропмана, и код доступа был у Ланского: он, новый Пушкин, женатый на Гончаровой, через Ивушина получал инструкции от старого Пушкина, который у Ивушина скрывался от кредиторов: государь принял долги поэта на себя, но кредиторы не могли требовать деньги у монарха, а потому продолжали иметь претензии к Пушкину.
Каренин под видом Монигетти арендовал графинную фабрику – под видом же Грибоеда он должен был сойтись с Карениной Анной Дмитриевной, но со дня на день откладывал по понятным причинам.
Фабричным предоставлялось общежитие, и Алексей Александрович посчитал возможным для себя поселиться вместе с рабочими, чтобы изучить их язык и нравы. Свои телодвижения рабочие делали в единых ритмах с работницами – инженер связывал ритмы в машину, которая заправлялась смесью меда и свеклы: машина отливала сахарные головы и частично торсы. На очереди были конечности, и после их создания уже можно было думать о сборке.
Должен был получиться сахарный человек – во многом это стало неожиданностью для самого Каренина: каким он выйдет?!
Говор общежития выводил проблему в растянутое пространство.
Алексей Александрович сошелся с десятком женщин – некоторые перегорели, но электричества жизни хватило для полукустарного производства.
«Нельзя ли на территории фабрики провести казнь осужденного?» – официальный пришел запрос.
Отливочная машина, выделывая головы, гильотинкой отрубала их от липкой массы.
Инженер связывал ритмы в машину, но никто не считал его за композитора, а машину – оперой.
К обезглавливанию приговорен был горбун; пианист с раздутым лицом сел за инструмент; швейцар по счету впускал зрителей.
Из горбуна должен был выйти труп, годный для науки и подтасовок.
У пианиста оказались лапы копателя.
Швейцар был Капитоныч.
В последний момент перед исполнением, взмыленный, прискакал гонец: государь смягчил наказание: вместо головы осужденному предписывалось отсечь горб.
Уже на эшафоте красный рот ему был заменен на неприятно припухлый; клыкообразные зубы – на нехорошие, редкие, а чистый открытый лоб на угреватый и низкий: манипуляции на глазах зрителей проделал один из Тургеневых.
Не спеша пианист натянул перчатки.
– Вместо валенок! – смеялись рабочие.


Глава  восьмая. БЕЗ НАРОСТОВ

Прежде Капитоныч служил в доме – он схватил руку Каренина, чтобы целовать ее, и Алексей Александрович спросил о своем сыне: ладит ли он с Варенькой в Дмитровском переулке?
Сережа, выяснилось, стал совсем этническим болгарином, огнепоклонником, бросает на обои красные пятна – давеча у Крупской откусил палец и обмазал броневик своим генетическим матерьялом.
– Я слышал, – Каренин вспомнил, – в голове он держит план ГОЭЛРО?
– Он держит план ГОЭЛРО в голове и в горле, – Капитоныч бросился открывать дверь и впустил Огарева.
– Приехал на собственную казнь,– заволновались в публике. – Безалкогольный!
Действительно это был безалкогольный, облегченный вид Огарева, без тяжелых мешков под глазами, тройного подбородка и ракушечных наростов на шее.
Никем не остановленный, он пробрался к горбуну и с ним стал позировать фотографам.
– Я  слышал, – чуть визгливо Алексей Александрович продолжил, – Сережа разработал электрический кий, насквозь пробивающий любую фуражку и шляпу?!
– Это так, – Капитоныч занервничал: дама из публики показательно принялась пожирать себя, – но этот кий покамест не пробивает фуражки начальника станции.
Тем временем прилюдно горбун и Огарев обменялись головными уборами.
– Ежели таким кием,– крепко швейцара Каренин теперь держал за баки, – ударить по стене… по спине, – он исправился, – что будет?
– Вполне, – даже как будто радостно отвечал прислужник,– может вырасти гроб… горб!
Бессмысленные наряды дам в публике говорили о том, что общество интересуется более выводами, чем доказательствами; бережно Огарев снял бекешу и перевесил ее через стул: знаменитый торс Родена, доставленный из Парижа, оказался с заметным искривлением спины!
Плотных-Носков в башмаках с длинными, загнутыми и набитыми паклею носками, на конце которых привязаны были колокольчики, помог горбатому удобнее приладиться в колодках. 
Резко Плотных-Носков дернул за веревку: ужасное стальное полотно, сверзившись с высоты, сделало свое дело: отвлеченное содержание жизни, утратив разом эфирную свою природу, красным пятном размазано оказалось по стене.
Пианист снял перчатки, машина распалась на ритмы, опера – на отдельные партии, снова сдунулись лица; Алексей Александрович проводил Капитоныча до троллейбуса.
– Троллейбус – что такое на языке рабочих? – умный старик спросил.
– На языке рабочих троллейбус – транспортное средство.
– А черный квадрат?
– Художественное средство.
– Ну, а троллейбус в квадрате?!
– Средство художественно-транспортное! – Каренин ответил.


Глава девятая. НОВЫЕ РИТМЫ

В Петербург завезли из Парижа знаменитые торсы Родена, но выставленный в Третьем Парголове образец оказался с горбом – кто-то в дороге от души прошелся по нему электрическим кием.
Акция, однако, послужила хорошею рекламой железнодорожным фуражкам – именно в таких, от начальника станции, расхаживали теперь многие мужчины и даже дамы.
Мыслей под форменным головным убором оказалось две: кому назначены двести рублей и кто, собственно, эта вдова?
Когда Алексей Александрович примерил необыкновенного цвета головной убор, чье-то встретившееся ему по дороге довольно полное тело представилось ему грациозным: фуражку он оставил на семафоре.
В Третье Парголово пришли новые ритмы – прежде красноротые, обыватели ходили со ртами, неприятно припухлыми: в пригород потянулись дантисты.
Требовалась внешняя убедительность – пусть даже за нею ничего не стояло бы: так говорила ему логика общежития.
Перепачканный копотью слесарь водил напилком возле машины.
В том месте пространства, где высота сливалась с далью, возник моноплан Блерио.
Встретившись с замысловатым взглядом хозяина, слесарь утвердился в своем подозрении.
На бреющем полете Блерио посып;л Третье Парголово персидским порошком от клопов.
Решительно в диспозиции не было ничего от железной дороги, за исключением отдаленного семафора, но обоим – Каренину и слесарю – представилось, будто бы слесарь то ли пьян, то ли закутан от сильного мороза, а Каренин словно бы придвигается задом.
У выхода к Алексею Александровичу подошел догнавший его человек в фуражке начальника станции.
– Вы оставили двести рублей. Потрудитесь обозначить, кому вы назначите их?
– Вдове,– ответил Каренин, пожимая плечами. – Я не понимаю, о чем спрашивать.
Действительно теперь все было ясно.
Рабочий не должен был называть его обезьяной.
«Каренин-Каренин!» – в глубине себя Алексей Александрович мечтал о двойном гражданстве.
«Не о персидском же подданстве!»
«По капле выдавить из себя Грибоеда!» – он вспомнил в лесу.
«Названное возникает, а упомянутое служит»,– проникался он спокойствием к фактам.
Он радовался, когда факт, как бы мелок он ни был, служил новым подтверждением его миросозерцания, но нимало не смущался, когда в нужную минуту не умел найти ему надлежащего места.
Если факт возникал.


Глава десятая. ШАГ ВПЕРЕД

– Что, если вас назначат Верховным хранителем герба и гимна?
– Я, – плевался Алексей Александрович комочками слов, – поменяю их местами: никто не заметит! Из герба я уберу паровоз и вставлю троллейбус; гимн станут играть на мотив «Камаринского», а вместо слов пошли вы в зад – велю петь в зобу дыханье!
– А если бы лес был сыр?
– Просушил бы и съел!
– Отчего глохнет Противоположный сад?
– Слишком громко играет оркестр!
– Первое время каждый шаг будете покупать, – наконец его предупредили.
– Усилием,– догадался Каренин.
– Встань и иди! – сказали.
Определенно, просвечивало Начало, оно предшествовало всему и оттого было недостижимо.
Растянутый на столе, осторожно Каренин поднялся – в Институте экспериментальной медицины его поставили на новые ноги.


ЧАСТЬ ПЯТАЯ
Глава первая. ГАСАНОВСКИЕ ПРОТИВОРЕЧИЯ

Растянувшееся пространство временами сжималось, выталкивая из себя говор общежития: в чем проблема?!
Казимир Квазимирович стоявшую перед ним задачу решил: стянул Ольгу Леонардовну Книппер, и женщина-Космос приобрела-таки некоторые человеческие очертания – теперь он должен был отучить ее от вредной привычки самопожирания.
Женщина-мировая душа, в свою очередь, после многочасовых переговоров с Лениным и его заместителями тоже стала более открытой и человечной – непостижимая в прошлом барсучиха из неведомой пещеры, все более она приобретала вид некоей Инессы Арманд, женщины-друга и соратника.
Анна Аркадьевна Каренина, все еще продолжавшая жить под именем Марии Ивановны Вещуньиной-Спохвал, давно забыла перешедшего в  католичество и даже избранного Римским папой Вронского – близко сошлась с ковровым Грибоедовым и вместе с Анной Андреевной (женою Платонова) и бедною вдовой из Дмитровского переулка (Варенька, Вера Панова, болгары-огнепоклонники, поджог Сената) писала детскую книжку с картинками.
Каренина Анна Дмитриевна, живой труп Толстого и нюхавшая табак старая баба будущего, пока еще не могла найти себя в новой повседневности, нередко вступая в противоестественные связи и обстоятельства: острее других в себе она чувствовала Ивушина – впрочем, успешнее всех по каплям она выдавливала его из себя.
– Вы аккуратнее там, – стучала ей в дверь Надежда Константиновна Крупская, – не выдавите, часом, с Ивушиным Пушкина!
Вдова Богомолова с Натальей Гончаровой в хрустальных графинчиках искали третью ипостась Бога и нашли: герценовская, мексиканская, революционно-кулинарная: Гуицли-Похтли!
– Если изменить мнение, – говорил о Книппер и Арманд Казимир Квазимирович, – будете от них в полнейшей безопасности!
Так гасановская Россия вступала в противоречие с Россией-женской.
Россия-женская говорила быстро, отрывисто, проворно переставляла большими руками стаканы, чашки, позвякивала ложками, словно торопясь куда – она открывала и завертывала кран у самовара и в то же время перебегала глазами-озерами с предмета на предмет.
Гасановская же Россия, подобно г. Гасанову, была скорее склонна к каламбурному мышлению, то есть к мышлению по пути не логической или фактической связи между мыслями и фактами, а звукового сродства между словами.
Гасановская Россия, вся созданная покровительством, с выражением глаз наглым и вместе заманивающим, переводила дух звонкою нотой.
Россия-женская, затянутая в жесткий лиф с узкими рукавами, стремилась до конца высказать протест против своего прошлого, как женщины.


Глава вторая. ПЕРЕОДЕТЬ В МУЖСКОЕ

В воздухе разлита была прохлада: то живительная, то мертвившая.
Факты скорее пропадали, нежели возникали.
Встречные предлагали Ивушину выпить или закутаться от сильного мороза и при этом бесшумно надвигались задом; определенно, в мужчинах сидел подстрекающий Грибоед.
Еще до появления у него Пушкина, Александр Сергеевич Ивушин оборудовал себе аллейку (салям алейкум!) на манер таковой в Тригорском – с белою медицинской скамьей под тремя вязами, желтыми листьями и всем, необходимым ему, остальным:  здесь мог он укрыться от назойливых.
Внутри женщин нередко Ивушин наблюдал себя.
– Детализация обязывает! – Ивушину давали понять.
Главное было не увязнуть: факты по мере исчезновения оставляли свободные места, и женщины, топоча, стремились собою подменить факты.
Женщины копировали его привычки, перенимали манеру поведения, вставляли в разговор его словечки, подражали в пристрастиях – Анна Андреевна, жена сенатора, сочиняла стихи, какие мог сочинить только он, зовущие к богато сервированному столу и пышно разобранной постели; живой труп Каренина Анна Дмитриевна писала его почерком и говорила с ивушинскими интонациями, а Наталья Гончарова и вдова Богомолова, как и он когда-то, оторвали от себя вцепившегося в них человека, и этот человек утонул.
– Вылитый я,– хватался Ивушин за что можно было, встречая Ольгу Леонардовну Книппер-Космос,– вот только переодеть в мужское!
В прошлом мировая душа и барсучиха, некая Инесса Арманд, впрочем, считала, что это именно Ивушин и никак не наоборот, перенял ее манеру тереться лицом о шею и плечи Ленина; Мария же Ивановна Спохвал (Анна Каренина) вообще была вся новая и дорогая, как комната, а в ней – нарочно устроенный диван, вроде биллиарда, для ползания.
В каренинской России (от Анны) не было места для Пушкина.
Когда Грибоедов возвращался из Персии, он повстречал лафет, который тянули изможденные лошади.
– Кого везете, братцы? – Грибоедов снял шляпу.
– А Пушку,– отвечали служивые.
Этот, известный ему факт, никак не мог Ивушин органично расположить среди прочих фактов и заменивших их женщин так, чтобы упомянутый факт подтвердил или опроверг какие-то пушкинские положения.
Факт уходил – на его место устремлялась женщина.
Ивушин знал, что двести рублей, которые Каренин передал вдове раздавленного сторожа, по ошибке отдали вдове обезглавленного (в свое время) Богомолова, и вот теперь вдова сторожа, судя по всему, топоча, стремилась наверстать упущенное.
Это она в разных обличьях, возникая здесь и там, задом надвигалась на Ивушина, предлагала выпить с ней, а после – закутаться от мороза.


Глава третья. ПЕРЕПЕЛА В ОВСАХ

Инкогнито антипапа Анаклет бродил по России.
Он избирал себе любимцев в тех редких существах, которые в изящном видели абсолютную цель бытия.
С женственным, неверным лицом на шляпы и штыки вешал он пучки иммортелей.
Пушки редко бухали в потемках, обогащая память звуками, но не образами.
Антипапа не расширял сознания, он лишь запутывал настроение времени – его высокие, отороченные черным бархатом калоши не жали, а веселили ногу и делали как бы пионерскую разведку в неведомые дебри (дерби) нравственности без божественных приказов, вообще без короткой привязи, остающейся в руках какого-нибудь верховного авторитета – небесного или земного, церковного или светского.
В церкви пели причастный стих, все мертвецы на скорую руку составлены были из разрозненных частей – причем, взяты были первые подвернувшиеся головы, руки, ноги – все это облечено было в первые попавшиеся костюмы разных стран и эпох.
Священник тихим голосом служил вечерю, один певчий отвечал ему, тревожно трепетали клир и притч: мучили Анну: выявить ее задние мысли!
– В троллейбус, – Анна свидетельствовала, – запрягли лишнюю лошадь, ибо дорога раскисла, и подниматься на возвышение или спускаться с него сделалось затруднительно.
Младенец мужского пола разверзал ей ложесна.
Всегда мертвые глаза Ленина блестели: перепела в овсах.
Издалека антипапа заметил направлявшегося к нему человека в длинном пальто и надвинутой шляпе, с руками в карманах, как зверь в клетке быстро поворачивавшегося, в котором внимательный взгляд мог различить признаки семитического, хотя и не резко выраженного типа: Вронский!
– У меня к вам дело, – сразу он начал, такой спокойный, как будто был предводителем, – хочу выложить его без дальнейших околичностей, если вы готовы отнестись к нему просто и серьезно, как оно этого заслуживает, не перенося на него произошедших между нами год-полтора трений!.. Пускай ее – да так и лучше! – отвлекся он на Анну.
– Дайте ей уйти в мире… ради меня, – Анаклет склонил голову.
Назвавший Вронского монсеньором, сразу он произвел его в кардиналы.
Сильное изящество сделалось заметно в толпе.
От Анны во все стороны волнами стала распространяться новая, изящная Россия со множественными завитушками, кружевами, лентами, бантиками: мелькнули розовые ботинки, кружевная берта, гипюровые тюники, еще что-то – все это порознь представляло абсолют, бытие и цель, но отчего-то никак не способно было сплестись вместе в кадрили или в мазурке.
Наружно подчиняясь весело-громким крикам, в каком-то липком сиропе, Вронский уезжал – на привязи, конец которой оставался в руках антипапы.


Глава четвертая. ДЕМОН

– Тогда еще не было этой фабрики? – Пушкин устроился поудобнее.
Ивушин иногда брал его с собою и усаживал на скамью.
– Была фабрика графинов, – Ивушин вспомнил, – любовь, комсомол и весна!
– Любовь – абсолют, – легко соотнес Пушкин. – Комсомол – бытие. Цель – весна! Но кто, скажите, раздавил сторожа? В какой России все вы живете? И почему этот тонущий цепляется подряд ко всем?
За время, проведенное у Ивушина, порядком Пушкин отстал от переменчивых реалий.
– Вы, – мягко попытался Ивушин ввести в курс поэта, – спрашиваете меня о трех фактах абсолютной любви, напрочь исчезнувших и даже изгладившихся из памяти: на месте кто раздавил сторожа теперь находится Ольга Леонардовна Книппер; место почему цепляется тонущий заняла Инесса Арманд; пространство же в какой России принадлежит Анне Карениной.
– Топоча? – Пушкин понял. – Комсомольским бытием по весенней цели?!
– Вронский, – возвратился Ивушин к теме, – было во всем этом увяз, потом отвердел, возникли трения, которые следовало преодолеть, и это – непреложный факт, еще никем не оспоренный… вот, разве что, вдова сторожа…
Она надвигалась на него, неизвестно как проникшая на охраняемое пространство.

………………………………………………………………………………………………

– На два куска! – позже писал Пушкин.
Ивушин лежал поперек аллеи, разрезанный точно по талии.
«Теперь, – Пушкин подумал, – ноги Ивушина, пока они теплые, можно пересадить тому, кто в них нуждается».
Сплетались ли эти ноги в кадрили или в мазурке, жали ли этим ногам когда-нибудь тесные туфли, вообще, до Ивушина, принадлежали они, может статься, топотавшему изначально – эти вопросы-младенцы не раздирали до поры ничьих ложесен.
Вполне ивушинские легкие пригодны были для утонувшего человека, а пальцы годились для пианиста или копателя.
Женщины, ранее ощущавшие в себе Ивушина, беспокоившее их ощущение испытывать прекратили: испытание завершилось.
Возвратившись на Мойку, Пушкин засел за отчет государю: более кредиторы не беспокоили.
На Мойке меняли решетку, он же мог, наконец, вынуть изо рта чужой, тургеневский, палец: микрокосмос распался: двойника в старом смысле более не существовало – переходник теперь давал ход в обратном направлении: не Ивушин – Пушкин, а Пушкин (при желании) – Ивушин!
Несколько жали туфли – Пушкин стащил штиблеты и выковырял въевшиеся между пальцами серебряные пластинки.
Топоча, комсомольским бытием, по весенней цели, Ивушин, терпкий, бежал над грешною Землей.


Глава пятая. ПЕРСТ ГЕРОЯ

Анну вынесли из церкви, уложили на подводу и повезли в сторону Лавры.
– Кого везете?
– Марию Ивановну Спохвал.
Составленная на скорую руку из первых подвернувшихся частей, она лежала вся в кружевах, гипюре, лентах, завитушках и бантиках – бело-розовом кипении всех форм и расцветок: хоронили Россию!
– Рано хороните! – хорошо экипированный конный отряд налетел на процессию, разогнал гасановцев: этеристы, генерал Ипсиланти!
– Возмутительно! Просто возмутительно! – спешившись, он разбросал клейкую мишуру, помог Анне подняться: она была пьяна вином возбуждаемого ею интереса.
– Меня хотели положить на место факта так, чтобы оно не казалось пустым, – позже объяснила она генералу, – а факт присвоить и в дальнейшем распорядиться им к собственной выгоде!
– В России от вас, каренинской России, дескать, нет места Пушкину, – что-то подобное Ипсиланти слышал, – или: топотавший изначально да промчится по рельсам?!
– Это не факты, – отмахнулась Анна, – а лишь предположения и пожелания – отвлекушечки! Факт, что в Третьем Парголове на деньги персов пущена фабрика кондитерских изделий!
– Станут делать пахлаву, – ухватил Ипсиланти. – Персы почище турок!
– Они соблюдают все гигиенические предписания, – согласилась Анна, – но дело не в этом: их изделие – пахлава нашей российской глупости!
Ей трудно было говорить: младенец разверстал ложесна.
В овсах блестели ленинские перепела.
Быстро в клетке поворачивался зверь: антилопа.
Куда антилопа с похвалой – туда и антипапа с пахлавой: слова ни к чему не обязывали: обязывала слава!
Овеянный ею, боевой генерал Ипсиланти разверзал ложесна бытию, но верткое бытие кувыркалось у него под руками: низ становился верхом, верх – низом, и разверзающий перст героя оказывался у бытия во рту.
Дома, у себя в каренинской России, Мария Ивановна Вещуньина-Спохвал первым делом распорядилась вынести прочь из квартиры все гасановское: уже раскатанное до толщины бумаги слоеное тесто, очищенные от скорлупы орехи, сахар, масло, лимон со специями.
В унитаз слуги вылили розовую воду.
Как это все попало сюда?
Самолично Мария Ивановна раскромсала селедку, порвала луковицу и брызгала уксус.
– Александр Сергеевич, – доложили. – Грибоедов. Он принес!
– Грибоедов или Грибоед?!
– Кто их разберет? – отвечали. – В очках без стекол. Липкий.


Глава шестая. КРАСНАЯ ПОЛОСА

Изначально топотавший промчался по рельсам!
Цензура наложила запрет на сообщение – путей, однако, было не перекрыть, и новость передавалась воздушно-капельным путем.
Шел дождь, летал Блерио, уже начинала ощущаться нехватка фактов, а тут вдруг – подарок: промчавшийся по рельсам раздавил сторожа!
На два, четыре, шесть, двенадцать кусков: количество множилось!
Зашевелились балаганные каннибалы: буррито со сторожем, сторожевая сальса: благосклонно Александр Иванович Герцен взирал: кулинарный мексиканский бог, Гуицли-Похтли!
В троллейбус запрягли лишнюю лошадь – дорога раскисла, тащить было тяжело, и главное было не увязнуть.
Три ветви власти: ленинско-большевистская, парламентско-президентская и никем не упраздненная монархическая – пытались, как могли, отвлечь политикой, вопросами экономики, строительства, здравоохранения, вопросами даже загрязнения окружающей среды – народ, однако, тяготел к гасановщине.
Люди подмигивали, ухмылялись, ерничали, фиглярствовали, скоморошничали: в гасановской России не было места для Пушкина.
Подобно тому, как Ивушин в свое время выдавал себя за Пушкина – Пушкин состроил из себя Ивушина, в России для которого всегда находилось место.
Публику интересовал изначально топотавший, и Александр Сергеевич, избегая говорить об условно раздавленном, говорил о том, что конструировать литературное произведение куда сложнее, чем его сочинять, ибо конструкция всегда требует рельсов, а сочинение просто по ним катит.
– Изначально топотавший, что ли, – конструкция? – медленно в публике созревало.
– Изначально топотавший – конструирующая конструкция.
– Ну, а сторож? – кто-нибудь провоцировал.
– Сторож – обструкция! – Александр Сергеевич вытягивал руку.
Это было смелое пушкинское положение, вразрез идущее (катящееся по рельсам) со всем укладом николаевской России.
Царь, понятно, был Николай, президент – Николай Обезвозжин и даже Ленин к тому времени вернулся к раннему своему имени: Николай.
На Мойке меняли решетку – вместо нее возводилась конструкция.
Все было разрыто, и Александр Сергеевич, возвращаясь поздно, нередко б;хал в потемках.
Встречные пугались, некоторые падали в воду.
Кто-то непременно тонул.
Матросики на катере с Инессой Арманд на носу размахивали баграми.
Пушкин входил к себе: от камина, в котором, подобно горке расплавленного золота, тлели угли, через весь кабинет, вытягивалась красная полоса, придававшая тонувшей в сумерках комнате, некое фантастическое добавление.


Глава седьмая. ДВЕ НАРУЖУ

Николай Ленин объединил мертвецов, и мертвецы-ленинцы вели агитацию в массах.
Александр Сергеевич Грибоедов, скорее живой, чем мертвый, и Александр Сергеевич Грибоед, скорее мертвый, чем живой, успешно дополняли друг друга: один разливал прохладу живительную, другой – мертвившую.
– Сначала окунаем во вторую, а потом – в первую! – показывали они фокус на кондитерской фабрике, и пахлава выходила лучше некуда.
Грибоед вел агитацию среди рабочих, Грибоедов незаметно выносил продукцию, и как-то раз его остановил сторож.
– Иди лучше сторожи брата своего! – Александр Сергеевич огрызнулся.
– Я непременно убью тебя! – пригрозил сторож.
– Если ты протянешь руку, чтобы убить меня, – на это отвечал Грибоедов, – я пущу паровоз, чтобы он раздавил тебя!
– Воистину, ты не боишься Аллаха! – сказал сторож.
На Мойке меняли решетку, и Александру Сергеевичу показалось – кто-то
собирается скинуть его в воду: Пушкин?!
Они обнялись, давно не видевшие друг друга.
– Последний раз, сдается мне, я возвращался из Персии, а вас везли из Молдавии? – силился Грибоедов вспомнить.
– Именно так! – смеялся Пушкин. – Встретились две процессии: моя из Молдавии и ваша – из Персии!
– Вас, – Грибоедов смеялся, – привезли на кондитерскую фабрику!
– Не совсем так, – Пушкин смеялся. – Меня везли на тогдашнюю фабрику графинов, чтобы отлить в форме: памятник предполагался из хрусталя! Возница, однако, был пьян или сильно закутан, и тело обронили в лесу! Потом нашли, но неизвестно чье – мое или Ивушина. Мы очень похожи!
– Как я с Грибоедом! – Грибоедов смеялся. – У нас животы и очки одинаковые, вот только у меня – «От ума», а у него – «Федорино горе»!
– «Федорино горе от ума!» – смеялся Пушкин. – Кажется, жена возницы именно Федора Михайловна?
– Жену возницы, и он же сторож на фабрике, – помрачнел Грибоедов, – зовут Аван Адамовна, она жидовка и потому изменила имя, крещеная кобылица!
– Почему это Пушкин говорит языком Грибоедова?! – обыватели высовывали головы, а жена Богомолова наружу выставила даже две.
– Толстой, слышал я, встал на рельсы?! – Пушкин понизил голос.
– Думаю, так он прокатывает свое сочинение, – снявши очки, Грибоедов истекал патокой.
– В чем горе Анны? – Пушкин спросил на прощание.
– Ей представляется, – Грибоедов помедлил, – что, когда она быстро идет, между движениями ее рук и ног возникает то самое отношение, что присутствует между шатуном и противовесом движущегося колеса паровоза.


Глава восьмая. ШАЛЕ В ШВЕЙЦАРИИ

Старый генерал Ипсиланти не слишком верил в Изначального: как может топотавший промчаться по рельсам: Чацкий?!
Чацкого обыкновенно изображал Ленин, но не Владимир, не Николай – Михаил: за сутки он мог проделать до семисот верст, и эту его способность приписывали топотавшему.
– Александр Андреевич Чацкий! – объявляла горничная.
Михаил Ленин раздвигал драпри, топоча входил или вкатывался в гостиную, тут же во все стороны принимаясь сыпать словами.
Никто не удивлялся тому, что он говорил на языке Грибоедова – Мария же Ивановна Спохвал, к которой собственно он и приходил, подводила его к генералу, и Чацкий убеждал старика, что жизнь всего лишь имитация, а вот имитация действительно жизнь, и жизнь нужно именно показывать, а не проживать, и идти следует за драпировками и никак не в аптеку.
– Неловкости, – призывал Чацкий, – ошикать все до единой! Мешают люди, еще аплодирующие по рутине! Взгляните, – обводил он салон рукою, –  первый русский авиатор, Блерио: Михаил Никифорович Ефимов! Показывает, как он взлетел и после трех минут полета приземлился точно в круге, но круг, заметьте, представляет Ольга Леонардовна, а точно – это Анна Дмитриевна, а после трех минут – это Вера Панова! Очевидная, согласитесь, неловкость, а люди хлопают: рутина обязывает!
Старый генерал смотрел на Ольгу Леонардовну: Книппер кокетничала с ним, вылетала из круга, расправляя крылья – снова складывала их, показывала то львиные лапы, то женскую грудь, то лошадиное туловище, то умную голову: она садилась, улетала, возвращалась, мела пол своим мощным хвостом, выставляла блестящие когти, втягивала их, улыбалась, трепетала, шептала, у нее был то радостный взгляд ребенка, то потупленный взор монахини, но чаще всего откровенно она подмигивала возможному покровителю.
Анна, Грибоедов, Чацкий, Варенька, Анна Дмитриевна, Ефимов-Блерио и генерал танцевали своим отдельным кружком, между тем как Герцен, Казимир Квазимирович, вдова Богомолова, Федора Михайловна и Аркадий Пушкин топали в другом конце гостиной.
– Пушкин почему Аркадий? – решительно не мог взять в толк Ипсиланти.
– Каренина Анна Аркадьевна – его дочь! – знавшие объяснили.
Старик понимал: имитация и скорее всего – аптечная: никто ни во что не драпировался, выводы не нуждались в доказательствах – электричество жизни искрило между танцующими; пальцами пианист зарывался в клавиши: все должно было решиться в мазурке.
Недоставало белых корсунских волков.
Собака по имени Тесто наряжена была обезьяною.
– Обеденная обезьяна, – обмахивался Аркадий Пушкин перчаткою, – по сути, обезьяна обыденная!
Ошибиться сейчас было так же легко, как занять шале в Интерлакене.


Глава девятая. ПРИПИСАТЬ ЧУДУ

Старый генерал как будто не слышал и ел калач.
Надо приписать чуду, что он не подавился, не свернулся с седла.
– Толпа не есть общество, – Чацкий подошел, взял за орденок, – лица не более чем картинная галерея!
«Чацкин, – сложно Ипсиланти выстраивал. – Слова не более как звенящие цацки там, где нет людей!»
Кто-то аплодировал: Тургенев!
В безукоризненном наряде, имея каждый волосок уложенным в идеале, он появился из своей жизни, в то время как общество жило своею.
– Только что, – объявил он, – совершено покушение на жизнь государя; липкий человек полетел в Космос: в Интерлакене выдвинулся общий план бытия; нестойкий снег сползает  в овраги; пальто и шляпа сделались фаллическими символами – а что до наших мясников, то с длинными ножами идут они на митингующих студентов!
Каждый волен был выбирать свое, но месседжа для Анны не оказалось.
– Ежели жук, червяк, липкий человек и ангел полетят в Космос, то получается ли у нас пять космосов? – спросил Ефимов и ошибся.
– Кто должен быть четвертым за обеденным столом? – спросила Анна и тоже  ошиблась.
– Достойно ли погибнуть от ядра, когда ракета изо-бретена?! – спросил Чацкий и тоже ошибся.
– Что делать этому фанту? – неожиданно для себя Ипсиланти поднял над головою блестящую цацку.
– Этому факту, – Тургенев будто того и ждал, – следует, наконец, перестроить
жизнь: открыть новые места и предписать им свои назначения – он должен поехать в Швейцарию!
Вот-вот прозвучать должна была мазурка.
«Аптечная ее имитация!» – почти уверен был Ипсиланти.
Уже летал жук.
Ольга Леонардовна чуть подпустила Космоса, и наползающая невесомость еще более ослабила силу вещей.
Аркадий Сергеевич Пушкин словно бы почувствовал палец во рту – его вырвало на чей-то замасленный сюртук.
Послышался шум, ужасный оттого, что ничего нельзя было понять и объяснить.
Столы, бутылки, стулья полетели в разные стороны.
Задетые ветками, полными плодов и листьев.
Несколько дней душный воздух обещал разразиться грозой, и деревья сада, беспокойно выгибаясь под ветром, тревожно трещали о том, что неизбежное пришло и стоит где-то близко.


Глава десятая. ПРОСФОРА ИЗ ФОСФОРА

Нельзя выслать за пределы какого бы то ни было повествования личность, находящуюся вне этих пределов.
Никто ничего не мог поделать с Гасановым!
Приписанный к чуду, с лицом из картинной галереи и появившийся оттуда, где людей-то и нет, таинственный наущатель, он время от времени подавал знаки, поддерживавшие надежду на счастливый исход.
Он слыл главным защитником юношества и простирал снисходительность до извинения самых неизвинительных уклонений.
Круглая форма его головы воспроизводила форму неба.
Его дыхание соотносилось с ветром.
Он открывал и закрывал глаза, и это соответствовало чередованию дня и ночи.
Гасанов, как личность и как масса, принадлежал природной стороне мирового целого и потому постигал другого как судьбу и становление самого себя.

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
Глава первая. НАУКА ВПЕРЕД

Дни продолжали уходить.
Небо блестело звездами, ночной шорох стоял в спальне.
«Наука здесь не есть что-либо серьезное, и надобно сбросить ее со счетов!» – размышлял Каренин.
Наладивший под чужим именем работу кондитерской фабрики и получивший в награду ноги Ивушина, Алексей Александрович прикидывал для себя возможности сахарного человека: в зависимости от качества сборки тот мог получиться горбуном, пианистом и даже Огаревым.
Однажды на конвейере бабы сварганили не то сахарного слесаря, не то сторожа, не то пьяного, не то закутанного, и Алексей Александрович приказал отправить брак в переплавку: Каренин писал свою собственную книгу, исполненную теперь уже сладких тревог и липких обманов.
Ошибиться ему было так же легко, как занять шале в Интерлакене, и потому, чтобы реально не ошибиться, он решил в самом деле шале занять, и там хорошенько обмозговать то, что на него свалилось.
Таинственный наущатель одобрительно похлопывал по плечу, защитник юношества, и Алексей Александрович подумывал, не занять ли шале на пару с сыном Сережей.
Короткая привязь, на которой Алексей Александрович удерживал действие, была достаточно эластичной, могла как угодно растягиваться, но в нужный момент непременно возвращалась к руке, повинуясь воле хозяина и силе окружающих вещей.
В свежей рубашечке цвета крем со свойственной молодости бесконечностью Сережа рассказывал о поджоге Сената; он говорил о том, что любопытных уличных мальчиков всегда много, когда происходит скандал, а у девочек есть что-то такое, чему слегка он завидует – он удивлялся тому, что в кабинете отца под замком сохраняется полная триада: герб, горб и гимн России, что каждый день к ним приходит с десяток женщин, которые крутят педали в подвале, снабжая дом электричеством, и Капитоныч, который открывает им дверь, когда-то в Риме был офицером папской гвардии и посейчас носит орден Григория Великого.
Каренин терпеливо объяснял сыну, что в папской гвардии исторически служат швейцарцы и Капитоныч – этнический швейцарец, что женщины в подвале не простые, а чемпионки по велосипеду, для которых он установил тренажеры, что горб России – это не просто так, а содержит стратегический запас воды и углеродов, что сам он, его отец, завидует иногда маленьким девочкам по причине, которая прояснится далее, а любопытных уличных мальчиков именно и ловят на скандалы, чтобы передать Макаренко и незамедлительно расстрелять; шерстяную рубашечку Сережи Алексей Александрович переменил на шертинговую с прошивками – припекало солнце.
Сережины веки слипались, и Вера Панова закапывала питомцу альбуцид.
Ночной сторож стоял в спальне.



Глава вторая. ОБЩИЕ КОНТУРЫ

Когда мы одни, скрипучая дверь кажется более навязчивой, нежели во время беседы с друзьями: когда Алексей Александрович был один или беседовал, дверь ни разу не скрипнула – за этим внимательно следил швейцар: такому человеку можно было доверять, и именно швейцара Алексей Александрович отправил в Интерлакен, зная заранее, что в занятом шале не будет места скрипу.
Алексей Александрович помнил: после трех минут все решится в мазурке: что если ивушинские ноги подведут?
Друзья говорили, что Пушкин утонул в Мойке – Каренин не верил, приезжал в мавзолей: Ленин лежал в бакенбардах.
«Карамелизованный!» – Каренину казалось.
Он не мог найти места факту – за него это сделали другие.
Интерлакен предписал академик Павлов: приготовления уторопили: провожать с факелами пришли болгары; Вера Панова была приставлена к Сереже.
Ехали медленно: правозащитники имитировали смерть под колесами: по сторонам железных путей разлетались головы, чей-то палец прилип к стеклу купе.
Алексей Александрович был предубежден.
– Тысячи франков доказывают нам противное! – морщил он нос.
Сережа, он видел, был его продолжением.
Варенька – Вера Панова хорошо говорила по-немецки, но иногда преувеличивала ударения.
Интерлакен блистал замечательными красотами. Повсюду были летние ликующие тоны. В воздухе разлита была истома. Общие контуры рисовались совершенно отчетливо. Везде были видны порядок и аккуратность. На всем лежал отпечаток довольства и даже избытка. Перспектива вполне обеспеченной жизни без мелочных забот и без стеснений расстилалась до самого горизонта.
К обеду Варенька вышла в большой шляпе с отогнутым сзади полем, гарнированной крупными плюшевыми шариками. Ели разварное тюрбо и красную куропатку с бутылкой хорошего монтраше.
Каренин вспомнил знакомого метранпажа.
– Наполнение – это по сути своей демонстрация непроницаемости! – он брызгал из бутылки в бокалы.
Что-то тихо смеялось в глубине его сердца.
Мысли были чисты, но он знал, что чистая мысль не создается, а только сознается, отражается разумом.
Им ощущались не вещи, как они были суть вне его, а его собственные внутренние состояния: ощущения давали ему только его самого; ощущая, он не выходил из своего внутреннего мира.
«Ну и ладно, – он соглашался, – и пускай!»
Потоками солнца облиты были вершины деревьев, и тени ночные игриво мешались с лучами заходившего солнца.
Среди приехавших было много русских, и все говорили о каком-то Льве Никодимыче Толстом, занявшем шале на пару со своим метранпажем.

Глава третья. ЛИСТЬЯ ШУМЕЛИ

Метранпаж оказался тем самым.
– Лев Никодимыч, – рассказывал он о Толстом, – собирается наверстать упущенное, и я помогаю ему сделать это.
Они взобрались на гору и смотрели на озеро.
Бытие пребывало в состоянии покоя и проявляло себя в качестве кажущегося.
Абстрактное пространство казалось свободным от противоречий.
Повсюду продавалась бахрома: намотанная на картон, она имела в казовом конце два дюйма ширины, а на противоположном только один.
Каренин открыл новое для себя место и должен был предписать ему назначение: пусть здесь продают бахрому.
– Правда, что у вас соединено какое-то воспоминание с этою бахромой? – вдруг спросил метранпаж.
– Воспоминание есть, но связано оно с Сергеем Михайловичем! – ответил Каренин,  все называя по имени.
– Не о том ли, что давеча угодил под паровоз? То ли он был пьян, то ли закутан в бахрому?! – что-то такое недавно метранпаж набирал для Толстого.
– Он подражал паровозу в манере катить по рельсам, гудеть и мигать глазами! – выкрикнул Алексей Александрович.
Вышло так, будто он сообщил, что в бахрому обернуты были паровоз и вагоны.
Метранпаж смотрел на его ноги: колеса!
– Этот Сергей Михайлович, – метранпаж ухватил фигуру речи, – имел в казовом конце два дюйма ширины?
Внутренние цилиндры в Алексее Александровиче обуславливали относительно плавное вращение разговора, но сам он не двигал руками и потому стал сотрясаться.
Кулаком, к которому был прикреплен шатун и которому соответствовала металлическая масса на противоположной стороне ноги, Каренин ударил по стволу дерева: посыпались ветки.
Плоды, цветы и листья шумели.
– Ежели мы съедим некоторое количество меду, нам кажется, что чай наш без сахара! Сергей Михайлович съел бочку меду и ложку мазута! Он был слесарем на кондитерской фабрике и сторожем на железной дороге!
Оба они, метранпаж и Каренин, не связывали сейчас со словами определенных понятий, и потому метранпаж смотрелся призрачным, а Алексей Александрович – низкосраким.
Элементы, называемые ощущениями, задвигали материю на периферию; за двойственным скрывалось единое.
Каренин наблюдал порушенное им дерево: в Швейцарии на природе все обстояло по-иному: ветка вырастала на ветке в направлении длины этой последней – цветок был продолжением листка – пестик составлял продолжение тычинки.




Глава четвертая. СЛОВА И КОТЛЕТЫ

Человек, недавно святой, на два куска мог разрезать сторожа, снова вернуться к святости, и через некоторое время – насмерть задавить слесаря.
«Автоматическая игрушка случайности? Я?!» – сокрушался Алексей Александрович.
Варенька, Капитоныч и Сережа сидели в шале, когда вдруг послышался шум поезда, и Алексей Александрович вкатился внутрь, весь в саже и копоти; он ехал задом и на этот раз едва не придавил Капитоныча, по счастью, успевшего увернуться.
Как-то следовало обезопасить себя и других: они принялись убеждать его, что он очень дурно сложен, коротконожка, и ему не следует вставать вовсе; раздобыли колясочку – Каренина бережно усадили, и Варенька обернула ему пледом ноги.
Алексей Александрович стал выезжать, возлежа на подушках – его везла Варенька, ей, как и всем, было весело, но Алексей Александрович не мог быть веселым, и это мучило его. Он испытывал чувство вроде того, какое испытывал в супружестве, когда под наказанием он был заперт в своем кабинете и слушал веселый смех Анны и Вронского.
– Он, что же, в самом деле, растягивал ее на столе? – Толстой выпивал свой стакан.
Лев Никодимыч, тоже граф из Ясной Поляны, заехал в Интерлакен по ошибке – врачи отправили его пить воды, но никаких особых вод здесь не оказалось, и потому Толстой пил воду из озера.
– Бесстыдно и бесцеремонно! – из-под зонтика, в чем-то голубом и сером, графу отвечал Каренин.
– Ну, а Сергей Михайлович? – не слишком понимал Толстой, что к чему.
– Он пытался спасти Анну, – чувствовал Алексей Александрович, как сбиваются мысли. – С той стороны! – прикрикнул он на Вареньку, не так завертывавшей ему ноги.
Варенька ходила за ним, как сиделка.
В прюнелевых ботинках, с хорошо очерченными бровями, она везла тележку – опираясь на палку, Толстой шел рядом.
Они миновали стриженую отару пунсовых коз.
Слова, сорвавшись с привязи, беспорядочно носились в воздухе; пахло жареным.
Козы были розами, отара – оградой.
Слова были мухами; понятия – котлетами.
Слова жили отдельно, понятия отдельно.
– Сергей Михайлович, – мух выпускал Каренин, – был жук, червяк, липкий человек и металлический ангел; он был цацка, летал в космос и сделался фаллическим символом!
  – Не он ли с длинным ножом пошел на митингующих студентов?! – Толстой вдруг споткнулся о понятие.
Общий план бытия выдвинулся из-за горы и, чудом никого не задев, шумно рухнулся в озеро.
 
Глава пятая. МЕТАЛЛИЧЕСКИЙ АНГЕЛ

Кто-то тихо смеялся в глубине его сердца.
Сергей Михайлович мог быть кем и где угодно.
Он был продолжением мясника и однажды с ножом пошел на митингующих студентов.
Алексей Александрович и Анна сидели за завтраком, студенты маршировали под окнами – сорвавшийся с привязи Сергей Михайлович, четвертым за столом, поварешкою вычерпывая мед себе в суповую тарелку.
Анна делала вид, что никакого Сергея Михайловича с ними нет, а просто это жук сел на скатерть.
Анна говорила о госпоже Вещуньиной-Спохвал, в которую в скором времени она обещала перевоплотиться, и о том, что между движениями ее рук и ног Марии Ивановны уже возникло способствующее плавному переходу отношение.
– Уж сколько раз твердили миру! – смеялась Анна, нюхая хлеб и сыр.
«Нам не дано вкладывать в то, что мы пишем, какой бы то ни было смысл, – отметил Алексей Александрович в своей, полной обманов, книге. – Мы можем лишь посильно способствовать либо препятствовать его возникновению!»
Сережа, сидевший третьим, приспособил самовару колесики, и тот, пыхтя, ездил по столу.
Анна закончила, и Сергей Михайлович сообщил, что и он, для кого-то сахарный, планирует переродиться (после того, как выполнит задуманное) в какого-нибудь убогого горбуна, посредственного пианиста или даже в ужасного Огарева, но будет лучше для всех, если эти горбун, пианист и Огарев сами вольются в него, Сергея Михайловича.
Он избегал назвать свою фамилию, чтобы она  раньше времени не сделалась известной полиции.
Сергей Михайлович, хоть убей, не вписывался в общий план бытия: с одним из них предстояло расстаться – общий план был неотчетлив и сам по себе; за Сергеем Михайловичем виделись серьезные силы.
Судьба общего плана была решена. На общем плане стояли задачи электрификации и рабкринизации страны – теперь все это должно было рухнуться.
Грузили вагоны.
Ленин в знак протеста ушел в мавзолей, но и оттуда пытался спасти свои начинания.
На общий план выдвинулся марш студентов и демократической молодежи.
Горбатенький студент петербургской консерватории Николай Мезенцев шел во главе.
Ему навстречу с длинным ножом двигался Сергей Михайлович.
Студент видел жука, червяка и липкого человека.
Потом прилетел металлический ангел.
Недоставало только Огарева и Интерлакена.


Глава шестая. СВЯТОЙ БРАТЕЦ

Посредственный пианист играл марш демократической молодежи.
Бесстыдно растянутый Мезенцев лежал на обеденном столе; сбросивший ношу Сергей Михайлович салфеткою обтирал нож.
– Зачем вы принесли его сюда? – топал Каренин ногами.
– Ты, братец, святой! – Анна смеялась мужу.
Она вращала картон, Сергей Михайлович подхватывал аршины бахромы и ею оборачивал студента.
– Отправите в Ясную Поляну? – Алексей Александрович взял себя в руки.
– Не в Интерлакен же! – Сергей Михайлович неверно блестел глазами. – А, впрочем, почему бы и нет?!
Быстро намокая, бахрома становилась пунсовою, и тело словно бы возлежало в темных розах.
Где-то блеяло; за множественным стояло двойственное, а за ним – неизбежное.
Тело между тем принимало самые причудливые формы – идеи, было впитанные им, стремились к реализации вовне и заявляли о себе настойчивыми малостями, как-то: противовесом, шатуном, спицами, цилиндриками даже и кулачками.
Мезенцев продолжал жить механическою жизнью: его идеи сложились, образуя пыхающую машину: (пар из ноздрей!) казалось, он едет по скатерти.
Целенаправленно в машину пианист связывал ритмы: мазурка?!
В мазурке, понятно, должно было решиться всё.
Последовательно Анна отказала жуку, червяку, липкому человеку и даже металлическому ангелу.
В красной шапочке монах (кардинал) подошел: фаллический символ!
Анна положила руку ему на гарнирующие шарики – заметно монах раздулся – они закружились в вихре – сырный дух становился все более ощутим – Каренин чувствовал себя раздавленным – в середине мазурки, буквально взгромоздясь на партнера, во все горло Анна каркнула.
Это был сигнал к выступлению.
Повиновались все.
Синий красивейшина высоко задрал хвост – папа разродился энцикликой –Тургенев с коллегами понесли Пушкина – Ленин вышел из мавзолея – сенатор Платонов получил своего Грибоедова – пустили троллейбус – Герцен сделался кулинарным богом – Ренато Кутузов изобразил вдову Богомолова – на Мойке переменили решетку набережной – кофе оказался Горьким – в Скулянах возмутился генерал Ипсиланти – Антон Павлович прижал мысль и чувство – Ольга Леонардовна подпустила Космоса – Казимир Квазимирович исчез в черном квадрате – казнен был Тропман – хотели реорганизовать Рабкрин – в Третьем Парголове пустили фабрику – академик Павлов взял генетический материал – государь читал книгу – Гасанов перевел дух звонкою нотой.


Глава седьмая. ПО УСАМ ТЕКЛО

– Так получается, тон задала Анна? – Лев Никодимыч Толстой отозвался с кормы. – Она, стало быть, первична, а мы вторичны?!
 Лодка плыла по озеру, Варенька погружала весла.
«Опустить сейчас в воду руку, – Каренин прикинул, – что с нею станется?»
Чтобы не стучать ими, Варенька обернула весла бахромою.
– Вы у себя там, в Ясной Поляне, Льва Николаевича не встречали, часом?
– Несколько раз, разговаривал даже, – Лев Никодимыч придал себе внушительный  вид.
– Он говорил о готовых сумерках?
– Он говорил, – легко Лев Никодимыч припомнил, – что, сумерки, когда готовы были смениться ночью, все гости готовы были опять соединиться, и танцы готовы были начаться.
– Дом жил своею жизнью, а гости – своей?
– Дом жил своей жизнью, а гости – своею, – мягко граф переиначил. – Все действия исчезали после своего совершения, не оставляя следов. Тургенев согревал поручень кресла; едва он отошел, поручень вновь сделался ледяным. На ковре валялась орденская лента – Ольга Леонардовна откинула ее ногою; стоило ей удалиться в дамскую комнату, и лента снова оказалась на прежнем месте.
– Гостей прибыло, – плавно Каренин перенял, – Антон Павлович вошел с Полиною Виардо, напевая что-то, в то время как в доме ничего не убыло: Полина стройною ногою откинула ту же ленту, Антон Павлович согревал никуда не девшийся поручень; вернувшаяся из дамской комнаты, Ольга Леонардовна наладила связь, и подоспевший Тургенев услышал, наконец, позывные из Космоса.
– Именно в этот момент, – перехватил Толстой, – в гостиной появился Мезенцев: с боков его поддерживали Грибоед и Герцен, позади шел Огарев, а перед всеми тремя, предводительствуя ими, катился Сергей Михайлович.
– Таким образом, – ухватил Алексей Александрович, – продолжением Сергея Михайловича был Мезенцев, а продолжением Мезенцева – Огарев.
– Между движением ног Огарева, рук Грибоеда, бедер Герцена и плечей Сергея Михайловича, – не удержалась Варенька, – должно было возникнуть то самое отношение, что присутствует между неумолимым и умалчиваемым: между толкнуть в голову и потащить за спину!
– Уже звучала мазурка – Тургенев решился ангажировать Виардо, но не успел, – мужчины сказали вместе, – страшный квартет обступил его: Герцен и Огарев именно толкнули Ивана Сергеевича в голову, а именно Грибоед и Мезенцев потащили его за спину!
Липкое что-то потекло у графа по усам.
Толстой сунул руку в воду, чтобы обтереть рот.
Тут же сильно он закричал.
Каренин и Варенька бросились на помощь.


Глава восьмая. ЛЕГЕНДА О ШЕРСТОПАЛОВЕ

Отпрыски проворные отправились в уборную.
Всё оладьице!
Алексей Александрович тянул на себя, Варенька – на себя.
Всё имеет два конца: казовый и сказовый; Сергей Михайлович ступал зайцем:
– Считаю своим волком сообщить вам: общепризнанной цели у человечества нет!
Тургенев озирался, потерянный: цель вне человечества?!
Ее дожидался самовар: цели?!
Государь заложил пальцем то место в книге, на котором остановился.
Ольга Леонардовна сделалась беременна: фаворитка; можно было прочитать ее мысли.
В дамской комнате черти водятся!
Гремела мазурка, зала была с пляшущими половицами – люди, однако, неподвижно стояли.
– Какие вещи в натуральном виде взяты были на небо? – экзаменовал Сережу Алексей Александрович.   
– Натурально, две, – без запинки отвечал сын: – самовар и паровоз.
«Быть вещью разумной и удовлетворять чужим требованиям!» – компромисс нашелся.
Непреклонная сила вещей вынуждала чувство красоты в природе выводить из человеческой боязливости.
Боялись, что бытие прекратится, если исчезнут из него Пушкин, Грибоедов, Тургенев, но крас;ты бытия с исчезновением их лишь возросли.
Тургенев, Грибоедов и Пушкин, пребывавшие в состоянии покоя, проявляли себя в качестве кажущихся; так Грибоедов не имел собственной действительности и был лишь совокупностью покоя Пушкина и Тургенева; Тургенев возникал в совместном бездействии Грибоедова и Пушкина; что же до Пушкина – его можно было усмотреть, одновременно вглядываясь в Тургенева и Грибоедова.
Едва ли Пушкин нуждался в практическом оправдании (добр?), но какова была его логическая цена?!
Лев Никодимыч Толстой не связывал со словами Пушкин, Грибоедов, Тургенев ровно никаких определенных понятий и, может быть, потому сейчас они, ухватив его за руку, утягивали из лодки в швейцарское озеро.
Алексей Александрович кричал: «Пушкин!»
Варенька кричала: «Тургенев!»
Сережа, Капитоныч и метранпаж, оставшиеся на берегу, кричали: «Грибоедов!»
Когда все устали кричать, обессиленный Лев Никодимыч осторожно вытянул из воды руку.
И закричал.


Глава девятая. СОТРЯСЕНИЯ ВОЗДУХА

Отправляясь в Швейцарию, непременно прихватишь с собою кус России.
Обязательно по приезде нужно повысить давление.
Россия поршневая, винтовая, мембранная демонстрированы были в кантонах.
– Принцип компрессора? – искали швейцары приподняться.
– Функция компромисса! – смеялись русские, опуская.
Компромисс, вестимо, был на словах, однако мог быть показан на пальцах.
Глубоко русский, Лев Никодимыч Толстой понятия, по которым жил, вкладывал в основном в пальцы и поэтому понятий для слов почти не сохранил никаких: Пушкин, Грибоедов, Тургенев были для него даже не сотрясателями, а просто сотрясениями воздуха.
«Ежели за словом ничего нет, значит, за ним может стоять что угодно! – Грибоедов, Пушкин, Тургенев постановили промеж себя. – В конкретном тяжелом случае, пусть мы  гады озерные!»
Свернувшись клубком на дне, ждали они случая поквитаться с Толстым и дождались – если бы не Каренин, бог знает, чем бы все могло окончиться.
– Пушкин – великий русский писатель! – громогласно крикнул Алексей Александрович, быстро проявив понятие.
– Грибоедов – великий русский писатель! – крикнула с его голоса Варенька.
– Тургенев – писатель русский великий! – эхом на берегу отозвались Сережа, Капитоныч и метранпаж.
Компромисс был достигнут – ублаженные гады-писатели отпустили незадачливого вульгаризатора.
Лев Никодимыч увезен был в горный госпиталь – исчезнувшие на короткое время из понятия бытие Грибоедов, Пушкин, Тургенев благополучно в него возвратились; стучали компрессорами новоприбывшие россияне; гора высилась, и голубело озеро.
Пытавшиеся на словах (для обманной книги) чужими руками (паровозообразных и вагоноподобных Герцена, Огарева, Грибоеда и Мезенцева) толкнуть Тургенева в голову и потащить за спину (во время мазурки в известном доме), Каренин и Лев Никодимыч Толстой явственно недовложили страсти: Иван Сергеевич устоял, ему ничего не сделалось, и он, заручившись поддержкою Пушкина с Грибоедовым, преподнес обидчикам наглядный урок.
Что до Сергея Михайловича – никто не мог сказать, где он укрывается: в Интерлакене, Петербурге или еще  где-нибудь.
В Лондоне для острастки запустили паровоз с вагонами: ничего!
Второй раз: ничего!
На третий раз голубчик попался.
Толкнули, как полагается, в голову: потащили за спину.
Потом бесстыдно растянули на столе, рядом с Мезенцевым.
Похоронили: собрали со студентов на памятник.
Понятно было: Степняк-Кравчинский, но высекли на мраморе: «Шерстопалов».


Глава десятая. ПЯТОЕ КОЛЕСО

Корчивший ноги Алексей Александрович мог поступить как угодно, и это нисколько не помешало бы ему совершить в следующий момент прямо противоположное действие.
Он пошел ходить; люди с гноившими мыслями внушали ему: бал кончился, отошел ужин, гости разъехались.
Он обращался к ним с разговором, что несколько раз видел руку Толстого, ту, за которую Льва Никодимыча пытались утащить на дно озера, прежде которая включала стандартные пять пальцев.
– Пятое колесо в телеге! – люди гноились.
Полагали, пальцев убыло.
Сам Лев Никодимыч держался прямо, что-то гордое появилось в его приемах и жестах – ту самую руку по-наполеоновски держал он за обшлагом сюртука.
Горечь складывала его губы, чуть побледневшие, в усмешку.
Ему передавали тарелку супа.
Он выпрастывал руку, растопыривал пальцы.
Ясно Каренин видел: шесть!


ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
Глава первая. ПИТЬ СЫВОРОТКУ

Когда сумерки готовы были уже смениться ночью, все гости опять соединиться, а танцы – начаться, Иван Сергеевич услышал позывные Космоса.
– Слушаю, Ольга Леонардовна, – Тургенев отозвался. – Двадцать первый на связи!
– Прошу сообщить, как обстоят дела с общим планом, – Книппер затребовала.
– Общий план, – доложил Иван Сергеевич, – благополучно достиг Интерлакена и успешно приводнился в заданной части озера!
– Как чувствуют себя Грибоедов и Пушкин? Как вы?!
– Самочувствие превосходное – готовы выполнить любое задание Родины!
В дамской комнате заиграли мазурку, несколько совсем зеленых чертей оправлялись перед зеркалом; Ивану Сергеевичу было непросто одновременно действовать в Петербурге и Интерлакене: он отпустил руку Льва Никодимыча, которого тянул на дно, и пригласил на танец хозяйку лома.
В зале было много домашних животных. Каждый танцующий кавалер мог взять себе имя Николай. К имени прилагалась белая волчья шуба.
Действия исчезали после своего совершения – только что Иван Сергеевич танцевал с хозяйкою дома – стоило ему закончить, и танец исчез, не оставляя следов.
Буквально вчера, Тургенев помнил, он был молод и видел Россию через стекло вагона; Анна, только что от Толстого, жила с Карениным, а Вронский, всего лишь ординарный кардинал (кардиган) не мог и мечтать о папском престоле! Каждый худо-бедно мог вписать себя в общий план бытия – ныне навык утрачен, а общий план за ненадобностью списан, демонтирован, погружен в контейнеры и затоплен под грифом радиоактивных отходов.
Липкий человек предлагал сладкие шарики: калиф на час?!
Иван Сергеевич знал: оглядываться значит увязнуть: на интуиции нужно было идти вперед.
Хороши или дурны были люди, даровиты они или бездарны по своей природе, Тургенев чувствовал, что главная доля их умственного содержания не выработана жизнью, а случайно занесена со стороны и является или аффектацией и бесплодною вычурой, или сухим кажущимся бытием.
Замечая вздутость чувства, руководившего им, мало-помалу Иван Сергеевич оставил свою адекватность.
Доктор советовал ему ехать в Интерлакен и пить сыворотку.
Сыворотку Иван Сергеевич пил в Петербурге – в Интерлакене же пытался устранить вздутость.
Снявши перчатку, пианист показывал ему шестой палец.
Ивана Сергеевича тянули за спину и раз толкнули в голову.
Он пошатнулся и, повторяя движение, дал понять, что сделал это нарочно.


Глава вторая. НАСТРОЕНИЕ ВРЕМЕНИ

Обед начался со всевозможных толков о происшествии.
Кто-то похитил часть России и увез за границу.
Называли Гулак-Артемовского и Горбунова-Посадова.
Сами они разговаривали исключительно друг с другом.
– Будьте великодушны, передайте мне печень Толстого, – как бы в шутку просил Гулак-Артемовский.
– С нашим удовольствием, – откликался Горбунов-Посадов. – А вы мне, уж не сочтите за труд, – мозги Троцкого.
Формально мексиканская кухня была запрещена и потому так иногда называли буррито и сальсу.
По воскресеньям большевики приглашали на ленинский рассольник и на сладкое держали полено.
Был четверг.
По четвергам Россия была каренинской, от Анны.
Государь  вытягивал палец наружу из того места в книге, на котором остановился.
Он, знавший даму в лицо, не умел назвать ее фамилии, а, научившись эту фамилию называть, напрочь забыл физиономию.
Ей нацепляли личины: наущательница, хозяйка дома? Она, что ли, все смешала в России?!
– С черными вороньими глазами? – силился государь вспомнить.
– Госпожа Вещуньина-Спохвал, – из унавоженного чемодана Бенкендорф извлекал черные перья, Анненскую шейную ленту и сыр.
Невероятным образом Анна соединяла символы троевластия: монархию
(лента), большевизм (перья) и президентскую форму (сыр).
Вторая форма власти не была продолжением первой, а третья – продолжением второй; происходившее в одной, отдельно взятой форме, никак не отражалось двумя другими (в двух других), имевших, впрочем, полностью идентичное наполнение.
По четвергам Анна умело перемешивала общество: Чехова она свела с Виардо, а Тургенева – с Книппер; легко Гасанов перемешался с Казимиром Квазимировичем, Чацкий – с Михаилом Лениным, Герцен – с Гуицли-Похтли, авиатор Ефимов – с Блерио и даже обезьяна с антилопой смешались с волками и барсучихою. На расстоянии, призрачного низкосракого человека она смешала с бывшим своим супругом.
Настроение времени представлялось до крайности запутанным: в нем в равной степени сочетались лихорадочная деятельность и тупое безразличие, полный предчувствий страх и юмор висельника, который на все положил палец.
Кошатники слонялись, забирая обезьяний волос, барсучий жир, копыта антилоп и шкуры волков.
Нельзя было поручиться за самых теплых женщин.
Поручни оставались холодными.
«Лечение – печень!» – замечательная рифма носилась в воздухе.


Глава третья. ЧИСТАЯ МЫСЛЬ

Анна Андреевна записала.
Странные люди время от времени выскакивали с фигурами речи, точно балаганный Пушкин из-за ширмы: выскочат, выкрикнут и опять спрячутся впредь до новейшей фигуры.
Готовые сумерки упали сразу – Анна Андреевна записала.
Все выигрывает в хорошей рамке: красота, гений и даже вера – в черном платье, обшитом плерезами, она, худая, с падающими узкими плечами, вид имела двусмысленный и неясный.
– Лжет, как мавзолей! –  кто-то выскочил из-за шкафа.
Анна Андреевна записала: поэма о Ленине?!
В древней Персии знахари предлагали рецепт: низкосракого, лысого и картавого человека предлагалось кормить фруктами до пятидесяти четырех лет. После этого его следовало поместить в каменный сосуд, залить медом и герметично закупорить. Через сто лет тело, ставшее мумией, должно было приобрести молодильные свойства, и его потребляли малыми порциями для достижения вечной молодости.
Анна Андреевна знала: Толстого и Троцкого залили медом – никто, однако, не согласился ждать сто лет, и вот теперь, похоже, терпеливые нашлись.
За его высокий рост все паровозу уступают дорогу.
Если скрестить паровоз и время – время может дать обратный ход, а паровоз в определенные часы станет тИкать.
Паровоз (абсолютный паровоз) не создается, а только сознается со временем.
– Паровоз, – Анне Андреевне говорила за чашечкой чая приходившая Анна Аркадьевна, – не имеет собственной действительности – он лишь совокупность движения других паровозов (вагонов), также не имеющих своей действительности.
Анну Аркадьевну сердить было себе дороже.
– Один паровоз, – Анна Андреевна поддержала тему, – рабочие на своем языке назвали Потресов 14-69 Гандзя. Теперь он – дедушка.
– Ваш? – приятно Анна Аркадьевна удивлялась. – Какая чистая мысль! Как только человек вздумает блестеть умом, тотчас начинает он паровозничать!
– Когда умер Ленин, – Анна Андреевна сказала, – первыми завыли паровозы.
– Паровоз, – Анна Аркадьевна согласилась, – обогащает память звуками.
На гостье была кофточка, опушенная мхом.
– Невзрачный и краснощекий, – она спросила, – или призрачный и низкосракий?!
Анна Андреевна поняла, что Каренина хочет посвятить ее в таинство, которое необходимо принять исключительно с верой, а для веры в доме не было подходящей рамки.
Не вынимать же красоту или гений!
Пусть даже и призрачную красоту.
И низкосракий гений!


Глава четвертая. МОЛОДЫЕ ХОЗЯЕВА

Кто-то смешал пространство и время.
Другие – красоту и веру.
– Рот в Германии красный! – надрывался Тургенев.
Его не слышали: промя и версота вот-вот должны были соединиться в одной специализированной емкости.
«Таинство!» – понимали все.
Оплетенный паутиною дел, отношений, повторностей сенатор Степан Федорович Платонов более не доискивался причин происходившего: Алексей Викторович Щусев, работая над эскизом для экспозиции скоропостижно скончавшегося Ленина, создал стилизованную копию гробницы Кетцалькаотля в городе богов Теотиуакане в Мексике, и из персидского посольства Ленину в больших количествах привозили мед.
Дедушка Потресов тем временем сделался низкосраким гением семьи: он приводил в дом странных людей, прятал их в укромных местах и выпускал в ненужное время в замкнутых пространствах интерьеров: пришельцы разбрасывали липкие сладкие шарики, могли толкнуть или потащить за спину.
Жена Анна Андреевна называла их проворными отпрысками, а, по Платонову, так они были зелеными чертями – сенатор оставлял в засаде Якова Сверлова – тот по команде выскакивал из укрытия и электропилою вырубал нечисть.
Положение в стране становилось критическим – Степан же Федорович никак не мог взгромоздиться на новый уровень отношений (согласований), не в силах был отрешиться от слепой веры в государя и красоту самодержавия.
Невзрачный и краснощекий государь находился в состоянии неизменном и самому себе равном, то есть в таком состоянии, в котором не совершается ровно никаких последовательных изменений!
Надо приписать чуду, что он не свернулся с трона!
Трон превратился в заурядное кресло, кресло в стул, а тот – в табурет!
Трон превратился в тромб!
Тщательно составленные Степаном Федоровичем уложения (уложенные составления) не имели никакой цены, ибо не представляли воплощения народного характера.
Сила вещей, от полотняной сорочки до жестяной воронки, диктовала ход событий.
Двери открывались без скрипа.
Зеленый абажур клал землистые тени.
Нераспечатанным лежало на столе письмо от Шерстопалова.
Быстро пальцы собирали рюш, группируя его с мелкими шариками.
Когда двери, наконец, заскрипели, землистые тени исчезли, рюш собрался, а письмо было распечатано, дедушка 14-69 повез Анну Андреевну и Платонова на открытие первого памятника Ленину: неподвижное одиночество этого цельного, высеченного из камня человека обещало со временем и пространством претвориться в бесконечно движущееся многообразие живых и реальных существ.



Глава пятая. СОБСТВЕННЫМ ХОДОМ

Ход событий придавал силу вещам.
Низкосракие люди обещали вечную молодость.
Что-то упрямились лошади.
Анна Андреевна куксилась – Степан Федорович стоял и смотрел на огонь, которого колебавшиеся цвета и шорох как будто о чем-то ему намекали.
Искушение жизнью: дразнить душу мечтами и сердцу давать живые вопросы!
– Моя жизнь, – произнес Степан Федорович, – вовсе не имеет содержания, она бессмысленна и пуста.
– Твоя жизнь, – Анна Андреевна бросила кукситься, – имеет идеальную форму: она округла, обтекаема и обла!
Стозевно Платонов расхохотался, он был не только явлением во времени и пространстве – внутри него жило умопостигаемое существо, которое, собственно, и составляло основу его личности.
– Если в течение шести часов я не буду есть мяса, – оборвал он фразу. – Толстой, ты посмотри, вечно кипятится в кастрюле, Горький плещется в кофейной чашке, а Герцен стал целым направлением в кулинарии!
Сенатор говорил не для фразы, но просто, как привыкший обедать человек сказал бы о посещении средней руки ресторана или даже кухмистерской.
Он очень изменился, Степан Федорович, после посещения ленинской церемонии – памятник Владимиру Ильичу сделали аллегорический: женщина выше человеческого роста в измятой кепке проворачивала ручку мясорубки, и эта мясорубка более походила на товарный вагон, а самая женщина – на Анну Каренину.
Так памятник видел Платонов, но Анне Андреевне он представился иным: в фуражке немецкого покроя мужичок – да! – приговаривая что-то, работал над железом. И это, несомненно, был памятник Анне Аркадьевне!
Добраться к нему можно было лишь собственным ходом – за целый квартал лошади принимались упрямиться, отказываясь приближаться к скульптуре.
– Почему вы уверены, что, кроме этого господина и дамы, нет других удобных людей? – спрашивал Платонова с женою следователь Энгельгардт.
– Она всегда была эффектница и фантазерка, – неплохо они знали Анну, – что же до Ильича, – мало знавшие Ленина, они показали, – он был кремлевский метатель.
Каренина и Ленин мягко кутались в ласкающий полумрак комнаты: ее колебавшиеся цвета и его шорох.
Его оптимизмом уже никто не мог заразиться; ее удивление перед привычными семейными обязанностями распространялось повсеместно.
– Выходит так, они сгорели? – Платонов спрашивал у жены или она у него.
– Они смешались в пространстве и времени с верой и красотою, – знавший отвечал незнавшему. – Он долго копался, снимая ладоши, и она вынула из самовара свою голову.
   




Глава шестая. ЗАБРАТЬ ТЕЛО

    Он долго копался, снимая калоши, и она выставила из-за самовара свою голову.
Подробности, которые предшествовали его  к ней приходу, были следующие: Анна Андреевна решилась, наконец, вскрыть письмо Шерстопалова – оттуда послышались паровозные гудки, пахнуло гарью, по сторонам разлетелась копоть, и плоское линейное бытие выползло на ограниченное пространство стола. Пребывавшая до того в своем женском физиологическом времени поэтесса ощутила себя во времени абстрактном и текущем свободно от противоречий. Понятие Степняк-Кравчинский – да! – необходимо преобразовало себя в более общую идею Шерстопалова – Шерстопалов же получил такое бытие, которое не прекратилось, а лишь возникло, когда Степняк-Кравчинский более не существовал для современного ему общества.
Бытие на столе пребывало в состоянии покоя, но следом появившееся становление просто-таки не знало отдыха.
Антипапа Анаклет прибыл в Россию, чтобы забрать тело Ленина.
– А голову, как же? – Анна Андреевна налила гостю чаю.
– Желательно, вместе, – снявший калоши, он пил вприкуску.
Они, как водится, опять отстали.
– Пока вы сжигали еретиков, – Анна Андреевна что-то переставила и перезапустила на столе, – наука семимильными шагами двигалась вперед: освоена трансплантация!
– Академик Иван Павлов? Институт экспериментальной медицины?! – что-то все же Анаклет слышал. – Тело Дантеса?!
– Оно не пострадало на дуэли, и к нему пришили невредимую голову Пушкина! – Анна Андреевна подтвердила. – Голова Богомолова благополучно приставлена была сторожу, а голова Тропмана – Тургеневу!
– Иван Петрович поработал с Лениным? – на лету антипапа выхватил. – Чью голову приставили Ильичу?!
– Была осуществлена двойная трансплантация, – голос поэтессы зазвенел от гордости. – К телу Ленина приделана голова Анны Карениной, голова Владимира же Ильича ныне покоится на ее плечах.
– Анна Аркадьевна с телом Ленина расхаживает среди нас, – в абстрактном и свободном от противоречий времени развил свою мысль антипапа, – а голова Ленина с поврежденным телом Анны Аркадьевны покоится в мавзолее!
Прослушивавшие квартиру сотрудники ждали очевидного вопроса антипапы.
– Почему вы уверены, что кроме этого господина и дамы нет других удобных людей?!
Это был не тот вопрос.
– Как полагаете вы, русская душою: в миру Алексей Вронский более любил в Анне голову или тело?!
Вопрос был тот самый.




Глава седьмая. УДОБНЫЕ ЛЮДИ

Пропорция не составлялась.
Римский папа относится к Марии Спохвал так, как Вронский относился к Анне.
Видели, как из дома Платонова в смятении выскочила антилопа – промчалась, блея, мимо сидевшей на суку вороны: ворона жила своей жизнью – антилопа своею.
Урок был дан.
Урон нанесен.
Урюк съеден.
Урод пристыжен.
Нервные люди привлекают друг друга; лишние люди привлекают друг друга; событийные люди привлекают друг друга; экспериментальные люди привлекают друг друга; свободные от противоречий люди привлекают друг друга; люди удобные друг друга привлекают.
Притяжение друг к другу не поддавалось исчислению ни весом, ни мерой.
Неловко, однако, умирающие чувствовали себя с совершенно здоровыми людьми.
– Почем ты знаешь, что этот брат твой, на которого ты негодуешь, не умрет ли завтра? – тех и других пытали заболевшие.
– Вы, может быть, воображаете, что я левой ногой сморкаюсь? – выступали простуженные. – Разуверьтесь!
Случайная рвота переводила из простудившихся в разряд больных.
К нервной горячке присоединялось разлитие желчи.
Врачи для проформы отправлялись на визитации по своим палатам: счастливая смерть требовала золота и пурпура.
Откровенно умирающие завидовали погибшим: к памятнику Владимиру Ильичу протянули узкоколейку, самую же конструкцию поставили на колеса – Ленин с лицом Анны плыл по ночным улицам, толкал неосторожных в голову, тащил за спину.
Днем была Пионерская железная дорога имени Ленина, ночью – уж как получится имени Анны Карениной.
Больше дедушка Потресов любил выходить в ночь.
Именно его бригаде удалось однажды придавить Шерстопалова.
Врага молодой советской республики устранили физически – идея Шерстопалова, однако, проросла и превратилась в движение.
«Связанные не напрямую!»
Движение косвенных объединило нервных, лишних, событийных, экспериментальных и людей, свободных от противоречий: выстроившись шеренгою, они могли выдвинуться в любой момент, и это тревожило власть предержащих.
К движению Шерстопалова не примкнули люди удобные.
Полагали, удобных людей возглавляют дама и господин.
Связанные напрямую!
Тот самый господин и та самая дама.




Глава восьмая. ДВА РАЗНЫХ ГОЛОСА

Недолгое бытие Шерстопалова куксило умопостигаемое существо, составлявшее основу мужа Анны Андреевны, и это умонастроение передавалось самоей поэтессе.
Удобно расположившееся внутри Степана Федоровича существо могло выйти наружу, и тогда Платонов терял свои собственные формы, выпадал из временных и пространственных рамок, отказывался от мясных десертов, терял ход и силу, делался неудобен в общении и вовсе не участвовал в действии.
Звали существо Призван-Соколов; по сути, распорка, он был наряжен в золото, пурпур и издавал запах тления.
Сморкаться левой ногой для него было раз плюнуть.
– Почему, скажите, из Толстого сварили суп, – она торопилась использовать нутряное, – из Льва Николаевича?
– Вплотную он подобрался к тонкостям мироздания, – Призван-Соколов закладывал ногу за ухо. – Еще немного и он мог бы всё объяснить, а, значит, развинтить. Мир рухнул бы.
– Но почему именно суп? Почему не зажарили или стушили?
– Людоеды от власти, – уже Призван-Соколов не куксился и не куксил Анну Андреевну, – посчитали мясо слишком жестким и пригодным лишь для отваров. А так – сломаешь зубы!
– Кто жил внутри Льва Николаевича? Были вы знакомы с его умопостигаемым существом? Я слышала о гигантском глисте?!
– Нет-нет! – уже Призван-Соколов смеялся. – Внутри Льва Николаевича сидел Шалва Паписмедов.
– Грузин? Как они уживались?
– Пришлось распределить обязанности: Шалва спал с Софьей Андреевной и писал романы – все остальное делал Толстой.
Сенатор-муж бесформенною массой покоился на диване. Хотя и с душком, Призван-Соколов был много моложе и интереснее Степана Федоровича. Анне Андреевне представилась бригада кровельщиков: в погромыхивающих оцинкованных сапогах они расхаживали по податливой крыше, мяли ее и толкли. Призван-Соколов поднялся, и Анна Андреевна пришла в себя.
Все остальное должен был сделать Платонов: уже на ногах, активно он разминал одни группы мышц и вминал другие.
– Вменили в обязанность, – он делился, – внимать голосу собственного желудка и кишечника!
Пахнуло старым помещичьим обиходом.
– Это ведь два разных голоса! – еще не успев опомниться от нечаянности, поэтесса едва не выдала себя: она чувствовала сильное колотье в бедрах.
Внутренний Соколов сумел однако отвлечь мужа чем-то другим.
– Только что на дуэли, – передал Степан Федорович, – трагически погиб Пушкин!
Все начиналось сначала: то, чего нельзя было объяснить, и что можно было принять лишь с верой в хорошей рамке: тело привезут в Институт экспериментальной медицины, что-то вживят, а под утро оно исчезнет, и Пушкин объявлен будет известно кем.


Глава девятая. СВЕТЛЕЛИ ГЛАЗА

«Поэзия не закончится, – убеждала себя Анна Андреевна, – пока не будет похоронен великий Пушкин!»
Тело, между прочим, как слизала корова.
Для повседневного обихода в обращение был введен Пушкин Аркадий Сергеевич, тоже поэт, хотя и другого верлибра.
– Скольжу по гладкому паркету, – расшаркивался он в гостиных, – а куда, не знаю сам.
«Если что-то такое сделаешь на одном месте, – знавшие вспоминали первый завет Пушкина, – а потом не знаешь, что с этим сделанным делать дальше – переходи на новое место и в другое время начинай сызнова!»
Удобное положение создавало удобных людей: дам и господ.
Распространились семейные обезьянности.
На Мойке было решено менять решетку Летнего сада.
Внутренний Каракозов умонепостижимо снедал государя; дамы надевали чулки под одеялом: явное становилось тайным – красные галстуки схватывали тугие полисоны немилосердно накрахмаленных манишек: юные пионеры учащали шаг.
В отсутствие Александра Пушкина явилась некая Евгения, себя выдававшая за ту самую.   
С удобным в общении господином, якобы тоже тем самым.
По мере того, как он говорил, у нее светлели глаза, разлетались руки, притоптывали ноги.
Удобный, умопостижимый, безусловное существо, руководившее ею, однако он находился не внутри ее, а снаружи.
Он говорил так, словно бы крутил нули: о том, что весною недурен всякий сад; что по-законному панталоны полагается не приспускать, а заправлять в сапоги; что исправная дочь обыкновенно вяжет бисерные кошельки и подставки к светильникам, а у самых теплых женщин поручни могут быть холодны, как лед.
Его положения она иллюстрировала во вкусе книпперовской школы; изображала весну, показывала, как удобно у нее заправлены панталоны, метала в публику кошельки из бисера – тепло улыбаясь, морозила смельчаков поручнем.
Догадливые спрашивали ее про дядю, и тогда удобный господин при ней весьма достоверно изображал недомогание: не в шутку!
« Пушкин, – слушая их и на них глядя, люди приходили к мысли, – не имеет собственной действительности; он – только целокупность!» – не могли они продвинуться дальше.
Просили Тургенева.
«… целокупность своих производных и их возможностей!» – подхватывал Иван Сергеевич в заданной ему тональности.
Продвинуться еще далее, однако, не мог и он.




Глава десятая. ВЕС ПАРОВОЗА

Зимою поступали в деревню и другие вопросы.
«Семейные обезьянности, – разъяснял Тургенев, – есть слепое и бездушное перенимание того, что у соседей: мода, дескать: смешалось у них в доме – смешай у себя!»
«Жить подобно машинисту – писал он другому корреспонденту, – значит, не чувствовать вес своего паровоза в движении».
Еще спрашивали про двоих, тех самых: кто, мол, такие?
«Она, – обмогался Тургенев, – Евгения Онегина. Он – Ленский-Расстрел!»



КНИГА ВТОРАЯ: ТАК СРАЗУ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.
Глава первая. ВОЗОБНОВИЛИ ЧАЙ

Зима в деревне для читателя всегда полезна.
Куклы ходят по кругу, в постели принцесс навалило снегу, слова импонируют по своей природе.
Фокус стекла: собрать и совместить. Хочется!
Умопостижимое существо сидит в читателе: это – писатель.
Он спит с женою читателя, и, если читатель об этом не знает, то виноват дядя.
Дядя Честных – сибиряк, имярек, на пол – бряк!
Все должно было решиться в мензурке: академик Иван Петрович Павлов слил растворы, добавил по вкусу меду и уксусу: все смешалось.
Умопостигаемое вещество не имело собственных атомов.
Атомы не обладали собственной действительностью.
Всякий отсутствовавший атом был пустой призрак.
Призрак был мир, из них созданный.
Любой факт мистичен, если его не профанировать: плохо закрепленный агрегат вылетел из потаенного угла и покатился через лабораторию, норовя попасть под ноги Ивану Петровичу, который переходил от стены к стене, балансируя пальцами, чтобы сохранить равноденствие.
Ткни – и развалится шаткая система мироздания в наиболее слабой точке!
Бился русский бог в эклиптическом припадке.
К преступлению и воскресению прибавились искупление и смирение.
Лопнула всеобщая мечта: вышел неискаженный человек: прельщал собою.
У самых теплых женщин возобновили чай.
Вровень с людьми подняли головы существа.
Более поначалу событийные и стихийные, нежели упорядоченные и системные, они норовили вытеснить человека из интересующей их сферы, чтобы занять его место.
Здесь заправлял Каракозов. Поставленный над Потресовым, Призван-Соколовым, покойным Шерстопаловым, Шалвой Паписмедовым, Плотных-Носковым, другими существами и даже над Львом Никодимычем Толстым, он жестко приучил их к дисциплине, формируя свое ударное подразделение.
Все более неотличимые от людей, вполне умопостижимые существа суррогатно вынашивали далеко идущие планы.
В судебных хрониках уже скоро они фигурировали как люди.
А многие и в самом деле врастали.
Каренин Алексей Александрович не вспоминал даже, кем он был прежде.
Из Швейцарии он возвратился в Россию, привез несколько разнокалиберных агрегатов, тестовую собаку и толсто настеганную венгерку, которой он заменил обычный свой серый казинетовый сюртук.


Глава вторая. ВСЯКИЙ РАЗ

– Гроб в Германии неотесанный! – Иван Сергеевич задал тон.
Его интересовали пределы вещей и крайние положения.
Более вещи не расширяли сознания – положения же подвергались ложным толкованиям.
– Гроб – это вещь, – говорил дядя, – и требует горизонтального положения.
В старых душах кончился старый человек, и его хоронили вместе с застарелыми грехами и немощами; новый человек должен был прийти, чтобы творить новую жизнь, но пришел человек отвлеченный – не личность вовсе, а атом.
– В Швейцарии, – рассказывал Каренин, – красота, правда, истина зависят от восхода солнца, дуновения ветров, рельефа гор и прозрачности воды.
– Ну что же, – отозвался Тургенев тем голосом, каким поп отзывается аминь, – пускай ее! Да так и лучше.
Санный путь в столице только что установился: кого везете?!
 Рабочие патрули останавливали, но всякий раз пропускали дальше.
Самобытное на языке рабочих теперь называлось абсолютным.
Сострадание рождалось из чувства силы, а нежность из чувства жести.
Визжали полозья.
– Выходит так, – Каренин запалил самокрутку, – более он не самобытный?
– Далее, – объяснил Тургенев, – он – абсолютный. Оно так и лучше!
– Он смежность в людях пробуждал, – вздохнул дядя Честных.
Правил именно он; лошади шли ходко, Тургенев и Каренин не позволяли гробу соскользнуть.
– Хороним его самобытность в нашей действительности, – напомнил Иван Сергеевич.
Кошевни, более смахивавшие на долгуши, остановились на Мойке; умирающие глазели; глазетовый, с кистями, продолговатый ящик подняли – внутри что-то перекатывалось.
– Отдельные его части не собираются вместе и несовместимы, – Тургенев предупредил.
Мистическое не профанировали.
Анна Александровна, атомный, отвлеченный человек, в чем-то истребительница вечности – в чем-то большая фразерка из другого измерения бытия, сказала, что отец непременно обойдет все препятствия, имеющие встретиться после его жизни.
Это было крайнее положение – недоставало лишь предела вещей.
Длинные черные плерезы из легкого дамского полусукна спустились на холодные поручни; эффектно буфы белых штор упали на красно-кровавый дублюр.
Крышку откинули – Пушкин смотрел сентябрем.
Природа действовала в нем всем своим бесконечным прошлым, в котором он сам никакого участия не принимал.
– Ленина, – напомнил Иван Сергеевич, – возили по домам несколько лет – каждый мог попрощаться.


Глава третья. ПОСЛЕ ВАГОНА

– Пускай ее! – странным поповским голосом выкрикнул Иван Сергеевич, и дядя Самых выпустил из мешка антилопу, тестовая собака ринулась следом – Алексей Александрович засек время швейцарским хронометром.
Животные расширяли сознание: лошади, обезьяна, барсук.
Расширенное сознание вмещало предел вещей.
Предел вещей раздвигался: Вселенная! Каренина вышла за генерала Вселенного?! Которая из них? Каренина Анна Аркадьевна после вагона распалась на Анну Александровну и Анну Сергеевну; была еще Мария Ивановна Спохвал, которая тоже была Анна Каренина-побывавшая в Космосе.
Там, в несоизмеримых пространствах, она сделалась дочерью Пушкина.
Трое мужчин шли по лесу с нетяжелым на плечах гробом: мужчины жили своей жизнью, гроб – своею.
– Когда несли его в первый раз, еще при Ивушине, – вспомнил Иван Сергеевич, – все время раздавались гудки, дорогу заволокло дымом, меня трясло и словно бы катило по рельсам.
– Ежели гроб поставить на колеса, – неудачно дядя Честных шутил, – пожалуй, выйдет вагон с музыкой!
Из гроба в самом деле неслись мелодические звуки.
– «Как гений чистой красоты!» – Тургенев приложил ухо.
Они находились в Третьем Парголове: уже за деревьями виднелась фабрика.
– Слабая точка мироздания, – Каренин предупредил. – Осторожнее с пальцами!
Главным на производстве теперь был Плотных-Носков, он принял груз и расписался в накладной.
Писатель по сахароведению, получивший предварительное воспитание в Московском университетском пансионе, он первым применил на практике способ добывания сахара посредством холодной вымочки; холодная вымочка – реально ли она была сейчас им нужна?!
Изрядный стоял шум.
После звонка, который на протяжении трех часов уже был шестым, фабричный с бледно-сахарным лицом принес им картон, распространявший приятный запах.
– Не обманывайте меня, если случится что дурное, – Плотных-Носков попросил.
Незаметно он завернул образок лицом к стене.
В лесу на обратном пути к ним присоединилась антилопа.
Казалось, Космос стал ближе.
Каренин и дядя Самых порывались взять картон – Иван Сергеевич не отдал.
Гудков более не было, но раза три-четыре еще позвонило.
Пора было занимать места.


Глава четвертая. СЕДОЙ КАПЛУНЬ

С похорон старого человека Каренин возвратился (позавтракал) свежим и как будто помолодевшим.
В воздухе витали атомы – отвлеченный человек смежно, из соседнего измерения бытия, клал пределы вещам, при этом, не истребляя вечности, а лишь самую малость ее профанируя в духе Анны, пусть даже Александровны.
– Приходили, – подтвердил Капитоныч. – Их Превосходительство.
– Которая из них?
– Не разобрать было, – швейцар затруднился. – Лицо зеленое, табак нюхает. Мы не пускали поначалу, но куда там – ручищи преогромные!
Навестила, Алексей Александрович понял, Каренина Анна Дмитриевна, живой труп от Толстого.
– Сережу, небось, поздравила? – Каренин не опасался за сына, умевшего за себя постоять. – Блестела глазами и туго натянула ему чулки?!
– Еще Вареньку покусала, по факту, – женское старик перепутал с фактическим. – Покушалась на агрегаты, но мы отстояли.
Действительно, агрегаты были целы. Один из них выполнен был в форме металлического ангела с большим фаллическим символом, который нужно было поворачивать по и против часовой стрелки: мелодически звякали гарнирующие шарики, могли вздуться чувство и возникнуть синдром шестого пальца.
«Голову с голоду», – такая могла еще возникнуть мысль. Или: «Престол простыл!»
Алексей Александрович знал: причинность нарушена и с нею задета следственность – не следует причитать и задаваться вопросом, зачем, собственно, или почему приходила старая ведьма, которую при первой возможности он выведет в расход, – все же он запросил агрегат и получил ответ: «Приходила потому именно, что тебя не было дома!»
Мелодически гарнирующие шарики звякнули: три семерки: Каренин выиграл!
Он взял выигрыш не деньгами, а семерками именно – цифры расширяли пределы последовательностей и соизмеряли пространства.
Когда Алексей Александрович был маленьким мальчиком, однажды точно такую же семерку заимствовал он у отца и острым краем ее царапнул чей-то стоявший в прихожей глазированный гроб: отринулась крышка.
Седой каплунь восстал, собрался частями, совместился каналами с бесконечным будущим, в котором принимать участие предстояло Алеше.
– Ты прошумишь, как ветка, полная плодов и листьев, – сделал он предсказание не то Алексею (Олексею), не то стоявшей рядом к тому моменту явившейся из математического пространства девочке с туго натянутыми глазами и в блестящих чулках, – плоды достанутся людям, а листья съедят животные!
«Мозжухин, Лунев, Каплун – как?!» – долго потом Каренин вспоминал фамилию Седова.


Глава пятая. РОДИТСЯ ПРОЗА

– Позже в гробу, – продолжил Тургенев, – Седов совершил свое историческое плавание в Арктику и там спас одиннадцать итальянцев, претерпевших отчаянное кружение на дирижабле «Потресов».
– Историческое в кавычках? – смеялись гости.
– Седов, – стоял Иван Сергеевич на своем, – расставил точки над и.
– И что же?! – продолжали гости хихикать.
– А то, что между этими точками впоследствии проведены были прямые прозрачные выборы!
– Кого же выбирали?
– Животных для последующего забоя: китов, котиков, морских леопардов и антилоп!
Один из гостей сказал:
– При виде китов, котиков, морских леопардов и антилоп невольно мы ищем вокруг себя кого-нибудь, кому могли бы сказать: «Какие прекрасные киты, котики, морские леопарды и антилопы!» Седов нашел итальянцев?
– Нашел и сказал им это! – Тургенев лукаво прищурился. – Полярная ночь, однако, скрыла любовные их восторги от взоров непосвященных.
Двойные стеганые портьеры надежно защищали собравшихся от сквозного ветра из дверных щелей. Тургенев приказал слуге, одетому так же хорошо, как он сам, принести угощение – находчиво гости не дали упасть разговору и заслуживали особой пахлавы.
Когда картон был внесен, сахарная бумага развернута и каждый получил изрядный кусок восточного лакомства, Иван Сергеевич, оправдывая доверие тех, кого принял в свою короткость, сообщил, что это – не простая пахлава, а космическая, долженствовавшая в скором времени отправиться в межпланетные пространства.
Вышла пауза.
Пахлава была похожа на двигавшуюся ржавчину.
Рты сделались злыми и извилистыми; уже кто-то сахарною бумагой вытирал губы.
– Большевики едят и нахваливают, в мавзолее… что вы, куда?! – хватал Иван Сергеевич гостей. – Остановитесь: сейчас будет подан чай!
Мозжухин, Лунев, Каплун с женами стремительно разбегались.
«Голову с голоду!» – Тургенев чертыхнулся.
Его чувства вздувались и требовали выхода.
В храме была страшная давка и духота.
Только что из Ватикана поступила энциклика.
«Если бы вы знали, из какого мусора родится проза!» – делился папа с паствой.
Так говорила ему логика общежития.


Глава шестая. МУСОР ПРОЗЫ

Престол простыл.
Государь убрал локти с холодного поручня.
Когда-то он поручился за Пушкина, но тот впоследствии в халате, под которым ничего не было, танцевал с царицею на зеркальном полу.
Внутренний Каракозов, существо, наполнил о Ленском-Расстреле.
– Евгения Онегина?
Государь решился хоронить поэзию.
Анну Андреевну привезли: «Великий Растрелли! На кого она была похожа!»
Перестроившись на ходу, она стояла на полуколоннах и, избегая криволинейности, насыщала себя пластическою игрой пилястров, рустовки и всем спектром расцветки.
Сразу она предложила: мавзолей поэзии возвести на платформе-ростверке из естественного камня и кирпича, на свайных основаниях.
Работы поручили Ивану Мичурину, оставившему после себя свежий запах дегтя, таинственную плесень на одной из стен сакрального интерьера, снаружи – желтый одуванчик, лопухи и лебеду.
Есть вещи, о которых мы не можем рассуждать и которые можем только чувствовать: грянула революция – воспеть ее, поэзия извлечена была из саркофага, а в мавзолее разместили Пушкина – когда же на место советской демократии пришло прямое президентское правление, Пушкина приспособили ему на службу, а в мавзолей положили Ленина.
У Ленина, однако, была несчастная привычка фланировать и вступать в разговоры с лицами знакомыми и незнакомыми, но охотниками поболтать (Тургенев) и потому в ответственные моменты его заменяли внешне схожим Ивушиным – когда же последнего раздавили, он под чужим именем занял почетное место на постоянной основе.
Поставили на удобное место крытый сукном столик, похожий на аналой – дюжий бородатый человек делал карамболи: Седов.
Растрелли с десятью итальянцами на себя взяли внешние функции: болгары получили отрицательный ответ, в германском посольстве выбиты были стекла.
В концертных залах и на стадионах Евгения Онегина и Ленский-Расстрел с успехом представляли поэзию: Пушкин и Ленин: близнецы-братья!
Сентябрь уж наступил: это был Пушкин.
Ленин смотрел октябрем: чувство смежности!
Пушкин писал апрельские тезисы – Ленин в халате учился ходить по зеркальному полу.
Комендантом мавзолея назначен был генерал Вселенный, впоследствии сделавший предложение Анне.
Недоставало только холодной вымочки – государь был недоволен, и Тургенев с дядей и Карениным повезли мочить Пушкина в Третье Парголово.


Глава седьмая. НА МОКРОМ МЕСТЕ

Анна, выйдя за генерала Вселенного, перешла на его фамилию.
Внутренним существом у генерала был Мозжухин, которого никогда в нужный момент не оказывалось на месте: попеременно Мозжухина замещали Лунев и Каплун.
– А кто в тебе? – спрашивал генерал о мистическом.
– Анна, – отвечала Анна.
– А в ней? – копал генерал глубже.
– Анна, – отвечала Анна.
– Ну, а в этой Анне?! – генерал профанировал.
– Анна, – отвечала Анна.
В апрельских тезисах Пушкин писал о своем пребывании на кондитерской фабрике, и генерал Вселенный, ставший его цензором, читал вслух за вечерним чаем избранные отрывки.
«Есть вещи, – писал Александр Сергеевич, – о которых мы не можем рассуждать, которые мы можем только чувствовать: холодная вымочка!»
Анна смотрела в окно, выходившее в сад, и оттуда тянулась к ней ветка, полная плодов и листьев.
Она знала, что срывать нельзя: плод запретный!
– Анна! – внезапно муж вскричал, – почему у тебя такие большие руки?!
Чудовищная Анна Дмитриевна – живой, сидевший в ней труп, выпрастывался наружу конечностями, но Анна несколькими точными движениями поставила ее на место.
«Пустые страсти, – читал генерал далее, – себя изживают в кружении; цилиндр мой был весь покрыт зеленою плесенью; Тургенев, выйдя из ресторации, предложил отправиться к нему на квартиру…»
– Скорчась мопсом? – высунувшись, перебила чтение Анна Кондратиевна.
В этом была несомненная новизна, и супруги вздрогнули.
Очень скоро, однако, генерал взял себя в руки (Мозжухин?).
– Скворча сковородою, – заглянул он в конец рукописи, – карамелизуя лук».
У Пушкина все заметнее становилась нехватка слов – они стали звучать, как сахарный шум.
Анна Кондратиевна – ни причина ни следствие – с мопсом прогуливалась в Дубултах по набережной, и ей навстречу шел Брежнев.
– Арбуз, – сказал он ей, – я тебя знаю! Отчего бы я мог перестать уважать тебя?!
Они пошли в гостиницу, и там он ел ее огромными ломтями.
Она пробовала говорить с ним о женском равноправии и прекрасных порывах.
– Всё ваше равноправие и порывы, – смеялся он, – не что иное, как пожар на мокром месте!


Глава восьмая. НОВОЕ СЛОВО

Брежнев был существо, засевшее в докторе Антоне Павловиче.
Вселенная расширялась – Анна полнела, и доктор приходил лечить.
– Ваш лишний вес – от паразитов, – доктор говорил новое слово в науке, – надобно выгнать!
– Доктор, исцелися сам! – Анна противилась.
Ей были нужны все эти Анны, с удобством расположившиеся в разных концах организма – на них привычно было списывать собственные недоработки и упущения.
Анна была дочерью Пушкина и Анны Керн – она помнила все чудные мановения.
– В мгновенье ока! – отец рассказывал, как все произошло.
Она поправляла отца и поправлялась сама, а поскольку ничем не болела, постоянно набирала вес.
До поры она говорила – в обществе, но в какой-то момент стало не до шуток.
В Институте экспериментальной медицины ее буквально разобрали на части, и извлеченная Анна Сергеевна свела короткое знакомство с Мозжухиным из палаты генерала Вселенного.
Анна Сергеевна много говорила об Анне Карениной, а Мозжухин – о генерале: Каренина (тогда еще просто звезда) получила шанс стать Вселенной (по американским меркам миссис Вселенной) и своего шанса не упустила.
Генерал взял Анну конкретно, во всех ее органических мировых связях – не атом, не абстракцию, не отвлеченную женщину-не личность.
Кто-то шел, не приближаясь, а, значит, уходил.
Красота исчезнет, если преувеличить пусть даже самую красивую подробность – у Анны это было мокрое место: глаза!
Красота преувеличенно уходила, доктор Антон Павлович подтягивал кожу.
На удивление он поднял ей брови.
Кто-то шедший остановился на середине пути: это был представитель середины именно, не знавший культуры. В женщинах происходил ее, культуры, кризис – в мужчинах никакой культуры не было в помине.
Шедший был андрогин и шел на убыль. Он всячески старался обставить Анну надлежащим уходом.
– Знаете, какую вещь я могу вам сообщить? – выбросил он однажды язык наружу.
– Пора занимать места?! – она предвидела и сама.
Сахарный шум закладывал уши.
Где-то играла и пела рустовка.
Органические мировые связи соединили Анну с Ватиканом.
Она услышала голос Вронского.
– Я ел севрюгу на старом севре и выжал свой лимон на лимож! – басом говорил Алексей.
Пора было крестить Сережу: тринадцать лет!
С отцом крестились сыновья, с матерью – дочери.


Глава девятая. РЕКА ЖИЗНИ

Почти почва: почта!
Анна Андреевна, поэтесса, получила письмо.
Она шла по набережной с конвертом в руке.
«Мойка – река жизни!» – думала она с придыханием.
Величественно плыл Пушкинский дом; на двенадцатом этаже сидела кошка.
«Вронский – этнический иудей, – сообщалось в письме. – Иудушка Троцкий. Дожидался у Льва Николаевича!»
Пора было все расставлять по местам.
Мопс – Министерство путей сообщения.
Вронский – папа Троцкого.
Пушкинский дом непременно должен был загореться: тили-бом!
Недоставало только Загорецкого.
«Антон Антоныч, мир ему, скончался!» – думала Анна Андреевна.
Все вокруг вышли из толстовской «Анны Карениной» – ее пелерины и муфты, но Анна Андреевна была из грибоедовского «Горя от ума».
Она не родила, но по расчету должна была родить.
Во вторник муторно: торнадо!
Родить в пятницу или в субботу.
Родить по наезженной дорожке: Готорн: повторный и моторный!
Торный!
Когда-то она уже рождала его, хотя не от Призван-Соколова (роман «Лошади ждут»).
Демонстративно (монстр?!) Шалва Паписмедов разбрасывал мусор, и Анна Андреевна с трудом вытягивала из него ноги.
Существо, внутри нее, шевелилось – это был Готорн, он принесет людям Алую букву!
Пушкин спустил кошку с колен.
Предел вещей – холодный поручень.
Открыть всё мужу!
Охапками Шалва Паписмедов разбрасывал толстовское, и Анна Андреевна увязала.
Огромная соболья муфта с атласным белым подбоем и шелковыми большими кистями, чуть тронутая мазутом и копотью, гостеприимно приглашала войти.
Каренинская? Та самая? Войти и выйти? Для проформы? И стать, как все?!
Иван Сергеевич догнал, взял за ноги, поставил Анну Андреевну себе на плечи.
– Если бы вы знали! – она балансировала.
– Мне ли не знать! – он прокладывал путь.
Ее панталончики приспустились и щекотали ему уши.
– Как хороши! Как свежи! – Тургенев смеялся.


Глава десятая. В ТОЙ ЖЕ ВОДЕ

Гудели валторны – родился Готорн.
За письменным столом Анна Андреевна дала ему грудь.
Тургенев был восприемником от купели; в той же воде крестили Сережу.
В храме была страшная давка и духота: с сыном крестился Каренин.
Он как будто заново родился; шар светло-русых волос вздувался у него на затылке. Алексей Александрович видел Анну, но по-новому: Вселенная в ее наиболее слабой точке: ткни и раздуется!
Анну Аркадьевну было не только хорошо видно, но и отчетливо слышно.
– Дьявол дорожит своим временем, – говорила она. – Святость не может не порождать вокруг себя смятения и ужаса!


ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая. РОКОВОЕ СЛОВО

Три девочки-семерки из арифметического пространства чуть приспустили чулки и притушили огонь в глазах: Аня Мозжухина, Аня Лунева и Аня Каплун.
Умопостигаемые существа-мужчины легко сходились с реальными женщинами, рождая преимущественно криптогенных девочек, которых для дальнейшего предназначения помещали в швейцарские гендерные агрегаты, откуда они появлялись повторно уже с четко заявленной красивой подробностью.
Такие девочки крестились с матерью, но, если рождался мальчик, его крестили с отцом.
Судебный следователь Энгельгардт не понимал, почему с Готорном обряду не подвергли Призван-Соколова и почему девочек крестили в чулках.
Дьякон дорожил своим временем и потому по окончании церемонии сразу бесследно исчез, оставив легкий запах серы; от Пушкинского дома доносились удары пожарного колокола – на Петербург надвигался торнадо: он мог подхватить город и зашвырнуть его в Космос.
– Какие прекрасные девочки Ани, – Александра Платоновича нашел Седов. – Точка, точка, тире! – выбивал он морзянку.
Судебный следователь знал, что именно Седов, готовивший Загорецкого к очередному арктическому плаванию, велел до поры обернуть Антона Антоновича сахарною бумагой и поместить в картонный гроб.
– Эти Ани – принцессы? Будущие снежные королевы в постели?
– Прежде всего, это те, о которых ты сам догадываешься! – полярник собрал сколько было в нем мошеннической дерзости и произнес роковое слово.
– Этот или тот? – подошел Тургенев. – Тот в Германии мертвый.
Энгельгардт посмотрел: Загорецких стало двое: один, в неказистом сером макферлане, стоял на амвоне – другой, с довольно обыкновенным, но тщательно убранном лицом, лежал в открытом гробу.
– Те, – вдруг Александр Платонович догадался. – Те самые!
Этот и тот Загорецкие были так называемые умники, которых жадно ловили и вытверживали: говоривший и безмолвный, равно исполненные вредных и злоумышленных намерений – девочки же, сотканные из лунного сияния, молитвы и песни, молодежь наших с вами воззрений, призваны были в кружении излить пустые страсти!
Загорецкие, исчадия быта! Строители будуаров с нежно-розовыми обоями и жемчужно-нежным бельем – смутные девочки-подростки мылись в них, не ведая телесного стыда: кружевницы и белошвейки, такие, какими они могли бы пригрезиться воображению.
Вечный символ труда-борьбы стал трудом-игрою, опасною пляской работы.
Требуя от женщины дикости, Загорецкие, тот и другой, утверждали, дескать, вся женская сила заключена в грации и, если больше обращать внимания на это характеристическое начало, скорее возможно выработать пригодные девочкам формы труда.


Глава вторая. ЧЕЛОВЕК НА ЛЬДИНЕ

Тире, точка – три листочка!
Пальцы сами собою сбивались на гопака.
Какая-то особенная острота была в подходе к вещам.
Правда конкурировала с красивою ложью: в мастерской белошвейки не было не только дешевых обоев, но даже швейной машины и манекенов.
Белый деревянный столик обколот был собранною бахромой, стены местами оживлены интересными пятнами.
Пальцы быстро собирали рюш, группировали с цветами, плодами и ягодами – с упорством, более чем бабьим, приметывали к тонкой ветке.
Рукава делали все длиннее и шире с разрезами от самого ствола, так что они стали походить совершенно на мичуринские.
Аня Мозжухина, Аня Лунева и Аня Каплун – было у этих девочек что-то, чему слегка завидовал мальчик.
Работая брюссельское кружево только два часа в день, Аня Мозжухина остальное время сидела праздно.
– Скоро, совсем скоро, – вещали Загорецкие, – безгласное и кошмарное состоится шествие человечества!
– Нам-то что? – Аня Лунева не понимала.
– Маскировать, – сложенные из неясных телесных пластов, они указывали. – Вечно!
Зверский элемент человеческой природы просвечивал в их глазах и отчетливо сказывался в голосе.
Пуговицы им пришивали на спине: Загорецкие – манекены?!
Антон Антонович умел стучать швейною машиной, Антон Григорьевич – мог.
Аня Лунева садилась за Антона Антоновича, Аня Каплун – за Антона Григорьевича: стрекотали. Точка, точка, тире.
Кружевница Аня Мозжухина любовью не занималась: приходил Шелгунов, но она не пускала его дальше передней. Ему давали пару чулок или шарф, и он ходил с ними по городу, из дома в дом.
Мужчины приносили в мастерскую пустые страсти, для них это был будуар – Седов грозился высадить их на льдине.
Покамест льдины проплывали по Мойке.
Была в них плавная женская округленность, резкая мужская характерность, неожиданность детская терпкая: играли на солнце вечно замаскированные космические атомы.
На льдине человек был изолирован от пространства, как кукла.
Лошадь виделась сразу на четырех ногах.
Скульптура несла идею психологического субъекта.
«Скульптура – неудобный манекен», – в окно смотрела первая Аня.
«Лошадь хороша для обоев», – посматривала вторая.
«Человек – обесчеловечился!» – отворачивалась третья.


Глава третья. СТАЛЬНОЙ ПУЗЫРЕК

Любая вещь имеет два лица.
Лица не схожи одно с другим: под красотою скрывается безобразие, под ученостью – невежество, под векселем видна печать, а под весельем себя таит печаль.
Квартира еще не была убрана по-зимнему: на полах недоставало ковров, и драпировками скрыты были не все окна.
Иван Сергеевич предложил откушать.
Слуга принес устрицы и шабли.
Шелгунов выжал свой лимон на устрицы – Тургенев выжал лимон на свои устрицы.
– Шарф в Германии острый! – сказал Тургенев.
– Еще чулки и мериносовый платок, – напомнил Шелгунов.
– Вы полагаете, теплые вещи спасут от торнадо? – Иван Сергеевич от души рассмеялся. – Право, Николай Васильевич!
– В теплых вещах безопаснее принять участие в шествии, – пальцем Шелгунов чертил эсы по скатерти. – Вы будете надежно замаскированы.
– Что толку, если всех унесет торнадо? Закрутит в штопор и капут! – Иван Сергеевич отодвинул бокал.
– Влюбленные спасутся, – напротив, Шелгунов к себе приблизил тарелку. – Они замотаются в яркие шерстяные одеяла – еще и возглавят общий ход!
Люди сильно возбужденной фантазии и специфических переживаний имеют ярко выраженную магнитность – металлические блики заиграли на лице гостя, стальной пузырек и за ним другой вздулись у него на лбу, делая Николая Васильевича схожим с василиском.
Маленький живой комок выпал у него изо рта, верхушка его глубоко воткнулась в складки тургеневского шлафрока, и этот комок так быстро, точно вьюн, кружился и извивался на одном месте, что положительно не было возможности подробно рассмотреть, что это такое.
– Согласен! – Иван Сергеевич закричал, – куплю у вас еще одеяло!
Всем телом Шелгунов упал на взбунтовавшуюся устрицу и ловко всосал ее обратно.
– Влюбленные соберутся у общественного магазина, – он сообщил конфиденциально. – На одеяле должны быть подтверждающие любовь пятна.
Он взял с этажерки роман Ивана Сергеевича и разрезал его ножом.
Второе лицо гостя на мгновение высунулось из-под первого: Тропман! С отвращением и страданием Николай Васильевич морщился, жалея себя и брезгуя собою в прошлом.
– Вы были официально приняты в лоно римско-католической церкви? – Тургенев вытер обильный пот.
– Да, я проделал всю церемонию, – силился оборотень придать своему тону легкость. – Аккурат перед казнью.


Глава четвертая. СИМВОЛ ЖИЗНИ

Всякая вещь, по Вересаеву, имеет два конца.
Мальчик Готорн, слегка завидовал красивой подробности, которая была у девочек.
Повсюду Алексей Александрович Каренин пропихивал своего Сережу, но в будуарную мастерскую проник именно Готорн.
Диковато девочки кружились вокруг статуи Антона Антоновича – умерший Загорецкий служил им отличным манекеном – закостеневший в живой, обещающей позе: самое единство и борьба противоположностей.
Антон Григорьевич тоже мог подолгу стоять неподвижно, и от этого в мастерской происходила веселая неразбериха. Уставши стоять, Антон Григорьевич садился к инструменту, играл Фомку-дурачка, Демона или Купца Калашникова.
На вдохновении необычайном он, умник, не показывал своих героев, а сам мастерски перевоплощался в них, и тогда в мастерской импровизированный возникал балет, кружились пары: Аня Мозжухина – с Фомкой, Аня Лунева – с Демоном, Аня Каплун – с Калашниковым.
Вот-вот, казалось, пустится в пляс и вытверженный Антон Антонович; маленький Готорн подыгрывал большим на валторне.
Антон Григорьевич (как и Антон Антонович) недавно крестился, и поэтому Демон то и дело сбивался в танце – девочки же, давно посвященные в таинство, красиво распадались на лунное сияние, молитву и песню: это была красивая их подробность, которой завидовал мальчик, и о которой догадывался следователь Энгельгардт.
Приходил Седов, готовивший к плаванию Антона Антоновича, грозил обоим Загорецким и подвернувшемуся под руку Шелгунову: Тургенев и Энгельгардт заглядывали в окно: работы Тропинина, на стене будуара, висел портрет Тропмана.
«Без головы!» – переглядывались следователь с писателем.
На шестиногой лошади в пушкинской метели пронесся генерал Ипсиланти.
Подходящим символом жизни мог стать жест, которым он поднимал руку.
Но этого мало: там и сям возникали влюбленные!
– Бессовестный! Если вы не женитесь на мне, я погибшая женщина! – к Тургеневу и Энгельгардту подходили девушки.
– Что вы скажете о тайном браке? – спрашивал Иван Сергеевич.
Золотой пузырь вздулся и тотчас лопнул.
Тургенев смотрел неизвестно кем, впрочем, несомненно русским, но не петербуржцем.
Когда они подошли к окнам мастерской, и один из них пригнулся, чтобы другой встал ему на плечи, солдатка, ходившая на повой, осталась на одном месте, как остолбенелая: она не умела мыслить политически, хотя и сочувствовала Ипсиланти.


Глава пятая. ПЕРВЫЕ ПОЦЕЛУИ

Любая и всякая программная вещь имеет свой специфический гвоздик.
От Господа и Госплана.
Господь указывает нам на печальное прошлое, Госплан ссылается на блестящее будущее – гвоздик удерживает нравственное равновесие.
Мысль замерзает в формулах; стимулируется неподвижность.
Теперь люди – вещи, а ранее были процессы.
Слово, идущее против мысли, сподвигло букву умертвить дух.
Мысли шептались между собою, хихикали в платочек и угощались пряниками: девицы. Слова, группируясь, поздравляли друг друга – одни, тихо разговаривая, усаживались по строчке, другие уходили на соседний лист, где была поставлена закуска.
Психологические субъекты распыляли идеи в текучестях полуобморочного сознания: опять все было ложь и пустые призраки.
Призраки с обликом девушек представлялись молодыми особами: шляпы из серого кастора с одною черной бархоткой по тулье и без всякой другой отделки.
У общественного магазина звучали первые поцелуи.
Шутили насчет папы.
Люди возбужденной фантазии видели Тропмана.
Привычно сделалось проводить аналогию между рассеянием и расслаблением – космической энергии и жизненного порыва, равно шедшими на убыль.
Личные самолюбия взяли верх над очевидностью факта, над убеждениями здравого смысла, и хозяйничали в делах государственного интереса.
Законодательные, законовинительные и законопредложные меры выходили недостаточно соображенными с потребностями, их вызывавшими, даже в ущерб им, и бывало так, что в одно и то же время, в одном и том же отношении правительство говорило и суп, и компот.
– Я ел арбузы в Елабуге и Астрахани, – повсюду выступал Шелгунов, – но я отношусь к ним презрительно в Архангельске и в Петербурге.
Обратная историческая перспектива обусловила некую смутность и произвольность в области пищевых ощущений.
Судебный следователь Энгельгардт уплатил за свой компот, в тот время как Тургенев уплетал суп.
– Госпожа Вкуснятина! – показывал Иван Сергеевич глубокою ложкой.
– Какой же из миров она представляет? – следователь поразился.
Иван Сергеевич выждал, пока буфетчик не только унес посуду, но и стряхнул салфетку, поправил фитиль лампы, получил деньги и принес сдачу.
– Думаю, мир растений и животных тоже, – Тургенев в тон ответил. – А, впрочем, что за разница: ведь это призрак! Хотя и не пустой…
Одно было понятно: Вкуснятина – та же Анна!
Не напрямую от Толстого, угодившего в большевистский котел, а, стало быть, восставшая из пены.


Глава шестая. СЛАДКИЕ ЛЬДИНЫ

Торнадо, стремительно приближавшийся, нарекли Федором – на город должен был он навалиться аккурат на Федора-топора.
Покамест же в столице вытверждали умников, перекрещивали еретиков, приделывали бархотки к стульям.
Переставшие быть в себе, стулья первыми из вещей сделались едва ли не процессами.
На дороге из города в Третье Парголово найдены были человеческие фрагменты и обломки троллейбуса.
Анна Андреевна с тряпкою гонялась за металлическими бликами, Готорн ставил пятна на одеяло.
– Сдать Петербург, – между тем говорил сенатор Платонов, – вовсе не означает отдать Россию: правительство переедет в Москву или перелетит.
Призван-Соколов на стуле так закинул голову, что была видна только нижняя часть его лица.
– Тайный русский брак, – держась за бархотку, он смеялся. – Ветка, полная плодов и листьев! – стремился он преодолеть ограниченность рассудка.
В окно стучался мир растений:
– Считайте наш дом своим!
Нужно было быть диким животным, чтобы поссориться с ним.
Творчество требует неравенства: оно не допускает оглядки на соседей, как бы не упредить их – мир человеческий опередил мир животных потому, что не оглядывался.
Вовсе не обязательно, оказалось, быть растением, чтобы представлять мир растений или животным, чтобы представлять мир животных – и даже человеческий мир нередко представляли существа, а мир вещей – предметы.
Весьма правдоподобно (в сумерках) человека представляла брошенная на стул одежда, в то время, как человек был всего лишь веткою, полной плодов и листьев – тайный же брак под шумок перестал быть процессом, сделавшись предметом всеобщего интереса.
Вытверженные умники и перекрещенные еретики вовлечены были в трудовой процесс: из человеческих фрагментов и троллейбусных обломков спешно возводилась конструкция, способная поглощать и перерабатывать отброшенные металлические блики.
Держалось, однако, на гвоздике.
Вколоченный из мира предметов в мир представлений, он держал на себе все миры.
Седовцы на Мойке перегоняли многослойные льдины.
Солдатка, ходившая на повой, лизнула: сладкие!
Тургенев на короткое время сделался суждением, однако же отвлеченным и способным удовлетворить только немца.
Нельзя перейти на новое место, не покинув прежнего.
Мир растений и мир животных – это растерянные по дороге части человека.
Одеколон с запахом грибов – подарок, годный в общежитии.
Из трех каждый выбирал своего Ивана Сергеевича.


Глава седьмая. ВЛЮБЛЕННЫЕ ВЕТКИ

По капле Шелгунов выдавливал из себя убийцу и маньяка, но тот не больно-то поддавался.
«Зарежу я, пожалуй, девочек, – он решил, – а там налетит торнадо, и все концы в Космос!»
Решил, само собою, в нем сидевший Тропман, но ловко подстроил под Николая Васильевича.
Он положил идти в мастерскую в надежде, что, дойдя, он успеет решиться окончательно.
На этот раз мастерская скорее представлялась будуаром: его занавески, кружевные, покрыты были другими из голубого муара, каким была обита и вся мебель.
Стояла суббота – говельщицы Аня Лунева и Аня Каплун ушли причаститься к ранней обедне; Мозжухина Аня играла шерстью кинг-чарльза, лежавшего у нее на коленях.
Шелгунов поклонился, чтобы не произнести какой-нибудь пошлой фразы. Ему хотелось побыстрее расправиться с Аней, но он не умел приступить к этому.
Диван был заставлен с одной стороны трельяжем из крашеного дерева, по которому вился и нежился широколиственный плющ, посылая свету свои влюбленные в него ветки.
Разговор начался злословием – Николай Васильевич был остроумен и зол до очарования: Аня его испугалась.
Его лицо все более казалось ей зверским.
– Зачем вы называете сосны пальмами?! – Шелгунов привязался.
– Человек растрачивает запасы, накопленные растениями, – пыталась она защитить себя. – Из сосен делают гробы, в которые человека откладывают про запас.
Свое лицо девочка вытерла листком бумаги из душистой пудреной книжечки. Она знала: Шелгунов представляет рабочих. На языке рабочих сосны пальмами означали мир представлений. Николай Васильевич хотел подойти, но запутался в ветках. Не покинувший прежнего места, он не мог перейти на новое. Пахло грибами и одновременно одеколоном. В окно заглядывал Тургенев.
Если бы Шелгунов увидел Ивана Сергеевича – еще неизвестно, как все могло обернуться – Николай Васильевич в проеме окна увидал суждение.
Кружевница всегда бедна и любовью не занимаеца!
Иван же Сергеевич увидел Тропинина.
Как приколоченный гвоздиком, Николай Васильевич оставался на прежнем месте.
Желающим было предоставлено право последнего слова.
Кинг-чарльз залаял.
Последними словами Тропинин крыл Тропмана.
Художник.
Кружевница, 1823.
Оторвавшаяся.
Холст с маслом.


Глава восьмая. УМЕНИЕ ВЕСЕЛИТЬСЯ

– Сделал и забыл! – любил смеяться Загорецкий.
Его воображению повсюду грезилась грация.
Любую мастерскую и даже общежитие грация могла превратить в будуар.
Греза могла в будуаре вызвать любое действие.
Вытверженный умник Антон Григорьевич писал музыку для готовившегося (негласно) шествия человечества, и Ани маскировали ее (вечно) своим швейным стрекотом: точка, точка, тире.
Значки телеграфа под видом морзянки на льдину должен был доставить Седов, не зная вовсе, что никакие это не позывные, а самая настоящая музыка для ушей.
Во всем, что Антон Григорьевич делал, было положительное искусство.
Уже Антона Григорьевича называли Рубинштейном: тема разговоров ординарной толпы за простым завтраком.
Формуляр его умственной жизни был более чем безупречен – вторым лицом Антона Григорьевича был Антон Антонович, и на него Антон Григорьевич списывал все безобразия, невежество и даже печать печали, за собою оставляя ученость, какую-никакую импозантность и умение веселиться.
– Карниз богатой старухи. На Капри, – многозначительно намекал он, выпив кофе с Горьким. – Кресло, мятое некогда бабушкой!
Именно карниз и кресло придавали будуару необходимую импозантность, а некая некогда бабушка с глазурного острова, наскучив Италией, пальмы называла соснами.
– Простой сосновый гроб, неотесанный, – восклицала она, когда ее сверстников пускали по воде в пальмовом. – Счастливого плавания!
– Для чего гробу проколачивали карниз? – спрашивала Аня Каплун. – Гвоздиком?
– Говей! – смеялся Антон Григорьевич. – Для большей устойчивости в океане!
– А кресло для чего мяли? – не понимала Аня Лунева.
– Чтобы приготовить кресло-пюре, – Антон Григорьевич хохотал. – Холст с маслом. Последнее слово кулинарии!
Сам-себе-формуляр, он находил незаполненную страничку и вписывал туда что хотел: его прочесть, выходило, что именно мысль восстала против слова и никак не наоборот.
Мысль, по Антону Григорьевичу, следовало тщательно разжевать, передать ее вкус, умственное соединить с пищевым: Толстой был ласточкой, этого, взявшего старт, полета.
Суть мысли четко была вычленена, но едва ли могла быть доступно изложена.
Слова не годились – на смену им должны были прийти вещи.
«Карниз, кресло, гроб!» – чувствовала Аня Мозжухина.



Глава девятая. ЗОЛОТОЙ ОСЬМИНОГ

– Что означает карниз на языке рабочих? – она догадалась спросить.
– Поручень, – Антон Григорьевич показал локтями. – Холодный поручень и ничего более. Вещь в себе. В это нельзя вдуматься, только опереться.
Поднявшись с него, он указал на кресло законченной формы.
– Законченные формы, – он несколько протащил кресло по ковру, – обыкновенно требуют покоя: заставьте изящное двигаться – оно станет не так хорошо и удобно.
В кресло пересадили Антона Антоновича – Антон Григорьевич бросил ему на плечо левую руку, скользнул два раза и исчез.
На улицах было шумно. Снежинки падали. Тысячи летели на пустяки.
Бабушкино кресло отличалось от вещи в себе тем, что о последней нельзя было сказать ровно ничего, в то время как о первом сказать нужно было, что оно есть: Антон Григорьевич удачно стимулировал мысли.
«Мощь жизни, – думал он. – Отсель. Назло!»
Он вышел к общественному магазину, купил сахарной и пудреной бумаги, спросил, не приехали ли автомобили. Оказалось, что приехали.
Бумага была желтая, оторванная очевидно на скорую руку от чего попало.
Появившийся из автомобилей Федор Михайлович смотрел не как человек, а как енот. Вспомнили Ивушина, бросавшего свои перчатки всем доминирующим идеям времени поочередно – потом Ленина, не способного прижать к груди какую бы то ни было идею без того, чтобы грудь не оказалась израненной и идея проклятой.
Антон Григорьевич видел золотого осьминога.
В толпе находилось много животных. Торчали карнизы, работницы цепко держались за поручни. Попарно влюбленные закручены были в яркие одеяла, покрытые многими пятнами: шествие или торнадо?!
На льдине полярники принесли Седова.
Грозить и грезить о новых мирах: лапы копателя ухватили решетку, которая отделяла его от них.
Оркестр грянул персидский марш.
В церковных облачениях священнослужители несли папский штандарт.
По мере того, как человечество продвигалось по улице, оно так разрослось, что ничего подобного никто не мог и припомнить.
Куда-то отодвинулся Космос.
Стремившееся преодолеть ограниченность рассудка, человечество в своем управляемом порыве должно было овладеть творческой мощью жизни, образовать непобедимую силу.
Гигантская армия, скакавшая вокруг, впереди и позади Антона Григорьевича, обладала могучей силой напора – она способна была опрокинуть все препятствия, преодолеть огромные сопротивления, быть может, даже самую смерть.
Слабо в бабушкином кресле шевелился Антон Антонович.




Глава десятая. ВНЕ СВЯЗИ

Люди братались с вещами, существа – с предметами.
Предметы различались, как сущие, мыслимые и немыслимые.
Действующие предметы были стулья.
Бросившийся на стул человек представлял одежду; растения прорастали в виде хомяков, аксаков и ежей.
Никто не оглядывался – по частям каждый перебирался на новое место.
Отставших вычеркивали.
Никакая причина не являлась причиной настоящей, а только – следствием причины предшествовавшей: ее причинный характер был дан ей извне, она была только продолженное действие ранее проявленной силы и вне связи с этим более ранним действием никакой реальности не имела.


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава первая. ТЯЖКИЙ ГРЕХ

Человек, три дерева, кусок земли, керосин неба – что может быть проще этого?
Пришедший проведать крестника, Тургенев чуть задумался.
– Проще – только холст с маслом!
– Выходит, – Анна Андреевна смекнула, – они нарисованы?
Анна Андреевна выбрала в кумовья того Тургенева, который состоял из растерянных по дороге частей человека: Иван Сергеевич сидел на стуле и, казалось, расстегни он сюртук – тут же распадется на части.
Он, однако, неплохо держался – причиною тому был вставленный под бельем штырь из троллейбусной штанги, по которому подавался электрический ток.
Это был технологичный, немецкий вариант Ивана Сергеевича, что подтверждали бежавшие от него по стене металлические блики.
– Бликман, – говорил Иван Сергеевич, – фамилия того человека была Бликман – партизаны пригнули для него пальму и две сосны на куске земли под керосином неба.
– Ему было предоставлено последнее слово?
– Да. Он сказал: бергамот.
Анна Андреевна писала для детей: гомопотам был помесью человека с большим животным, бергамот – гибрид животного и плодоносного растения.
– Как он попал с картины на обои, Бликман?
– Сложился из металлических бликов. Бликман – существо собирательное.
Высказывавший суждения Иван Сергеевич сам был отчасти суждением, однако, противореча самому себе, целиком пересел на оттоман, при этом не покинув стула.
На оттомане он распространял грибной дух, а со стула – запах общежития.
Он, побывавший у гризеток, принес крестнику изящные драпировки с портретом Тропмана, упорно называя его Бликманом...
Блуждает мысль: ее движения угловаты и как будто нахальны.
Гениальный ребенок, жаждущий крыльев ангела и безграничного простора, играет на валторне.
Мазурка времени режет ухо: танцуют пришельцы: персиянин с марсианином: на небе это тяжкий грех – как больно ангелам!
Валторна плачет.
Время разжалует артиста в зрителя, писателя в читателя, повара в едока.
Всегда в лучах и искрах, время не дает в себя вглядеться…
-– Видите, – вдаль показывает поэтесса, – отраженный мир? Цепко держит он нас в лапах пережитого!
– Слышу, – вглядывается туда прозаик, – мир объедков. Он разлагается под шум неумеренных восхвалений!
Огненный отец стоит перед окаменелым пожарным.
Общее подчинение пришельцам совокупило их воедино.


Глава вторая. СТАРЫЙ ДРУГ

Повсюду и во всем теперь Алексей Александрович искал смысл или значение.
Все были ловко заняты и легко скучены.
– Появиться в свет и появиться на свет – вовсе не одно и то же! – в клубе убеждал его Чацкий.
Каренин видел лица, которые подозрительно ему улыбались.
В дверях Капитоныч с чем-то его поздравил.
Антикварное – разумно; дома Алексей Александрович уселся в старое, дедушкино кресло: дом, квартира сохраняла холостой тип.
«Чьи изощренные пальцы, однако, мнут ленту для банта, перебирают цветы для букета?» – пытался он разгадать.
На ночь он почитал Сереже из Анны Андреевны – каждое ее животное было вполне счастливо, умеренно в своих привычках до пуризма и не зналось со скукою.
– Вот пес-то! – щурил глаза Сережа.
– Время такое, – свое твердила Варенька: – кормить лошадей!
Домашний наряд сообщал ее красоте очарование интимности. Лицо у ней было как бы обвеяно грезою. Она похудела, хотя бюст и плечи получили большее, против прежнего, развитие.
Ребячески нелепо интересоваться капризными формами: дальше Алексей Александрович не пошел в своих соображениях.
Деревянные стулья в стиле Ренессанса с раковинами или сердцами вместо сидений уже начали составляться вкруг детской кроватки, и на них ловко сидели коротенькая накидка, обшитая по краям аграмантом, атласная светлая юбка и войлочная шляпа, гарнированная крупными шариками.
Без всякой церемонии Сережа зевал.
Мальчик доподлинно знал: уйдет папаша, и появится мама. Она принесет много-много пахлавы и большими кусками будет пропихивать ему внутрь – она станет называть его своим сладким, золотым осьминогом, паровозником, свычкой, вербным базаром, тертым каштаном от Беррен, балетным пальцем, вымеском, мухоблудом, веревочным чертом, неискаженным человеком, который все еще прельщает и сделался конечным выводом всеобщей мечты.
Во сне Сережа кричал, бранился, требовал лошадей и слонов.
Шумело, как пальма, генеалогическое дерево.
Потихоньку Алексей Александрович надел кистень на руку: он никуда не ушел и представлялся грудою брошенной на стул одежды.
Он видел: пахлавой Анна испачкала одеяло.
Потом, у себя в спальне, он искал смысла в приходе бывшей супруги – особого, однако, не находил.
Каренин знал: впоследствии визиту придадут значение.
Он допускал, что вспылил, но это было делом только умственного темперамента.


Глава третья. ЛУЧШЕ НОВЫХ

Собственные границы Антон Антонович принимал за границы бытия.
Призванный к жизни маршем человечества, первоначально он ограничивал себя контуром кресла, но скоро распространился по помещению, постиг стены и стал просачиваться наружу.
Бытие расширяло сознание. Априори вокруг него были юрки и подвижны. Он принимал их за мастериц-белошвеек. Открывшиеся ему в своей прелести, они были первородны – все остальное представлялось призванному переработкою чужих мыслей, книжными восприятиями или совсем отсутствовало.
Девочки-априори заботливо за ним ходили; он быстро окреп, хотя еще и качал на руке низко склоненную голову.
– О, не сетуйте на меня, – чуть театрально он просил их, к нему прикосновенных. – Право же, я доставляю столько хлопот!
Он содержался в удобном помещении: это была мастерская, обращаемая иногда в будуар, это было общежитие в старинном уборе гостиной.
Они обменивались густыми фразами.
– Вы стоите быть любимым, – смеялись девочки, – но, к сожалению, мы не можем дать вам более дружеского участия.
Готорн играл ему на валторне, Тропинин зарисовал, свояк Антон Григорьевич списывал на него грехи.
Антон Антонович видел Седова, Шелгунова, Тургенева – свет в окошке и даже следователя Энгельгардта.
Кинг-чарльз лаял.
Кружевница 1823 занималась любовью: тропики!
Болезненно иногда в ягодицу Антону Антоновичу впивался гвоздик.
– Есть ли универсальный Бог? – легко вокруг скучившись, к нему приставали.
Вопрос был прямой.
Он, побывавший там, припоминал.
– Есть, но у каждого свой, не общий.
– Какой же смысл?
– Не познаеца!
– Тогда, хоть значение?
– Во всем и повсюду!
Это выражение чем-то было похоже на то самое дело, которое могло подействовать уже после марша. Или на ту вещь? Предмет? Природный катаклизм?!
Все как будто забыли о приближавшемся торнадо: не надо?!
Антон Антонович Загорецкий был не совсем человек и вовсе не личность.
Он был субстанция.
Легко он затекал в мир объедков, вольготно чувствовал себя среди сброда мыслей, нахватанных отовсюду, растений не по почве и климату, ветвей без шума, плодов и листьев.


Глава четвертая. СМЕЛЫЕ ВЫРАЖЕНИЯ

– Лучше новых двух! – думала Анна.
Новыми были муж – генерал Вселенный и повар Смурый.
Старый муж был лучше их, вместе взятых.
Если бы не мешок с пахлавою, он мог задеть ее кистенем – представлявшая, ко всему, мир растений, везде и повсюду она рассыпала свои семена, и на местах вырастали новые Анны, ее отпрыски, но Алексей Александрович мог повредить корни.
Обошлось!
– Бунин Иван Алексеевич, – сообщил ей Каренин, – набело переписал роман Толстого: паровоз сошел с рельсов!
Слипшиеся в пахлаве, они катались по полу: бытие как бы исчезло: блеющие во времени сменили идущих на убыль.
– Время – есть парадокс! – пальцем крутил генерал.
– Время есть – парадокс! – ладонью отводил повар.
Он учил ее есть без конкретных привязок, а когда захочется.
Генерал же склонял к мысли дважды в год переводить стрелки часов.
Забывшись, она иногда говорила с генералом о еде, а с поваром – о времени.
С Карениным она говорила о себе, вспоминала прошлое, но эти воспоминания не были восстановлением прошлого, а были ее новым прошлым.
Смелые выражения обнаруживали необузданность чувств.
– Пошлое! – Каренин выворачивался.
– Преображенное! – снова оказывалась она сверху.
Оба пережили полноту мгновения, похожую на то самое дело.
Она начала уже поглядывать то на часы, то на оставшиеся вполне съедобные объедки.
Ее новое прошлое, продолжала, поглядывая, Анна заплетать мысль, привело в итоге к иному настоящему, в котором вполне живая и невредимая, она свободно могла общаться с людьми прошлого, будущего и несколькими человеками вечного.
Она могла создавать невидимые миры.
Она была там, где ее не было.
Она была проективна и могла изменить мир.
– Читать символы?! – барахтался Каренин в мыслях.
– Создавать! – навскидку она перечислила: – керосин неба, шарики на гарнир, огненный отец, изощренные пальцы 1823, самый гвоздик!
Поднявшись, Алексей Александрович упал, наконец, головою на стол.
Жирный горизонт пустил отростки и шумно обрамил его жизнь рамкою счастья.
Шум бега жизни внутренно объединил все точки-тире зрения блуждающей вечно мысли.

Глава пятая. НЕВИДИМЫЕ ВЕЩИ

Русский Блерио Михаил Ефимов на своем «Пардоне» керосинил небо. Его пассажир Харитон Славороссов сбрасывал мешки с пахлавою. Полет был коммерческий.
Бумажный мешок угодил по карнизу Тургенева: тррах!
– Пришельцы?! – писатель сорвал ружье.
Судебный следователь Энгельгардт перевел стрелку часов.
– Красноармейцы, – он сообщил, – поголовно оставили Скуляны.
– Они, – Тургенев вернул ружье на стену, – мечтали построить там новый мир: мир объедков. Ленин отдавал объедки детям.
– Владимир Ильич, – припомнил следователь, – растения высылал по почте, Мичурину.
– На нервной почве, в душевном расстройстве. Мичурин и Сеченов работали над созданием съедобного человека. Толстой, помнится, согласился участвовать.
Они помолчали.
Один расширял сознание, другой – сужал. По сути, следователь имел дело с суждением. Напряженно всматривался он в собеседника, силясь его прочитать.
Кучер и в Германии кучер! – открылось напротив.
Откровенно Иван Сергеевич профанировал – факты, однако, оставались мистическими.
– Все же, у меня не складывается, – судейский пережил пустоту мгновения, – вы объясните, для чего человеку, пусть лишнему, замениться суждением?!
– А чтобы не быть съеденным, с потрохами! – Тургенев махал кнутом, погоняя лошадку мысли. – Наброситесь вы на него, потащите на кухню готовить – а не из чего: попробуйте-ка из сухого суждения!
«С Плехановым каши не сваришь!» – вертелось на языке ленинское.
– Время кормить лошадей! – с торбой Тургенев пошел вдоль обоев.
На стенах не было никакого орнамента, кроме темных полос, сверху донизу проведенных по желтой бумаге.
«Зебра!» – догадался следователь.
Он знал: он уйдет, и Тургенев приоткроет окно.
Шум бега жизни ворвется ли внутрь или что другое выплеснется наружу?!
Невидимые вещи теснили.
Тургенев с аппетитом ел и сваливал объекты на тарелку следователю.
Бракованный кузнецовский фарфор расписан был цифрами.
Изображены были три семерки – ясно следователь видел три, семерки же были, как в тумане и менялись местами: складывалось новое исчисление?!
Один связывает с цифрами определенное понятие, а у другого с теми же цифрами не складывается ровно никаких понятий, вследствие чего он получает возможность играть ими (складывать, делить, переставлять и т. д.), как ему вздуется.
В результате получается то, чего не должно получиться.
Ефимов, кучер, съедобный человек, Иван Сергеевич и зебра смотрели на Энгельгардта и видели пять следователей.


Глава шестая. ПРОБЛЕМА ВОЗДУХА

            Когда Бликмана выпускали порезвиться, он мог заб;гать по каким угодно обоям или драпировкам.
Он был один, но казалось, что его восемь, четырнадцать, тридцать один!
Сотрудничавший с оккупантами и за это растянутый меж трех сосен, он в самом деле разорван был на тридцать один кусок (по другим данным, на восемь и четырнадцать), но в нужный момент умел собраться и выглядел цельно.
По натуре своей перебежчик, легко переносился он из дома в дом, играл с детьми, был дерзок с женщинами.
Одетый в полукафтанье (один рукав зеленый, второй голубой, третий желтый, четвертый – в полоску), он поворачивался задом – его принимали за оцифрованную зебру.
Когда следователь, наконец, оставил его, Тургенев распахнул окно и вымахал наружу: мир был разобщен и принудительно связан: знал ли Иван Сергеевич, кто это сделал?!
Бодро несла каретку полосатая лошаденка: она потеряла лицо и приняла личину. Какая-то чернота и вместе с нею мишурность была в городских колоритах; промелькивало торопливое ловкачество – повсюду медные стояли лица, избыток разных змей, золотых осьминогов и раздувающихся пузырей достиг невиданных размеров – всего ничего оставалось до прилета торнадо.
Иван Сергеевич знал, разумеется, кто связал мир: он сам, Тургенев!
К примеру, Анна Андреевна потерялась бы, если бы у нее вдруг исчезли ресницы, сдерживавшие ее взгляды по сторонам – она не была образом и подобием Божьим, ее творчество не вмещало в себя бесконечного содержания. Ее муж сенатор, выбирая знак для общественной деятельности, запутался между знаками общества и общения: суждение способствовало ему избрать знак общежития.  Стоявший между супругами Призван-Соколов, немного актер, не смог бы сыграть своей роли, не решив проблемы воздуха. И, наконец, Готорн не разжег бы огня без помощи Алой тыквы.
Он (Тургенев) угадал вперед с клочком попавшей Каренину бумаги: на ней сквозился дерзкий почерк; мужественные стулья освежили его воображение – он то и дело пересаживал бабушку из кресла на Капри и обратно; приметно он обрадовался мне: в его походке заметил я перемену: Иван Сергеевич скакал на одной ноге!
Он мог на лету остановить иголку над канвою и даже заменить ее (канву, иголку) гвоздиком 1823!
Человек ли, суждение уносилось прочь (прозвучать) от следователя Областного суда или же самые время, пространство, объем?!
Суждение и человек не оставляли следа: кого чем ни замени – суждение человеком или человека суждением – все было равно; на всякое налагалось единственное условие: занять на время в пространстве известный объем или площадь.
Русь – тройка.
Три семерки.
А туз?!


Глава седьмая. СТОЯЩИЕ НЕТВЕРДО

Не знал Иван Сергеевич, кто разобщил мир, но догадывался.
Он обогнал зимнего велосипедиста и помахал ему.
Крутить ногами и крутить между ног: либо – либо.
Сенатор Платонов увлекся велосипедом и перестал спать с женою.
Что может быть проще этого?!
С новых драпировок на Анну Андреевну скалился Тропман. Приехавший навестить крестника Тургенев отражал металлический мир. Готорн играл на валторне. Говорили об огненном отце.
– Весь облитый соленою водой, он подпрыгнул, точно его что ужалило, – припомнил писатель.
– Однако же, не сплечил себе ног! – ехидно поэтесса сложила лицо.
Щеки вышли смяты, ресницы, однако, не утратили густоты и пушистости.
– Фамилия Пушкин, – сказал Тургенев, – вовсе не к пушке восходит.
– Пушкин – отец огня?
– Вовсе нет. Пушкин – это место пересечения дорог, осенняя паморха, причина, в конце концов! Пушкин – всему причина!
– Пушкин – это неумеренные восхваления! – Призван-Соколов-Микитов вошел, тоже Иван Сергеевич. – Вслушайтесь хорошенько: будь то журчание ручейка или нахлест волн, пение птиц, треск скульптуры, шум ветки, полной плодов и листьев – и услышите: Пушкин, Ушкин, Подушкин! – Он поцеловал Анну Андреевну, пожал руку Тургеневу. – Если человек составляет себе известность по милости какого-нибудь органического недостатка или нароста – такая известность непременно растворится в воздухе!
Мир разобщил вовсе не Соколов-Микитов, он был лишь актер и потому должен был (ему представлялось, он призван) эту разобщенность сыграть и проще всего – разобщив Пушкина! Ушкин, понималось так, – органический недостаток, Подушкин – и вовсе нарост!
Тургенев хорошо знал обоих: один был специалист по загрязнению воздуха, другой – по его очистке.
– Допустим, – Иван Сергеевич-писатель вдохнул и выдохнул. – Да, Пушкина занимала проблема воздуха и в области скульптуры тоже. Но вы-то зачем обходите вокруг его памятника – вы ведь не обходите вокруг картины или человека, чтобы получить от них впечатление?
Превратившись в суждение, он старался не отдать объема в пространстве.
Суждение, подтвердилось, имеет материальную природу.
Мы держимся за суждения, стоящие нетвердо (мы, суждения).
Суждения сужаются: тому верилось и не верилось.
Были вещи, до которых дошли только немцы.
Улыбаясь, что спички не отсырели, Анна Андреевна нагнулась шевелить уголья.
Завороженные, мужчины наблюдали огненный танец.


Глава восьмая. ОБЯЗАННОСТЬ ЖЕНЩИНЫ

Все находились во власти закона большого числа: 1823.
Выяснилось каким-то образом: труд кружевницы имеет духовную, а не материальную природу.
– Ну, это еще Тропинин надвое сказал! – палочкой отмахивался Антон Рубинштейн.
Другие поверили.
Аня Мозжухина познавала бытие, потому что сама была бытие 1823: словно бы кто-то то и дело останавливал ее руку с иголкою над канвой.
Аня была бытие для другого.
Она была бытие для другой.
Другая имела три стороны.
Ее собственную суть худо-бедно представляла Аня Каплун.
Ее общую сущность – Аня Лунева.
И, наконец, высшую видимость этой другой являла собою Аня Мозжухина.
Трещали скульптуры.
– Не можете ли сказать, кто и что такое дама, которую каждый день с цветами можно видеть прогуливающейся вокруг памятника Толстому?! – трех белошвеек и кружевниц спрашивал озабоченный Шелгунов.
– Нравиться – обязанность женщины, – на зрителя говорили модистки. – Толстой снял угол Большой Мещанской и Вознесенского проспекта. С цветами – госпожа Блюммер.
Была пора ужину, так как они только что вернулись из театра – там румяные молодые люди, облокотясь на борта лож, громко хохотали и перебрасывались фразами с партером.
Дома девочки взапуски стали поверять одна другой свои впечатления.
– Хорошо тому жить, кому бабушка ворожит!
Артист-любовник Соколов-Микитов играл Пушкина, но не того, который стрелял как из пушки, а того, которого рыльце было в пушку: одному Пушкину ворожила бабушка, другой Пушкин сам был пророком и за это ему изрядно доставалось от современников.
Именно этот, другой, Пушкин предсказал людям мотоциклиста по загрязнению воздуха, которым изрядно всех напугал, но вместо мотоциклиста явился безобидный зимний велосипедист: пушистому Пушкину обещали вырвать грешный язык, чтобы впредь не болтал, и даже подговорен был дантист, в котором легко угадывался Дантес.
– Есть вещи, до которых додумались только французы, – за ужинным столом в мастерской-общежитии распространялся Антон Григорьевич. – Пригородный катаклизм!
Его послушать, так надвигавшийся торнадо должен был выкорчевать только Третье Парголово!
Антон Антонович, Шелгунов и Седов, имевшие каждый по собственному универсальному Богу, ели с гнушающимся видом: куснут разок и отбросят.
Целенаправленно создавали они специфический мирок объедков.


Глава девятая. Я И МИР ОБЪЕДКОВ

Они приехали в театр не в партер, часа за два до представления, в давку и тесноту, а в кресла.
Раек, верхние ряды кресел и стулья были пусты – бельэтаж, бенуары и нижние ряды кресел полны.
Пушкин!
Один он был всему причина, другой он – всему следствие, но самая причинно-следственная связь была разорвана, и зрители сигнализировали об этом на сцену.
Скорее небольшого, чем среднего роста, Пушкин имел атавистическое сходство с представителями животного мира.
– Живу сурком, – подтверждал он со сцены, в шубе, с головой уходя в еноты.
Расположение его духа было нехорошо: сопутствовавшую ему известность он вынужден был делить с некими Ушкиным и Подушкиным.
Он ощущал себя местом пересечения дорог, по которым ходят люди прошлого, над которыми летают люди будущего и под которыми своею особой жизнью живут люди вечного.
По тем же дорогам шлялись разбойники от философии, хватали за грудки, приставляли нож: существование или жизнь?! Случайности встали на место законов природы. Лицо Пушкина искало зеркала, которое не было бы кривым – физиономии Подушкина и Ушкина были кривы: огромная масса человечества и вовсе обречена была на безликость.
– Когда умирают бунтари, – сказал в будуаре Шелгунов, – бунт умирает вместе с ними.
Вспомнили, что бунт в Германии обыкновенно пестрый.
Причины не работали, а место пересечения дорог не играло никакой роли – Пушкин ушел в паморху, но и она оказалась росстанью, хотя и не на месте пересечения, а во время его.
Недоставало априори, а лучше сразу трех – Пушкин смотрел в зал, а на сцене в это время опасно сближались велосипедист и мотоциклист.
Девочкам предоставлялся выбор между отцом и дочерью.
Прими они сторону отца – тот сделался бы огненным и выжег бы всё глаголом.
Останься они опорою дочери – и та, оттолкнувшись от точки, смела бы всё косвенное на своем пути.
В условиях, разумеется, причинно-следственного несоответствия.
– Скажите мне, Пушкин – отец или нет Анны Карениной?! – заволновался в общежитии Антон Антонович.
– И да и нет, – ответил Седов, помнивший Анну Керн.
Были вещи, до которых додумались только в России.
К примеру, освещать процесс.
– В конце концов, кто держал свечку?! – сорвался окончательно Антон Антонович.
Как говорили англичане, недоставало факельщика.
Спешно Подушкин с Ушкиным устанавливали кондиционеры: всосать торнадо!


Глава десятая. ВИХРИ ВРАЖДЕБНЫЕ

Судьбы определяются случайностями, а не законами природы.
Случайности проистекают из законов природы, а не из судьбы.
Законы природы – что скажешь о них?!
Торнадо 1823 побил стекла, наломал дров – в самом жалостном виде далее горизонта унеслись Плеханов, генерал Вселенный, повар Смурый, Вересаев, Шалва Паписмедов, Брежнев, Ленский-Расстрел, Евгения Онегина, дядя Честных, Гулак-Артемовский, Горбунов-Посадов, Казимир Малевич, Ренато Кутузов, Михаил Гуттузо, некоторые другие люди, существа и животные.
Ленинский мавзолей был подхвачен и вместе со своим содержимым перенесен в Москву.
Торнадо стер с лица земли Третье Парголово.
Первое и Второе Парголово не пострадали.


ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Глава первая. ТАЙНА ЛИЧНОСТИ

Малоуловимыми переходами от формы к форме она прошла через ряд своеобразных превращений, бросила аристократический тон, но оставила аристократические манеры.
Ее формы отчасти были сдерживающими и прочерчивали границы, не дававшие Анне расплыться в бесконечности, но позволяющие ей самой вместить бесконечность.
«По образу и преподобию!» – смеялась Анна Аркадьевна.
В этом была тайна ее личности.
Личность не терпит подражания и потому все производные от Анны слепо на нее не оглядывались, хотя и внимали им направленным указаниям.
– Переживайте полноту мгновения! – в особенности она упирала.
– Так не ухватишь ведь, – живой труп Каренина Анна Дмитриевна выскакивала из-за ширмы, – прекрасное-то!
Тогда Анна Андреевна-поэтесса (она была не вполне производной, а лишь ассоциированной), успевшая схватить то, что было ей нужно, отодвигала стул с видом дамы, желающей удалиться от мелких женских трудностей.
Еще одна – Анна Кондратиевна была объектом вожделения, арбузом и ничего более.
Госпожа Вкуснятина обыкновенно требовала вернуть Советский Союз.
Мария Ивановна Вещуньина-Спохвал, наиболее приближенная к Анне Аркадьевне из женщин, рассказывала о мнимом Пушкине и даже показывала его, приспособив волосы на лицо и зажав груди подмышками.
Анна Васильевна, Анна Геннадьевна, Анна Евстропьевна и другие Анны молча смотрели и слушали.
На доске Анна Аркадьевна рисовала арбуз, Советский Союз и женскую трудность. Она писала большое число 1823 и по восьмерке запускала мотоциклиста. В четыре росчерка горизонт, проведенный жирно, обрамлял картинку рамкою счастья. Слушательницы ловили шарик мысли.
Открывалась дверь, входил съедобный человек: вовсе не субъект из объедков. Он весь был составлен из всевозможных свежих шашлыков, антрекотов и кровавых бифштексов – с гладко зачесанными назад волосами, сильно примасленными, он испускал замечательный запах, его лицу сообщали особую выразительность усы из спаржи; лицо и руки были в заструпившихся, незаживающих ожогах, один глаз лопнул и вытек от жара, его можно было принять за сына огненного отца.
– Он был охотнорядцем-мясником, и на него, отстранив полицию, пошли однажды с факелами манифестировавшие студенты! – раз и навсегда объяснила Анна Аркадьевна.
Никто не думал об обеде.
Съедобный человек вытягивал руку, и ему говорили, что на руке у него сидит птица.
Съедобный человек смотрел на доску и не замечал женской трудности.
– Отчего распался арбуз? – насыщал он полнотою мгновение.


Глава вторая. НАБРОСОК ДВИЖЕНИЯ

Анна Аркадьевна гасила сознание и зажигала другое.
Все находились как бы внутри арбуза.
Это был уже другой арбуз, и он явился за мгновение до того, как исчез первый.
Исчезнувший в форме образа арбуз дал место появившемуся арбузу-идее.
Логично было ожидать, что в арбузе-идее присутствует нечто особенное, идейное, но слушательниц предупредили, что в нем ничего нет. Они видели, однако, что арбуз полон влажной мякоти и черных, созревших косточек, но косточки не едят, и потому все Анны принялись поедать мякоть и вскоре благополучно вышли наружу, но Анны Кондратиевны среди них не было.
Анна Аркадьевна погасила сознание второе и возвратила первое.
Она попросила сказать Аню Каплун.
– Арбуз развалился оттого, что внутри были мы! – ответила девочка съедобному человеку.
Самая же идея, попутно стало ясно всем, была идеей абсолютного небытия. Понимаемая узко лишь как полное уничтожение Анны Кондратиевны, эта идея (в форме арбуза) разрушила самое себя, она показала собственную псевдоидейность и оказалась в итоге простым словом.
Не слишком спокойно Анна Кондратиевна сидела на своем месте в аудитории, все бросились обнимать ее – у Анны Кондратиевны, однако, возникла чисто женская трудность, и руководительница семинара была вынуждена объявить перерыв.
– Разумная рыба воспринимает только влажное! – смеялась Анна Кондратиевна съедобному человеку, вознамерившемуся идти с нею.
Если когда-нибудь такой человек сменит пол, и по закону его можно будет ввести в дамскую комнату – такого посетителя непременно нужно будет уведомить, что в комнате ничего нет, хотя он увидит и сам, что комната полна воздуха и не содержит ничего такого, что между провожатой и посетителем могло бы считаться за что-нибудь.
Ане Каплун и двум ее товаркам было легче других понимать Анну еще и потому, что на семинар они пришли, накануне побывав в Пушкинском театре, умело, сочетавшем события и ловко вводившем механическое во внешние формы жизни.
Это был, разумеется, мнимый Пушкин, но Пушкин же! Как и Анна, прошедший через ряд превращений, – который и не вздумал застыть в отлитой для него форме.
– Форма для меня, – в развевающемся пальто тянул он в зрительный зал руку со смятой кепкой, – это лишь набросок движения!
– Что ли новый Пушкин победил ветхого Пушкина? – девочки спрашивали.
– Истина не есть вхождение в нас объектов! – Анна лавировала.
Она (истина, Анна) сама иногда чувствовала себя стоявшей перед хаосом.
Она, однако, должна была представать ясной.
Светоносной во тьме и вносящей смысл в бессмыслицу.


Глава третья. ТРОЙНОЕ ПРАВО

Советский Союз сменил пол.
В движении рушились формы.
Исчезнувший в форме идеи колосс дал место своему образу и подобию.
На смену имперскому тону пришли имперские замашки.
Тон – в опере, замашки – в балете: тот, кто вытягивал верхнее до, приспособился тянуть па.
Хоронили в сугробах.
Язык был уничтожен, общество разрушено, умение раздваиваться стало присуще подряд всем: это послужило к возникновению форм влажности, способной капать на размывшийся интеллект.
Пили пиво, похожее на мыло: буквально купались в пене. В Мойке плавали разумные рыбы: трудно было назвать другое биологическое открытие, добытое чистым рассуждением.
– Какие чудесные продукты были раньше, и что теперь! – сокрушалась госпожа Вкуснятина.
Свет Елисеевского магазина не падал дальше его освещенных окон – помпезное помещение было полно воздуха. За прилавками стояли молодые вдовы: они имели тройное право на короткость с мужчинами, которые им нравились: во-первых, как ударницы коммунистического труда (всё еще!), во-вторых, как победительницы социалистического соревнования, и, в-третьих, как матери-одиночки.
Женское существование стояло перед мужским бытием. Это была истина.
Мир объедков маячил. Охотились за съедобным человеком.
Откуда-то поступала пахлава.
Можно было наудачу присесть к какому-нибудь из столов.
Возрастал процент больных паровозов, процент же больных вагонов-ресторанов рос еще быстрее; ремонтные работы протекали в высшей степени неудовлетворительно.
Съедобный человек имитировал звон колоколов: Иван Сусанин?!
Приглянувшийся госпоже Вкуснятиной да и Анне Кондратиевне тоже, он запускал с руки птицу и та улетала в будущее.
– О, птица-тройка, кто тебя усеял острыми когтями?! – вреднющая труповидная Анна Дмитриевна пыталась все испортить.
Съедобному человеку говорили, пели и танцевали, что нет ничего действительного, что он сам – только совокупность и не та, что есть, а та, которою лишь любоваться подано в данную минуту: человек-муляж!
Анна Аркадьевна была довольна – занятие объявлялось законченным, экспонат разбирали и его части укладывали в футляр из-под контрабаса – птица, однако, не возвращалась – будущее должно было наступить лишь на следующем занятии.
В увеличенном и упрощенным виде Пушкин (театральный, резиновый, надутый) в будущем должен был, наконец, выстрелить.


Глава четвертая. ШЛИ ГОДЫ БУРЬ

Наудачу госпожа Вкуснятина присела к одному из столов.
Звон колоколов напомнил о съедобном человеке; стол был подзеркальный, флорентийской мозаики, выложенный перламутром и ляпис-лазурью.
«Столов-Колоколов», – вспомнилась фамилия.
Птица, сидевшая у него на руке, была воробьем; это была мысль: съедобный человек мыслил птицами!
Бог, женщина знала, мыслит вещами – людям же порою вещи служат мыслями: мысль может быть живая и крылатая.
Бессознательно Анна Воропаевна (так ей придумали) смотрела в одну точку, но видела тире; Седов телеграфировал с полюса.
Затертый льдинами Георгий Яковлевич находился ниже области достоверности, но поднимался в зону бесконечно возрастающей вероятности и даже верояции, заменяющей собою очевидность.
«Перепрыг через полынью, отделяющую айсберг от льдины, – дрейфующий полярник радировал, – возможен лишь при обморожении мужских гениталий, которое делает их похожими на северное сияние!»
Анна Воропаевна много раз жила в Советском Союзе – он постоянно распадался и собирался заново – всегда, однако, Седов писался в кавычках: так называемый, псевдо, якобы, видите ли!
Все дело было в том, что Георгий Яковлевич остался на полюсе – он не вернулся на родину, и этого ему не простили.
Анна Воропаевна знала: пренебрегая опасностью, он открывал вещи на себя: первичные, яркие, осязаемые.
Другие не рисковали именами, безлично вытягивая вторичное, отраженное и потускневшее.
Ему приписали помешательство на себе – Георгий Яковлевич вынужден был глотать живых птиц, светиться в темноте и обливаться соленой водой. Когда он заходил в Елисеевский, вдовы давали ему подышать особым воздухом, и он читал их мысли.
Мысль, впрочем, была одна: «Во всем виноват директор». Единым было и пожелание: « К высшей мере!»
– Но ведь в городе он – гастроном номер один, – Седов противился. – Как без такого ценителя?!
Первого гастронома расстреляли, и на следующий день в продаже появились консервы из морских недорослей.
Холодные соленые пальцы пробежали по столу – Анна Воропаевна вернулась к воспоминаниям о Седове.
– И да и нет, – любил повторять он, помнивший общую их праматерь Анну.
Анна Васильевна, Анна Геннадьевна и Анна Евстропьевна просили его остановить мгновенье, чтобы насытиться его полнотою: может он учудить?!
Женщина-гений могла появиться только из северного сияния.


Глава пятая. ПОРЫВ МЯТЕЖНЫЙ

Пока Анна Андреевна с цветами обхаживала памятник Пушкину, некая госпожа Блюммер, тоже с цветами, крутилась по холоду у изваяния Толстому.
На каждом монументе сидело по воробью: памятник Пушкину, собственно, был остановившимся мгновением (мгновеньем) – Пушкин стоял с обмороженными гениталиями и индивелым пальцем грозил воображаемой Анне Керн: скрытый в цоколе механизм приводил палец в движение и тот шевелился, как живой; Толстой мог по выбору поворачивать голову или притоптывать сапогом.
Мороз крепчал, скульптуры трещали. Прошлое напирало на настоящее, выдавливая новую форму. В каменном Пушкине не было ничего от живого: известный субъект стал объектом – Пушкин переставал быть собою и сделался предметом подражания: румяные молодые люди, взобравшись на цоколь, грозили во временн;е и смеялись.
Я жду его в определенном месте – оно приходит в тот момент, когда я жду: прошлое будущего – будущее в прошлом, время отглаголенное в рамки индоевропейскими язычниками.
Пушкин не устаревал, а, значит, мог возвратиться и повториться – стреляющий из пушки и покрытый пушком.
С цветами Анна Андреевна порывом выходила встречать.
Снег трещал под ногами Анны Андреевны и постреливал под госпожою Блюммер.
Если статуи и были полыми (поговаривали), никто не мог бы устоять внутри на таком морозе, разве что, какой-нибудь привыкший к холоду Космоса инопланетянин.
Толстой, госпожа Блюммер помнила, не мог отличить скуки от красоты – Пушкин, знала Анна Андреевна, не видел особой разницы между весельем и безобразием.
Пушкин знал о женщинах все, но Толстой знал такое, чего Пушкин не ведал. Считалось, что тайну Толстой унес с собой – кто-то полагал, что хранительницей ее сделалась дочь Пушкина.
Анну Александровну и даже Анну Аркадьевну спрашивали напрямую, но те, смеясь, говорили, что передоверили тайну другому и более ею не располагают; на том и застряло.
Некий Устрялов, впрочем, заявил громогласно, что доверенное лицо – он (требовал денег); будучи допрошен в полиции, однако говорил вздор: черноволосую полную женщину, по нему, следовало отменно кормить до тридцати лет, после чего положить под вагон, останки поместить в сосуд из камня, залить медом и герметично закупорить – через сто двадцать лет-де тело-мумия приобретет целебные свойства, и его можно будет потреблять малыми порциями для достижения вечной молодости.
Это была лишь скрытая реклама пахлавы, в полиции посмеялись, и тайна осталась тайной.
Говорили даже, что общей тайны нет вовсе, что каждая женщина – особый мир, и зря Лев Николаевич объявил им войну.


Глава шестая. ПРЕЖНИЕ ЧЕРТЫ

Будущее наступило на следующем занятии.
Был восстановлен Советский Союз, от площади Льва Толстого до Пушкинской пустили троллейбус, вещи возвратились на свои места, небывшее становилось бывающим во времени, папаша открывал бал с теткой по всем комнатам: огненный польский – потом начинались огненные экосезы, кадрили с вальсом, огненные минимаксы – оканчивался бал всегда огненной матродурой.
На доске Анна Аркадьевна набросала окаменелого пожарного.
Материальный бескачественный труд правил бал на промышленных предприятиях, что же касаемо до часов ночи – их наполнял здоровый сон.
Покойная Анна Петровна, преувеличенно молодая, писала темы экзаменационных сочинений: спецшколе, в которой я учился, досталась, впрочем, только одна.
«Как я провел лето?»
Все десять лет мы разрабатывали одну и ту же тему, и я обыкновенно писал, что летом, дескать, подрабатывал в Елисеевском магазине: в младших классах – мальчиком на побегушках, после – продавцом, кладовщиком, администратором и в выпускном сочинении – уже на руководящей работе.
Окончивший Торговый институт, вступивший, как полагается, в партию, я сделался директором Гастронома №1.
Летом за мной пришли.
Дело рассмотрено было Петербургским городским судом с участием присяжных заседателей. В буфете здания Судебных установлений было завались икры, копченой колбасы, деликатесной рыбы и тропических фруктов.
Само собою, я не думал, что меня расстреляют: расстреливали в прошлом.
Меня привезли к ТЮЗу и привязали к столбу. На казнь Тургенев пригласил французского писателя Дюкана.
– Итак, в чем сосостоит будущее? – Анна Аркадьевна отложила мел и обтирала руку.
– Будущее сосостоит в благососостоянии, – покойно Анна Петровна ответила: – Спасите наши души!
На дом Анна Аркадьевна задала сочинение.
«Ассоциации в спецшколе», – предстояло раскрыть.
Памятник Пожарскому в виде сочной котлеты будоражил желудки.
Окаменелый, он стоял перед огненным Мининым.
С ножом наперевес мясник, говядарь, шел на митингующих баранов.
Все Анны вместо буржуазных панталончиков с кружевами сидели в голубых и розовых рабоче-крестьянских трико до колена – в этом была женская трудность.
Каждая скинула фуфло и получила обратно свои панталончики.
Теперь без стеснения они могли предстать перед кем угодно.


Глава седьмая. ИСПОЛНИМЫЕ ВЕЩИ

Сарычев зарычал.
Не отличавший женской тайны от женской же трудности, он стоял на охране обеих: объект №1 и объект №2 – часовой не обязан знать, что хранится внутри.
Устрялов дразнился: дескать, Сарычев – бабий прихвостень; Сарычев не подпускал и на выстрел.
В спецшколе у каждого было дело: Устрялов в половне тесал копылья; ему помогали еще два мальчика – Половцев и Копылов.
Степень безобразия всех троих исключала возможность любви и потому на женщин они смотрели, как на природных врагов, подозревая в их случайных ласках побуждения посторонние и неискренные.
В школе была ленинская комната – тайно мальчики переоборудовали ее в дамскую: здесь вовсю работали ассоциации; из половня приносили тесаные копылья, и каждый мальчик видел в них, что хотел. Устрялов где-то стащил огромную муфту с белым атласным подбоем и шелковыми кистями – к ней выстраивалась напряженная очередь; делалось нестерпимое колотье в боках.
Теснее жить – просторней дружба – все то, чего они хотели, были исполнимые вещи: посматривали на пальцы; в комнате имелся фальшивый отдушник, закрытый войлочным колпаком.
Мать не иначе отправляла Устрялова в школу, как с лакеем. Лакей сидел в пионерской, открывал и закрывал отдушник.
– Молодежь наших с вами воззрений! – говорили учителя.
Пионерская разведка в неведомые дебри нравственности, впрочем, осуществлялась без короткой привязи, остающейся в руках признанного всеми авторитета,  но – на длинной.
Женщины бросали очень милостивые взгляды, на бульваре Пети-Пон Тургенев громко ссорился с Дюканом; Петя Пончиков в сюртуке от Шармера, снял шляпу и, держа ее за ленты, тихонько помахивал ею, так что она почти тянулась по земле.
Два мира разделяла решетка, но лапы копателя уже касались ее.
– Кто хочет пойти в Каренины? – полковник спросил, Полковников.
Все, кроме мальчика Карелина, сделали шаг вперед – Карелин единственно был принят в отряд космонавтов.
В верхах разрабатывали национальную идею: съедобная, каждому по зубам, Анна Каренина!
О ней недоставало какого-то знания.
Муж Алексей Александрович (развода не было!), будучи спрошен на выпускном экзамене, говорил, будто бы Анна Аркадьевна сменила пол: женское существование – на мужское бытие!
Карелина же, мальчика, откармливали до тридцати лет – после впихнули в корабль, залили медом и на сто двадцать лет отправили в Космос.
Национальная идея: съедобный космонавт!
Американцы кусали локти.


Глава восьмая. СКАЗАЛА МНЕ СЕСТРА

Сочинение госпожи Блюммер было признано лучшим.
Назначенная теткой, теперь с папашей она открывала балы по всем комнатам.
Тетка назначила госпожу Блюммер теткой – это никого не смущало.
Готорн играл на валторне, Сережа сидел за ударными.
Мы были румяными молодыми людьми и не боялись времени.
Нас интересовали полые женщины: мы начиняли их медом и закупоривали.
Сознание гасилось, когда мы находились внутри: мы шли в Пушкинский театр и смотрели самих себя. Развлекаясь, мы останавливали мгновения, но они по мановению лопались в пальцах.
На сцене мы не произносили слова, а сразу выдавали фразы: мы говорили одинаковыми голосами и одинаковым тоном. На сцене мы сосостояли в будущем, а это означало не прямое наше участие в нем, а лишь сопребывание: мы там не жили, а только грезили будущим и грозили им.
– Меня непременно расстреляют, – вздрагивал Готорн. – В будущем!
– Расстреляют меня! – с ним спорил Сережа.
– Взойдете оба на гильотину! – знал я про ближайших товарищей.
Шутя я обрывал им воротники.
Знакомый телеграфист снабжал нас опечатками: цвет и запах травм.
Чье это было «м», откуда?! Мы с самого ребячества учились читать символы.
– Причиною всему не Пушкин, а невежество масс! – со сцены произносил памятник Владимиру Ильичу.
Это был один из самых знаменитых торсов Родена (разумеется, копия), который сам говорит за себя и в котором все сказано, хотя у него может не быть рук или даже головы.
Сценические рамки раздвигались и могли вмещать бесконечное число предметов.
Я схватывал (так мне казалось) их собственную суть.
– Обыкновенный стул, – к примеру, пожимал я плечами, или: – стандартный арбуз!
Сережа, в отличие, различал общую сущность.
– В сущности, ерунда, – он кривился. – Чепуха на постном масле!
Готорн в каждом предмете подчеркивал его высшую, видимую действительность.
– Бытие для другого, – видел он суть. – Футляр для человека в галошах.
В зрительном зале смеялись: для обывателей сами мы (на сцене) были предметами едва ли не обихода, хотя и сущими, мыслимыми и даже действовавшими.
Три девочки в зале оказались захвачены материальностью нашего движения: они, выбиравшие между нами в зале и нами на сцене, ничуть не затруднились.
Больше никто не думал о пришельцах.
В зале раздавали пахлаву.
Разрешалось курить.
Пол ритмично вздрагивал, и зрители ощущали себя пассажирами.
Крикнул больной паровоз – хоть сейчас в музей.


Глава девятая. СВОЯ ТАЙНА

Цвет травм был густо-зеленый, запах – духмяный.
Травмы получены были на производстве.
Работа телеграфиста в том, чтобы, получив важную депешу, буква за буквой отправить ее обратно для проверки содержания.
«Любое может обозначать любое!» – таков был скрытый посыл языка рабочих.
Путиловцы рапортовали о трудовых достижениях.
От производства вещей там перешли к изготовлению предметов.
Предмет ли исчезает, а вещь остается или исчезает вещь, и остается предмет?!
Рабочему нечего думать о молекулярном строении его инструментов – из длительности рабочие выбирали только некоторые моменты и даже, говоря о них, размышляли совсем о другом.
Длительность приглашала в небытие.
Рабочие непрерывно сползали – на смену им приходили другие и так же, травмированные собственными механическими движениями, следовали за неловкими своими предшественниками.
Анна Воропаевна, сидевшая на проходной вахтершей, уже понимала, что футляры производственники делают для себя – на семинаре у Анны Аркадьевны она, не задумываясь, доложила об этом: у женщин, мол, своя тайна, а у рабочих – своя!
Могла раскрыться чистая, оригинальная совесть.
Нигде, однако, не сказано, что нужно не любить себя.
– Все это в прошлом, – разволновавшихся слушательниц успокоила Анна Аркадьевна. – Оно было и исчезло. С прошлыми вещами ходили люди прошлого, с вещами настоящими ходят настоящие люди, а с предметами будущими пойдут будущие поколения.
Вполне она могла осознать то, что было, в свете того, что будет.
Единственными словами Анна сдвинула и покачнула недвижную основу трехмерного пространства.
Открылась щель.
Объект вожделения и ничего более?!
Было ли другое биологическое открытие, добытое чистым рассуждением?!
Кажется, да.
Но если откроется, к какому способу прибегал Толстой, чтобы получить сходный результат, мы увидим, что именно этот нам никогда не пришел бы в голову.
Все вскочили и, натурально, бросились бежать (что-то просунулось!).
Каждая сполна ощутила мгновение.
– Остановитесь, тетки! Вы прекрасны! – вслед ученицам смеялась Анна.


Глава десятая. ТРАВМИРОВАННЫЕ ПРИШЕЛЬЦЫ

Оставшись одна, Анна более не соблюдала условие.
Она могла быть вполне собою при условии, что три составляющие ее девочки способны существовать сообща, сосуществовать. Она сводилась к простому слову, имени Анна, когда девочки, соединяемые для ее формирования, разъединялись, каждая на себя, и каждая продолжала жить не общей, а индивидуальной жизнью.
То, что соединяется постоянно, однако, и сохраняется бесконечно.
В театре три Ани наблюдали самих себя: из зала – на сцене, со сцены – в зале.
– Эти мальчики, что ли, – пришельцы? – спрашивала Аня Каплун.
– Травмированные, – отвечала Аня Лунева.
– Они очень даже съедобные! – облизывалась Аня Мозжухина.


ЧАСТЬ ПЯТАЯ
Глава первая. РУМЯНЫЕ С МОРОЗА

Мужской и женский миры разделяла решетка: по одну сторону было бытие, по другую – существование.
Бытие, впрочем, было для другой, существование же – для другого.
Высшую видимость этой сути явили Каренины; нравиться – обязанность супругов.
Была пора ужину, так как они только что вернулись из театра – румяные с мороза, они громко хохотали и перебрасывались фразами.
Алексей Александрович знал, что Анна – полая и сосостоит из трех миленьких, вошедших в нее объектов, которые (он надеялся) внесли с собой истину.
Анна умела создать невидимую вещь; она была там, где ее не было; она была проективна и могла изменять мир, что, собственно, и делала.
Анна прошла на кухню, вымыла и почистила Капитоныча, поставила варить.
Она села на стул и испачкала его.
– Антон Григорьевич и его армия, – она посерьезнела, – вот-вот подойдут к Петербургу.
– Влюбленные животные, Седов на льдине, путиловские работницы, холодные поручни, тысячи на пустяки и Федор Михайлович на автомобилях?! – смутно Алексей Александрович припомнил.
– Седов не отсюда, – Анна поправила. – Вместо него – другие.
Она подошла к граммофону и поставила персидский марш.
«Будуар недолго превратить в бункер!» – внутри нее прикинули девочки.
– Бабушка, почему у тебя такие большие уши – или ты обстриглась?! – в муже Анна вдруг увидела волчье.
«Любовь делает человека животным!» – крепился он.
Легко Алексей Александрович мог сформировать мысль, но едва ли он четко вычленил ее.
– Чемодан, вокзал, вагон! – из Анны Аркадьевны сканировала Аня Мозжухина.
На смену словам спешили вещи.
Из прошлого? Но какого именно?! Есть два прошлых: прошлое, которое было и исчезло, и пришлое, которого-то и не было никогда, но которое нам навязано как составная часть настоящего!
Что истинно и что полезно?
Была ли Анна образом и подобием Вражьим?!
Да полноте, была ли она вообще или это только проекция?!
Бабушка должна сидеть в кресле.
Если уши торчат – значит, это кому-то нужно.
То, что сваливается, как снег на голову, может посеребрить виски.
Бумага была желтая, оторванная очевидно на скорую руку от чего попало – доставленная по почте, она, наряду с общими положениями, содержала условие.
Условие было считать Анну существующей.


Глава вторая. ЖИВЫМ ДУХОМ

Вкусивший свободы, более он не желал толстовщины.
В доме, между тем, мешалось.
Анна садилась на воздух и летала по комнатам. Сережа похитил фамильные бриллианты и проиграл их на биллиарде. Вареньку в несвежем белье вырвало за поздней обедней. Отчаянно на кухне кипятился Капитоныч. Сам Алексей Александрович захвачен был едва ли не до ушей старинным креслом и самостоятельно не мог высвободиться.
Письмо, по счастью, было у него на груди – он мог доставать его и заново вникать в содержание.
Клочок бумаги: на ней сквозился дерзкий почерк.
Условие считать Анну существующей тут же одним росчерком пера было перечеркнуто! Предмет разбирательства при таком повороте должен был прекратить существование в силу совместного двойного повеления.
Тот, кто спроецировал на него Анну, понятно было, повеление свое отдал.
Очередь была за Карениным.
Алексей Александрович медлил.
Почему вообще существует Анна? Как это понять?!
Углем, мелом, красками в доме, там и тут, могли появляться изображения Толстого – это вполне было его физическое существование, однако же оно само по себе не обладало ничем, чтобы преодолеть несуществование его самого.
Появившееся изображение Анны переводило ее из плана воображаемого в план рациональный: она (он наблюдал) была захвачена материальностью ей заданного механического движения, и она непрерывно подпитывалась подсоединенным к ней живым духом.
Самосознание Алексея Александровича боролось с его текущим сознанием.
Интеллект предписывал ему незамедлительно оборвать ее существование – интуиция подсказывала дать Анне шанс. Понятно, она не могла быть более ни матерью Сереже, ни женой ему, но, может статься, своею магической практикой она в силах была возродить интерес к натуральным человеческим проявлениям и самое чувство околдованности мира?!
– Пока отдыхает Толстой! Пока отдыхает Толстой! – из Анны сканировали три милашки.
– У него я была лишь игрушкою многословия! – их покрывала Анна.
Мысленно Алексей Александрович входил в бесчисленные издержки.
Учебники, театр, кошка с голубыми глазами, бесшерстная собачка.
Снова он начал становиться на ту ногу, на какой стоял некогда в этом доме.
Все было следствием, которому не находилось ровно никакой причины.


Глава третья. ПРОДОЛЖЕНИЕ ДЕЙСТВИЯ

Физика и химия в науке – это балет и опера в искусстве.
Кошки с голубыми глазами (белые) обыкновенно бывают глухими; собаки, лишенные шерсти, имеют неполное число зубов.
Никакая причина, которая сама есть следствие причины предшествующей, не есть причина настоящая.
Характер причины задан извне – собаки и кошки часто тому виною.
– По причине собаки, – расхожее объяснение.
Или: – Кот наплакал!
Ну, чистый театр.
Продолжение действия силы, приложенной ранее и вне связи с этим более ранним действием, на сцену выгоняет животных, не имеющих никакой реальности.
Факт не нуждается в научном оправдании – природа действует в нем своим бесконечным прошлым.
Беспричинный смех терзал Алексея Александровича; как и многие, он находился под властью больших чисел.
– Одна тысяча восемьсот двадцать три зуба, – нашел он в учебнике. – Цербер!
Анна объявила ему, что это – субстанция, а вовсе не собака, и бабушкино кресло совсем не предмет мебели, а самое взаправдашнее бытие: на смену словам, дескать, пришли вещи, а на смену вещам грядет непознаваемое.
В комнатах поставлено было несколько пушек, доморощенные артиллеристы стояли с зажженными фитилями, ожидая только знака начать канонаду.
Каренин понимал: в Космосе Анна нахваталась небывшего: она не могла осовременить его своею заботой – она овременила его самим смыслом заботы.
Всегда он стремился свести истинное к полезному – она сводила полезное к истинному.
Физика, химия – истинны.
Балет и опера полезны.
Станцуем же химию или по проводам пустим оперу?!
Вареного Капитоныча посадили на испачканный стул, подняли за четыре ножки и, тужась, просунули в щель между стеною и потолком – это был излюбленный ход Толстого, исподволь приучавшего россиян к пришельцам.
Сваренный в молодильной воде бывший швейцар Карениных сделался румяным молодым человеком и не боялся времени.
Мы приняли его в свою компанию: для нас он останавливал мгновения, которые мы прятали в ленинской комнате.
Я и сейчас их просматриваю.
Вот, мы танцуем химию по приговору районного суда.
А вот, по проводам бежит опера: «Гугеноты».
А дальше – в Третьем Парголове сел космический корабль и из него плавно вытекают пришельцы.


Глава четвертая. РАДОСТИ ЖИЗНИ

Съедобный человек (не Капитоныч, не пришелец) по ночам выходил из кладовой Елисеевского магазина.
Давно пора было присвоить ему имя и, наконец, он был крещен Юрием Константиновичем.
Он шел к Анне Воропаевне Вкуснятиной; она знала, что Седов, затертый льдинами, на полюсе спарился с женщиной-гением, явившейся ему из северного сияния, и потому считала себя свободною от обязательств.
Холодные соленые пальцы пробегали по ее телу; кому-то не по вкусу, Юрий Константинович был в розыске: пустой футляр из-под контрабаса стоял рядом с кроватью.
Анна Воропаевна знала женскую тайну, но Юрий Константинович никогда не спрашивал про нее: ему хватало своей.
Анна Воропаевна знала, что съедобным Юрий Константинович сделался после большого пожара, и пожар этот затеян был неспроста.
«Столов-Колоколов!» – помнила Анна Воропаевна фамилию Юрия Константиновича.
– Слово не воробей! – мыслил он птицами.
Птицы не понимали, как можно спариться обмороженными гениталиями.
– Женщина была гений! – Анна Воропаевна объяснила случай с Седовым.
– Гением была Анна Керн, – съедобный человек запускал с руки.
Мгновения сменялись мгновеньями, поначалу прекрасно.
– Останови! – скоро, однако, женщина не выдерживала.
– У немцев Фауст – кулак, мироед, – мальчишкой батрачивший в Германии, Юрий Константинович компактно сложил пальцы. – Однажды в Елисеевский магазин к директору пришел директор Пушкинского театра.
Анна Воропаевна высвободила ногу и подтянула одеяло.
– Директор Пушкинского театра, – Столов-Колоколов продолжил, – пришел просить коллегу создать пьесу о работниках советской торговли.
«Как и покупатель, – директор театра сказал, – зритель груб, бестолков, не понимает тонкостей, и потому не пытайтесь создать великое – его не оценят! Не думая, свалите в кучу все, что попадется под руку без всякой связи с действием!»
Они вдобавок заключили пари, сможет ли директор магазина спасти свою душу в свете последних распоряжений партии и правительства.
Непостижимым образом в этот момент Анна Воропаевна Вкуснятина догадалась: пьеса назначена для просмотра пришельцами! В ней не было ничего, кроме самого главного: настроения! Настроение именно должно раскрыть инопланетянам, как мы существуем и чем обнаруживаем себя.
Съедобный человек двигался уже в некоторой бытийной понятности.
Расставаясь с профанностью, Анна Воропаевна входила в сакральное.
Ее кликала черная собака (большая), похожая на бабушку в кресле.
Она (собака, бабушка) убеждала ее вновь сполна предаться радостям было опостылевшей ей жизни.


Глава пятая. ПУСТЫЕ ФОРМЫ

Вещи прошлые, вещи настоящие и вещи будущие суть вещи шипящие.
Молодежь наших с вами воззрений – Сарычев, Устрялов, Петя Пончиков, Карелин, Половцев и Копылов перетаскивали вещи.
Вещи шипели.
– Они никогда не есть, но всегда становятся! – ворчал Сарычев.
Вещи были не просто так – каждая что-нибудь означала; мальчики, меняя вещи местами, означивали их.
Если поставленную на верное место вещь впоследствии созерцали – изрядно наблюдатель в себе развивал интуицию; если же прозорливец схватывал сущность вещи – заметно он расширял интеллект.
Устрялов не понимал: как это?
– Пустые формы интеллекта, – стучали ему по лбу, – заполняются любыми и многими вещами!
Готорн брал валторну, Сережа садился за ударные – начинался бал: огненный папаша по комнатам проносился с теткой.
Музыка принимала вид, будто сообщает великую тайну, но всякий раз ударялась (Сережа!) в сторону, не выплескивая разгадки.
Прислушиваясь, Иван Сергеевич не танцевал – лета брали верх над бодрым духом селадона; из памяти выпадали капризно подобранные мелодии, слова, цифры.
«Пожалуй что, ошибочна самая католичность разума!» – сверзилось откуда-то.
– Привходит вера и увходит! – смеялся рядом Энгельгардт. – Скажите мне, вареный человек может ли остановить мгновение?
Он так смотрел на Тургенева, словно бы по проводам принимал «Гугенотов».
– По приговору суда, разве что! – Иван Сергеевич не остался в долгу.
Они подождали, но Долгушин не появился.
Долгушин был человек настроения: мог появиться, а мог и нет.
– Что он говорит об инопланетянах? – спросил следователь о Долгушине.
– Появятся, но могут и не появиться, – Тургенев ответил.
– Какое отношение имеют они к гугенотам?
– Они могут спариваться: пришельцы и гугеноты.
Александр Платонович Энгельгардт попытался подняться – стул, однако, не отпускал. Раньше, он помнил, стула на этом месте не было.
– Они уже спаривались?!
Он слышал, разумеется, о женщине-гении, появившейся из северного сияния, но не имел понятия, гугенот ли Седов.
На некоторое время он упустил Ивана Сергеевича из вида – когда же Энгельгардт снова принял Тургенева во внимание, тот на глазах распадался на нескольких румяных, хохочущих молодых людей.
Большая овчарка отрывисто, на немецкий манер, подавала голос.


Глава шестая. ГОЛОВА СРЕДНЕЙ РУКИ

Давно замыслившие разыграть Тургенева, они раздобыли пустую оболочку Ивана Сергеевича, втроем компактно заполнили ее: Половцев. Копылов, Карелин – и ждали лишь благоприятного момента.
Директор театра лично вымазал стул особо клейким медом: Устрялов, Сарычев и Петя Пончиков на репетициях попеременно изображали следователя Энгельгардта.
Нанятые хористы пели из «Гугенотов», вещи подменены были реквизитом, в воздухе летали седые волосы.
Прекрасно огненный папаша распространялся в любом направлении, окаменелый пожарный стоял, как живой; тетка спокойно могла лаять Каштанкой.
Крещенным в православие предстояло сразиться с католичностью разума.
На премьеру пришли девочки.
В первом ряду сидел директор Елисеевского магазина; он же на сцене продавал душу дьяволу: кого из троих расстреляют?!
Под властью больших чисел разматывалось бесконечное прошлое.
Оттуда, из прошлого, на заднем плане шел Каренин Алексей Александрович – ему навстречу из будущего возникала Каренина Анна Аркадьевна; на авансцене директор Елисеевского магазина гладил собаку.
Разглядывая директора и Каштанку (большую, черную, овчарку) зрители развивали интуицию – созерцая Карениных, они расширяли свой интеллект.
Кто-то пришел на спектакль вовсе без настроения, но оно, настроение, настигало.
Речь шла о некой индифферентной способности быть в мире.
Понять происходившее было нельзя – его можно было интерпретировать: действительность состояла из разнородных частей, которые взаимно проникали одна в другую и находились в постоянном течении.
Прекрасными длинными ногтями Тургенев открывал и закрывал складной карандаш; на груди его красовался фальшивый бриллиант. Его замечания об увиденном, впрочем, носили избитый характер.
– Скользишь, как по гладкому паркету, – открывал он и закрывал, – а вот куда, не знаешь!
«Голова хорошего классика, – можно было понять его так, – столь же полна сюжетных линий, как голова средней руки следователя – разнообразных версий!»
– Я помню чудное мгновенье! – с намеком гугеноты пели.
Близилась Вальпургиева ночь.
Судебный следователь Энгельгардт обернулся и увидал за собою во всем блеске женщину полу-европейской, полу-африканской породы, с северною тонкостью в очертаниях лица и жарким колоритом юга на щеках – женщину в цвете красоты, все движения которой (красоты, женщины) были исполнены врожденной грации и обаяния, – которая (женщина, красота) с благодарностью остановила на нем большие, томные глаза и протянула ему свою изящную смуглую руку, как бы приветствуя в нем друга: Анна Керн!


Глава седьмая. В ДВА СВЕТА

Три девочки в зрительном зале и они же на сцене – шесть разных девочек.
Они существовали сначала сами по себе, чтобы только потом, столкнувшись с себе идентичными, обнаружить их.
– Не фига себе! – каждая удивлялась.
Тут же зрители разгадали и пресловутую тайну: все женщины (девочки) случайны и легко заменяются одна на другую!
Долгушин появился – специалист по гугенотам и пришельцам, он утвердительно ответил на вопрос Энгельгардта: да, Седов – гугенот.
Они сходили со сцены, гугеноты – на смену им торопились пришельцы, и женщина-гений уже была здесь: прекрасною дамой в зале и старенькою бабушкой на сцене.
Ритмично вздрагивал пол: зрители ощущали себя актерами, актеры – работниками торговли, люди прошлого – покупателями, девочки – мальчиками, и это неподлинное бытие, загроможденное, ко всему, целым миром вещей, заслоняло от человека его конечность.
Два человека: съедобный и вареный по-разному смотрели на вещи: Юрий Константинович Столов-Колоколов (работник торговли) и молодой Капитоныч, но оба они захвачены были болтовней, двусмысленностью, шумом, информацией и потому не слышали зова.
Зов был бесшумный и недвусмысленный.
Без зацепок для любопытства.
Без голоса.
Молчаливый.
Он исходил от Анны и все же шел сверх нее.
После спектакля всех повезли на Мойку осматривать хлебный магазин и пожарные инструменты; ночь промелькнула незаметно: в огромной зале в два света на длинном столе бесстыдно был растянут завтрак.
Раздетая, чисто вымытая Анна Воропаевна Вкуснятина лежала распятая на белой скатерти и полностью была заставлена тарелочками с икрой, деликатесною рыбой, колбасой твердого копчения и ломтиками тропических фруктов.
Тут же составлялась петиция в защиту директора Елисеевского: освободить условно и пусть руководит хлебным!
Приехал на автомобилях Федор Михайлович – привез ультиматум от Антона Григорьевича: огромная армия фон Рубинштейна взяла Санкт-Петербург в кольцо и требовала сдать город.
Немедленно открыта была запись в народное ополчение.
В столе холодным пальцем Федор Михайлович проделал дырку, и оттуда текло вино.
«Быть или не быть в мире?!»
Назревший вопрос шел из самой католичности разума.
Толстой отдыхал, вещи шипели.
Пора было поджигать Санкт-Петербург – огненный отец (папаша) и окаменелый пожарный ждали только команды.


Глава восьмая. ПО ЛЬДУ ОЗЕРА

Решимость означает понимать присутствие.
Каренин ощущал присутствие, но не понимал его до конца и потому не был достаточно решителен.
Ему вручили факел, но он (Каренин, факел) колебался в своем неподлинном бытии.
Неподлинное бытие снимало ответственность, и все же у Алексея Александровича не поднималась рука.
Порыв, к тому же, не налетал.
Персона в прошлом, он трансформировался в индивида с намертво приросшим инстинктом и подвижным интеллектом: оба они предписывали немедленно отправляться домой и лечь спать.
«Пожалуй что, католичность разума…» – не мог он оформить мысль фразою.
Рассвет близился, какие-то лучи попадали в сознание, сужая его, а, может статься, и расширяя.
«Вышедший из одиночества достигает блаженства!» – он оформил.
Он слышал зов, но не знал, куда он.
Католичность разума настраивала против гугенотов и заодно против Тургенева.
Дымил, в ночную, Путиловский.
Во всем ощущалось присутствие Толстого – Каренин вышел к памятнику, подсвеченному прожекторами, но вместо Льва Николаевича на его месте увидал Пушкина: памятники случайны и тоже могут заменяться один другим?!
Очевидность исключала сомнения.
Толстой прекрасно стрелял из пушки, но чтобы Пушкин был толстым?!
За собственным смехом Алексей Александрович не услышал ответа.
Тихо Пушкин-Толстой качал на руке наклоненную голову.
«Общее подчинение пришельцам совокупило их воедино!» – ответ повторился.
Сильные мозговые вибрации потрясли все существо Каренина: кто-то, не имевший доступа к человеческому бытию, манипулировал сознанием Алексея Александровича, пытаясь заполучить его (доступ, бытие, сознание, самого Алексея Александровича).
Находившийся в неподлинном бытии Каренин, по мысли/излучению кого-то, возвратясь в бытие подлинное, вполне попутно мог прихватить его с собою и даже с комфортом там разместить.
Анна Воропаевна Вкуснятина, отработав на корпоративе, уже у себя на Путиловском видела, как бесчувственного Алексея Александровича вносят на территорию режимного предприятия, а навстречу ему выносят спешно изготовленный модус.
Путиловский не бомбили.
Модус должны были переправить по льду Ладожского озера, Алексея Александровича подлечить в заводской медсанчасти и его именем назвать самый современный танк, способный устоять перед фаустпатроном.
Католичность разума рождает чудовищ.
Чудища чистой красоты пожирали ее гениев.
Гении не оставались в долгу.


Глава девятая. РОДИЛСЯ ЗАНОВО

Ответственным за Вальпургиеву ночь назначен был растолстевший Пушкин.
Всех гугенотов предстояло заменить инопланетянами – бесконечное прошлое замотать в православие, заключить в модус неподлинного существования и вывезти на свалку истории; Петербургу должно было выгореть, Анне Петровне Керн с ее ведьмами – всю ночь прыгать через горящие объекты.
Федору Михайловичу в баню привели трех невинных субреток, Анна Аркадьевна усыплена была снотворным, директор Елисеевского магазина арестован, расстрелян, превратился в призрак – с колодками на ногах и тонкою красной линией на шее, он возглавил хлебный магазин-склад, от которого зависело выживание города; способный коммерсант, из Персии по льду Ладожского озера он организовал доставку осажденным свежей пахлавы.
Фон Рубинштейн не разжимал клещей, жителей поразил энцефалит – пришлось заклать съедобного человека и за ним – вареного. Из полых женщин добывали консервированный мед, из всякой чепухи – постное масло.
Нечто разобщенное, далекое от человеческой жизни, но все-таки бытие в значении пить, есть, спать – плотно охватывало обывателей сверху и снизу; сзади и спереди обзору препятствовали вещи.
Женщина в белом суконном платье с громадным пуком ландышей за поясом сделалась символом предельной очевидности – в трудные моменты она появлялась из-за вещей.
Когда впервые она возникла на сцене Пушкинского, выйдя из-за лафета поставленной там пушки, и, означающая, заговорила напрямую с означаемыми, зрители стали делать ей знаки.
Они призывали ее обернуться.
На заднем плане стояла кровать.
Женщина, повинуясь знакам, приблизилась к кровати и взяла ребенка.
Это был означенный ребенок.
Готорн бросил играть на валторне – он понял: родился он! Родился заново в эти трудные дни!
Он был познающий и немного актер (в глубине сцены он оставался самим собою).
Он послал поцелуй рукой только что вошедшему господину, смотревшему, где бы поместиться: помещик Долгушин!
Тот был одет без претензии, но опрятно; его новенькие каблуки сами собой временами сбивались на гопака. Недоброжелатели утверждали, что он профанирует факты, тем самым придавая им мистический характер.
– Связь двух предметов, – он пританцовывал, дожидаясь своей очереди, – вполне может осуществляться посредством превращения одного предмета в другой. К Пушкину следует относиться предметно. Пушкин не погиб на дуэли, а в образе старца Льва Николаевича принялся бродить по Ясной Поляне, все перемешивая в усадьбе; мадригалы сыпались с него градом…
Он заложил пальцем то место, на котором остановился.
Нужно было отвлечься, чтобы сбить волнение и успокоить нервы.


Глава десятая. ЕДИНСТВО СУЩЕГО

Вареный человек не признавал заедающей среды – съедобный человек давал пищу болтовне.
Это – самое общее.
Самое общее – не самое ясное.
Господствовал темный, пошлый труд.
Отсутствовало всеобъемлющее единство сущего.
Сознание очищено было от переживаний.
Проблемы ценности и смысла подменены были проблемами мира и социализма.
Путиловцы задумались о молекулярном строении своих инструментов.


КНИГА ТРЕТЬЯ. УМЕНИЕ БЫТЬ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая. НЕДАВНО СВЯТЫЕ

У каждого свой Пушкин.
Мой Пушкин – горбун.
Умевший одеться, жилет и панталоны он шил у Шармера, пиджак – у Тедески и обувь – у Пеля; он тратился без оглядки на статьи туалета. Часы от Мозера, портсигар сазиковской работы – мой Александр Сергеевич был прекрасен естественною красотой урода, соответствовавшей несомненной чистоте его породы.
В кондитерской Иванова на Театральной площади мы ели изумительные пироги с земляникой по пяти копеек за штуку.
– Прошлое, – говорил Пушкин, – существует лишь в настоящем. Настоящее же в прошлом существовало по-иному, чем существует ныне прошлое.
Наследственный пристав посматривал в нашу сторону. В натуре Пушкина не было никаких порывов. Под перчатками, судя по вздутиям, были кольца. Не замечалось ни повышения дарования поэта, ни видимого ослабления его.
Долгую минуту мы молчали.
– Может быть, пахлавы? – Иванов был вкрадчив: Иванов-Разумник?!
В колодках, с красной линией на шее по улице провели Мицкевича: нас проверяли.
Интерпретация позволяла задействовать хоть Косцюшко.
Косцюшко и Мицкевич были пришельцы, они имели другой ум и применяли иные законы логики.
Мицкевич был Пушкиным для поляков, а для болгар Пушкиным был Димитров.
Косцюшко, Мицкевич, Димитров и даже Иванов могли привести суть разговора к предельной очевидности.
Еще  недавно святые, Косцюшко и Мицкевич спокойно могли убить Димитрова, через минуту вернуться к святости, а завтра порешить Иванова.
Все четверо обладали некой индифферентной способностью быть в мире и, забегая вперед, говорили, что они есть те, кто они не есть, поскольку постоянно уходят от самих себя, ускользают во всех направлениях и, таким образом, проецируют самих себя, как нечто иное, чем они есть в данное мгновение.
Косцюшко и Мицкевич, переплетаясь, составляли скульптуру – она органично включалась в окружающую среду; Димитров и Иванов более тяготели к живописи, картинно от окружающей среды отдаляясь: не обходилось, натурально, без Тропинина и Родена.
Молодежь только свистела; будущих горбунов готовили в специальной школе (вход со двора) на улице Чехова.
Мы жили в двух шагах – на Некрасова.
Спать не давало беспрерывное дребезжание колокольчика – в булочную по соседству входила за свежеиспеченным хлебом прислуга со всего околотка.
Маменька постоянно была не в настроении – ей не хотелось дать другим обнаружить, конкретно как мы существуем.


Глава вторая. МЕЖДУ ПАЛЬЦЕВ

Поиски ответа откладываются, если само спрашивание становится проблемой.
Я ни о чем не спрашивал.
Мы находились в некоторой бытийной непонятности.
Столовая, просторная и светлая, не обладала, однако, ни малейшей декоративностью – вся сервировка была сведена к необходимому типу средне-буржуазного стола.
Буржуазный стол – буржуазные стулья: уже дозволялось.
Папаша электричеством освещал просторную спальню.
Я машинально подавал реплики.
Маменька давала всему какой-то особый тон.
– В комнате есть несколько недурных вещиц, не правда ли? И пара-тройка занятных предметов?! – спрашивала она гостей, если те приходили.
Папаша из спальни выпускал луч света и освещал пришедшим стены.
Нигде не видно было картин на стенах или книг на полках.
Гости молчали.
Прекрасными длинными ногтями маменька открывала тургеневский складной карандаш – из спальни папаша показывал между пальцев большой фальшивый бриллиант.
– Да, – оживлялись гости. – В самом деле!
По коридору бегали глухая соседская кошка и собака с выбитыми зубами.
Кухня была завалена съестными припасами.
Гости сидели чинно, перекидываясь замечаниями насчет погоды; когда однако наплыв гостей делался значительнее, на лестнице и в дверях происходила давка.
Между родителями и соседями чувствовалась сухость тона.
Ветхий человек трудно уживается с человеком новым.
Новыми людьми были мы, ветхими – сестры-двойняшки Вронские, еще один сосед, слесарь с Путиловского, дядя Леша был человеком-изготовителем.
Когда у нас затевались танцы, папаше непременно нужно было пройти с теткой по всем комнатам – сестры Анна Евстропьевна и Анна Мафусаиловна строго выговаривали наутро родителям, а дядя Каренин, напротив, смеялся и просил трешницу на опохмел.
Пушкиным для него было выпить и закусить; гомо-фабер, легко он уживался и с ветхими старухами, и с новыми нами.
Сестры плели филе из разного шелка или делали меледу – их Пушкин был какой-то молодой человек, бывший Пушкиным и для моей маменьки, в кепи французского покроя и гуттаперчевом пальто.
Он приходил, когда папаша был в отсутствии, и посещал вначале сестер, которые звали его Гриммельсгаузеном и обыкновенно просили назвать им рифму к слову опора.
– Топор! – отвечал он, не задумываясь.
Маменька называла его Симплициссимусом, а Каренин, что-то знавший, величал Жаном Батистом.


Глава третья. ПОД ПЕЙЗАЖЕМ

– Захочет человек и захохочет, – говорил дядя Леша.
– А если пейзаж? – я спрашивал. – Пейзаж не бывает смешным.
– Захочет – рассмеется и на пейзаж! – говорил слесарь о человеке.
Пейзаж висел у наших соседок: тропинка между деревьями.
Он что-то знал, дядя Каренин, и звал домыслить: дама!
Она, идущая по тропинке, спотыкается, падает – и вот уже смеются свидетели. Они смеются над тем, что она не хотела упасть, но упала. Как оказалось, поперек тропинки лежали рельсы, Надо было пропустить товарный и перешагнуть препятствие, но из-за недостатка гибкости, по рассеянности или неповоротливости, благодаря инерции или приобретенной скорости, мышцы продолжали совершать то же движение, когда обстоятельства требовали совершенно другого. Вот почему она упала, и именно над этим смеются прохожие.
«Тропинин, – знали мы, – перешел по наследству».
Старые женщины сердились, когда мы упоминали даму.
– Никакой дамы нет – вы просто смеетесь!
– Появится в будущем! – не сдавался Каренин.
– Пить надо меньше! – старухи не видели будущего.
У них имелась собственная интерпретация пейзажа: природа действует в нас своим бесконечным прошлым, в котором мы сами никакого участия не принимали.
Пора было начинать спрашивать.
– Как это? – округлял я глаза.
– Вам разве не объясняли в школе? – двойняшки касались самого общего. – Вот ты, к примеру, участвовал в прошлом?!
Они смеялись и чуть ли не хохотали под пейзажем, они хотели покончить с вопросом раз и навсегда.
Любого созерцающего нетрудно вставить в рамки очевидности, но ведь за что-то меня приняли в специальную школу!
Другой, отличный от меня субъект, с лицом и телом, неотличимым от моего, вдруг появился на тропинке между деревьями, в их тени. Деревья шумели ветками, полными плодов и листьев. Условлена была встреча. В природе лежала наклонность импонировать. Уже благовестили к обедне.
Субъект с моим лицом и телом смотрел неизвестно кем, несомненно не русским, но петербуржцем.
Из-за деревьев послышались пронзительные свистки паровоза.
Невозможными сделались мягкие контуры.
Дуэль между прошлым и будущим определила судьбу повторений.
Смешон тот пейзаж, в котором все смешалось!
Долгушин вышел из-за деревьев, секундант.
– Они не могли примириться, – он объявил, – одно с другим. Я объявляю о трагическом исходе: прошлое ранено, будущее – убито!


Глава четвертая. ПОХОЖИЙ НА АНАЛОЙ

В сознание внедрялись аллегории.
Суворов – Марс, Кутузов – марсианин.
Скульптурное изображение Пушкина отправлено было в Варшаву и оттуда получен памятник гражданину Мицкевичу и князю Косцюшко.
– Живым людям разве ставят памятники? – я спрашивал маменьку.
– Вначале их убивают! – маменька возлагала букетик.
Горбатый, мой Пушкин вывел Мицкевича как Кота в сапогах; маменькин Симплициссимус-Пушкин обыкновенно называл Мицкевича барсуком – у каждого на Мицкевича имелась своя аллегория: памятник же представлял Косцюшко в паре с рыбой, изо рта которой текла вода, сам же Косцюшко в виде подвижного модуля механически перемещался по кругу.
Пушкин не устаревал, Мицкевич не омолаживался – ловко Косцюшко вводил механическое во все формы жизни.
Это был памятник католичности разума – живой католичности: католичности личности! Святость не может не порождать вокруг себя гнева и ужаса: подтягивались гугеноты с портретом Тургенева; Иван Сергеевич представал в костюме кружевницы.
Будущее напирало на настоящее, выдавливая новую форму.
На улицах было шумно: кареты сновали во всех направлениях, встречая и обгоняя одну другую: Пушкины разъезжались по требованию.
Роскошь повсеместно заменяли чистотою, стены оклеивали дешевыми обоями, окна занавешивали бесконечною кисеей, кресла перебивали пестрым глянцевитым ситцем. На подоконники ставили взлелеянные цветы – общее подчинение пришельцам совокупило людей воедино.
Маменька и папаша позавтракали и принялись курить, я тормошил свою прическу – мы оглядывались по сторонам, искали кого-нибудь, кому могли бы сказать:
– Вечером придут гости!
Под верное обеспечение за хорошие проценты наши сестры-соседки консолидировали закладные.
– Повышен дополнительный сбор с предприятий, не обязанных публичной отчетностью! – они повторяли клиентам.
Они говорили не для фразы, но просто как привыкшая к поездам барынька сказала бы о потухшей свече.
Упорно каждый держался своей комнаты (танцы не начинались!).
Предприятие, долженствовавшее поправить пошатнувшиеся (да!) дела было Путиловский завод, и дядя Леша являлся его представителем в нашем коммунальном владении.
Привыкшие видеть во мне безбожника, старухи-соседки набрасывали на меня вышивку для аналоя.
– Мы держимся за наблюдения часов, потому что не вполне счастливы! – папаша сетовал.
Ему недоставало огоньку.
Он, натыкаясь в потемках, иногда принимал меня за небольшой, покрытый сукном столик, похожий на аналой.


Глава пятая. ЧТО МОГ ГЕТЕ

Мои одноклассники жили в небольших коммунальных квартирах на три семьи и у каждого соседями были по две старухи и непременно какой-нибудь пьющий слесарь с Путиловского.
– Как так вышло? – не понимал Устрялов.
Преподаватели делали вид, будто сообщают великую тайну, но всякий раз говорили лишь, что каждая пара старух в прошлом представляла трех миленьких девочек – что касаемо слесаря, то до известных событий он был крупным вельможею и даже дрался на дуэли с Римским папой.
– Сами они никакого участия в прошлом не принимали, но прошлое капитально заложено в их природе, – добавлял школьный педель.
На занятиях мы собирали и разбирали Тургенева; Сарычев, Карелин и Петя Пончик залезали в пустую оболочку классика и довольно сносно пели что-нибудь из «Гугенотов».
Нас научали придавать съедобный вид несъедобным предметам, противостоять католичности разума, оправдывать или опровергать факты, манипулировать большими числами и некоторым другим вещам.
– Главное – не бояться времени! – в дортуаре палец поднимал педель.
Мы не боялись – время работало на нас.
Каждый мог вызвать Пушкина (каждый – своего), а Лазарь Карелин, знавший по-немецки, – даже Гете.
Все мальчики ведали об умениях Пушкина, но что мог Гете (мгновения для нас останавливал молодой Капитоныч)?!
– Да он захочет и всех ваших Пушкиных раком поставит до Варшавы! – в запальчивости Лазарь утверждал.
Школьный день открывался отчетом о дне прожитом.
– Вчера с маменькой и папашей, – мог сообщить Половцев или Копылов, – в кондитерской Иванова на Театральной площади мы ели съедобного человека.
Аллегорический съедобный человек Столов-Колоколов имел отношение к Елисеевскому магазину, Высшим женским курсам, послеполуденному отдыху Толстого, невежеству масс, цвету и запаху травм.
«Любовь, она именно, делает человека съедобным!» – накрепко мы усвоили.
Сережа и Готорн зачаты были в любви и потому держались с осторожностью.
Биологическим отцом Сережи был сосед, матерью Готорна – известная поэтесса.
– Вчера, – рассказывал на уроке мужества Сережа или Готорн, – я помогал старухам перетаскивать вещи и в футляре для контрабаса обнаружил фаустпатрон. Признаюсь, я похитил его и ночью проиграл на биллиарде.
Биллиардингом занимались все мальчики: каждый, если было необходимо, здорово мог ткнуть кием.
Я однажды пришел на занятия со своим Пушкиным, а Лазаря (маленького) привел Гете.
Думали, горбатые сшибутся, но обошлось.
Гете принял Пушкина за Мефистофеля и показал ему кулак.
Пушкин отвернулся.


Глава шестая. СУДЬБЫ ПОВТОРЕНИЙ

Субъект с моими лицом и телом держался в рамках пейзажа.
Не принимавший сознательного участия в бесконечном прошлом, он мог интерпретировать его по своему усмотрению, раздвинуть или сблизить рамки, смягчить либо ужесточить контуры; он мог усилить звук и на свой лад настроить частоту повторений.
До ужина было долго, несносно и жарко.
Узоры дорогого ковра спорили со слепящей позолотой зеркала: пейзаж. Субъект поглядывал на ковер и в зеркало и видел себя в зеркале и на ковре.
«Зеркалов или Коврин?!»
Долгушин вышел из-за узоров, вечный спорщик.
– Андрей Васильевич, – он обратился к субъекту, – вот давеча за бутылкой вина изволили вы заметить о познающем: актер, дескать, – и потому пишет книги, что крепок задним умом. А я скажу: разве же не ошибочна самая католичность разума, создавшая задний ум познающего?!
«Андрей Васильевич! – ухватил субъект. – Значит, Коврин! Я – Коврин. Магистр Андрей Васильевич! Утомился, но не лечился!»
Заметно он приободрился: он накануне получил письмо от Анны, державшейся за показания часов и оттого не слишком счастливой – письмо однако заключало зов.
Андрей Васильевич Коврин находился в неподлинном бытии (знал это), мир вещей (ковер, зеркало) заслонял ему его конечность; существование же подлинное возможно было только перед лицом смерти, и Анна имела этот опыт.
– Скажите, Долгушин, вы видите мою конечность? – кивнул Коврин на ковер и зеркало.
– Я не могу схватить вас интеллектом, я просто созерцаю, но думаю, истинное вы сводите к бесполезному.
Невзрачный, но краснощекий, Долгушин умел, как оказалось, прижать Коврину мысль и чувство.
Самое время было придать себе какие-то свойства.
«Не признающий заедающей среды? Все личные неудачи приписывающий собственной дряблости? Опять лошадь? Опять яблоня и привязал?!»
Долгушин был рыжий веснушчатый человек под тридцать, и Коврин кормил его свежими фруктами.
Личность не терпит подражания, но время сплошь и рядом мирится с повторениями.
Коврин не подражал мне – просто лицо и тело у него были моими.
Долгушин, в свою очередь, не имел никакого касательства к Ивушину, но тело его и лицо были вполне ивушинскими.
Есть что-то мучительное во временн;м сходстве лиц и тел.
Иная логика навязывала иное сходство: лошадь – площадь: объем – водоем.
С этим он должен был столкнуться у Анны.
У нее был дом с заботой – сама она не любила заботиться, но держала заботу для гостей.
Смыслом заботы было время; держась за показания часов, Анна контролировала гостей, овременяла их.
Небывшие становились бывшими.


 Глава седьмая. ПЕРЕД ЛИЦОМ СМЕРТИ

Коврин никогда  не был раньше.
Был Зеркалов.
Познавший мир задним умом, навязывавший часам свои показания, тоже Андрей Васильевич, от лица Анны писавший подметные письма и подкладывавший их под ковер или за зеркало, – все личные достижения он приписывал исключительно собственной упругости, умению вовремя отскочить и вместо себя вписать в ситуацию какую-нибудь не столь значимую личность.
«Личность есть самоцель, – он полагал. – Анна же есть цель для другого!»
Ленин, узнав, много в мавзолее смеялся.
– Зеркалов русской эмансипации!
Общие контуры рисовались предельно отчетливо.
– Пожалуйте садиться! – кондуктор распахнул двери на платформу.
Было именно так и иначе быть не могло: за окнами разворачивался смешной пейзаж; геометры, чистые рассудком, тянули линию горизонта; он перечитывал письмо: клочок бумаги – на ней сквозился дерзкий почерк.
«Считайте меня существующей!» – стояло условие их встречи.
Кондуктор шутил, что против него интрига, возможно, его похитят, и пассажиры в дальнейшем его не увидят: Коврин смеялся: цель есть вещь для другого.
Каретка, заправленная четверней небольших саврасых вяток, Андрею Васильевичу с чего-то показалась покойной.
Дом, в котором Анна жила с отцом, был деревянный, на каменном полуэтаже, с косящатыми окнами – женщина, чуть выше человеческого роста, взасос, по-институтски крепко целовала его; все обнимались: Коврин будто упал с высоты и, не опомнясь, обнимался тоже.
Хозяйка ушла распорядиться чаем. Андрей Васильевич бросил на стол свой сак. Где-то дымилось и тлело невпроворот слеглого сена.
В марселиновом темненьком платье, полная еще внутренней прелести, с хорошо развитыми формами, Анна оказалась дочерью Мичурина.
Иван Владимирович повсюду насажал яблонь и даже дочери хотел поначалу дать фамилию Яблонская.
Коврин никогда не был раньше в Борисовке.
Сад поражал: деревья были изогнуты, выстрижены в форме предметов, вещей, объектов – был выстроен модус на базе старой груши и даже 1823 из слив.
Андрей Васильевич вмешался в толпу мелочных гостей.
Вечерели дали.
Мичурин называл его своим другом.
Потоками света облиты были вершины деревьев, и тени ночные игриво мешались с лучами заходившего света.
Вчерашние слова умирали на ленивых языках: единство сущего, предельная очевидность, индифферентная способность, проблемы ценности, высшая видимость.


Глава восьмая. ЧЕРНАЯ МОНАХИНЯ

Тут нечего было испугаться вдруг.
Пространство, впрочем, близко было именно изначальному чувству страха, а время совсем недалеко ушло от первобытного чувства влечения к Анне.
Столовая была крайне мала, и обед вышел чересчур скучен: тарелки, бокалы, блюда стояли слишком близко друг к другу – гости сидели чуть не впритирку, задевая соседей локтями и коленями.
«Я – познающий, – себе внушал Коврин, – актер, я заглянул в лицо смерти и выявляю смысл заботы!»
Анна взяла его хронометр и решительно ковырялась в нем.
– Решимость означает присутствие, – он вспомнил. – Вы присутствуете, а, значит, существуете.
– Теперь у вас живые часы! – она возвратила ему луковицу.
– Но для чего мне?! – не понял он появившейся шелухи.
– Сравнивать меня с ними! – она смеялась.
Своевременностью всех своих желаний, действий, потребностей и отправлений она в самом деле заслуживала сравнения с живыми часами, а упорядоченностью образа новой жизни способна была пристыдить любую монахиню.
Веселая суетня гостей на лужайке приятно слышалась издали.
– Кишащим рыбою посвящается! – Анна привела к водоему.
Гости разделились на несколько групп и пар.
В гроденаплевой шляпке железного цвета и вахтовом полинялом платье Анна сорвала прелестную розу и ощипывала ее, бросая лепестки на дорожку.
От групп шел пар – он заменял дым, когда его не было.
– А для чего нужен дым?
– Чтобы незаметно привязать лошадь к яблоне.
– Выходит, гости для вас – дымовая завеса?
– Скорее, паровые машины.
Ему показалось, она хотела сказать котлеты. Он, крепкий нервами, все же чувствовал на себе влияние ее нервозного оживления.
Она более тащила, чем вела его по саду.
Повсюду был вкус, запах, звук, цвет и форма яблок.
– Бог между нами, – кому-то Анна показала кулак. – Скажите правду!
– Пейзаж не бывает смешным, – Коврин пожал плечами. – Будущего может не быть. Подлинный мир – Космос. Форма яблок – набросок их падения. Разумная женщина в первую голову воспринимает влажное.
– Вы устали от современного образа мыслей, – Анна ввела его в грушевый модус. – Можно привязать женщину к яблоне и даже получить от нее впечатление, но нельзя дважды пройти по тропинке между деревьями, ведущей в то самое неизвестное, загадочное место, куда только что опустилось солнце и где так широко и величаво пламенеет заря!
Мир притаился и ждал.
Закончив говорить, Анна вышла.
Коврин остался и продолжал слушать.


Глава девятая. ПОТНЫЙ КАПОТ

Понимание никогда не приходит на пустом месте.
Интерпретация – особая форма понимания.
Пропажу (вспомнили метранпажа) Коврина интерпретировали вчерашними словами: юная девушка, дескать, пришед в свою горницу, рухнулась на диван: лицо без румянца: цаца!
Через несколько минут в соседней комнате послышались голоса и шаги: приехали доктор и наследственный пристав: доктор не знал, чему приписать обморок: насилу оттерли.
На уединенной скамье нашли потный капот; мелом на доске рисовали Толстого, Пушкина, Гете: лицо смерти?!
Пристав говорил небрежно, как будто без всякой цели и задней мысли – только исключительно разбирая.
Толстой: словесные обороты покойника с новым поколением читателей.
Пушкин: каждая строчка, каждое человеческое лицо, каждый разговор, каждая картина.
Гете: отсутствие связи в изложении.
– Благоволите припомнить! Который?!
Шляпа доктора была вся покрыта зеленою плесенью.
– Я не утверждаю нимало, что они не заговорщики и не изменники, только заявляю, что мне это неизвестно! – не выдержал Мичурин.
Против обыкновения он имел тревожный вид.
– Они – кто?
– Да гугеноты же!
Пустое место заполнилось, пришло понимание и с ним – нехитрая интерпретация.
Гугеноты – Тургенев!
Но где он?
Вестимо, в саду!
Там – повсеместно – дым!
Дым заменяет Тургенева, когда его нет.
Скорее космополит, нежели космонавт, он, вероятней, уехал за границу, чем полетел на другую планету, но, если все-таки он улетел, то непременно должен был воротиться с ворохом грустных пейзажей, квадратными яблоками, впечатлениями вообще и точными координатами того загадочного места, куда опускается солнце и где пламенеет заря.
Потный капот отнесли под яблони и сожгли.
Лицо смерти выглядело вовсе не страшным.
В кустах, связанным, наследственный пристав обнаружил пропавшего тормозного кондуктора: он был изогнут и выстрижен в форме вещи в себе.
Завтрашние слова приходили на острые языки: смысл заботы, всеобъемлющее единство сущего, другой уровень объективности.


Глава десятая. ТА САМАЯ

Солнце склонялось к западу, небо зарделось над яблонями, и алый полусвет проникал в потемневший модус. Вдруг ему показалось, будто створки растворились за ним тихо и быстро и так же быстро затворились снова. Коврин обернулся: у входа, в черной монашеской рясе, изгибалась женщина.
Он понял: символ!
Вера привходит, прившла!
Познающий (немного актер), он должен был познать ее.
Это была та самая католичность разума.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая. ПОСЛЕДНИЕ КОНЦЫ

Косцюшко, Мицкевич, Димитров и Иванов продолжали твердить свое.
Пушкин-выпить-и-закусить приходил к дяде Леше Каренину – Пушкин же Гриммельсгаузен-Симплициссимус навещал сестер Вронских и иногда выговаривал маменьке.
В школе нас учили участвовать в прошлом: каждому предназначалась своя тропинка между деревьями.
18-го числа к двадцати трем часам я отправился на железнодорожную станцию – благородный по чувствам и дельный человек, наклонный в то же время, к юмору и школьничеству.
Ответственность перед эпохой? – Этого не было.
Женщин я разделял на реальных и идеальных – над Аней я готовился властвовать.
Скорее небольшого, чем среднего роста, она сошла на дебаркадер под черным густым вуалем – на мне был коричневый с высокой талией фрак, полурасстегнутый по моде белый жилет и сапоги с кисточками; из-под намотанного на шею шелкового платка выставлялись тонкие батистовые воротнички.
Задумчиво Аня Каплун стряхивала пыль с платья и молчала; на вид ей можно было дать скорей десятью годами больше, чем двумя меньше.
Она, понимали вокруг, была не из тех женщин, которые долго держатся.
– Пустыни заселены анахоретами, – она, наконец, произнесла пароль.
– Анахореты порою видят в своих кельях такие картины сладострастия, каких не приходилось видеть ни одному развратнику, – дал я отзыв.
Троллейбусы, почти пустые, делали последние концы.
– У вас тут водятся разумные рыбы? – она спросила.
Мы заехали в дежурную аптеку, Аня вытерла лицо листком из душистой пудреной книжечки.
Я проводил путешественницу в удержанный для нее номер.
С потолка спускался голубой фонарик.
В жардиньерках стояли цветы.
Пахло духами, сыром, колбасой и апельсинами.
– Анна Аркадьевна существует?
– Сейчас нет, – Аня Каплун взглянула на луну. – Позже.
Она бросила перчатки на подзеркальник.
Уже наперед я чувствовал, что непременно буду сильно ухаживать за нею, как только она помолодеет.
Вскоре доставили багаж: внушительных размеров ящик.
Потом разговор как-то перешел на Чехова с его завороженностью настоящим: он был весь – будущее, но он отошел в прошлое.
– Когда-то он меня вылечил, – из ванной Аня вышла в пунцовом плюшевом капоте, убранном желтоватыми мягкими кружевами. – Он ввел пенициллин, который добыл, представьте, из собственной шляпы.


Глава вторая. ОДЕРЖИМЫЕ ПАРОМ

Между тем католичность продолжала обволакивать разум – ее распространению препятствовали гугеноты.
Католичность внедряла модусы.
Протестовавшие выставляли модули.
Масса никак не выражала себя – те и другие ее зондировали; наука и техника обречены были на жалкое существование: существование в качестве магических практик.
Вербный базар стоял с Лазаревой субботы у Гостиного двора.
Все голоса сливались в общий гул.
Тройки неслись, словно одержимые паром: пристяжные фыркали, весело встряхивали гривами и только что не хватали землю; колокольчики резкой трелью глушили воздух.
Бытие появлялось.
Ранняя весна ускорила перемену в туалетах – на дамах были легкие бурнусы и тальмы, тафтиные шляпки.
Государь проглядывал книгу; книга в Высочайшем представлении являлась понятием собирательным, как, например, рыба, и указывала лишь на род занятий, оставляя в тени их предмет.
Последнее слово, впрочем, в книге отсутствовало – государь домыслил его на свой лад: вышло пошлое.
– Есть два вида пошлого, – придворный объяснял философ, – пошлое, которое было и исчезло и пошлое, которое и сейчас для нас живее всех живых.
Предстояло выбрать.
Государь назвал второе: все поднялись с мест и с бокалами в руках разменялись взаимными пожеланиями счастья в личной жизни и успехов в труде.
Каждый человек ограничен своей темой: у государя это было самодержавие: не надо ни культа, ни догматов, ни техники, ни науки – нужно просто любить самодержавие.
От лица самодержавия, дескать, к народу апеллирует непреклонная сила вещей.
Разговор шел резко, как это всегда бывает с проголодавшимися людьми.
– Ваша или нет книга: «О понимании»? Я видела о ней объявление в газете.
– Книгу написал Коврин, – я ответил, – понимание было его темой: не надо ничего, кроме понимания! Понимание включает все!
– Верно ли, что Тургенев – Тугенхольд?
– Да, Тугенхольд Яков Александрович, специалист по женской наготе во французском искусстве.
– Как это понимать?
– Очень просто: женская нагота во французском искусстве – это всё! Истина! Справедливость! Свобода, ведущая народ!


Глава третья. ШАГИ И СЛОВА

Из трех субреток, составлявших Анну, она была самая пухленькая и потому представляла нижнюю часть ее.
Завороженность представлялась ей чем-то родственной унавоженности, и потому ее контакт с Чеховым (тот был заворожен) мягко отошел в прошлое, оставив по себе лишь сочувственное послевкусие и интерпретацию в особо изощренной форме: юная девушка (некая), пришед в свою горницу, рухнулась на диван – доктор, случившийся поблизости, сутки не выходил к гостям: дело оказалось в шляпе!
Лицо же смерти представилось вовсе не страшным: Аня рассказывала, та походила на заурядного тормозного кондуктора: нужно было только не позволить ей приладить к сердцу тормоз.
«Кондуктор, – медленно я расставлял слова, – смешной пейзаж, геометры, линия горизонта, интрига. Но кто мог похитить Смерть и не вчерашнюю вовсе и не с ленивого языка?!»
Трех девочек несли четыре лошадки; девочки, по приезду в дом с заботою, тотчас принялись складываться в единое целое: Аня Каплун – низ, Аня Лунева – средина и Аня Мозжухина – верх; на этот раз не все сошло гладко: Аня Каплун оказалась беременною, конструкция рассыпалась, и вышедшая к гостям Каренина Анна Аркадьевна принуждена была появиться в облике мало кому известной дочери яблочного авторитета Мичурина.
Мне оставалось лишь кивать на ранее не известные обстоятельства, как-то: пролет Коврина над Вселенной; индифферентная способность Тугенхольда; Зеркалов, проткнутый зондом!
– Яков Александрович, – впрочем, Аня пояснила, – может мастурбировать голосом. Я думала, это – Тургенев.
Пониже мы опустили голубой фонарик и помаленьку оглаживали багаж: похоже было, Аня сама сомневается в содержимом ящика.
За тонкою стенкой послышались шаги и слова, кто-то приложил глаз к плохо замаскированному отверстию – быстро Аня приподняла капот и выставила шпионам ничем не стесненную заднюю часть: там кто-то упал, стало тихо.
– У нас в раздевалке, – я сказал, – тоже есть дыры, и у каждого мальчика – своя.
– Разве же в вашей школе обучаются девочки?
– Девочек нет, но Яков Александрович так преподает нам французское искусство.
Я сделал несколько характерных голосовых движений взад и вперед – вышло похоже, и девочка рассмеялась.
Под видом Тургенева Тугенхольд помогал переделывать мастерскую в будуар, и именно он упросил Аню взять с собой ящик.
Потом Аня Каплун пошла меня проводить и на тропинке между деревьями, в том месте, где она пересекается с рельсами, легла на землю и показала, как большая Анна Аркадьевна разделилась на три свои составляющие.


Глава четвертая. БЕЗ ЦЕРЕМОНИЙ

Когда объективное исчезает, остается природа.
Картина отдаляется от окружающей среды – скульптура должна вписаться.
Улыбаясь пейзажу, рельефно три девочки направлялись к Мичурину.
Лошади ровно тянули, действительность начинала выстраиваться, вчерашние слова воскресали на острых язычках.
– Слывет за человека состоятельного, – хозяина рисовала Аня Мозжухина.
– Имеет медаль «За полезное», – лепила образ Аня Лунева.
– Умеет пускать дым в глаза! – Аня Каплун завершила.
Дом был деревянный, на каменном полуэтаже, с косящатыми окнами – Мичурин сразу проводил их перестраиваться; веселая суетня гостей приятно слышалась издали.
Анна получилась чуть выше человеческого роста – в марселиновом темненьком платье, полная внутренней прелести, с хорошо развитыми формами.
Она вышла к обеду: некая госпожа Каренина, гибридная дочь.
Горячий пар носился над столом; рюмки звенели.
– Пар заменяет еду, когда ее нет! – гости шутили.
Их было довольно много – в доме установилась своего рода распущенность, заставляя говорить, что «у Мичурина можно без церемоний».
Какую-то женщину привязали к яблоне, другая – в черной рясе – с любым желающим уединялась в грушевом модусе; все были озабочены неизвестно чем, и каждый словно бы откликался на неведомый зов.
Все оживленно толкались и что-то без нужды выкрикивали.
Мичурин прислушивался, делал страшное лицо – как мог, принижал уровень объективности.
– Или то, или это, или оба сразу! – группировал он условные связи вокруг какой-нибудь пустой идеи или предмета вообще.
Его чувство уступчивости было развито в средней степени. Ему не удалось повести дело тою дорогой, какой хотелось – он согласился продолжать его так, как требовалось руководству. Характер и выдержка спасли его от апатии и озлобления.
Сад сделался для него смыслом заботы: здесь угасало время, и бытие овременялось заботою.
Вечность наступала и отступала.
Длиннее становился день.
Уединенная скамья поставлена была в каждой отдаленной аллее.
Тени проходили, как люди.
Лошадь из мыслей проносила ангела тишины.
Как мысль и как возбуждение приехали доктор и наследственный пристав.
На западе, постепенно переходя в палевые тона, бледнела, подрагивая, розовая полоска зари.


Глава пятая. ЧЕПЦЫ ЗА МЕЛЬНИЦЫ

В составе большой Анны (нижняя часть) Аня Каплун ощутила недомогание, и подругами была отпущена отдыхать: снявши корсет в отведенной для этого комнате (лицо без румянца), девушка рухнулась на диван.
Оставшись в образе, Аня Лунева и Аня Мозжухина более не справлялись с его воплощением: Анна Аркадьевна утеряла упругость, утратила устойчивость, в ней проявились пустоты, она с трудом передвигалась и более не могла быть душою общества.
Теперь она была дочерью хозяина дома и только; наследственный пристав, впрочем, интересовался гугенотами.
Анна Аркадьевна часто раскрывала рот, но говорила мало – она походила на разумную рыбу.
Не бывшая дочерью Мичурина, она сделалась бывшей его дочерью, она передала отцу привезенный ящик; на яблонях вместе они устраняли неувязки.
– Ту или эту?
– Обе сразу!
– Предмет или идею?
– Пустой предмет и идею вообще!
Чем ниже устанавливался уровень объективности, тем более становилось вокруг природы – природа действовала своим бесконечным прошлым, в котором, наконец-то, мы начинали принимать участие.
Три миленькие субретки в прошлом виделись двумя коммунальными старухами, когда-то забросившими свои чепцы за мельницы, а ныне повесившими пейзаж на стену и для чего-то заклеившими тропинку полоской цветной бумаги; субъект с моим лицом и телом был я сам; Тургенев же с Тугенхольдом до поры не могли размежеваться, вдобавок распадаясь на моих одноклассников Карелина, Сарычева и Петю Пончикова.
– Так получается, тропинка вывела тебя к Мичурину? – Яков Александрович дернул голосом.
– Именно-с, – я подтвердил распискою о получении багажа.
– Уединенная скамья?
– Сквозь тучи мрачные желтела.
– И ты?
– А нынче посмотрю в окно!
Во дворе меня ждал мой Пушкин – только что у него родилась дочь и, встав на ветку старого тополя,  он просовывал новорожденную в форточку.
«Считать ее существующей, – на тельце мы нашли четвертушку грубой гончаровской бумаги, – а после моей смерти пусть удочерит ее Иван Мичурин!»
Немало Тугенхольд смеялся.
Мой проход по тропинке между деревьями с эффектною привнесенной концовкой претендовал на лучший – все остальные мальчики держались типового стандартного варианта – но впереди были еще отчеты Сарычева и Лазаря Карелина.


Глава шестая. В ПОЗЕ АНГЕЛА

Субъект с лицом и телом Сарычева был Зеркалов.
Его темой было отражение, больше всего он любил отражать женскую наготу.
Он, на своей тропинке между деревьями, повстречал Аню Луневу.
В гостинице через дырочку в стене они наблюдали в соседнем номере Коврина, евшего арбуз, и Аню Каплун, сидевшую на кровати в позе ангела тишины.
Обе комнаты освещены были только свечами, горевшими у стандартных трюмо; стройная фигура Ани Луневой отражалась во весь рост в широком зеркале – пухленькая тень Ани Каплун, упавшая, ползла по ковру.
«Так ли я смотрю на вещи?» – вертелось у Зеркалова в голове.
Он перебирал в уме тысячи подробностей, припоминал слова, взгляды и, не зная, что решить, не находил общего цельного отражения.
– Стреножить, разве? – нехитро Лунева интерпретировала.
– Лошадь из мыслей?!
Зеркалов был раньше, лошадь из мыслей тоже сбивалась раньше, но это раньше не было прошлым – у прошлого всегда было лицо смерти, и именно эти два слова были вчерашними и лениво умирали на языке.
Аня Лунева сняла потный капот и в него завернула ящик. Из соседнего номера кто-то подсматривал, и Аня, встав в позу, демонстрировала зады.
Зеркалов переставил стрелки часов и в условленном месте оставил письмо.
Его задачею было не дать себя ухватить – здесь нужно было брать пример с рыбы: выскальзывать!
В пруду у Мичурина плавали зеркальные карпы. Некупавшиеся женщины хотели уверить других, что они купаются. Не то враждебно, не то недружественно Анна остановила на приехавшем моргающие глаза, не производившие никакого впечатления. На ней был надет поношенный корсаж из шелковой камки, затканной золотом, и простая холстинная юбка.
– Вы, стало быть, утверждаете, что всё буквально может быть выложено из деревьев?! – спрашивал Зеркалов хозяина усадьбы.
– Совершенно так. Из деревьев и веток! – каким-то балованным голосом Иван Владимирович отвечал.
Проткнувши ящик тонким зондом, его содержимым он набил ноздри.
Вспомнилась давнишняя уже казнь Тропинина – эшафот в самом деле выложен был из яблоневых стволов.
– Ну, а модусы? – Зеркалов понизил голос.
– Модусы неподлинного существования, – Мичурин неожиданно отчеканил, – изготавливаются из персикового дерева с добавлением кленового сиропа.
– Вы сжигаете модусы, чтобы обогревать деревья, – куда-то сильно Зеркалов заторопился, – и выращиваете деревья, чтобы строить модусы?! – вскричал он, уже сильно уколотый.
Неподлинное бытие вдруг шевельнуло модусами, и мир вещей, на мгновение разойдясь, демонстрировал гостю его конечность.


Глава седьмая. В НУЖНЫЙ МОМЕНТ

Первая задача времени – идти, а вовсе не приносить что-то с собою.
С лицом и телом Карелина предстал Долгушин.
Лазарь Карелин существует ли? – Сложный вопрос.
На тропинке между деревьями ему повстречалась Аня Мозжухина – она была только частью в отношении к целому и даже космическому: она не обладала достаточной самоценностью и потому могла быть обращена в средство.
Произошел обмен обычных приветствий.
– Ну, что ваш брат? – она сболтнула.
«Мусью!» – смекнул он, для конспирации подумав по-французски.
Аня была существом собирательным, как, например, книга – она указывала на род занятий (сборка), не оставляя, впрочем, в тени их предмет; Долгушин был человек, которого кормили фруктами: веснушчатый и рыжий.
Он был еще не вполне съедобным – таким его должна была сделать любовь.
Любовь это компоненты: чай на серебряном подносе, несколько золоченых стульев, любовь – это земство, бекасы на канапе; любовь—это обнаженный водитель микроавтобуса некий Батист Маршруа (если ты молод и полон сил, любовь слагается буквально из всего).
Чай на серебряном подносе им подал человек, у которого накипело на сердце: лицо, полное выражения; потерялся в мыслях.
– В чем, скажи, – Долгушин спросил, – на данный момент состоит, по существу, твое отсутствие в Анне?
– На данный момент, по существу, – Аня Мозжухина вертела блюдце, – отсутствие мое состоит в наличии там Ани Луневой и Ани Каплун.
Несколько золоченых стульев были обстоятельством времени.
– Когда? – Долгушин напрягался.
– Сидеть, а вовсе не носить с собою, – ему смеялись. – Вечером!
Бекасы на канапе (сели!) были крылатыми словами и цифрами.
Любое может обозначать любовь или любовь может обозначать любое?!
Фрукты обогащали память звуками – красными, желтыми, розовыми; неизвестные фрукты внушали смутные представления.
Поощрительно Мичурин смеялся – пустившийся в большие расходы по своему саду, он был чрезвычайно рад ящику, привезенному Долгушиным
Соединившись с товарками, Анна словно бы стала шире в плечах и выше ростом. Гладко причесанная, в чистом воротничке и темном толковом платье, она рассматривала большую книгу со старинными гравюрами и делала Долгушину разные замечания.
К дому одна за другою подкатывали маршрутки, из них выходили голые мужчины и после непродолжительного стороннего разговора переходили к делу.
В воздухе была разлита истома.
Дали вечерели.
В нужный момент подоспело земство – Мичурин был выбран в гласные.
Долгушин лежал в первобытном долбленом корыте, и его заливали медом.


Глава восьмая. ДВЕ НЕДЕЛИ

Первая задача мусью Маршруа была перевозить пассажиров, а вовсе не гнать по шоссе.
– Что же, – Тугенхольд спросил, – он так и не появился, этот брат мусью?!
– Напротив, – предсказуемо Карелин ответил, – каждый голый водитель именно был французом.
– К какому-такому делу они там переходили?
– Они в воздухе разливали истому, – с видимым удовольствием Лазарь чуть оттянул.
– Долгушина закупорили на сто двадцать лет? – педель ковырнул в зубе.
Из сада долетали наянливые звуки музыки: мелодически ослабевающая и желто разрешающаяся кода, оранжевая гармоничная фермата.
– Сорвите шторы, – просил Долгушин, – я хочу видеть восход солнца; лучи его должны бы бросать дивные отливы на вершины деревьев.
Доктор Антон Павлович повертывал в руке шляпу, как человек, который собрался было уйти, но вдруг разговорился и остался.
Он, до того, как взяться за головной убор, держал в пальцах ложечку с заостренным краем, которую погрузил в Долгушина, что-то набрал в нем и быстро сунул себе в рот; Долгушину было нисколько не больно и стало весьма любопытно: что, дескать, такое?!
Прожевав, доктор вытер губы большим клетчатым платком.
– Давеча, – тщательно он подбирал слова, – полагаете вы, вас собирались замуровать в камне?!
– Персидский рецепт, – Долгушин сделался очень серьезным. – Я видел в книге. До тридцати лет кормят исключительно свежими плодами, потом – на сто двадцать в каменный сосуд для придания молодильных свойств. Мёд. К несчастью, я веснушчатый и рыжий. Как раз мне тридцать.
– Вам – сто пятьдесят! – прорвало доктора. – Вы персиянин и полностью прошли процесс; вас давеча доставили в ящике и распаковали: заказ для Анны! Она употребит вас мелкими порциями и так достигнет вечной молодости!
– Нет! – страшно закричал Долгушин. – Врете! Устрица вы этакая! Я не верю!!
– Не веришь?! – тоже доктор перешел на крик. – А теперь?!
Он хрустко отломил Долгушину палец и оторвал ухо.
– Отдайте!
Долгушин выхватил свои части и тут же приставил на нужные места.
– Мне очень хотелось, – через много лет в кондитерской Иванова совсем старому педелю говорил возмужавший Карелин, – увидеть 1823 женщины одновременно, гуськом, толпою или по нескольку особей в ряд проходящих мимо меня, принимающего парад: по жизни я был интимно близок с 1823-мя дамами.
– Тебе удалось? Ты смог собрать всех вместе? Никто из них не умер? – педель ел пахлаву, роняя на ладонь крошки.
– Увы, – смеялся Лазарь. – 1823 раза мимо меня прошла моя жена. Это заняло две недели.


Глава девятая. ПАРИЖСКИЙ КОРСАЖ

Серая публика бережет лошадей на воскресенье.
Яков Александрович Тугенхольд мог оставаться самим собою, и тогда Карелину, Сарычеву и Пончикову не было никакого ходу – когда же он представлял Тургенева и группировал вокруг себя гугенотов, ребята вполне под шумок могли улизнуть куда-нибудь на природу.
Иван Сергеевич не приписывал грациозности ломовым лошадям, черепахам и гиппопотамам, но не отказывал в изяществе борзым собакам, диким козам и лошадям скаковым.
Гибридные мальчики-мичуринцы Сережа и Готорн купали красного коня.
– Это некая госпожа Каренина! – испорченные дети показали.
Громко Анна Аркадьевна фыркала и брызгала водою.
Всеобъемлющее единство сущего или позорный финал на пути познания?!
Нужно было положить конец экстравагантностям мальчишеского пошиба или же искать новые пути.
Меж тем Тургенев, он слегка закинул голову назад, отчего фрак еще туже охватил его солидную фигуру.
– Анна, – он показал на схеме, – не потеряется, исчезни в ней даже границы и сдерживающие формы; она не расплывется в католической беспредметности. Она как образ и подобие вмещает бесконечное содержание, и в этом тайна ее личности.
Гугеноты записывали.
Опыт устранял возражения.
Кто-то привел на занятия черепаху Анну: черный парижский корсаж до половины исчезал под густою массой бледно-желтых кружев.
Женщины известного склада заводили известного склада борзых собак.
Было что-то глубоко развратное и бесконечно циничное в ласках гиппопотамов.
Везде, где бы ни появилась Анна, на местности возникали голые мужчины, выдававшие себя за французов: достаточно было крикнуть в отдушник и закрыть его войлочным колпаком, как Анна вставала перед глазами.
Ее требования были самые заносчивые, а виды самые воинственные.
Тем временем Аня Мозжухина, Аня Лунева и Аня Каплун, ничего не подозревавшие, привычно продолжали складываться в единое целое: из них образованная Анна не имела опыта смерти и лишь надевала (временами) ее маску – действительная, истинная Анна, напротив, этот опыт имела.
Толстой тонко уловил тайну ее личности: ее персонализм оказался не человеческим: она имела чувствилище!
Яркое солнце жгло открытый гроб.
Смерть не означала для нее, что до смерти она была, а после смерти ее уже нет.
– Совсем наоборот! – заявляла она.


Глава десятая. ВЫСОКОЕ ПОНИМАНИЕ

Кому-то выгодно было представить Косцюшко с Мицкевичем людоедами, и потому в кондитерской Иванова им принесли по двойному Долгушину и тут же взяли с поличным.
Зондированный Зеркалов перед лицом смерти узрел подлинное существование: оно оказалось хуже неподлинного: мир анонимности захвачен был болтовней, двусмысленностью, шумом и информацией; Зеркалов слышал зов, но не знал, откуда он.
Коврин в разогнавшемся модусе, пролетая над Вселенной, понимал, что, только выйдя за пределы сущего как такового, можно познать собственную свою суть.
Сверху ему был виден ее зонтик, мелькающий между деревьями.


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава первая. ПРИЧИНЫ И НАЗНАЧЕНИЕ

Загадочное место – то самое, куда опускается солнце и где пламенеет заря, мне показала Анна.
Я шел по Некрасова – на углу Чехова стоял вагончик стройтреста, и Анна, высунувшись, пригласила меня взобраться. Понятно было, модус установил Тугенхольд, подготовивший мне испытание на зрелость; я вскарабкался.
Внутри было полутемно, возбуждающе пахло притираниями.
 Я не знал удержу; от сильных колебаний (толчков) вагончик сошел с тормозов и покатил.
Никто не препятствовал, мы выехали из города и ехали по шоссе, и нас норовили обогнать такие же вагончики, в движение приводимые моими одноклассниками.
На месте Половцев, Копылов, Устрялов, Сарычев, Карелин, Пончиков рубили хворост для костра – Анна же Петровна, Анна Воропаевна, Анна Александровна, Анна Васильевна, Анна Геннадьевна, Анна Евстропьевна для самовара собирали шишки.
Мягко Анна Аркадьевна высвободилась и вышла к курсисткам.
– Идеализм, – оправила она кружева, – восторжествует в тот день, когда окончательно растворит в себе мораль. Калюется мне, этот день наступил!
Все аплодировали.
Съедобным человеком назначили Петю Пончикова.
В огнетушители закачано было шампанское.
Безнравственная природа окружала нас, с ее красотою и жестокостью – мы перестали быть разумными вещами, и только я, как оказалось, в себе сохранил тот столик с вышивкой для аналоя; все остальные превратились лишь в связку инстинктов.
– Насиловать окружающий мир, а не удовлетворять чужим потребностям! – скомандовал, выходя из чащи, Федор Михайлович.
Его мясистые чувственные губы выдавали наклонность к сладострастию.
Мир как Вселенная был потому только сдвинут, что некогда так Федор Михайлович распорядился. У него имелось клеймо ничтожности, которое он накладывал на все деловое и деловитое. Он дал материи свободу самопожираться, напустил мнимых Пушкиных и предрекал конец Присутствия.
Все эти обстоятельства, представлявшиеся маловажными, не в силах были раздражить чьей-нибудь щекотливости, но Лазарь Карелин, Сарычев и здорово к тому времени подрумянившийся Пончиков безуспешно пытались для чего-то сложиться в Тургенева.
Не только все людишки известны были Федору Михайловичу, но даже звуки, источники которых не были доступны зрению, были ему так же известны, равно как их причины и назначение.
Одним движением Федор Михайлович сорвал с Пончикова уже готовое ухо.
Он – Федор Михайлович Бахромах – был крещен не во имя Отца и Сына и Св. Духа.



Глава вторая. ПОКА НЕ ЗАШЛО

Примеривший некогда на себя определенные слова и значения (Бурмекин) более обыкновенно не проверяет их на соответствие собственной личности и ея положению в мире вещей.
«И. о.», – казалось бы, четко он определил свое место.
Прилипло, и привычно Бурмекин исполнял обязанности, пока вдруг не зашло об имени отчестве
– Какое оно у тебя?
– Трафальгар Трафальгарович.
Уже старики, мы жили в Лондоне – у меня был небольшой атомный полигон, Бурмекин скрывал свои связи с российской разведкой.
– Какое угодно количество строительного мусора можно закатать в шар так, чтобы ничего не торчало наружу, и шар оставался бы идеально гладким, – он рассуждал. – Нужно только не жалеть алебастра!
В России он был управляющим строительного треста.
– Помнишь тот день? – я спрашивал.
– Когда восторжествовал идеализм?! – он сразу понимал, какой.
В тот день много лет назад мальчики, обнаженные, купали Анну Каренину. Вмещавшая бесконечное содержание, она в равной степени могла представлять красного коня: ее жизненный и последующий опыт устраняли всякие возражения.
– Помнится, она имела воинственные виды и выдвигала заносчивые требования?!
– Она намеревалась поехать в Рим и требовала предоставить ей гроб на колесах и непременно с музыкой.
– Да. Открытый! Тогда именно Тургенев и его гугеноты заметили, что Анна, по большому счету, не существует – они поняли, что только смерть может сделать Анну живой и реальной.
– Ее крестили, выходит так, после смерти?!
– Да. В одной воде с Федором Михайловичем.
Федор Михайлович был резидентом российской разведки и  имел отношение к моему атомному полигону.
На полигоне разрешена была полигамия – там жили недолго и потому стремились взять от жизни максимум.
Строительный мусор (шарами) из России доставляли на полигон, и там уничтожали направленным атомным взрывом – такова была официальная версия. Смотрителями полигона числились Анна и Федор Михайлович, имевшие постоянно менявшуюся обслугу. Давно не боявшиеся смерти, они прятались там от жизни.
В Европе торжествовал идеализм.
Все более становилось съедобных людей, и жители других, ограниченных, континентов посматривали на них с вожделением.
– Где, кстати, то загадочное место? – Бурмекин вдруг развлекся.
– Какое именно? – уже я позабыл.
– То самое: куда опускается солнце, и где пламенеет заря!
– А! – я отломил Бурмекину палец, зная, что он отрастет больше прежнего. – Оно на углу Чехова и Некрасова.


Глава третья. СВОЕ НАЧАЛО

Слова прихлынывали и, рокоча, откатывались. Какие-то цеплялись, оставаясь на выступах и изломах, но все равно уносились прочь не этой, так следующей волною.
Я растянулся на кромке, и слова лизали мне пятки.
Обстоятельства, щекотливость, безуспешно, причины, обстоятельства.
Где же мораль? У сильного? Всегда?
Нет морали.
С Бурмекиным мы бродили по Лондону.
– Моя мать, – Бурмекин прикрывал глаза и не видел Лондона, – застала одно из последних выступлений Айседоры Дункан и много рассказывала мне, как та замечательно танцевала.
– Скажи, Трафальгар, – я вспомнил о Рабиновиче, – матушка только рассказывала тебе или еще и показывала?
– А-а! – разъярился Бурмекин. – Ты назвал мою мать проституткой!
Вот и мораль.
Мать Бурмекина Анна Александровна была высоко порядочной женщиной, но почему-то о ней все отзывались нелестно.
– Эта проститутка, – говорили соседи, – ночью босая, опять танцевала в коридоре.
– Проститутка и есть, – возмущались в кордебалете. – Связалась с Распутиным!
Со старцем Анну Александровну познакомил Есенин, которому она связала шарф.
Шарф, острый, колол поэту шею.
– Проститутка! – ругал он маму Бурмекина.
В Лондоне время имеет свое начало – Большой Бен, вечно неизменный и равный самому себе, привычно отбивает общую идею бытия.
Бурмекин и я, каждый со своей колокольни, смотрим на знаменитый хронометр: я вижу бытие вне времени, он – бытие вне пространства: одно и другое – Великий Абсурд.
– Дом Блюммера в Лондоне? – с Бурмекиным мы смеемся. – В Лондоне, – выделяем мы голосом, – на углу Большой Мещанской и Вознесенского проспекта?
Ладно, берем кэб.
Сильный запах жареного; открывает Толстой: с виду девушка, одетая, как одеваются на вечер: свежая, бодрая, отменно радушная.
Жадно вглядываемся в дорогой образ: зрачки у Льва Николаевича сужены, мимическая мускулатура подвижна: большая скуловая мышца сокращается совместно с приподнятым нижним веком. Брови прямы, нависли над глазами, его лоб превышает длину носа.
Уши классика сформированы правильно, расположены симметрично, но несколько велики и мясисты.


Глава четвертая. ВООБРАЖАЕМЫЙ ПЛАН

– Лев Николаевич, – едва рассевшись, спрашиваем, – это почему же вы девушка?
– У каждого народа, – отвечает, – свой менталитет. – Я – девушка в Англии, в России  меня съели, во Франции я – мельница, за которую забрасывают чепцы, в Германии – доходы и хлопоты.
Верхняя губа у него квадратная, нижняя – треугольная. Клиническая судорога смещает верхнюю губу вправо, нижнюю – влево. Помнится, квадратная губа была у Ани Мозжухиной, треугольная – у Ани Луневой, а судорогой страдала Аня Каплун: не подаем виду.
– В Японии, как же? – интересуемся.
– В Японии я – собственная моя суть под зонтиком! – Толстой смеется.
Во мне он углядел Коврина, в Бурмекине – модус.
– Женщина, сбившаяся из мыслей? – Бурмекин не выдерживает.
– Кобыла!
– Мужчина, сбившийся на женщине?!
– Сухово-Кобылин!
Мы говорим незначащие слова, о которых даже не думали в то время, когда их произносили (значащие остаются невысказанными).
Кто знает цель слова, тот догадается о смысле его.
Слова заменяют мысли, когда их нет.
Когда они есть, слова старят: надетое скромно, без кринолина и с гладкой талией, платье уже печально обрисовывает тощую грудь и худую спину классика.
– Войдя, кажется, на первых шагах вы обругали Пушкина? – Толстой оправил лиф.
– Нет, нет – это позже: Федор Михайлович! – отвечаю с конца.
Слова едва ли нуждаются в практическом оправдании – больная искренность отрицания переводит их из плана рационального в воображаемый план.
– Как же бороться со словами? – профессионально меня волнует.
– Закуйте их в предложения, – Толстой безжалостен.
– А предложения?
– Заключите в абзацы.
– Ну, а абзацы?
– Поместите в главы.
– А те?
– Заприте в роман, и, черт возьми, слова умрут!
Лев Николаевич берет ближайшие к нему тома, раскрывает их, и мы видим пожелтевшую засушенную мертвечину.
Пора приступать к делу.
– Собственно, мы пришли, – откашливается мой спутник, – чтобы назвать вас проституткой!
– Как вы узнали? – на глазах Толстой распадается.
Бурмекин рассказывает ему и показывает.



Глава пятая. ОГРОМНОЕ УХО

Все порядочные люди должны походить друг на друга и ничем не отличаться от других порядочных людей.
Порядочные люди обыкновенно брызгают водой в лицо людям непорядочным и расстегивают им лиф; непорядочные люди бьются в руках людей порядочных, крича, что ненавидят их и чтобы те убирались вон – порядочные люди спокойно продолжают распускать непорялочным платье, и постепенно непорядочные затихают.
Анна Аркадьевна была порядочная, а муж ее – непорядочный и потому ему приходилось носить женское платье, а ей набирать в рот воды.
Когда Алексея Александровича, размозженного, нашли на рельсах, все подумали, что это – Анна.
В казарме железнодорожной станции (Маларме?) Алексей Александрович (Анна) потянул Анну (Алексея Александровича) за огромное ухо, и оно осталось у него (нее) в руках.
– Вы не плачите? – спрашивали у живого о мертвом.
«Моя плачка труднее!» – в ответ думал живой.
И хотя это ничего не значило, спрашивавшие делали вид, что получили порядочную мысль от порядочного человека.
Никто не понимал вещи прямо – все видели намек.
Как будто красный конь стучит раздвоенным копытом по скучной участи сгнивать в гробу, меж досок: рождая некий новый символ.
«Бросок костей на рельсы – обычное движенье в ниоткуда!» – порядочные люди понимали.
Но что же умерло?
Прямое созерцание вещей?
Как образ – песня?
Состояние души?
Иль песня созерцания вещей?!
Вода текла с лица, как борода, при воплях ужаса и смеха.
Лицо Анны озарено было кровавой наготой ее уст.
Вернулась фраза, предполагаемая, самодейственная, единая, освобожденная от первоначального свистка паровоза, живущая в себе самой:
– Кто умер? – воздела Анна руки. – Что умерло?! – она уперлась ногами. – А Пенультьема умерла!
И это было, как пришедшее от звезд (Бросок костей, пойми, всегда случаен!).
Все слышали какой-то плеск с журчанием, как будто развернулась вширь и убыстряется опасная и вредная работа, которая чуть было не довела семью до катастрофы!
Он, Алексей Александрович Каренин, вышел из казармы железнодорожной станции с окровавленным телом Анны на руках.
– Я несу вам женщину, которая живее всех живых!




Глава шестая. ТЕЗИСЫ ЯБЛОКА

Счастье в том, чтобы отгадывать понемногу.
Тайна – мало-помалу вызывать предмет.
Кто лежал в Малларме железнодорожной станции? – Фантом!
Толстой отдал Каренину свои уши: Лев Безухов (кушайте!).
В мире, который он населял, не было места Пушкину.
Пушкин – не война, не мир: Пушкин – перемирие.
Лев Безухов – зрелый выбор, подсказанный близорукою страстью.
Ниточки предстояло сплести в косичку: толстенькая, она вмещала бесконечное содержание: мальчики кушали Анну Каренину.
Бурмекин, назвавший девушку-Толстого проституткой, вовсе не имел в виду, что она или он в самом деле проститутки – просто тут ему наскучило произносить незначащие слова, и он решился на слово значащее, догадываясь о заложенной в нем цели: молодить!
Слово – молодильное яблоко!
Великий писатель понял, и девушка не обиделась.
Тотчас у них сделались высокая грудь и налитая спина.
Бурмекин рассказывал и показывал о матери.
– Она могла танцевать красного коня? – Толстой удивлялся. – В таком случае, скажите, чем отличалась она от той же Анны Карениной, его именно танцевавшей на знаменитом петербургском балу, вдребезги разбивая паркет и оставляя повсюду пахучие свежие кучки?!
Как мог Бурмекин прибрал за собою и выровнял пол.
– Каренина вызывала предмет, дабы показать состояние души – матушка же из состояния души, напротив, предмет извлекала, – выдал он тайну.
Он мог говорить и показывать что угодно, этот модус в человеческом облике, обученный переплавить ряд вокабул в одно цельное, новое слово, слово-заклинание, неведомое обычному языку:
– Пенультьема!
Держа ковер за края, с двух сторон на меня заходили девушка и Толстой (так выходило, в Англии я – Коврин!). Назвавший девушку-проститутку Толстым, я должен был понести наказание.
Умело я был закатан в ворс. Все стало разорванным, разобщенным и скованным, связанным.
Признайся, читатель, часто ли в твой дортуар заходил педель?! Ощущение сходное.
В модусе раздраили люк, и я оказался внутри него. Позвонил издателю, а он кричит:
– Я сдыхаю! Сдыхаю!
Был день торжества идеализма: повсюду сладострастно чмокали губы, и, пролетая над Вселенной, я видел, как дух повсеместно пожирает материю.
Назвать предмет значит уничтожить его.
Назвать Анну красным конем значило уничтожить красного коня.
Символ – национализированная эмоция.
Беспроволочное воображение и слова на свободе.


Глава седьмая. ГОВОР СМОЛК

Впервые из-за мельницы достали заброшенный туда чепчик – французского фасона, он был вручен владелице.
Сейчас было видно, что она счастлива.
Со всею убедительностью, какою она обладала, Анна Александровна утвердила себя в правах небольшого наследства: чепчик был от Анны Аркадьевны.
Теперь предстояло безмолвно, наконец, выразить то, что некогда уже было высказано.
Медленно Анна Александровна переобувалась, любуясь своею ногой, надевала поношенное балетное платье, старательно застегивала каждую пуговицу, щипала пальцами каждый фестон плохо выглаженного воротника, щелчками выбивала пыль из обретенного чепчика – внимательно рассматривала в зеркале морщинки на увядшем лице; внимательно прихорашивалась.
Издатель лежал по легкому нездоровью в постели.
В интимности капризный и нелепый, он созерцал ее (уже не властный над словами), как очевидность: познай меня!
– Толстой – фанерный англичанин, весь в длинных волосах, с высокой грудью, – смеялся бывший метранпаж в лоскутном одеяле, – и с жирною спиною! Он кончился, как званые обеды: наелся, нашумелся, встал!
Шло к воскресению, благовестили к обедне; где требовалось, поставили аналой, где не требовалось – его аналог.
Скоро должны были прийти гости.
Я стоял в коридоре коммунальной квартиры, старухи укрыли меня вышивкой, природа действовала бесконечным прошлым – мне предстояло отделить неадекватность от очевидности, решимость от присутствия, экстравагантность от мальчишеского пошиба, опыт от возражений и католичность от разума.
Уже сильно выпивши, дядя Леша Каренин кричал, что лошади сейчас явятся. Он был с большим Аннинским крестом, прежней формы, на шее.
Обычные гости уже были налицо, как в восемь часов в прихожей раздался звонок: общий говор смолк.
Она была в шикарном, открытом по бальному туалете, с длинным треном, вся залитая бриллиантами. Роскошные волосы выбивались из-под старинного чепчика.
Включили магнитофон.
Папаша сразу подбежал развязной иноходью и, поклонившись, даже не спрашивая, не нужно ли ей куда с дороги, занес руку, чтобы обнять ее талию. Она положила, согнувши, свою левую на его плечо, и ноги в розовых ботинках задвигались в такт музыки по скользкому паркету.
Признаться, я не отделил тогда неадекватность от очевидности: как и другие, я не мог увидеть ее сразу со всех сторон, во всей полноте ее существования, способную в равной степени к возрастанию и убыванию: была ли то Анна Аркадьевна или Анна Александровна?!
Скинувши ботинки, она лихо отплясывала потом босиком в коридоре.
Показывала Распутина, Есенина, Толстого в Лондоне и, разумеется, красного коня с высокой грудью и налитою спиной.


Глава восьмая. КРОВАВАЯ НАГОТА

Бесцеремонно говорились двусмысленности, под которые пили шампанское и смеялись.
Никто не мог сохранить пропорциональность между словом и предметом: предмет – шампанское, слово – бесцеремонно.
Какие могут быть церемонии между вагончиками строительного треста на земле, прогретой солнцем?! Деловое представлялось деловитым, деловитое – ничтожным; последовательно Федор Михайлович накладывал клеймо: материя пожирала себя.
Он пробовал ухо, нанизав его на прутик – его ум колебался то в ту, то в другую сторону, между дамами и лошадьми; он, думалось, нашел то, чего до него не находил никто, и тайно торжествовал свою находку.
Время не могло быть тем, что о нем говорили – оно было чем-то иным и в нем какими-то иными становились все вокруг: ценность территории изменялась, ценность тела, оргии, зрелища и аналогии.
Дамы под присмотром мальчиков ходили по сочной траве – Федор Михайлович по очереди подходил к каждой из них, трепал по шее, бесстрашно поднимал им ноги, осматривал копыта и подковы; кормил их сахаром, целуя прямо в умные, красивые головы, и все время беседовал с мальчиками, осведомляясь о всевозможных мелочах из жизни своих любимиц.
Ему рассказывали, что Анна Петровна буквально вся сбита из упругих мыслей, а Анна Воропаевна знается с ангелом тишины; говорили, что Анна Васильевна заменяет Анну Геннадьевну, когда последней нет, – а Анна Евгеньевна давеча превосходно растворила мораль. Они все, понималось так, – порыв, делание, становление, которого нельзя сбросить.
В большом котле поспело мясо; ели красного коня.
Кровавая нагота уст заставляла думать об Анне Аркадьевне – слышался плеск с журчаньем, словно бы Анна была здесь же.
– В Африке она – Пенультьема! – я не выдержал.
Все опустили глаза.
Из высоко пролетавшего модуса отделился отвалившийся модуль.
Начавшееся обстоятельствами, обстоятельствами же и продолжалось.
Образ действия: скуловая мышца Федора Михайловича сокращалась совместно с приподнятым нижним веком.
Оставшихся лошадей впрягли в вагончики.
Обратный путь предметами на обочине иллюстрировал состояние души: выплевывалась мать-материя.
На лошадях красовались новенькие клейма.
Вороны подбирали свежие яблоки.
Когда вагончики переезжали рельсы, откуда-то выскочил товарный.
Вернулась фраза, что была в свистке.
Дым: заменяет ли пар?!
Бросок костей…


Глава девятая. ПОСЛЕ ВЧЕРАШНЕГО

Бал кончился, отошел и ужин; гости разъехались.
Дядя Леша, сосед, снял с меня вышивку.
Его присутствие поддерживало мою решимость.
– Вы плавили вокабулы?
– У нас на Путиловском, – ветеран ухмыльнулся, – по этому поводу как раз развернулось социалистическое соревнование.
– А что это? – тогда я не знал.
– Социалистическое соревнование, – объяснил старый слесарь, – это такая возможность иносказанием, в обход действующих прямых указаний, намекнуть на действительное положение вещей.
– Как будто он не пошел туда, а уже находится там?!
– Она, – Каренин уточнил, – она находится там.
– Пенультьема?!
– В Африке!
Мы подтолкнули друг друга.
Экстравагантность оказалась неотделима от мальчишеского пошиба.
Мальчишеской пошиб – это дамы под присмотром.
Экстравагантность – есть траву.
Близорукая страсть – Лев Безухов.
На следующий день, когда я был в школе, а папаша – в отсутствии, в прихожей раздался звонок.
«Из булочной!» – подумали старухи.
Однако маменька открыла и тут же вся отпря-нула.
Зрелый выбор, подсказанный близорукою страстью, стоял перед нею своей левою стороной, во всеоружии невозмутимости.
Ее возражения снимал его опыт.
Что можно противопоставить невозмутимости всеоружия?! – Медленно она отступала.
Своей левою стороной он надвигался: неотвратимый!
Так выручай же, католичность разума!
– Вы, я полагаю, к Анне Аркадьевне? – спасая себя, маменька ухватилась за чужое.
– Да, – почти он приступил. – Вы разве не она?
Он был чертовски близорук, этот Лев Безухов!
Из спальни маменька вывела посетителя обратно в коридор и постучала в дверь дяди Леши.
Назвать Каренина дядей Лешей значило отправить его на Путиловский завод.
Он, дядя Леша Каренин, будто бы пошел на работу и находился там.
Она же, оставшаяся у него после вчерашнего, крепко спала здесь.
Сон разума – как там дальше?
Стозевно, огромно, обло?
Негромко за дверью кто-то лаял.


Глава десятая. ИЗ УЧТИВОСТИ

Встретились однажды два порядка: геометрический и жизненный.
Очистить, отобедав, круглый стол – геометрический порядок.
Сад выходил углом аж на четыре улицы – тем более.
Три гостьи встали: одна из учтивости, вторая – по необходимости и третья – чтобы переменить место. Это порядок жизненный.
Часы до их отъезда были уже сочтены – тоже.
Из встречи двух порядков проглядывает идея беспорядка.


ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Глава первая. ВНОСНЫЕ ЗНАКИ

Как относилась Анна Аркадьевна к ней же самой, составленной из разнокалиберных девочек-белошвеек?!
Как один к трем!
Красного коня купать мог любой мальчишка, нужно было только стреножить мысли.
Мысли стреножить помогал ангел тишины – его позу хорошо передавала Аня Каплун; Аня Лунева могла цокать языком, как копытами; Аня Мозжухина давала всему направление и убирала вносные знаки.
Вокруг было много не своего, и войти в эту массу предстояло, как по маслу, как заблудившаяся птица, что разлучилась вдруг с бездарным колпаком ночного неба.
Не было до поры никаких событий, имеющих маломальское значение для людей – было лишь памятное их сочетание.
Ангел тишины спустился с небес – отпал от Бога и стал Сатаною не обычный ангел, одинаковый с прочими, но лучший из всех и наиболее близкий к Творцу.
Было немного холодно от часто растворяемых форточек. Шили покров для алтаря – вышла вышивка для аналоя: вносный знак.
– Получается так, в старости станем мы представлять Анну двумя коммунальными бабками? – Аня Каплун спугнула ангела.
– В будущем будем мы вряд ли ее представлять, – Аня Лунева встала проветрить в комнате. – Номер поручат Анне Александровне.
Аня Мозжухина сложила вышивку и вынесла в коридор: там танцевали.
– Она уже здесь! – Мозжухина возвратилась.
Громко в коридоре топали, злая мазурка резала уши.
Куда труднее пресечь злоумышленные намерения между танцующими, нежели межу сидящими – девочки заперлись на замки; в двери стучали.
В коридоре не было уже ни одной живой половицы. Пришел доктор Чехов, и папаша выжал на него лимон. Они боролись, дотрагиваясь указательными пальцами правых рук до больших пальцев левых.
Все были блазированы, пресыщены, искали чего-то пикантного.
Высоко над собою маменька держала золоченый стул: от пустого к полному: трепещущий человеческий мозг, чуткий, как медуза, к любому прикосновению, высматривал себе свободный череп.
Дядя Леша Каренин бросил дверь настежь: Анна вышла цвета майского жука, другая Анна – ей навстречу – была цвета обмершей лягушки; в глазах обеих Карениных светились обоюдная злоба и насмешка.
Затканная арабесками ширма убегала с неловкой поспешностью, изобличавшей ее страх и растерянность.
Я, стоя под вышивкой, не поддавался на интерес, очень даже крупный.


Глава вторая. ВОКРУГ ПУЧИНЫ

Ночная эпоха – женственная (не мужественная), в ней нет солнечности.
Папаша готовился встретить ночь светом лампы.
Он лежал, уходя лицом в ваточное одеяло; на противоположной стене, на гвоздях, висело носимое платье: можно было выбирать между универсальным и партикулярным.
В комнате было совершенно тихо. Если на минуту обмануться, можно было подумать, что бытие исчезло.
Наутро его ждал завтрак.
«Завтрак – призрак!» – папаше пришло.
Когда-то у Сиу он пил по утрам шоколад или кофе по выбору. В Москве.
Он был тогда очень развлечен необходимыми отношениями  к знакомым. В Москве повсюду был Чехов; знакомые едва заметно посмеивались: за Чеховым носили золоченый стул, а во время стола за стулом постоянно стоял человек с тарелкой.
Чехов научил папашу бороться на пальцах, а папаша его – фокусу стекла.
Их общие знакомые во мраке осенней ночи почти сливались с очертаниями мебели и принимали самые причудливые формы; молитвенные и сквозные тени привыкли выдавать себя за мальчиков и мальчишек; всякая вещь имела два лица или два конца; вдовы носили траур три года; занятные предметы и недурные вещицы (до четырех) взаимопроникали друг в друга; таинственные ферромагниты, похожие на двигавшиеся ржавые уши, высасывали из людей кровь.
Фокус стекла равно собирает и совмещает то, что вместе не собирается и несовместимо!
– Нет, не могу, – сопротивлялся Чехов, между тем как папаша клал на блюдце ложечку чего-то свинцово тяжелого и хрустел сухариком. – Увольте!
По обыкновению папаша из граненого стакана пил кофе без сахара – он вертел стакан и рассматривал его на свет: Горький!
– Сочинитель – каменщик, временщик! Он будет не всегда, он должен класть кирпич к кирпичу! Что напишут тебе на погребальном вагоне: лекарь или писатель?!
Чехов смотрел выжатым лимоном:
– Решительный герой, но с ограниченным рассудком?!
– Он искупает яркой пылкостью и зрелой скупостью в сужденьях!
– А крылья бури сеют пляшущие брызги?!
– Соразмеряя свой разбег с волнением пучины! При этом море ловит стрелы молний и гасит их в своей пучине! – папаша был неумолим.
Они кружили вокруг этой пучины, не погружаясь в нее.
Ольга Леонардовна Книппер донашивала траур: третий год.
– Вы сделали мне сцену! – она говорила папаше.
Через ее раздавшийся голос возвратилась фраза, занявшая, на первый взгляд, давно вакантное пространство.


Глава третья. ЗАПОДЛИННО И ПРИТВОРНО

Время было небывалой вольницы.
– Возьмите себе столько «Анны Карениной», сколько сможете! – поощрил Толстой молодых.
Чехов тянул и отдергивал руки: решительная героиня располагала весьма ограниченным рассудком. Как врач он поставил ей диагноз: католичность разума! Был шаг назад до папы (не путать с папашей!) и два шага вперед до гугенотов (не забывать Тургенева!).
Еще сбивала иная логика: сквозные тени, пляшущие брызги, двуликость предметов и двуличность вещиц – все эти фокусы в стакане!
– Как хорошо начиналось с Пушкина, – на ходу Чехов сминал слова: – «Вишневый Пушкин», «Пушкин с собачкой», «Три Пушкина». «Пушкин №6», «Пушкина хочется», а теперь что?!
– Сам ведь разложил его на составляющие, а теперь жалуется, – тянул папаша за собою. – Чудак-человек на букву «Ч»!
Каждое время имеет особые привычки и понятия, но всякий раз, приезжая в Москву, папаша навязывал времени именно свои понятия и привычки.
Все переписывали за Толстым: выходило так, Анне – погибнуть в пучине волн.
– При полном безразличии пучины! – папаша уточнял.
Он считал себе сорок семь лет, Анне было невступно сорок.
Бодрствуя, она передвигалась; смотря – сомневалась; сверкая – размышляла вплоть до своей конечной остановки в какой-то точке прошлого: священная или не слишком, эта точка должна была ее короновать или развенчать окончательно.
Папаша говорил о морской прогулке. Он прибыл в Москву под конец Великого поста, чтобы провести в белокаменной Святую неделю. Как и Ольга Леонардовна Книппер, Каренина Анна Аркадьевна была третий год вдовою.
Когда у одной из них проявились признаки тягости, другая стала выдавать себя за находящуюся в таковом же положении: в этих видах она обкладывалась подушками, но папаша с Чеховым, видя их обеих с животами, догадывались, что одна в тягости заподлинно, а другая – притворно.
В гостиной золоченая мебель стояла местами без позолоты, штофная обивка пестрела заплатами, хрустальные люстры и жирандоли недосчитывали многих хрусталей, ковры были с проплешинами, потолки закопчены, старинные портреты висели в покосившихся рамах.
– Это при каких же обстоятельствах погиб ваш муж? – пришло на ум спросить Чехову.
– Была авария на Путиловском, – Анна ответила, – во время погрузочно-разгрузочных работ.
– А мой, – заносчиво и вспыхнув, выдвинулась Книппер, – казнен был на гильотине!


Глава четвертая. ВБЛИЗИ СМОЛЕНСКА

Папаша считал, что изображает Анна, Чехов же, напротив, притворщицей полагал Ольгу Леонардовну – решено было пригласить на прогулку обеих, а там поступить по выяснению.
Вдовам нельзя было танцевать и плавать, но разрешалось ездить на балы и морские прогулки.
На балы приезжали в черных шелках с кружевами, морская прогулка предписывала черную шерсть и креп – третий год вдовства допускал поверх платья натянуть серебряную сетку.
Беседа в розовато освещенной гостиной меблированной квартиры Анны шла живо.
Говорили о некой индифферентной способности быть в мире, и Анна, пятясь назад, повторяла, что она есть то, что она не есть, поскольку проецирует самое себя, как нечто меньшее, чем она есть в данный момент.
– Лошадей в перьях придумал тот, кто покрыл птиц конским волосом! – сказал кто-то пятый.
Тургенев вошел, пригласил подойти к окнам: снаружи, в ярких перьях, скакали кони; у всадников на плечах сидели волосатые птицы.
Казуары!
Французы!
Плюмажи!
Барклай сделал вблизи Смоленска слишком много глупостей, и Наполеон возвращался!
Ольга Леонардовна не скрывала, что кричит ночью – неверно поняв посыл, могущественный Немирович-Данченко пустил по улицам неприятельскую кавалерию.
Зрелище зачастую не приемлет смысла: ни объект, ни субъект, оно тем не менее мастерски, под рукою искусного режиссера, переводит сообщения из плана воображаемого в рациональный: одна из магических практик!
– Понижение ценности территории в угоду ценности тела, оргии, зрелища и наслаждения! – не то восхищался, не то осуждал Иван Сергеевич.
В Москве действовало то же правило, что в Петербурге: события случайны и легко заменяются фразами и словами (словаки среди французов!). Все воспоминания подбираются случайно! Если же у кого-то сохранилась память, то образы прошлого будут непременно примешиваться к настоящему и могут его вытеснить!
Не всякий ботинок сделан для ходьбы – папаша каблуком постучал по столу. Модус неподлинного существования, замаскированный под буфет со стершейся позолотой, распахнувши дверцы, выбросил из чрева бесконечное число вещей, и каждая из них могла изображать любую другую.
Все были вещи исполнимые.
Были среди них несколько недурных вещиц и пара-тройка занятных предметов.
Все отошли от окон.
Иван Сергеевич выложил на стол сверкающий бриллиант и рядом – складной карандаш.


Глава пятая. СОН РАЗУМА

Россия стремилась к освобождению – Франция пятилась к деспотизму.
Наполеон, Малларме, Сиу, Айседора Дункан, опрометчивость Ольги Книппер, голова Тропмана, письма Инессы Арманд, госпожа Бовари препятствовали нам спокойно сопровождать ход событий – с доверенностью к прошлому рукоплескать правительству, идущему в уровень с расположением вещей.
В настоящее время факты не имеют большого значения – они проходят; волны времени в своих мутных водах влекут за собою обломки, но это не значит, что нужно стоять на берегу и предаваться унылой задумчивости!
Тот, кто не может действовать – пускай мыслит и трудится над восстановлением идей: уклонение не дозволено, а молчание наше не может быть извинено.
Во время бала вдовствующей императрице угодно было обойти залу и приветствовать вдов милостивым словом; как и у всех, у нее был свой Пушкин в черном халате; пол был зеркальный.
А бал – прощальный: все знали, что императрица направляет Пушкина к Римскому папе за подвесками, чтобы вручить их Наполеону.
Бонапарт должен был въехать в Москву на красном коне: просматривалась интрига!
Французы мыслили вещами: бриллиантами, провиантом, курантами, аграмантом. То и дело таскали мертвых. Пушкину надели рейтузы. Безумие творилось под ногами вплоть до горизонта. Если бы французов удалось обратить просто в слова (Чехов брал на себя словаков!), слова заключить в предложения, а те заковать в абзацы – легко можно было бы перевернуть позорную страницу.
– Вы ведь близки с Тургеневым, – изволила царица обратиться к Анне.
В свою очередь Ольга Книппер должна была как следует прикрикнуть на Немировича-Данченко. Шили платье для Анны – вышла попона для красного коня. Все были блазированы, кто-то прятался за затканной ширмой.
– Ширман! – папаша смеялся.
Под этой фамилией проходил ангел тишины, умевший связать передние передовые мысли с задней.
– Давайте-ка помолчим! – папаша позвонил снятым с булочной колокольчиком.
Обло за дверью кто-то лаял.
Стозевный – лишь на малую долю своих возможностей.
Сон разума полагалось встретить блеском рампы.
Театрально Книппер вскрикнула.
Алмаз отбрасывал лучи.
Иван Сергеевич быстро писал складные слова.
Фыркая, Анна прядала чуть не слоновьими ушами.
Заново она сбивалась из мыслей: передние давали представить даму на балу; задняя – коня на купании.
Чудище ломилось в открытые двери.
Похоже, напевали из «Гугенотов».


Глава шестая. ВЕЗЛИ ТРОФЕИ

Малларме, Сиу, Айседора Дункан, Монигетти, голова Тропмана, письма Инессы Арманд, госпожа Бовари, Ширман, Чехов, Тургенев, папаша в разных направлениях ехали из Москвы по железной дороге.
Чудище, ко всему, оказалось озорно: Наполеон возвращался пешком.
Русские везли трофеи: восхитительно изумруды гармонировали со старыми алансонскими кружевами, к брюггским как нельзя лучше подходили вещи готического стиля, а брюссельские кружева так и просились под сапфиры.
Отступающие французы направлялись в Париж, чтобы поджечь его перед прибытием россиян.
Анна утонула на морской прогулке, ангел унес ее душу, вопрос о бытии, похоже, был снят.
Это обсуждали русские.
– Мысли не тонут! – говорил Чехов.
Тургенев с папашей смеялись.
Беременною оказалась Анна – она утонула, но младенца удалось спасти: мокрый, он лежал на руках у папаши.
«Назвать Сережею!» – всплывала мысль.
– Когда залаяли за дверью, – Тургенев сочинил стихотворение в прозе, – мы подвергалися угрозе!
– Если бы французам удалось соединиться с поляками, – на запотевшем стекле пальцем Антон Павлович начертил четырехпалую ладонь, – на царство призвали бы Карновича-Валуа.
Немного все помолчали, и Ширман, шевельнув крыльями, непринужденно связал мысли: теперь, выходило так, лаял за дверью именно Карнович-Валуа!
Мысль ищет мысль, одна притягивает другую, та – третью.
Мысли сбиваются в комочек, ком, комище.
Все смешивается: кони, люди.
Ольга Леонардовна узнала, что муж был в связи с француженкою-гувернанткой, и отправила его на гильотину; императрица танцевала с Пушкиным на  златой цепи, и тот в чем-то упрекал Мицкевича – поляк тут же выдал свою мысль, что, ежели кто упрекает его, то упрек этот кажется ему лаем пса, который так привык к терпеливо и долго сдерживающей его цепи, что кусает руку, ее разрывающую!
Пушкин для него – пес!
Он откусил палец Карновичу-Валуа!
Карнович-Валуа приходил отменить крепостное право!
Пролетарии всех стран (поляки и французы) соединяйтесь!
Еще пара-тройка подобных мыслей и из них вполне могла бы сбиться невредимая Анна.
С длинными русалочьими волосами она всплывала из морской пучины.
Никто не снимал вопроса о бытии.


Глава седьмая. ПИСЬМА ИНЕССЫ АРМАНД

Вчера ходили с Ильичем на «Гугенотов». Тургенев пел папу, Каренину танцевала Анна Павлова, в антракте ели арбуз, и Тугенхольд первый не уважал католичность разума.
Ильич спрашивал: что хорошо французу?
Крошка-сын! Пришел-таки к папаше!
Ильич – за национализацию эмоций; не ведает, кому что завещать. И это все толкает старика, не споря, положить на вероятность. Ильич – фантом, за что качнешь, то улетает, как пустое безрассудство.
Я совершила вящую неосторожность, себя в коня преобразив; Ильич уж отморозил пальчик.
Трофеи – трюфели в трахеях.
Если должно чему дивиться, то разве тому только, что прошли схватки, и время проходит к масленице.
Чацкий по обыкновению печоринствует.
Ильич вздумал застыть в известной позе – он стоит, уходя лицом в бобровый воротник: гигантский барсук!
Каждая конкретная женщина для него – две! Он удовлетворил бы только немца. Он лично вставил стекла в германском посольстве.
Ильич согласился на то, от чего Тургенев, по известным причинам, отказался.
Он одевается бедно: штиблеты на шнурках из крокодиловой кожи с рядом черных пуговиц на коричневых гетрах. Кто-то принимает его за Пушкина.
Чацкий очевидно цацкается перед ним с дорогими подарками.
Звук падающих дров душою слушать страшно – и все же он придумал Ленинский субботник.
Опрощенцы всех толков Лениным называют кого-то совсем другого.
Часто приходит охота бросить его в огонь.
Когда в троллейбус впрягли запасную лошадь, артиллеристы, скрытые позади мавзолея, неожиданно открыли стрельбу.
Что для вас Ленин? А кто?!
Ленин – понятие собирательное, как, например, планктон для гадов морских.
Ленин – зеркало русской литературы.
Ленин не тонет!
Обстоятельства сильней щекотливости, причины безуспешнее обстоятельств. Прихлынывая, обстоятельства лижут пятки. Слово как же утекло? Смысл смыл-с!
Улицы пищат и требуют шампанского: устрицы!
Человеком становятся, а устрицей надо родиться.
Индустриализация!
Как это бывает у близоруких от привычки щуриться?! – Уезжающие и публика сдвигаются теснее. Маленькая станция оживляется шумом прибывающей толпы. На рельсах игривый шпиц возится с ридикюлем, а злая моська грызет трефовую даму.
Я смеюсь над пейзажем со слоновьими ушами.


Глава восьмая. ОДНО ЖЕНСКОЕ

– Ты сатана, Ширман! – на него кричала маменька.
Затканный арабесками ангел тишины улетел.
Стало шумно: на коммунальной кухне две старухи бранились с тремя девочками; нетрезвый дядя Леша жарил корюшку; в тазу папаша купал младенца.
– Мальчик холмогорской породы! – определил Каренин тоном напускной веселости.
– Это потому, что копытца? – привыкший видеть мальчика, недопонимал папаша. – Бычок?! «Купание белого бычка?» Послать, может быть, за Петровым?!
– Первый раз он родился красным конем, – загостившаяся Анна Александровна подошла. – Сережа. Водкин. Второе пришествие.
Скорее, разговор напоминал о троллейбусе, нежели о квартире: как будто не жильцы беседовали, а пассажиры обменивались реп(ли)ками.
– Выходите? – будто бы хрустко девочка спрашивала старуху.
– Напротив, вхожу! – замысловато старуха двигалась задним ходом.
Старуха и девочка были одно женское, соединенное/разделенное временем, и, если это время убирали, спокойно сливались себе в единое целое.
Они были одним в комнате коммунальной квартиры и другим(и) в транспортном средстве.
Троллейбусом, если ехать до кольца, можно было попасть аж в Третье Парголово, но кого ждали там больше: девочку или старуху?!
Если в троллейбусе они были одни и молчали, то девочка думала, что родился милиционер, а старуха – что пролетел тихий ангел.
Она была ближе к истине, старуха: ангел тишины!
Ширман, изгнанный маменькой за свои штучки, именно пролетал над ними, оставаясь невидимым.
«Что естественнее, – приходило ему, – войти в троллейбус или выйти из него?»
Когда же девочка и старуха возвращались в свою коммуналку, Ширман уже знал, естественнее ли войти в квартиру или же выйти.
Троллейбус, если установить в нем унитаз и провести воду, вполне ненадолго мог служить квартирой, квартира же ни к чему не могла привезти.
Что до водителя, он не всегда был французом и далеко не каждый раз сидел голым.
– Шарман! – если случалось, извинялся он перед дамами.
И дул в микрофон.
– У вас, что ли, милиционер родился? – однажды гладко выбритый и нарядно одетый он позвонил над булочной.
– А что – нельзя?! – папаша принял позу.
– Я представляю гугенотов, – водитель поклонился. – Дело в том, что мальчика пора крестить…


Глава девятая. МЕРТВЫЙ КУСТ

– Кто к нам с бутылкой придет, – приговаривал дядя Леша, – тот ее и откроет!
– Ясак! Инкассо! – смеялся Петров, щурясь. – Незваный гость!
Так выходило, что отцом Сережи был он, а не Каренин.
– Она, что же, – прикидывал Алексей Александрович, – дала прямо в троллейбусе?!
– Квартиры не было, – водитель разводил руками, – Я голый был, однако.
–Признаться,  думал, после Вронского она – с машинистом, – Каренин кончил сервировать.
– После Вронского хоть потоп! – смеялся водитель Петров. – Вронский стал папой, я – отцом, а машинист?
– Машинист стал папашей! – смеялся дядя Леша Каренин.
Одно время, в самом деле, папаша служил на железной дороге, у Полякова, застрельщиком социалистического соревнования.
– Естественнее войти в троллейбус или в квартиру? – спросил водитель.
– Смотря для чего! – смеялись папаша с дядей Лешей.
Водитель Петров вертел граненый стакан: у дяди Леши вырастали слоновьи уши; за них схватившись, из небытия выплывала Анна, комната превращалась в троллейбус, папаша – в тыкву, в темном углу полотняные лохмотья изображали мертвый куст, Третье Парголово оживлялось шумом прибывающей толпы, продолжительный свист раздался, наконец: послышался тяжелый возрастающий гул и, медленно выкатываясь из-за поворота, окутанный дымом и паром, появился собственною персоной Федор Михайлович.
– Изволите девочку или старуху? – в красном мундире с галунами, похожий в равной степени на портье отеля и на боливийского генерала, его спросил начальник станции.
Приказано было затопить баню.
Деревья не шевелили увядшей листвы, разговор принял общий характер – модусы неподлинного существования с шумом и лязгом тащились за Федором Михайловичем.
Остро стоял вопрос о двусмысленности.
Особою формой понимания представилась болтовня.
Любопытство очищено было от переживаний.
Просматривалось прямое падение.
Палитра для художника – средство передвижения по холсту.
Торопливо Петров-Водкин зарисовывает действительность – налитый талантливостью до ноздрей, он щелкает кистью, как затвором фотографического аппарата: вот колесом Федор Михайлович проворачивает ногу; а вот – голова Пушкина, еще голова Пушкина, еще и еще; пальцы Тургенева над толпою и маленькая Аня в бане.
Ее худенькая талия, не стянутая корсетом, опоясана простым ремнем – бюст и бедра остаются свободными.

Глава десятая. ВМЕСТО ПРИРОДЫ

В который уже раз исчезло объективное, но вместо оставшейся природы в громадном доме-саде Яковлева, бывшем Лея, выходившем на Вознесенский, Екатерингофский проспекты, на Большую и на Садовую улицы, благодаря, может статься, чистой моей чувственности, в отчаянной схватке схлестнулись два порядка: геометрический и жизненный.
Как только выздоровление Анны достаточно определилось, ее муж Алексей Александрович К-нин, понимаемый как уничтожение меня, напустил полную комнату воздуху, снял с тела Анны ферромагниты (ей предписано было пускать кровь), блеснул счастливыми глазами и нежно сжал руку молодой женщине.
Вполне он мог заменить Анну мыслью о ней, мыслью о том, что, кого чем ни замени – мысль человеком или человека мыслью – всё будет равно с одним единственным условием: занять на время в пространстве известную лошадь или объем.


ЧАСТЬ ПЯТАЯ
Глава первая. ХОТЕЛ ПИТЬ

Приехал папа.
– Ко мне? – Каренин переспросил. – К нам?!
Вошел Вронский; он снял ризу, оставив только епитрахиль; мужчины обнялись.
– Прикажете вам чаю?
Анна была в белом утреннем пеньюаре; ее роскошная коса покоилась в синелевой сетке.
Подали множество гастрономических тонкостей и вин; разговор принял частный характер.
Надо приписать чуду, что гость не подавился.
– Все дым и пар, – он говорил. – Все как будто меняется, всюду новые святые, видения бегут за видениями, а в сущности все то же да то же; все торопится, спешит куда-то – и все исчезает бесследно, ничего не достигая… Дым, – приговаривал он, – заменяет облака!
Тургеневское по сути рассуждение обильно сдобрено было католичностью разума, причем тургеневское здесь боролось с католичностью, а рассуждение – с разумом.
Тургенев, однако, писал высказываниями – папа же мыслил предложениями.
– Есть предложение, – обратился он к Анне, когда Каренин оставил, наконец, их наедине, – причислить вас к лику святых.
Она ожидала чего-то подобного и потому ответила сразу.
– Святость не имеет собственной действительности, – Анна не обрадовалась и не огорчилась. – Она лишь совокупность движений других святостей, которые тоже не имеют собственной действительности. Следовательно, нет ничего святого! А раз так – зачем же мне приобщаться к пустым призракам?!
– Да, но восстановление погибшего человека, задавленного несправедливо, – примерно так возражал Вронский, норовя коснуться Анны, чтобы подтвердить или рассеять свои подозрения.
Порывая гостя с его места, Анна обнаруживала себя особою формой понимания.
Она не могла быть тем, что о ней говорили – она была чем-то другим. Она не могла быть заменена другою женщиной или даже двумя.
– Проще верблюду войти в троллейбус! – она смеялась на его прикосновения.
В открытые двери виднелись анфилады комнат с неясными очертаниями вещей в чехлах и предметов в металлических сетках.
Вдоль левого бедра на стальной цепи у Каренина болталось точило.
На кухне стучали ножами.
Щупальца субъективной чувственности вползали, занимая в пространстве объем в форме лошади.
Вронский схватил чашку и хотел пить, не замечая, что чашка пуста.
– Смотря для кого! – Горький махал шляпой с белым гугенотским крестом.


Глава вторая. ПРЕКРАСНОЕ СОЕДИНЕНИЕ

Немало найдется таких богомолов, которые стерпят скорее тягчайшую хулу на Всевышнего («Из троллейбуса все вышли. Кто вошел туда?!»), нежели самую безобидную шутку насчет папы.
Вронский никогда не знал семейной жизни.
Когда на другой день в одиннадцать часов утра он приехал на Николаевский вокзал, первое лицо, попавшееся ему на дебаркадере, был Каренин.
– А! Ваше святейшество! – крикнул тот. – Вы по чью нынче душу?!
Алексей Кириллович Вронский встречал одного божественного человека, Алексей же Александрович Каренин – одну вещь или один предмет, который ему должны были передать с оказией, и эта вещь в его воображении соединялась со свистом товарного и падением на рельсы.
Каренину привезли предмет (именно!), который более походил на вещь: в большой банке со спиртом плавала человеческая голова – точно такую же предстояло в металле отлить на Путиловском.
Алексей Александрович взял предмет, но когда он уже держал его прижатым к груди, несколько человек пробежали мимо по платформе, сильно Каренина толкнув: банка выскочила из рук, стекло разлетелось на тысячу осколков, и голова, ударившись об асфальт, как резиновая, подскочила высоко в воздух.
Бросившись ловить, он вдруг понял, что голова – женская (вещь, не предмет!); мотаясь, голова отцепляла волоса, лицо изменило свое выражение, и Алексей Александрович увидел в ее глазах тот мир, который не был ему открыт.
Тем временем Алексей Кириллович Вронский вошел за кондуктором в вагон и при входе в отделение столкнулся с выходившей дамой.
Он никогда не восстанавливал прошлого, но мог творчески преобразить его. В его прошлом, в сущности, никогда не было прошлого и существовало лишь настоящее, и это настоящее было иным: настоящее в прошлом существует иначе, чем существует прошлое в настоящем.
Изживая пустые страсти, нацепив личины, на дебаркадере кружились люди поверхности жизни. На лице дамы густилась синяя тень; казалось, она, дама, непрерывно обновляется от соприкосновения с живым духом, Как целое в себе, она не принадлежала никакой единой системе и плану – она предполагала другое, к которому она выходила из вагона.
Мучительно было видеть абсолютное сходство лиц!
Каренин, Вронский, Тургенев, Петров, портье из отеля – они, глядя на нее, видели одну Анну или же пять?! Вопрос был прямой. Дьявол ворожит своим временем – святость не может не порождать вокруг себя смятения и ужаса: ошеломленные люди бежали по дебаркадеру, а в воздухе над ними ярилась отрубленная голова с черным языком и гноившимися глазами.
Она была высока и изящна: дама.
Одежда ее представляла прекрасное соединение простоты и роскоши.


Глава третья. КОКИЛЬ

Приходя домой после смены, Алексей Каренин рассказывал о работе, вообще об атмосфере на Путиловском, о развернувшемся у них социалистическом соревновании.
– Семь в пять, – говорил он жене и сыну. – Два прихлопа в три притопа!
Домашние смеялись.
Между тем на заводе собирали космический корабль, на носу которого украшением должна была встать символическая женская голова, и именно Алексей Александрович отвечал за изложницу для ее отливки.
Российско-итальянский проект освящать должны были совместно патриарх и папа.
При упоминании имени папы Анна Аркадьевна поворачивала голову к двери и замирала в религиозном молчании – Сережа же, помнивший военного с саблей, смеялся гадким смехом.
– Вы дайте мне состояние, и я стану вполне светский человек! – тем временем Алексей Александрович переменял тему.
Он знал это наверно и доподлинно.
Тем временем настала Пасха для ее сердца: Вронский вернулся. Ей и на мысль не пришло удивиться тому, что первым он нанес визит им.
Никто не вспоминал времена оны. Под окнами ходил Тургенев, но Анна не видела его – Иван Сергеевич стал для нее улицей. В руке Анны не замечалось особенной дрожи, но и в шаге Тургенева не было старческой неверности. В его натуре лежало идти прямо туда, где опасно; малодушно не откладывать ничего, что имеет решительное значение.
– Обессиленный обстоятельствами, – повторял Вронский.
Ловчее она усадила его на диване, заложив подушки за спину.
Каренин говорил в телефон.
Дождь усилился и мочил ноги Тургенева.
Прошедшие перед тем гугеноты сняли вносные знаки; в подавляющем большинстве вещи не понимались прямо, давая лишь намек. Он (Тургенев, Вронский) вполне мог назвать (вызвонить) предмет, раскрыть тайну, запустить символ и поменять расположение модусов: финальное роковое падение тогда обернулось бы пустым любопытством, пустое любопытство в свою очередь сменилось бы заурядною болтовней, а та растворила бы себя в безопасной двусмысленности (уже другой).
Поползновение было (Вронскому, Анне, Каренину) смешаться в некую, не приемлющую смысла, массу, циркулирующую по своим внутренним правилам – в этом случае ему (Тургеневу, Чехову, Пушкину) пришлось бы эту не выражающую себя массу зондировать, пусть и космическим, заимствованным с Путиловского, зондом.
Оставшимся (Петрову, Сереже, портье из отеля, боливийскому генералу), по мере сил и возможностей воплощавших народный характер, предстояло придать некую цену тщательно составленному уложению.


Глава четвертая. ВСЕ СОГЛАСОВАНО

Синяя тень густилась – позже  явило себя абсолютное сходство лиц, и Алексей Кириллович, уже не задумываясь, называл приехавшую просто по имени: он видел ли одну Анну, двух, трех?!
Портье в гостинице, не понимая тождества, смертельно испугался синей тени – обильные чаевые возвратили его к жизни.
Кто-то поторопился или недопонял – на столе подготовлен был большой арбуз: Чехов?!
– Правда ли, вы – папа? – молодо она показала язычок и зубки.
– Римский! – вторил он ей.
Оставшись одни, вовсе не казались они затруднены.
– Итак, – Вронский перешел к делу, – вы предполагаете другое, приехали, чтобы внедрить свои предположения, бог с вами! Но как же тогда система, план, модусы – что станется с ними?!
– Все возродится позже в новом качестве.
– Как объясните?
– Напустим дыму, припишем чуду, – она не стала вдаваться в подробности, – ослабим давление обстоятельств.
– А католичность разума?
– Заменим католичностью разумной; вы издадите энциклику до того, как Тургенев опубликует рассказ.
– Не станут ли возражать наверху? – вдруг он усомнился.
– Все согласовано, – она успокоила, – мы получили вносный знак.
Она, приехавшая, Анна раздернула дорожную сумку, собрала портативный зонд и алмазным наконечником воткнула в стену.
– Друзья наших друзей – наши друзья, – сказал по-французски знакомый голос. – Пусть тот, кто пришел последним, выйдет!
Зажегся небольшой экран: Тургенев с лошади пересаживался на верблюда.
– Как-то уж больно у вас легко получается, – Иван Сергеевич свалился на руки гугенотов, и Вронский ждал, что будет дальше. – Наш друг пришел последним?
– Последним пришел друг нашего друга.
Она погасила экран, прежде, чем он рассмотрел лицо.
– Я никогда не знал семейной жизни, – с чего-то стал он исповедоваться, – за исключением единственного случая в Боливии.
– Там бросилась под поезд девушка? – что-то такое она слышала.
– Женщина, – он уточнил, – коренной народности, под Ла-Пасом. Поезд остановили, публика высыпала из вагонов; какой-то господин по типу Льва Николаевича поднял отрезанную голову и приставил ее к туловищу, чтобы посмотреть, нельзя ли чего из этого сделать. Публика окружила место: всем было интересно, какое она производила впечатление, когда была живой. И кто-то произнес: «Недурненькая была!»


Глава пятая. ВЗЯЛА МЕШОК

Тщательно составленное уложение предписывало уничтожение меня, но самое действие заменено было мыслью о нем, и эта мысль приходила в голову всем участникам грандиозного проекта.
– Уничтожение меня – это я! – говорил Каренин.
Чудище обло распалось на игривого шпица и злую моську; багажные по сути собачонки давали возможность различить женщин: со шпицем ходила Анна, которая жила с Карениным – моську же за собою водила Анна, которую на петербургском перроне встретил Вронский.
К шпицу прилагался небольшой предмет – ридикюль; моське полагалось грызть трефовую даму – ни предмет, ни вещь: символ.
Последним пришел господин по типу Льва Николаевича и тоже Лев Николаевич – ему, жонглеру, жуиру, штукатору и престидижитатору вовсе не хотелось выходить из игры.
Он говорил в телефон.
– Ноги Тургенева, – он из Боливии говорил с Петербургом. – Подагра!
– Я совершенно здоров! – ему отвечал Каренин.
Никто не мог догадаться, что речь идет о предстоящей встрече на дебаркадере Николаевского вокзала; никто не придавал этой встрече особого значения: полагали Вронский встречает мать, а не Анну.
Девушка взяла мешок и собачку, дворецкий – предметы и артельщик – вещи. Вронский взял под руку мать: это была Анна.
Каренин Алексей Александрович, также встречавший поезд, давно не видел жены, он забыл ее тело и помнил только голову – он вглядывался в выходивших на платформу, но в это время пошел дождь и побежали ноги.
Все смешалось в однородную человеческую массу, и Анна (мать), выдернув портативный зонд, остервенело ее тестировала.
Алексей Александрович видел голову Анны, но масса народу не позволяла приблизиться к ней.
Более масса напоминала о вареве: будто бы из котла вынырнула голова Льва Николаевича.
Голова Вронского беспрестанно кивала, а в голове Каренина билась пытливая мысль: «Лучше не знать вовсе семейной жизни, чем полюбить по-старушечьи!»
Тем временем Вронский поднял мать и понес над толпою: сухая старушка с букольками глядела черными молодыми глазами; как будто избыток чего-то переполнял ее существо.
Когда Каренин, наконец, пробился к ним, она, изловчившись, взмахнула зондом и алмазным наконечником пронзила ему грудь.
– Хорошо доехали? – успел он спросить.
Нужно приписать чуду, что рядом оказался доктор – Чехов промыл рану и обеззаразил ее.
Пробовали поймать покушавшуюся, но та была уже далеко.
– В Боливии! – смеялся генерал, смахивавший на начальника станции.


Глава шестая. УВЕСТИ ГОСТЯ

Алексей Кириллович Вронский отслужил молебен в церкви Святой Анны, после чего поехал к Карениным.
Анна ждала его в сером шелковом платье, немилосердно жавшем под руками; ей казалось, что она понимает, чему улыбается муж.
Дни, как нарочно, стояли дождливые; легкий дымок стлался по комнатам; в ванной урчал прибор для согревания белья.
Обстоятельства не давили; заботиться Анне было не о чем, читать она не привыкла, музыки не любила, работать никогда не умела, а между тем чувствовала массу жизни в себе.
Уничтожение меня, чуть было не состоявшееся и чудовищное, распалось в ее понимании на игривого шпица и ридикюль, в котором сказалась недлинная серебряная трубочка.
Чем ярче бантик – тем веселее на душе; она развинтила трубочку и темным карандашом стала подправлять ресницы; муж улыбался – Анна взглянула в зеркало и обомлела: ее ноздри были совсем черные.
Алексей Александрович не ответил, и она не переспросила.
Уже в передней Вронский почувствовал, что есть собаки: его так и охватило запахом.
Уничтожение меня не укладывалось в католичность разума, но вполне отвечало духу разумной католичности; еще раз Алексей Кириллович извинился за мать – держась за грудь, Каренин улыбался.
– Он слышит нас? – Вронский поворотился к Анне.
– Сейчас он в прошлом, – Каренина объяснила, – и вполне может быть заменен другим мужчиной.
Она нашла удобным увести гостя в свой будуар.
Комната была отделана черным атласом, рельефно на котором выдавались светлые панно с амурами и севрские кенкеты. Мебель обита была тоже черным с легкою вышивкой и светлыми шелками, на полу лежал очень мягкий ковер – на окнах висели темные портьеры.
Минуты с две они молчали.
– Знаете, – Вронский заговорил, – не идет из головы тот случай в Боливии!
– Это, когда вы познали семейную жизнь? – она помогла.
Алексей Кириллович смотрел на моложавое лицо при седых волосах – он помнил ее недурненькой.
Когда-то она была его богиней, единой и неделимой, но позже распалась на ипостаси, лица, какие-то сколки, знаки, намеки, тени, видения и совокупность движений: она пронизывала собою все, чего он касался.
Тогдашнее обрядовое уложение на рельсы мистически было связано с семейной жизнью, которой он не знал по сути.
В День Анны, отмечаемый ежегодно, предписано было приносить в жертву невинную девушку, но перед тем Алексей Кириллович Вронский под именем Анаклет час или два жил с нею семейной жизнью.


Глава седьмая. ИСПУГАННЫЕ ЛИЦА

Оно продолжало распадаться: чудище обло.
Мысленно собирая его к началу, Вронский приходил к одному и тому же первоисточнику.
– Это же – уничтожение меня! – он ужасался. – Причем тут Каренин?!
Алексей Кириллович пробовал говорить с матерью, но та смешивала все в кучу (массу), заклинанием напускала дождя и приобщала к действию множество бегущих ног.
– Маман, вы совершенно здоровы? – сын сомневался.
Старуха, приговаривая, развязывала мешок – высып;лись девушка, собачка, дворецкий, артельщик, начальник станции и испуганные лица – все начиналось сызнова; Вронский отдавал матери двести рублей, и только тогда она успокаивалась.
Старый дворецкий Лаврентий назначен был боливийским генералом, и начальнику станции (вокзала) пришлось отдать старику свою железнодорожную форму вместе с необыкновенной фуражкой.
Старый дворецкий Лаврентий – начальник станции – боливийский генерал – портье в гостинице – собиралась колода карт – недоставало трефовой дамы – не всей даже, а лишь ее головы.
Все восхищались фасоном ее (головы; матери Вронского; Анны, которую он встретил на платформе) воротника, делавшего ей шею необыкновенно длинною и гибкой.
Анна, которую Алексей Кириллович встретил, говорила одно, трефовая дама хотела брать другое, но мать Вронского брала третье и говорила совсем противуположное.
Вронский ничего не имел против старой орфографии, но то, как мать ставила точки над i, снимало вопрос о смысле бытия.
Небезопасная двусмысленность (уже третья) притягивала незаурядную болтовню: будто бы тот, боливийский Лев Николаевич, совмещавший на Амазонке должности патриарха и папы (слил-таки церкви!), готов был отказаться от католичности разума (гугеноты достали) именно в пользу Вронского!
Алексей же Кириллович с детства хотел стать папою: ему нравилось стоять на балконе, неразборчиво бормотать и обливать прохожих святою водой – он, не раздумывая, согласился, легко одолел гугенотов в Боливии и приехал в столицу Российской империи, где ему противостоял Тургенев, умевший ту самую болтовню (четвертую по счету) обратить в пустое любопытство; модусы выкладывались справа налево, понимаясь соперниками уже не как намеки, а прямо в лоб.
Вронский мог получить ноги Тургенева (обездвижить его и обезопасить себя от преследования), но за это он должен был выложить на алтарь голову Анны.
– Ковать железо, толочь его, мять! – мать Вронского порывалась грызть стену.
Алексей Кириллович колебался.


Глава восьмая. ЯРКИЕ БАНТИКИ

Анна пронзала собою все, чего Вронский касался и даже то, чего он не касался и что не касалось до него: семейную жизнь; коснувшись Анны, Алексей Кириллович узнал семейную жизнь.
Семейная жизнь оказалась другим мужчиной, который мог заменить его и которого мог заменить он: это был символ чего-то не слишком благополучного, но с непременным бантиком, собачьим духом, намеками и совокупностью движений, дающих жизнь третьему лицу.
Уничтожение меня на время превращалось в создание тебя, читатель!
– Я совершенно здоров! – читатель парирует в облаках.
Арбуз с зубами для саморазгрызания!
Анна, которую Алексей Кириллович встретил, говорила (твердила, болтала) одно, и это одно Вронскому представлялось как другое, которое именно хотела брать трефовая дама.
– Возьмем, к примеру, ноги Тургенева, – трефовая дама заходила по кругу, – одну и другую!
Анна, которая жила с Карениным, прятала колоду в рукав; барыня с ужасно красным лицом, отчего ее светлые глаза казались совсем белыми, норовила ее (колоду, Анну) обласкать (обыскать):
– Дайте же поцеловать ваше хорошенькое личико, – она запускала пальцы. – Я просто по-старушечьи, прямо говорю, что полюбила вас.
Впечатление обеда у Карениных и общая уродливость отношений натянули нервы Алексея Кирилловича до последней степени.
Лица гугенотов были какие-то криворотые, фигуры долговязые и пренеуклюжие: по счастью до поры они двигались путями (Вронский и лица, Вронский и фигуры), которые не могли пересечься.
Тем временем другой мужчина прибыл из Боливии с миссией не дать забыть Вронскому о семейной жизни.
Там и здесь Алексею Кирилловичу замелькали яркие бантики, его обдавало собачьим духом – ему намекали.
Определенно, кто-то хотел, чтобы он снова зажил семейной жизнью, и тогда легко можно будет его заменить (уничтожить)!
Другой мужчина принимал обличье старого дворецкого матери, начальника станции, боливийского генерала, но чаще всего он был портье в отеле (гостинице) и предлагал Алексею Кирилловичу порнографические карты с номерами телефонов дам.
На хитрого папу найдется дама с крестом!
Телефон трефовой дамы был смутно знаком: 18-23.
Трефовая Анна ответила ему не сейчас.
Было несносное молчанье – она завивала на шпильки волосы.
Она хотела взять другое.
Она ответила развязно:
– Нет, дядя, – услышал он кроткий голосок. – Это у меня насморк.


Глава девятая. ОБЩАЯ БОГИНЯ

Анна, которая жила с Карениным; Анна, которую Вронский встретил на вокзале и трефовая Анна, складываясь воедино, составляли прямо-таки чудище, но порознь были довольно милы.
Сборное чудище, распадаясь, не обязательно выделяло трех Анн – иногда это были две собачки; Белка и Стрелка как нельзя лучше подходили для отправки их в Космос.
Тем временем на Путиловском закончили сборку; собачкам сшили скафандры; улыбаясь, Каренин совокупностью движений выметал сколки; все пропитано было Анной.
Был День Анны.
Общая их богиня (Вронского и Каренина) возвращалась в места постоянной дислокации.
Протестовавший Тургенев было положил ноги на рельсы, но машинист не придал поступку значения – благополучно ракету доставили на полигон.
Приподнятая атмосфера способствовала успешному запуску.
В углу командного модуса стоял большой экран с вышитым по атласу букетом хризантем.
– Хризантемов, – сказал Антон Павлович, преследуя какую-то мысль.
Танцевали девицы и очень немногие замужние женщины из отряда космонавтов; вернувшиеся вдовами сидели в черных комбинезонах: медицинская помощь не требовалась.
Поднявшись, Антон Павлович вышел.
Тот же голос произносил слова в восходящем тоне: «Пенультьема воскресла!»
Высоко в небесах виднелось мерцанье свечи, далекое настолько, что любой сигнал с Земли там очевидно был неинтересен.


Глава десятая. РУКА ОБ РУКУ

Старая девушка кончила свою молитву – вовсе это не означает, что молодая должна начать свою!
«Съедобное – обеденное!» – она загадала.
Кладбище было полно народу – все двигалось, шумело, болтало, смеялось.
Рука об руку с девушкой, только что вышедшей из девочек, Яков Александрович Тугенхольд изображал Тургенева, в то время как Карелин, Сарычев и Пончиков представляли самого Тугенхольда.
– Я говорю: Анна, – говорил Тугенхольд, – и словно в музыке возникает сама чарующая идея Анны, которой не найти нынче ни в одной реальной Анне!
Выбеленный эфиоп с вороной в павлиньих перьях на плечах приглашал на петербургский симпосион.
Что за оказия, Создатель?!


ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
Глава первая. НОГА ТУРГЕНЕВА

Прошло почти два месяца.
В жизни Якова Александровича произошло свое событие: он сделался отцом взрослой дочери.
Форма была познана, оставалось познать материю.
Он продолжал размышлять о наготе во французском искусстве.
Шла по тропинке женщина – ее черные волосы загорождали щеки, глаза из-под густых бровей сверкали вечным огнем, а на плечах висела котомка, ровно ничего не прикрывающая: женщина была нага.
«Нагая динамичность французов сделала то, что их народность скатилась к совершенной безнародности!» – он записал.
Вся обстановка жизни была у него на холостую ногу (нога Тургенева?!) – обедал же он у Леграна по всем правилам искусства.
Он и другие чувствовали потребность обмена мыслями.
«Интеллект или инстинкт?!» – объявлена была тема симпосиона.
Интеллект – орган человека-изготовителя; базовой площадкой мероприятия выбран был особняк Каренина: штучные полы, мебель с позолотой, мраморные подзеркальники, хрустальные люстры, штофные шпалеры.
Комнатные анфилады застлали коврами с притоптанными между узоров тропинками – в зеркалах они (тропинки, узоры, анфилады) отражались вместе с ветками повсюду расставленных растений.
В комнатах было премножество народу, слух услаждала музыка, взор – гетеры; везде царила короткость.
Женщина, закутанная в бирюзового цвета кашемировые ткани, распространявшие нежный запах амбры, лежала на обитых бледною восточной материей подушках, держа в белых зубах изящную, но и тяжелую пахитоску. Ее красновато- золотистые волосы, высоко приподнятые в виде пышного узла, придерживались усыпанной драгоценными каменьями стрелой, оставляя открытыми затылок и обнаруживая совершенную форму головы.
– Кто это? – недопонял Тургенев.
Покачиваясь на протезах, он был готов оспаривать доводы морали, что служит признаком торжества инстинкта.
– Дама треф, – ему пошутили, – Абсолютное существо!
В портьере стоял Федор Михайлович.
Обед сервирован был роскошно: инде гирлянды обвивали канделябры. Посредине ковра ледяная глыба, в цветах, освещалась из глубины электрической лампочкой, отливая радугой, подобно сказочному бриллианту.
Новые гости входили – прежние уступали им место; прежние гости возвращались и уходили новые.
Высокая болтовня объединяла всё: взрослую дочь, всевозможные комиссии, французское искусство, женщину на тропинке (дорожке) и женщину на подушках, гостей – она, высокая болтовня с ее двусмысленностью, шумом, информацией – складывалась в зов, пробуждающий слышание. Был и другой зов – бесшумный, недвусмысленный, без зацепок, и нужно было выбирать между ними и следовать тому единственному зову, который приведет к умению-быть.
«Умение-быть или умение-не-быть – вот в чем вопрос!» – впрочем, крепко чесал спину Яков Александрович, и горбатые юноши чесались вместе с ним.
Суть человека открывала себя, и эта суть заключалась в выходе за пределы сущего как такового, за пределы существования вообще.
«Если наше подлинное бытие возможно только перед лицом смерти, – думал Тугенхольд, – то не лучше ли пребывать в бытии неподлинном, там, где вязь слов худо-бедно заслоняет нашу конечность?!»
Думал и высоко болтал.


Глава вторая. ЧЕЛОВЕК РАСПАХНУЛ

Сделалось душно, и человек распахнул двери.
Намерениями вымощенная дорожка вела в (с)ад, где ослепительный блеск гераней в золоченых кадках был почти неприятен для глаз.


               
                июнь 2018, Мюнхен