Мы их никогда не забудем

Наталия Арская
                Нам не жить, как рабам,
                Мы родились в России,
                В этом наша судьба,
                Непокорность и сила.
                Всеволод Багрицкий

ЭТОТ материал появился как ответ на циничное стихотворение журналистки "Радио Свободы" и известной в оппозиционных кругах поэтессы Татьяны Вольтской, появившееся в Фейсбуке 14 мая 2018 года  после  проведения по всему миру акции "Бессмертный полк". Причем  больше всего меня возмутило не само стихотворение, а  дружный хор ее оппонентов, изощрявшихся в своих высказываниях и оскорблениях самого святого, что может быть, - памяти погибших защитников Родины.

Tatiana Voltskaya

Вот он плывет над нами – призрак, Бессмертный полк,
В гулком «Ура!» - как будто грохот «Катюш» не смолк.
Дедушки черно-белые, глянцевые отцы,
Ветер лижет их лица – на палочках леденцы.
Все мы на запах Победы слетаемся, как на мед,
И мертвецы над нами тихо плывут вперед,
В будущее. Молчали деды – придя с войны.
Внуки пригубят крови дедовой – и пьяны,
Столько ее разлито – рядом ли, вдалеке –
Все мы стоим по шею в теплой ее реке.
Волны ее упруги: здесь, посреди реки,
Все поневоле братья, на берегу – враги.
Завтра пойдут колонной дети – и встретит их –
Черной икрой ОМОНа площадь: не для живых!
Вот сгорят они в танке, примут последний бой –
Мы их наденем на палки и понесем над собой.
Будем любить их нежно, в мутном глазу – слеза,
Будем любить их – павших, ну а живых – нельзя.
Вязкое солнце льется, брызжет багряный шелк.
Главная наша надежда – мертвых засадный полк.

Я тогда написала на своей странице в Фейсбуке: "Нет слов, чтобы выразить свое возмущение вакханалией, которая развернулась вокруг всенародной акции «Бессмертный полк». Мы привыкли, что  наши враги и наша оппозиция обливают Россию и за то, и за это, в конечном счете только за то, что мы были, есть и будем, сколько бы нас не сгибали. Но вот акция «Бессмертный полк»  похоже у них не только застряла в горле, они ею основательно поперхнулись и сдвинулись на голову.  Известная своими оппозиционными статьями, высказываниями и поэтическими перлами корреспондентка «Радио свободы» Татьяна Вольтская написала стихотворение на тему «Бессмертного полка», увязав его с проходившим накануне Дня победы митингом Навального на Пушкинской площади в Москве. Спросите, причем тут митинг, а при том. Госпожа Вольтская так здорово это обыграла, как умеют это делать с давних времен журналисты "Радио свободы" (за что им и платят немалые деньги),  что пользователи Фейсбука буквально обрушились с гневом на людей, осмелившихся выйти 9 Мая на улицы с портретами своих погибших предков и   таким образом почтивших их память. Поэтессу поставили на пьедестал и вознесли к небу - вот уж угодила, так угодила. Зато наш народ и Россию облили такой грязью,  такой ненавистью, что самому министру пропаганды и президенту имперской палаты культуры фашистской Германии   Геббельсу такое не снилось. И больше всего досталось нашим погибшим защитникам Родины, ведь сказано мертвые слова не имут.

Чтобы не быть голословной, приведу пример из комментов к стихам поэтессы некоего чеченца  из Бельгии  Дадикента Железного. «Побесились??? Теперь успокоились?? Никакой памяти у вас нет. Это всё политическое шоу. Не несите чепуху. 7 ноября тоже был праздник. Царь отменил и нет праздника. Отменят 9 мая и я вам даю слово, вы даже не вспомните об отце или деде. Вам это не нужно. Вы сейчас сходите с ума. Это коллективное сумасшествие. Помните у Кашпировского сидели, и люди доходили до дебилизма. Вы сейчас занимаетесь именно этим. Если завтра Путин назначит 9 мая днем проклятия дедов, я уверен вы будете проклинать своих дедов. Извините за прямоту».

Дадикент Железный – «Я не могу понять откуда столько ненависти к своим предкам. Ведь, это же был ужас, трагедия. Да, я здесь слышал от многих, что они празднуют окончание ужасов ихних дедов. Да не закончились их ужасы. Миллионы так и остались лежать мертвыми. Миллионы вернулись калеками. И ужасы их продолжились. До самой смерти. И радоваться этому ужасу,могут только дьяволы".

Александр Алешин - "Как представишь опившихся крови дедов юных борцов, надетых на палки. А еще говорят, что сюрреализм мертв".

Lengyel Tatj;na  из Будапешта. - "Таня, благодарна Вам за это стихотворение! Вы выразили то, что я испытывала в эти дни. Из памяти, скорби делают карнавал (вот и в воскресенье в Бп. Шествие жизни (не могу подобрать на русском March of the Living было похоже на ярмарку тщеславия), и чувства самые противоречивые). В искренности отдельных людей, семей не сомневаюсь".

Дадикент Железный Наталия Арская. - "Мадам ,вы простите меня. Но у вас тоже нет Родины,ваша Родина ,это ваш царь. Как он скажет так и будет. Не мните из себя любителя родины. Я то знаю о чем мы тут говорим. О какой победе вы беситесь?? Где эта победа?? Сотни тысяч до сих пор без вести пропали. Нет могил даже. Они тоже победители?? Вы что несете. Побесились? Успокойтесь".

                * * *

Я НЕ ЗНАЮ, кто такой этот господин: русский эмигрант или украинский или  местный , но мозги у него явно вывернуты наизнанку. Да, в наше время начинаешь с особой силой понимать, что слово поэта, действительно, приравнивается к штыку, только не к тому, что имел в виду Маяковский – бороться за свою Родину и любить ее, а наоборот, - унижать ее и ненавидеть.

И еще я решила ответить на фашистский выпад рассказом о писателях-фронтовиках из нашего Писательского дома, 2, на Проезде МХАТе, написанных буквально с ходу. Как написала, так и помещаю их без всякой дополнительной редакции.

1

МОЙ ОТЕЦ АЛЕКСАНДР ПАВЛОВИЧ


День Победы прошел, но память о тех, кто не вернулся с войны, всегда с нами - и вчера, и сегодня, и, надеемся, через века. Сегодня я расскажу о тех людях, которые из нашего писательского дома на проезде Художественного театра, 2 (ныне Камергерский пер.) воевали на фронте . Одни из них погибли, не успев не дописать, не досказать, не долюбить, другие вернулись и продолжали жить, работать, творить.

Начну, конечно, с моего отца Арского Александра Павловича и его друзей – Всеволода Эдуардовича Багрицкого и Георгия (Юрия) Малышкина. Меня тогда еще не было на свете, поэтому пишу в основном (и очень коротко) по воспоминаниям родных, нашего домашнего архива и немного из книг и интернета.

МОЙ ОТЕЦ окончил 10 классов, рано женился (в марте 1941) и какое-то время после окончания школы работал в книжном магазине, чтобы обеспечивать жену, но все равно готовился в этом году поступать в Литературный ин-т им. Горького. Он писал, рисовал и перед войной начал писать повесть, где главную героиню звали Наташей. Он любил эту имя и просил маму, если родиться дочь, назвать ее этим именем, что мама и сделала, когда он уже был на фронте.

Все ребята из нашего дома (кто-то старше моего отца, кто-то младше в пределах 2 лет) участвовали в литературных альманах в школе или в нашем доме, увлекались музыкой, театром. Известный в будущем философ Эдвальд Ильенков, который жил над нами этажом выше, писал в воспоминаниях: «Когда у нас были хоть какие-то деньги, мы их тратили на билеты в консерваторию или в Большой театр. Разумеется, мы не собирались стать профессиональными музыкантами или музыкальными критиками, В музыке мы открывали огромный мир чувств, человеческих дерзаний, страданий, восхождения к истине и добру. Музыка будила в нас стремление проявить как-то себя, выявить свои возможности. Меня увлекал мир человеческой мысли, сознания».

Отцу было не полных 19 лет, когда начала война. Когда к нам в дом девушка почтальон принесла повестку, он поднял ее на руки и закружил по комнате. Та спросила: «Чему вы радуетесь, ведь война?!» Он с гордостью ответил: «Иду защищать Родину!»

О своей фронтовой жизни он писал коротко, родные только знали, что он находится под Москвой и какое-то время проходил переподготовку на артиллериста в Реутове. Мама в это время находилась в эвакуации у родного дяди в Ашхабаде, где ожидала рождение ребенка. Его мать Анна Михайловна работала в Управлении по охране авторских прав и вместе с Союзом писателем вынуждена была уехать в Чистополь (к слову, в эвакуацию сотрудников организаций заставляли ехать в приказном порядке), но быстро добилась, что ее командировали обратно.

Приведу здесь только одно письмо отца в Чистополь, которое показывает патриотический настрой мальчиков того поколения. Он, видимо, там проходил переподготовку на артиллериста.


"20.ХП - 41. Реутово.

Здравствуй, дорогая мама!

Вчера получил твое письмо. Сегодня получил другое. Я жив и здоров. От Лены (жены – Н. А.) писем не получаю. Николай Ильич (его тесть - Н. А.) мне пишет, но мало. Ты и отец должны писать мне чаще. Я с нетерпением жду того момента, когда мы все снова будем вместе в Москве. А для достижения этого надо разбить ненавистного врага. Я рад, что нахожусь в составе Действующей армии. И хотя приказ: выступить на защиту Родины, для завершения полного разгрома врага, нам еще не дан, но он может последовать в любую минуту.

Дорогая мамуля, если завтра мне придется, а придется обязательно быть участником разгрома немецких оккупантов, я клянусь тебе бить их беспощадно, не жалея своей крови и самой жизни, для наступления полной победы над врагами нашей Родины.
Ну, прощай, моя дорогая мамуся. Крепко целую тебя и отца. Не забывайте и пишите больше.

Я чувствую себя хорошо. Сегодня у нас был марш на 30 км, шли на лыжах.
Еще раз крепко целую. Пиши!

Твой Александр!"

Мама очень страдала оттого, что отец редко писал. Ее страшила мысль о его гибели. 23 января 1943 г., когда его уже, действительно, не было в живых, но никто из родных еще об этом не знал, она записывает в свое дневнике: "От Шурика писем нет. 1 сент/ября/ получила последнее письмо. Что с ним? Эта мысль так и сверлит все время, не исчезая ни на минуту… Меня так страшит мысль, что я его больше не увижу, хочется рвать на себе волосы и кричать, кричать, кричать!"

Он погиб 2 октября 1942 год под Вязьмой, а родился 28 октября 1922 года.

2

СЕВА БАГРИЦКИЙ

СЕВА Багрицкий был освобожден от военной обязанности по зрению еще в школьные годы и уехал в эвакуацию в Чистополь вместе с Союзом писателей. Отец его, известный поэт Эдуард Багрицкий, к тому времени умер, мать сидела в лагере. Несмотря на то, что у Севы всегда было много друзей, он страдал от того, что рядом не было близких людей (в тюрьме были и некоторые его родственники и близкие друзья семьи). В Чистополе он еще больше страдал от одиночества.

27 ноября 1941 г. он записывает в дневнике: "Жизнь здесь становится все труднее и труднее. Очень тяжело не иметь от мамы никаких известий и чувствовать себя совершенно оторванным от близких.

Я живу назойливо и упрямо,
Я хочу ровесников пережить…
Мне бы только снова встретиться с мамой,
О судьбе своей поговорить.
…нет ответа на телеграммы,
Я в чужих заплутался краях.
Где ты, мама,
тихая мама,
добрая мама моя?!

Еще в Москве, а потом и в Чистополе, некоторые писатели молодого и среднего возраста, которых почему-либо не мобилизовали в армию, продолжали писать заявления в военкомат о том, чтобы их направили на фронт. В декабре туда приехал председатель СП А.А. Фадеев и посодействовал им в их желании. В конце декабря 41-го на фронт выехали С. Швецов, А. Письменный, О. Колычев, В. Казин, И. Гордон, М. Зенкевич, А. Тарковский, Н. Шкловский. Вместе с ними был и Сева.

Он писал матери 8 января 1942 г.: "Дороги из Чистополя в Казань занесены снегом, и мы идем 145 км пешком. В казанском Доме печати, усталый и измученный, я встречаю Новый год. Получил назначение в армейскую газету в должности писателя-поэта. Чин мой - техник-интендант".

В последние декабрьские дни 1941 г. и в начале 1942 г., уже на фронте, в дневнике Севы появились записи, которые свидетельствуют о его стремлении стать другим, искоренить в себе то, что мешало ему работать и жить в довоенное время:

"23 декабря. Ночь.

А, чего там долго писать, - уезжаю на фронт. Мои мысли и желания исполняются. Но суть не в этом. Я могу работать, хотя чертовская лень всегда мешала этому. Но я буду работать. Я должен работать! И мы добьемся своего!

Нам не жить, как рабам,
Мы родились в России,
В этом наша судьба,
Непокорность и сила".

"12 февраля.

Я теперь совсем другой человек, я многое понял. И если буду жив, меня не узнают. Я сам решил переломить себя. Для этого я поехал на фронт и вот достиг успеха.
Но все-таки чувствую - во многом еще остался таким, как был, - мало работаю. Ленив. Но что-то - я не могу понять, что именно, изменилось в моем характере".

Прослужил Сева в газете недолго - 26 февраля 1942 г. он погиб, выполняя задание редакции. Об этом впоследствии подробно написала сотрудница газеты "Отвага" Анна Ивановна Обыденая.

"27 февраля привезли мертвого нашего сотрудника. Очень славный неиспорченный паренек.

Он был послан по заданию редакции в одну деревню, которая подверглась сильной бомбардировке. 26 февраля в 6 часов вечера он находился в избе, беседовал с героем нашего фронта, раненым, но уже выздоравливающим политруком - зенитчиком одной из частей Гусева. В это время рядом разорвалась бомба. Убило и его, и политрука. Смерть, видимо, была мгновенной - осколок попал в позвоночник. Когда товарищи вошли в избу, где был Всеволод, они застали его мертвым.

А бедная мать ничего не знает. Нашли от нее открытку, где она беспокоится, что долго не имеет от него известий. "Я боюсь, что больше никогда не увижу тебя", - пишет она. - Как не обмануло материнское сердце!"

Коллеги-журналисты похоронили Севу на перекрестке двух дорог у раскидистой сосны. Художник редакции Евгений Вучетич, впоследствии известный скульптур, вырезал на сосне надпись и стихи:

Воин-поэт
Всеволод Багрицкий.
Убит 26 февраля 1942 года.

Я вечность не приемлю,
Зачем меня погребли?
Мне так не хотелось
в землю
С любимой моей земли...

Но строки эти принадлежат не Севе, а Марине Цветаевой - Сева их любил и часто читал. И хотя они вроде бы оптимистичные, особенно остро напоминают о том, сколько этому юноше пришлось выстрадать (и их автору тоже). И погиб он так, как будто сам искал смерти в той жизни, которая не принесла ему ничего хорошего.

16 февраля, за 10 дней до своего трагического конца, Сева оставил запись в дневнике: "Сегодня восемь лет со дня смерти моего отца. Сегодня четыре года семь месяцев, как арестовали маму. Сегодня четыре года и шесть месяцев вечной разлуки с братом. Вот моя краткая биография. Вот перечень моих "счастливых" дней. Дней моей юности. Чужие люди окружают меня. Мечтаю найти себе друга и не могу… И я жду пули, которая сразит меня… Больше всего мне доставляет удовольствие солнце, начинающаяся весна и торжественность леса".

3

ГЕОРГИЙ АЛЕКСАНДРОВИЧ МАЛЫШКИН

Прежде чем рассказывать о Юре (так его звали все в нашем доме) Малышкине, надо напомнить о его отце,  писателе Александре Георгиевиче Малышкине, классике социалистического реализма. О нем есть  материл в Википедии, поэтому особенно распространяться о нем и его произведениях не буду. Скажу только, что он  был из простой бедной семьи, но смог  окончить  гимназию и филологический ф-т Петроградского университета. Впоследствии он участвовал в первой империалистической войне и гражданской. Писать он начал еще до университета, после революции входил в литературную группу «Перевал», был одним из руководителей СП, членом редколлегии журнала «Новый мир».

    Александр Георгиевич рано ушел из семьи, и мы не знаем, какие у него были   взаимоотношения с сыном и как сын после такой измены  относился к отцу. Возможно, неслучайно Юра (ребята его звали Пончиком), в отличие от других детей в нашем доме,    мечтал заняться не литературной деятельностью, а научной. Как вспоминала о нем жительница нашего дома Наталья Панкратова, «Юра Малышкин, пожалуй, был самым умным мальчишкой в нашем дворе. Он был усидчив и серьезен, ему вечно не хватало времени. Он прекрасно учился, владел немецким языком, много знал, умел, был самым начитанным среди нас... Увлекался геологией, химией, весь его стол был уставлен банками с таинственными растворами – он выращивал кристаллы...».

Другой  его товарищ,  Владимир Иллеш, тоже друг моего отца, живший в квартире напротив нас, сын венгерского писателя  Белы Иллеша, писал: «С Пончиком нас связывала не только жизнь в одном доме, но и занятия геологией. Мы изучили массу книг по геологии, организовывали сами экспедиции в летнее время, собирали коллекции ископаемых окаменелостей, минералов, старательно корпели над геологическими описаниями. Мне самому сейчас трудно поверить, что в 12 13 лет можно так серьезно увлечься каким-нибудь делом. У меня сохранилось несколько рукописей наших совместных и написанных каждым в отдельности заметок. Почти все они где-то были опубликованы: или в журнале «Пионер», или в специальных геологических изданиях. Так, в октябре 1939 года мы с Пончиком на основе полевых работ, проделанных в июле — августе, написали очерк «Описание геологического строения района хребта Кучук-Янышар и прилегающего к нему берега Коктебельской бухты и мыса Топрах-Кая». Этот очерк был опубликован в коллективном труде ученых Московского геологоразведочного института».

   Юра был на три года моложе моего отца и уехал в эвакуацию вместе с матерью  в Самарканд. Еще до эвакуации он начал вести дневник, продолжал его в Средней Азии и потом на фронте. Этот дневник был найден уже после войны журналисткой, кажется, «Комсомольской правды» и опубликован в журнале Юность. Могу напутать, но, по-моему, даже его мать Вера Дмитриевна не видела этого дневника ни в рукописном, ни в опубликованном виде. Желающие могут с ним ознакомиться в библиотеке или в интернете. Я приведу лишь несколько отрывков, чтобы показать, каким  было то поколение молодых людей, ушедших воевать на нашу Родину, чем они жили и как ценили дружбу.
 
31.VIII.41 г.

«Консерватория. Яков Флиер. В программе – Шопен, Лист. Мы с Эвальдом сидим на концерте. Пианист играет легковесные и сентиментальные вальсы и мазурки. Во втором отделении – Лист. Сначала идет неописуемо чистый, божественный «Сонет Петрарки». Грубым хохотом и пляской носится под сводами зала «Мефисто-вальс». Вот что-то просветлело, успокоилось, но уже снова хохочет и несется Мефистофель. Топот, гром, огонь. Затем идет прекрасная «Метель». Трудно представить себе лучше сделанную музыкальную картину».

4.IX.41 г.

«Эвальд счастлив: он поступил в ИФЛИ [Институт философии, литературы, искусства] и с восхищением «глотает» Платона и Аристотеля. Вовка Иллеш кинулся в школу военных переводчиков, скоро ему дадут форму. А я сижу и жду «особого распоряжения». Да будет ли оно когда-нибудь?»

8.IX.41 г.

«Сейчас 6 ч. утра. Всю ночь дежурил в школе. Было две тревоги, первая с 10 ч. 45 м. до 1 ч., вторая с 2 ч. 15 м. до 4 час. Между тревогами сильная зенитная пальба, – немецким самолетам на этот раз не удалось погулять над городом».
9.Х.41 г.

«Официальное сообщение о сдаче Орла. В газетах слова «Победа или гибель». Сейчас все поставлено на карту. Над Москвой нависла страшная угроза. Вчера под Малоярославцем был сброшен парашютный десант. К счастью, ликвидировали. Вязьма оставлена нашими войсками. Ко мне заходят ребята, и с ними и дома все один и тот же разговор: что будет дальше? А между тем возраст у нас самый дурацкий: в армию и на всеобуч не берут и со школами не эвакуируют».

13.Х.41 г.

«Эвакуируемся в Самарканд. Черт побери, как не хочется покидать родной город, менять кремлевские башни на азиатские минареты. Тяжело...»

20.Х.41 г.

«Радио передало постановление Гос. Комитета Обороны об осадном положении в Москве. Во главе армии, нас защищающей, стоит талантливый генерал Жуков. Кроме того, сейчас с Дальнего Востока прибывают закаленные бойцы. Только вот танков мало. Сегодня в сводке появились Можайское и Малоярославское направления. Значит, немцы в этих местах находятся километрах в ста от Москвы. Москва – фронтовой город. Всюду серые шинели, по улицам в тумане все время носятся военные машины и мотоциклы. Маршируют отряды новобранцев и рабочих-добровольцев. Эвакуация продолжается, не сегодня-завтра и мы уедем. Не хочется покидать родной дом...»

23.Х.41 г.

«Утро. Моросит дождь. Вдруг в окно врывается испанская революционная песня. Идет батальон. В первых рядах автоматчики. За ними обыкновенные красноармейцы. Но под меховыми ушанками загорелые лица южан. Это испанцы... Остатки республиканской армии второй раз идут против фашистов. Счастливого пути!..

После длинной увертюры с зенитками и пулеметами объявили тревогу. Самолет кружился все время над нашим районом и где-то недалеко сбросил фугаску. Все вокруг было голубым от горящих зажигалок. На Тверскую, во двор корпуса «А», дома 4, на нашу крышу было сброшено много пылающих бомб. Какая-то гадина разрядила над нашим районом целую кассету. Потом я узнал, что закидали и «Метрополь» и площадь Свердлова...»

24.Х.41 г.

«Сегодня уже точно уезжаем. Утром полез на крышу, так просто, попрощаться. Подо мной, за пятнистой от сгоревших зажигалок крышей, город. Серые улицы разошлись во все стороны. Букашками бегают люди. Дома – серые и черные, белые и красные, маленькие и большие. Самые высокие из них прячут на своих крышах дула зениток и кожухи счетверенных пулеметов. Дует ветер, идут облака, и нет в небе птиц, кроме ворон. Горизонт устлан дымом фабричных труб, только там, где Воробьевы горы, чисто. Там черные шапки потерявших листву рощ. Оттуда начинается Москва-река. Под дугами мостов пробирается она к Кремлю. А он все стоит зубчатый, наперекор всему, исковерканный маскировкой, но не тронутый бомбами. Прощай, Кремль, прощай, родной город!»

1.XII.41 г.

«Вчера утром переехали на нашу самаркандскую квартиру. Она находится в доме № 4 по Заводской улице. Улочка тихая, чистая, безлюдная. Белые глиняные стены домов и оград, качающийся строй кленов и акаций, желтый ковер опавших листьев у арыков – вот и все. Людная часть города далеко, а здесь начинаются окраины. Видны края горной чаши, в которой лежит Самарканд: темно-синие, убеленные сверху снегами Гиссарского хребта. Обо всем этом можно сказать одно: это рай для человека, ищущего покоя, но не для меня».

5.XII.41 г.

«Совершил беглую экскурсию в Старый город. Там интересней, чем в новой части Самарканда. В Старом городе пахнет средневековым Востоком. Старый город начинается за пустырем у южной окраины нового Самарканда. Перейдешь по насыпи быструю речушку и очутишься в низине. Глиняные и кирпичные слепые лачуги без окон лепятся ярусами друг к другу. Между ними извиваются узкие грязные переулочки, тупики, в которых еле-еле проходит арба.  Здесь живут самаркандские ремесленники, причем представители какого-нибудь одного ремесла обычно занимают целую улочку. Например, когда переходишь речку, уши наполняются звоном и лязгом металла. Из домов, перед которыми стоят сломанные пролетки, тележки, арбы, вылетают искры, в распахнутых дверях мечется пламя горнов, блестит раскаленное железо. Здесь живут кузнецы».

26.II.42 г. «Сегодня мне семнадцать лет. Последний день рождения до армии. Семнадцать. Это, пожалуй, треть жизни при оптимистическом взгляде вперед. И только год остался до совершеннолетия!»

Т30. III.42 г. «Прошла мобилизация в военные школы командиров. Большинство ребят 1924 года взяли в школу связистов. А через несколько дней призвали 1925 год. Местных ребят взяли в команды автоматчиков, пулеметчиков, снайперов и истребителей танков. А меня записали в «пятую команду» — авиадесантников. Занятия без отрыва от школы. Наша группа пока не будет заниматься, так как заняты аэродромы; когда они освободятся, нам пришлют повестки». 3.IV.42 г. «Ура! Ура! Ура!.. Пришло письмо от Эвальда из Ашхабада. Он там вместе с институтом. Он выехал 1 ноября, то есть всего лишь на 6 дней позже меня. Пережил, как и я, голод и холод. Сейчас подтягивает живот и учится. Летом думает попасть в Москву. Но главное, он прислал Вовкин адрес: «Действующая армия, полевая почта 1536, штаб, разведотдел, техник-интендант В. Иллеш». Бродяга уже на фронте! Теперь надо написать им письма. Эх, как хорошо сегодня на душе. Вот радость!.. Ура-а! Все мои товарищи «в сборе».


20.VI.42 г. «Перешел из парашютистов во взвод автоматчиков. Мы перешли туда вместе с Миловзоровым, одним москвичом из нашего класса. В нашем взводе человек 30 40. Преподают недавно окончившие эту же школу ребята, наши однолетки, а иногда одноклассники. Все они уже сдали на старших сержантов, учат нас и получают жалованье. Такой же чин получим и мы через полтора-два месяца. Изучили все автоматическое оружие, тактику автоматчиков, общие дисциплины, а также приемы бокса и дзюдо. В выходные — учеба в поле. Летом будут походы. Сегодня я и Миловзоров несем караульную службу. С 8 утра до 8 часов завтрашнего утра с четырехчасовыми перерывами для еды мы стоим на посту в школе. У нас винтовки с холостыми патронами, а у начальника караула — наган с боевыми. Я доволен, что попал в автоматчики, может быть, на фронт скорее попаду». 5.V.42 г. «В Артил. Академии слушали сегодня вторую лекцию: «Оружие, состоящее на вооружении германской армии». Академия прекрасно обеспечена трофейными образцами. Воентехники подробно объясняют строение пистолетов, винтовок, пулеметов нашего противника. Советские ППД, ППШ, СВТ и пр. и пр. выглядят сделанными грубее немецких. И все-таки мы гоним с нашей земли фрицев с этой техникой. Видно, иметь хорошие пистолеты — это еще не все...»

29.VI.42 г. «Ходил в военкомат с бумажкой из школы переводчиков. Выгнали. Сказали, что год еще не призывной». 4.VIII.42 г. «Я выбрал выход. Пошел добровольцем во 2-е Харьковское танковое училище, находящееся в Самарканде. Сейчас там начался набор на курсы командиров танков и танковых взводов. По здоровью и возрасту прошел, в протоколе написали «годен» и «принять». Осталось пройти мандатную комиссию. Через пару дней, а может быть, и раньше расстанусь со своей «штатской жизнью». Жалко маму, она останется одна... Но что поделаешь, время зовет, так нужно. Я знаю, какую опасную военную профессию выбрал, и знаю, что может случиться... Но ТАК НУЖНО!» 
 
Лейтенант Георгий Малышкин, будучи командиром танкового взвода, погиб на Курской дуге. Ему было 18 лет.

4

ЭДВАЛЬД ВАСИЛЬЕВИЧ ИЛЬЕНКОВ


Эдвальд (или, как мы его звали в семье Вальдек) Ильенков был младше моего отца, но они дружили, как и все ребята приблизительно этого возраста (с небольшой разницей). Кроме того, его мать Елизавета Ильинична и моя бабушка Анна Михайловна были в близких отношениях, и мы общались семьями. Раз разговор зашел о Вальдеке, то приведу его слова об атмосфере нашего дома, которая вряд ли была тогда еще где-нибудь, а сейчас и подавно не встретишь: "В нашем доме жили многие известные, знаменитые люди – писатели, военачальники… Помню, еще малышами мы бродили по всему дому гурьбой по шесть – семь человек, могли зайти в любую квартиру (двери квартир у нас не запирались). Забредали к Юрию Олеше, Эдуарду Багрицкому, Николаю Асееву… Они нас всегда радушно встречали, угощали чаем, конфетами".

Но сначала несколько слов об его отце писателе Василии Павловиче Ильенкове, чрезвычайно деликатном, чутком и скромном человеке, родом из семьи священника. Он окончил четыре класса смоленской духовной семинарии, затем учился на историко- филологическом факультете Юрьевского университета (правда, не окончил его). Советскую власть принял безоговорочно, был секретарем РАПП и, хотя в Википедии не указано, был еще и секретарем СП и лично общался со Сталиным. Во время Великой Отечественной войны он был военным корреспондентом газеты «Красная Звезда», кроме того, его рассказы печатались в «Правде» и в ряде журналов. В 1942 году они были изданы отдельным сборником «Родной дом». О нем самом и его произведениях можно ознакомиться в Интернете.

Вальдек был младше моего отца на два года, до мобилизации в армию у него оставалось время, и он поступил на философский факультет ИФЛИ им. Чернышевского. Через три месяца институт эвакуировали в Ашхабад (в Ашхабаде ИФЛИ вошел в состав МГУ). Там он в августе 1942 года был мобилизован и после окончания через год артиллерийского училища в городе Сухой Лог Свердловской области в звании младшего лейтенанта попал на Западный фронт, затем во 2 й и 1 й Белорусские фронты. Командовал артиллерийским взводом, принимал участие в боевых действиях на Сандомирском плацдарме, с боями дошёл до Берлина. За боевую доблесть награждён орденом Отечественной войны II степени и медалями.

Все эти годы он вел фронтовые тетради, в которых пытался осмыслить нелепость войны и суть человеческой жизни. В первом блокноте он написал: "Когда раскроешь ты эту книгу, читатель, не ищи в ней увлекательного сюжета, описаний какой-либо любопытной судьбы… Здесь много сюжетов и еще больше судеб человеческих, но не ради них написана она…Они входят в нее, и ты встретишь их, встретишь и грустное, и смешное, трагическое и нелепое, но если мне удастся то, что я хотел, то в бесконечной мозаике жизней увидишь ты один сюжет, одну тему - катастрофически величавое, жестокое и монументальное шествие войны…. Как музыка Вагнера* пусть звучит она, монолитной лавиной, составленная из звуков, теряющихся в общем звучании, - из жизней человеческих, из которых каждая богата всем богатством Вселенной… Слушай же дыхание этой симфонии, которую мне, м/ожет/ б/ыть/, удастся передать, как слышал я ее сам, симфонию жизни и смерти, геройства и пошлости, благородства и низости… красивое и отвратительное пусть в гармонии своей откроет картинку, равной которой не было в истории человеческой".

Но музыка Вагнера его подавила. Пройдя через все круги ада, познав человеческое падение, предательство, низость, обман, он все чаще стал в дневнике обращаться к своему кумиру - Толстому, размышляя над его духовными исканиями и рассуждениями о боге. "Современный человек, - писал Вальдек, - как человек, не хорош тем, что внутри себя не имеет того внутреннего устремления, скрашенного радужным светом поэзии, которое раньше называли Богом…

У меня все растет и крепнет убеждение, что нам очень и очень необходим Бог… Именно такой Бог, как у Л/ьва/ Н/иколаевича/… "

После войны он продолжил эти философские откровения и даже написал пьесу для театра на Таганке "Иисус Христос".

В целом же могучая симфония под названием "Война" дала ему огромную пищу для размышлений. В его фронтовых тетрадях содержится десятки замыслов, сюжетов, художественных прозрений, которые потом вылились в многочисленные философские труды.
Мне вспоминается один из эпизодов военной жизни Вальдека, о котором он рассказывал своим родителям, и, естественно, мы об этом тоже узнали. Во время отступления наших войск он руководил эвакуацией госпиталя. Машин было мало, и раненых укладывали друг на друга, как мешки. Последнюю машину загружали, когда немцы находились уже рядом. Для самого Вальдека места в машине не оказалось. Он приказал водителю ехать и повис на борту, вцепившись руками в железные скобы. Был конец декабря. Мороз в тот день перевалил за 30 градусов. Вскоре он перестал чувствовать свое тело, но продолжал каким-то чудом держаться. Когда машина, наконец, подъехала к санитарному поезду, он был без сознания, и его пришлось отправлять в тыл. Так он заработал туберкулез, от которого уже никогда не мог избавиться.

После войны Вальдек окончил МГУ, поступил в аспирантуру, стал известным философом в СССР и за рубежом, но часто попадал в опалу - его смелые, неординарные мысли не совпадали с официальными установками. Некоторые его работы вообще изымались из обращения - такова судьба цикла его статей об отчуждении при социализме, написанных еще в 1966 г., о соотношении философии и мировоззрения и др. Он уже тогда хорошо видел противоречия между идеальным творческим марксизмом и тем реальным социализмом, который возник в действительности на его основе.

Так еще в начале карьеры он и его фронтовой друг В.И. Коровиков оказались в центре борьбы с "гносеологами" и "гносеологией" - наукой о мышлении. Молодое поколение ученых, только что вернувшихся с войны, решительно выступало за новые подходы в философии, боролось с косностью и рутиной, царившими на факультете. А после того, как Вальдек написал "Гносеологические тезисы" (1953 г.) его и Коровикова зачислили в разряд "гегельянцев", что тогда больше походило на политическое обвинение, чем на невинное философское прозвище. Через два года (Вальдек уже работал в Институте философии АН СССР) на ученом совете факультета им устроили позорную расправу. Декан факультета В.С. Молодцов с возмущением вопрошал: "Куда нас тащат Ильенков с Коровиковым? Они тащат нас в область мышления!", после чего на молодых ученых обрушился град обличений маститых мужей. Коровиков навсегда ушел из философии (но стал известным журналистом международником). Вальдек оказался неуязвим для своих "гонителей", так как уже был широко известен в научном мире большим количеством оригинальных трудов. Вскоре он получил академическую премию им. Н.Г. Чернышевского за исследования актуальных проблем теории познания диалектического материализма.

Вальдек был замечательный публицист, часто выступал в журналах и газетах на темы культуры, искусства, воспитания молодежи. Я помню его статьи тех лет в "Московском комсомольце" и "Литературной газете", написанные простым, доступным языком. Тогда, например, в прессе шла дискуссия о лириках и физиках, поднятая, по-моему, журналистами "Комсомольской правды". Технари, как называли людей, работающих в области науки и техники, категорически заявляли, что им "не нужно прошлое искусство и его Рафаэли, статуи Микеланджело и трагедии Шекспира" (как тут ни вспомнить Маяковского, еще в 20-х годах призывавшего расстрелять Рафаэля).

Вальдек отвечал им через "Литературку" (1 марта 1972 г.): "Давайте же не считать Моцарта и Толстого "устаревшими" художниками. Лучше признаем в них людей, в чем-то - и очень существенном - опередивших нас. Давайте не будем - при всем уважении к современной науке и технике - обожествлять их, превращать в эталон абсолютной ценности всей и вся. Давайте попробуем, наоборот, мерить научно-технические новшества мерой человеческих достоинств людей, эти новшества созидающих, мерой развития их способностей! Только оставаясь верными себе, искусство и научно-технические революции сослужат действительную, а не мнимую службу. Иначе мы доверимся не Моцарту, а Сальери, а доверяться Сальери, как показывает опыт, довольно рискованно".

В его суждениях всегда было много доброты и высокой нравственности. "Красота подлинная, - писал он в одной из статей по искусству, - отличается от красоты мнимой через ее отношение к истине и добру - через свое человеческое значение". И в другом месте: "Пусть каждый человек делает то, что хочет и может, к чему его определила Природа, лишь бы он не приносил несчастья своему собрату по роду человеческому, не ущемлял прав другого делать то же самое! Если этого нет, то оно должно быть!"
Трудно было представить, что автор этих интереснейших статей и мыслей - наш сосед Вальдек, человек необычайно скромный, молчаливый, погруженный в себя. Мне он напоминал большого, беззащитного ребенка, а он на самом деле был бунтующей натурой, революционером-мыслителем, смело вступившим в противоборство с миром.

Кто-то из журналистов однажды спросил Василия Павловича Ильенкова, какое из своих произведений он считает самым лучшим. Писатель, не задумываясь, ответил: "Мой сын". К сожалению, со временем Вальдек стал сильно пить и 21 марта 1979 года в белой горячке покончил с собой. Слава богу, родителей тогда уже не было в живых.

4

ДЖЕК АЛТАУЗЕН

 После революции 1917 года на смену поэтам Серебряного века пришло новое поколение юных и дерзких молодых людей, уверенных в своем праве «весело кричать стихи». Они гордо именовали себя «комсомольскими» поэтами, в горячих дискуссиях при всем честном народе отстаивали идеи марксизма-ленинизма. Также смело они отметали все достижения старого искусства, причем не только в литературе, но и в живописи и театре. С их точки зрения, оно было не существенным, а значит, не имело права на жизнь. Таких молодых и горячих было много. Некоторые из них жили в нашем доме:  два друга из Екатеринослава (ныне город Днепр на Украине), два Михаила - Светлов и  Голодный, Марк Колосов, Николай Огнев, Иосиф Уткин, Яков Шведов, Джек  Алтаузен и др. Кое-кого из них объединяла работа в «Комсомольской правде» и журнале «Молодая гвардия». Иосиф Уткин, правда, еще до войны уехал из нашего дома в новый дом СП в Лаврушинском пер.

 Мой рассказ о Джеке Алтаузене ((первоначальное имя — Яков Моисеевич Алтаузен). Это был очень интересный и талантливый поэт, стихи которого мне нравились не меньше, чем Светлова. Он был романтик и неутомимый "бродяга". В  одиннадцать лет по стечению обстоятельств попал в Китай. Жил в Харбине, Шанхае, работал мальчиком в гостиницах, продавал газеты, служил в качестве боя на пароходе, курсировавшем между Шанхаем и Гонконгом. Вместо прежнего имени Яков ему было присвоено и записано в документ имя Джек. Из Харбина он добрался до Читы, там встретился с Иосифом Уткиным, который помог ему добраться до Иркутска и принял участие в дальнейшей судьбе Алтаузена. На каком-то поэтическом вечере в ЦДЛ Михаил Светлов сказал о нем: "Это был хохотун в самом лучшем смысле этого слова. Он смеялся неудержимо, необычайно по-доброму и так заразительно, что человек с самым дурным настроением в его присутствии становился таким же веселым, как и сам Джек".

С самого начала войны Алтаузен работал в редакции газеты 12-й армии и, кроме статей и корреспонденций, писал туда много стихов. Популярность его в армии была так велика, что к 25-летию Октябрьской революции он - первый из поэтов на войне - был награжден орденом Красного Знамени.  Военный совет армии специально заседал с необычной повесткой: заслушивались стихи и обсуждалась работа армей¬ского поэта. Его стихотворение "Письмо от жены", близкое симоновскому "Жди меня", переписывали от руки, посылали в треугольных конвертах на фронт и с фронта:

…Обо всем мне жена написала
И в конце, вместо слов о любви,
Вместо «крепко целую», стояло:
«Ты смотри, мой хороший, живи!
Ну, а если от пули постылой…»
Тут шли точки неровной строкой,
И стояло: «Запомни, мой милый,
Есть бессмертие в смерти такой».
Буду жить, буду драться с врагами,
Кровь недаром во мне зажжена.
Наше счастье топтать сапогами
Мы с тобой не позволим, жена.
Над бойцами плыл дым от цигарок,
За деревней гремел еще бой,
И лежал у меня, как подарок,
На ладони конверт голубой…

Джек погиб 25 мая 1942 г., участвуя в неудавшемся наступлении в районе Изюм - Барвенково - Лозовая. По свидетельству товарищей, вырвавшихся позже из образовавшегося кольца, поэт был раздавлен танком. Кто-то из работников фронтовой газеты рассказывал, что в этом трагическом наступлении из мясорубки удалось выскочить только редакционному самолету У-2. Джек мог улететь на нем, но предпочел разделить судьбу со своей частью.

     Эти люди не думали, что совершают подвиг, они поступали так, как им подсказывала совесть.

5

МИХАИЛ СВЕТЛОВ и МИХАИЛ ГОЛОДНЫЙ

Осталось еще несколько человек, о которых я считаю своим догом рассказать. Я их оставила напоследок, потому что об их фронтовой деятельности мало сведений. Буду рассказывать о них по крупицам - о том, о сем, возвращаясь к истокам нашей советской литературы.

Есть на Украине славный город Днепр. Еще недавно он назывался Днепропетровском, а еще раньше Екатеринославом в честь Святой Екатерины, небесной покровительницы императрицы Екатерины II. Екатерина II хотела сделать этот город третьей столицей Российской империи и центром Новороссии (как все это близко к нашей нынешней истории). И, действительно, со временем этот город стал крупнейшим центром металлургической промышленности, а вместе с ней - и крупнейшим центром революционного движения, в частности анархизма. Мои дедушка Николай Ильич Доленко и бабушка Елизавета Григорьевна состояли там в «Боевом интернациональном отряде анархистов-коммунистов» и в 1908 году попали в тюрьму. Бабушка училась в гимназии, дедушка заканчивал последний курс Высшего екатеринославского горного училища. Из тюрьмы им удалось бежать за границу, в Швейцарию. В 1919 году они снова вернулись на Украину, дедушка был одним из организаторов конфедерации украинских анархистов «Набат», работал в анархистских газетах и был связан с Повстанческой армией Махно.

Герой моего рассказа МИХАИЛ Светлов (наст. фамилия Шейнкман) тоже родился в этом славном украинском городе, а его товарищ, одногодок Михаил Голодный (Эпштейн) - в Бахмуте этой же Екатеринославской губернии. В 1920 году им было по 17 лет, они вступили в комсомол, активно боролись с врагами советской власти, писали стихи, которые публиковались в местных молодежных изданиях и солдатских газетах. «В переулках заводских окраин, – писал в 1922 году Голодный, - Я брошюру Октября нашел, С этих дней горю я, не сгорая, Как и ты, горящий комсомол!»

Кто знаком с историей Украины, знает, какая там творилась вакханалия в первые послереволюционные годы. Екатеринослав без конца переходил из рук в руки то одной власти, то другой: австрийцев, Петлюры, Махно, Григорьева, деникинцев, большевиков и снова белых и красных. Михаил Светлов в 1920 году в качестве добровольца присоединился к 1-му Екатеринославскому территориальному пехотному полку и в течение нескольких месяцев участвовал в боях (то ли с белыми, то ли с махновцами). Голодный же в это время, по одним сведениям, ездил с поездом Пролеткульта по Украине и Крыму. По другим сведениям, он добровольно вступил в ЧОН (партийно-военные части особого назначения, известные жестокостями с колеблющимся крестьянством), состоял в комиссии губкома РКСМУ по переселению «буржуазных элементов» из принадлежавших им домов и квартир. Последнее весьма вероятней, так как в 1920 году в Крыму был Врангель. Так или иначе, с тех пор героика Гражданской войны занимает в творчестве обоих поэтов самое большое место. У Светлова – это знаменитые «Гренада», «Каховка», у Голодного – баллады и песни: «Песня чапаевца», «Песня о Щорсе», «Партизан Железняк».

В начале 20-х годов два Михаила перебираются в Москву, получают здесь высшее литературное образование и становятся сотрудниками «Комсомольской правды». Вместе с ними тогда работали комсомольские поэты Иосиф Уткин, Джек Алтаузен, Марк Колосов. Тогда как раз шла борьба между этими поэтами и другими литературными группами - футуристами, ничевоками и др. Громили друг друга на чем свет стоит в стихах, статьях, на поэтических вечерах. Кончилось все это тем, что футурист Маяковский сам пришел в «Комсомолку» и предложил журналистам перемирие, написав об этом большое стихотворение. Вообще же Владимиру Владимировичу очень нравилась «Гренада» Светлова. Он постоянно приглашал молодого поэта на свои поэтические вечера, тот читал там свое стихотворение и приобретал популярность.

О Маяковском и о своей работе в «Комсомольской правде» Михаил Аркадьевич нам сам рассказывал на одной из встреч в литературном кружке при Доме пионера и школьника, куда его пригласил наш учитель литературы Семен Абрамович Гуревич. Это уже было спустя много лет после войны. Кто-то из наших ребят выразил сомнение насчет нужности сейчас агитационных и пропагандистских стихов Маяковского, да и других поэтов-трубачей и горлопанов тех 20-х годов. «Это время кончилось», - заявил Светлову наш смелый товарищ.

Михаил Аркадьевич сказал то, что и должен был сказать: "Нет, не кончилось, и я вам сейчас это докажу". И стал читать стихи. Часа полтора он с ожесточением обрушивал на нас стихотворение за стихотворением, удар за ударом - как шквал, как снежную лавину. И поставил последнюю точку:

И, вихрем в комнату влетая,
Заносит книги мокрый снег,
Скребется в двери волчья стая…
Я взял ружье: я - человек.

Когда он кончил читать, в аудитории стояла мертвая тишина. Наконец, кто-то робко спросил, чьи это были стихи. Светлов улыбнулся: "Маяковского, мои и… соратников".

- А последние?

- А вы как думаете?

Гадать никто не решился.

- Михаил Голодный. "Волки". Почитайте на досуге.

Надо сказать, что наше поколение лояльно относилось к старому искусству, да что там говорить, мы любили и зарубежную и отечественную живопись, и поэзию Серебряного века (что тогда было доступно, а доступно было далеко не все), и дореволюционный театр, в отличие от тех же комсомольских поэтов и самого Маяковского, который призывал:

Белогвардейца
найдете - и к стенке.
А Рафаэля забыли?
Забыли Растрелли вы?
Время
пулям
по стенке музеев тенькать.


Вспоминается еще одна история, связанная со Светловым, - из моего раннего детства. Михаил Аркадьевич, несмотря на свое постоянное безденежье, был человеком доброй души: нас, детей, он часто угощал сладостями, делал подарки лифтерам, уборщицам, старому сапожнику дяде Илье, жившему в подвале нашего дома и чинившего обувь жильцам почти задаром. Однажды поэт вручил дворничихе на день рождения бронзовую скульптуру лошади, которую ему самому только что кто-то подарил - на ее животе остались следы от таблички с надписью.

Лошадь была тяжелой и красивой - с высокими тонкими ногами, одна из которых была приподнята в беге, развивающейся гривой и круто повернутой в левую сторону головой с косящим глазом - казалось, что она смотрит этим глазом прямо на тебя.

В нашем послевоенном детстве игрушек было мало, и эта лошадь стала любимицей всего дома. Дворничихин сын Миша выносил ее в садик, на лавочку, и мы дружно гадали, у кого из маршалов могла быть такая лошадь. Одни говорили, что у Ворошилова или Буденного, другие "давали на отсечение руку", что точно такая красавица была у Жукова, когда он принимал Парад Победы 1945 г., третьи до хрипоты кричали, что это лошадь самого Чапая. Ребята отыскивали дома журналы с фотографиями маршалов и их лошадей и приносили их на наши посиделки.

Вскоре семья дворничихи переехала на новую квартиру, а лошадь оставили соседям по подвалу. Те запихнули ее подальше, на гардероб; потом они тоже уехали. Лошадь перекочевала в соседнюю комнату, затем - в другую, третью, пока в подвале не осталась последняя семья. Наконец, уехали и эти. Куда она после них подевалась?
Прошло лет 50, и однажды, зайдя в антикварный магазин на Старом Арбате, я увидела на прилавке нашу лошадь. Я ее сразу узнала, хотя там находилось еще с десяток других лошадей, - тонкие, стройные ноги, грациозный поворот головы налево и взгляд - живой взгляд лошади, устремленный прямо на тебя. Я вспомнила нашу веселую скамейку, дворничихиного сына Мишку, торжественно выносившего из дома свою тяжелую ношу, наши бесконечные споры о маршалах - и к горлу подступил комок. Но я могла ошибаться, мало ли бывает в искусстве совпадений. Я попросила продавца показать скульптуру поближе. Он любезно ее пододвинул. Я наклонила лошадь набок - две маленькие дырочки от дарственной таблички оставались на месте.

- Скульптура кому-то принадлежала? - поинтересовался продавец.

- Да, - ответила я, решив придать весомость нашей любимице. - Поэту Михаилу Светлову!

- Значит, Гренада, - сказал он.

Гренада! - вдруг осенило меня. – Ну, конечно, Гренада, как это ни кому из нас тогда не пришло в голову: Светлову подарили лошадь, которую он воспел в своей "Гренаде", а мы-то все перебирали лошадей маршалов.
 
О начале войны Михаил Светлов узнал в Ленинграде, где он с поэтом Евгением Долматовским работал на Ленфильме над текстами песен. Позже Долматовский вспоминал: «Утром того воскресенья у меня в номере сидели метростроевцы из Москвы. В дверь постучали. Это был Светлов, очень спокойный и грустный. «Включите радио, – сказал он. – Сегодня на нас напали немцы. Мы втянуты во вторую мировую войну… Теперь ясно, как будем проводить лето, – пошутил он…».

Мы побежали на телеграф и отправили депешу маршалу Тимошенко о том, что просим немедленно направить нас на фронт…».

Уже в вагоне поезда М.А. Светлов сказал: «Конечно, мы победим в этой войне, только, кажется, не скоро. Но это еще и испытание для каждого человека, главное событие в жизни тех, кто есть сейчас на белом свете. Выяснится, кто чего стоит, кто какой. И кто на что способен».

На фронт его не взяли, видимо, из-за возраста, но он упорно добивался, чтобы его направили в действующую армию, и получил направление на Ленинградский фронт от «Красной звезды». «Ручаюсь Вам, - написал он в дороге режиссеру А. Дикому, – плохого Вы обо мне не услышите». Ему удалось вырваться из осажденного Ленинграда, но, пробыв недолго в Москве, он снова уходит на фронт уже сотрудником дивизионных газет. Все четыре с половиной года он был на передовой и дошел до Берлина с Девятым танковым корпусом. За свой боевой труд награжден двумя орденами Красной звезды и медалями.
За это время им было написано много стихов. Наиболее известное из них "Итальянец" - первое стихотворение в поэзии военных лет о жалости к поверженному противнику. Его даже использовали режиссеры в русско-итальянском кинофильме "Подсолнухи". Там показан крупным планом камень на кладбище итальянских военнопленных в глубинке России, на нем выбиты строки из светловского "Итальянца":
Молодой уроженец Неаполя!

Что оставил в России ты на поле?
Почему ты не мог быть счастливым
Над родным знаменитым заливом?

               
Михаил Голодный также всю войну работал военным корреспондентом центральных и дивизионных газет и также получил высокие награды - ордена красной звезды и медали.
 
В 1949 году Голодный трагически погиб, попав под машину недалеко от нашего дома. Его другу, второму Михаилу пришлось пережить разные этапы в своем послевоенном творчестве - взлеты и падение, в основном падение или забвение. Мне кажется, что он просто не смог подняться на ту планку в поэзии, которую занимал в 20 – 30-е годы. А на смену тому поколению и фронтовым поэтам уже пришло молодое, энергичное племя поэтов шестидесятников. Михаил Светлов в него не вписывался, хотя исследователи его биографии и творчества пытаются объяснить этот спад гонением или притеснением поэта после войны.

Сейчас о нем и Михаиле Голодном пишут много таких сведений, которые требуют серьезной проверки. Не будем забывать и то, что они были людьми своего времени и вместе со всеми пережили страшные периоды красного террора и культа личности Сталина. Михаила Голодного объявляют доносчиком и виновником в гибели поэта Павла Васильева. Но как на это посмотреть и как преподнести этот факт с позиций сегодняшнего дня? Вспомним, что тогда в противостоянии разных группировок поэты критиковали и высмеивали друг друга, как это делал Маяковский, писали всякую ерунду, старались уязвить и унизить (опять тот же Маяковский довел однажды до белого колена Блока). И, критикуя своего собрата по перу, Голодный вряд ли желал его гибели. Тогда всё было до того запутанно в людях, что иногда и те, кто обманывал, сами были обмануты собой. Недаром Борис Пастернак сказал: «Что ж, мученики догмата, Вы тоже жертвы века».

Вместе с тем, если внимательно прочитать некоторые стихи обоих Михаилов, то и у того, и у другого можно найти прямую или завуалированную критику того, что происходит в стране, и сильное разочарование в постреволюционной действительности. Недаром еще перед войной Светлова обвинили в троцкизме.

Есть у Михаила Аркадьевича весьма прозрачное аллегорическое стихотворение, которое каким-то чудом прошло цензуру:

И жара над землей полыхает,
И земля, как белье, высыхает,
И уже по дороге пылят
Три приятеля – трое цыплят:
«Мы покинули в детстве когда-то
Нашу родину – наш инкубатор,
Через мир,
Через пыль,
Через гром –
Неизвестно, куда мы идем!»

…Ваша жизнь молодая потухнет
В адском пламени фабрики-кухни,
Ваш извилистый путь устремлен
Непосредственно в суп и в бульон!
Над совхозом июльский закат,
И земля в полусонном бреду…
Три приятеля – трое цыплят,
Три вечерние жертвы бредут…

Надо думать, что эти цыплята-жертвы – два Михаила и их близкий товарищ, ровесник Александр Яновский, писавший под псевдонимом А. Ясный.

А вот стихотворение Михаила Голодного о случайно уцелевшем полковом жеребце красной кавалерии:

Врангеля гонял он в Крым,
К морю припирал барона…
И вот через десятилетие новая встреча с ним:
Что же вижу? В Понырях Конь мой
Ходит водовозом! На худых, кривых ногах
Не стоит перед начхозом. <…>
Пуля не брала его,
Шашка не брала его,
Время село на него –
Не осталось ничего.
Я подумал: «Что ж ты брат…» –
И пустил в него заряд!» (1931).


Я помню Светлова в последние годы его жизни. У него всегда было грустное лицо, хотя он любил пошутить с нашими бабушками, сидящими около подъезда, да и вообще был известен как автор многих шуток, острот и веселых рассказов, которые из него лились, как из рога изобилия.

Незадолго до тяжелой болезни и последовавшей вскоре смерти Михаил Аркадьевич расстался с женой и ушел из семьи, купив себе квартиру на 2-й Аэропортовской улице. Уже тогда у него обнаружили рак, и он часто лежал в больнице. Однажды мы с бабушкой, прикрепленной к писательской поликлинике на ул. Черняховского, встретили его там. Михаила Аркадьевича было не узнать - он страшно похудел и еле передвигал ноги. Завидев нас, он, было, захорохорился, но быстро сник, выжав кривую улыбку. Рядом с ним шла женщина - новая жена (или подруга) поэта, которая, говорят, его очень поддерживала в эти тяжелые дни.

Смерть Светлова снова заставила общественность вспомнить, какой это был большой поэт. В эти дни звучало много его стихов по радио и телевидению, особенно из последней книги "Охотничий домик", написанной в больничный период и еще не опубликованной.

Близок, близок мой последний час,
За стеной стучит он каблуками.
Я исчезну, обнимая вас
Холодеющими руками.

6

ЛИДИЯ НИКОЛАЕВНА СЕЙФУЛЛИНА

НАШ писательский дом – это вся история нашей страны и ее литературного мира. Выше я писала о комсомольских поэтах, сейчас настало время вспомнить об известной писательнице в 30-е годы Лидии Николаевне Сейфуллине и очень коротко – о том направлении, которое представляли ее произведения в советской литературе. А писала она о людях забытой темной деревни, о молодежи, слабых женщинах, как они встретили революцию, гражданскую войну, как постепенно под влиянием советской власти раскрепощались и начинали бороться за свои права и новую жизнь. Самая известная ее повесть - «Виринея», о трагической смерти женщины-крестьянки в послереволюционной смуте. Эта вещь была экранизирована и шла на многих сценах страны. Не вдаваясь в подробности всего ее творчества, ее противоречивых взглядах и некоторых нелицеприятных поступках (не нам ее судить), отмечу только, что был период, когда ее много и довольно несправедливо критиковали и забыли как писательницу. Но и она сама многих критиковала и поддерживала репрессии, одобряя действия власти по отношению к врагам народа. Она (и Пастернак) была в числе тех, кто подписал коллективное письмо писателей «Стереть с лица земли!» с осуждением врагов народа Каменева и Зиновьева. Письмо было напечатано в «Правде» 1 августа 1936 года. А вскоре был арестован и расстрелян ее муж, литературный критик Валериан Правдухин.

Лично я ее знала и любила как удивительно доброго и заботливого человека (в нашей квартире снимала комнату у наших соседей ее племянница с двумя детьми). Своих детей у нее не было, она опекала всех своих племянников, внуков и детей во дворе.
Когда началась война, эта обиженная властью и забытая читателями женщина, узнав о Постановлении Совета по эвакуации при СНК СССР "О направлении старейших мастеров искусств из г. Москвы в г. Нальчик" (оно было подписано 3 августа 1941 г. , в приложенном к нему списке указывалось 300 человек), куда включили и ее, заявила своим родным и СП: «Я никуда не поеду». Сейфуллина писала 5 октября М.П. Чеховой: "Меня хотели эвакуировать в Нальчик… Я решительно отказалась. Ни за что не покину Москву, когда она - наша". Сестра все-таки уговорила ее уехать вместе с ней и мужем в город Муром (там муж Зои Николаевны Рафаил Маркович Шапиро работал в госпитале), но Лидия Николаевна быстро оттуда вернулась и больше из Москвы не уезжала, активно работая в газетах и на радио. Преклоняясь перед этой женщиной, не могу ни привести здесь ее статью-речь, которую она назвала "Моя присяга". "Я обязуюсь, - писала она, - что каждый день, каждый час оставшейся для меня жизни не будет даром прожит. Винтовки в руках мне, видно, уже не держать, не стоять у станка. Но я - советский писатель. У меня есть оружие - мое слово. Совестью, жизнью своей, любовью к родине я отвечаю за то, чтобы оно не осталось беззвучным …" И вроде Ольги Бергольц, только в Москве, писала статьи и рассказывала по радио слушателям о боевых подвигах советских людей на фронте и в тылу.

В 1942 году она все-таки добилась командировки на Западный фронт военным корреспондентом. Составила сборник статей о гвардейцах. Солдаты называли ее "Гвардии мамаша". "Для меня это самое дорогое в жизни, самое ласковое имя", писала она сестре. По возвращении в Москву снова пишет и пишет очерки, статьи, ведет радиопередачи. один из ее очерков назывался "Сережа Воронцов" - о мальчике-партизане. Тут она стала первооткрывателем, опередив появившиеся потом на эту тему повести "Сын полк" Валентина Катаева и "Улица младшего сына" Льва Кассиля (совместно с Максом Поляновским).

В то же время она активно занималась общественной деятельностью в СП, в котором в эти годы творилась полная неразбериха. Лидия Николаевна входила в комиссию, которая разбирала жалобы (доносы) писателей друг на друга, так как членство давало разные преимущества писателям и обеды в столовой. Она пишет сестре в Муром: "В комиссии пять человек. Я старейшая и член Правления, а Митрофанов и Федосеев только члены Союза. Представляешь, сколько недовольства, жалоб, упрашиваний обрушилось на меня!
… Я возвращаюсь домой, как избитая, хоть и говорят, что брань на вороту не виснет. Очень виснет. Исключив из писательской столовой человек десять ежедневно, хотя бы и справедливо исключив, приходишь домой, как Малюта Скуратов. Мужчины хоть только ругаются, а женщины еще плачут. Ох, завязал бы горе веревочкой!.."

На фронте была ее племянница, дочь сестры Зои Николаевны, Людмила Рафаиловна, которая прошла всю войну врачом, была тяжело ранена и долго пролежала в госпитале, но она, кажется, тогда жила в другом месте, поэтому я подробно о ней не пишу...

                * * * *
 
НЕСКОЛЬКО слов еще об одной женщине, жившей в нашем доме – Евгении Николаевне ФИЛИМОНОВОЙ. Она переехала в наш дом в самом начале с мужем, писателем Карповым, затем разошлась с ним и жила у своей матери (мачехе) на ул. Огарева. Это была уникальная личность. Она близко дружила с моей бабушкой, поэтому я так подробно о ней знаю и дальше буду называть ее тетей Женей.

Евгения Николаевна была одной из первых выпускниц Академии красной профессуры, большая умница, эрудит, интересный собеседник - мне казалось, что она знает абсолютно все, какой темы ни коснись. Родом она была из донских казаков. Ее отец, генерал Николай Краснов (однофамилец другого, белого генерала Краснова), служил до революции в Петербурге. Мать умерла при родах. Отец вскоре женился на молодой выпускнице Смольного женского института Ольге Александровне. Маленькой Жене в кормилицы взяли цыганку. Вот это цыганское молоко в сочетании с казацкой кровью и дало неуравновешенную, взбалмошную натуру. И внешне она была похожа ни то на цыганку, ни то на казачку - черные вьющиеся волосы, огромные, круглые глаза, смуглое лицо и ослепительно белые зубы. А чего стоил томный, обволакивающий взгляд или легкое, как бы невзначай, покачивание плечами!

Тетя Женя была страшно влюбчивой, обожала обмениваться вещами: за какую-нибудь совершенно не интересную кофточку могла отдать дорогое платье или лучшие туфли. Так же, как и вещи, она часто меняла жилплощадь и не только потому, что в очередной раз выходила замуж (я знаю о трех ее замужествах) и переезжала к новому супругу, а просто из тяги к перемене мест.

До войны и после (я могу путать) она работала главным редактором издательства «Медгиз». С первых же дней войны окончила медицинские краткосрочные курсы на хирурга и работала в госпиталях действующей армии. Однажды она рассказывала о том, какой с ней произошел на фронте случай, оставшийся в моей памяти как яркий эпизод из художественного фильма.

Случилось это тоже, как у Вальдека Ильенкова, во время отступления наших войск. Тетя Женя и еще один хирург, молодой человек, делали тяжелую, черепно-мозговую операцию. Начальник госпиталя несколько раз входил в операционную и предупреждал ее, что немцы вошли в город, надо срочно уезжать, но она только отмахивалась - нельзя же оставлять человека на столе с открытым черепом. Когда уже накладывали последние швы, врачи обратили внимание, что в операционную никто не заходит, а за окном слышен рев танков.

Тетя Женя спустилась вниз покурить и посмотреть, что происходит на улице. Около дома был палисадник с сиренью, и, выглядывая из-за кустов, она увидела на дороге растянувшуюся колонну фашистских танков. Вдруг один танк повернул в ее сторону и, ломая кусты, двинулся к дому, поливая из огнемета флаг с красным крестом, развивающийся над крыльцом госпиталя. Первым ее движением было броситься к подъезду, но она не успела: в танке ее заметили, и стали по ней стрелять. Каким-то чудом она добежала до угла дома и нырнула за него. Танк двинулся за ней. Она добежала до другого угла, третьего, а он все полз и полз за ней, упорно поливая все вокруг огнем. В доме начался пожар. Наконец, водителю надоела эта круговерть, и он вернулся на дорогу.

Задыхаясь от дыма, тетя Женя пробралась в операционную. Раненый, которого они несколько часов назад спасли от смерти, был убит. Молодой врач получил тяжелое ранение в живот. Тетя Женя с трудом взгромоздила его на операционной стол и попыталась остановить кровотечение, но он вскоре умер. Ночью, ориентируясь на звуки шедшего невдалеке боя, она сумела пробраться к своим. Ей здорово влетело от начальства, хотели даже отдать под трибунал, но дело замяли, так как хирургов, особенно хороших, катастрофически не хватало, а она была хирургом от бога. За войну она сама была несколько раз ранена, получила две тяжелые контузии, из-за раны в позвоночник несколько месяцев пролежала парализованной, долго ходила с палкой, но снова и снова возвращалась на фронт и спасала людей.

7

Когда я готовила эти материалы, мне позвонил сын  известного писателя С., который когда-то жил в нашем доме (и до сих пор сохранил к нему привязанность «и дым Отечества нам сладок и приятен»), а теперь перебрался с семьей в Зеленоград. Он решил через знакомых писателей-депутатов Госдумы прозондировать вопрос о том, чтобы на нашем писательском доме открыть Памятную доску с именами писателей, погибших в годы ВОВ.
   Их оказалось не так много, но, возможно, я еще не всех знаю, у С. больше  сведений. Я лично пишу о тех людях, кого или застала в живых, или слышала о них от моих родных, или встретилась с их именами в книге Е.Боннэр «Дочки-матери», которая пишет о Севе Багрицком и упоминает ребят из нашего дома – товарищей моего отца и моей мамы. С ними Боннэр и Сева Багрицкий учились в одной школе № 170 (ныне объединенной с соседней школой № 635) на. Б. Дмитровке.

    Вот о них, этих ребятах и пойдет сегодня речь.  Сведения о них очень скудные, поэтому я опять немного поговорю о том, о сем - об их отцах, советской литературе и  предвоенной сталинской эпохе.

   Начну с ныне забытого поэта Алексея Капитоновича ГАСТЕВА, который успел побывать и в большевиках, и в синдикалистах, печатал свои стихи в изданиях Пролеткульта и анархистской газете «Анархист». Хороша известна и часто упоминается литературоведами его фраза о том, что в будущем «пролетарский коллектив освободится от индивидуального, в нем возникнет «поразительная анонимность, позволяющая квалифицировать отдельную пролетарскую единицу, как А, Б, С или как 325, 075 и  т.п.».   
 
     Несколько лет спустя молодой поэт Владимир Луговской в стихотворении «Утро республик» воскликнул вслед за ним:       «Хочу позабыть свое имя и званье,// На номер, на литер, на кличку сменять». Здесь в самый раз вспомнить Марину Цветаеву, которая говорила, что в поэзии все сбывается, поэтому о многом не пишу. Оба поэта, как в воду смотрели. Скоро, очень скоро в стране появятся концентрационные лагеря (ГУЛАГ), в которых  заключенные будут ходить строем (толпами), носить номера на одежде и называть номера статей Уголовного кодекса, по которым они осуждены.

     Для Гастева этот срок настанет в сентябре 1938 года. До этого он активно занимается научной организацией труда, становится ее крупнейшим теоретиком, организует  и возглавляет Центральный институт труда. И как директор этого института  является бессменным зам. Председателя Совета по научной организации труда  при НК РКИ (Председателем  в эти годы был В. В. Куйбышев), а с 1926 года — его председателем. За то время, что он возглавлял свой институт,  ему удалось обучить своим методикам сотни тысяч кадров, причем, по отзывам директоров предприятий, они стали грамотнейшими специалистами своего дела.  В 1926 году  в связи с пятилетием  института Алексей Капитонович  «за исключительную энергию и преданность делу» был награждён орденом Трудового Красного Знамени. Однако уже через два года его объявляют врагом народа и расстреливают на печально известном полигоне Коммунарка.

  У Гастева к тому времени от второго брака было трое детей: Петр, Алексей и Юрий. Двое из них очень  известны, хотя, полагаю, что многие мои читатели впервые слышат эти имена:  Алексей Гастев (1923—1991) — советский кинодраматург, писатель, искусствовед; Юрий  Гастев (1928 – 1993, Бостон) — советский математик, философ, мемуарист, общественный деятель, активный правозащитник и… диссидент, эмигрировавший в США.

    Обе жены Гастева и     сыновья, кроме Петра,  в разное время тоже оказались в сталинских лагерях. Алексея арестовали  в 1941 году, еще до начала войны, и осудили на десять 10 лет. После отбытия срока он окончил графический факультет Ленинградского института живописи, скульптуры и графики им. И. Е. Репина.

  Юрий в начале войны уехал в Свердловск, работал  подростком  на миномётном заводе. Надо ли говорить, что после ареста всех своих родных он был критически настроен к власти. Став там же  студентом механико-математического факультета МГУ (МГУ был в Свердловске в эвакуации), он  примкнул к членам «Братства нищих сибаритов». Вскоре  Братство было разгромлено, а Юрий вместе с другими «сибаритами» арестован  и приговорен к четырем годам лагерей. Вернувшись после смерти Сталина в Москву, окончил педагогический институт. Со временем стал крупным ученым, но  продолжал выступать против власти. Предполагается, что он был автором известной диссидентской песни "Коммунисты схватили мальчишку", исполняемой на мотив марша "Прощание славянки":

Коммунисты схватили мальчишку,
Затащили к себе в КГБ.
– Ты признайся, кто дал тебе книжку,
Руководство к подпольной борьбе.
 
Ты зачем совершил преступление?
Клеветал на общественный строй?
- Срать хотел я на вашего Ленина! -
Отвечает им юный герой.
 
Восстановим республику павшую,
Хоть коммуна сильна, как удав.
И Россия воспрянет уставшая
Посреди человеческих прав.

И т.д. (где-то свыше 40 куплетов)

Третий сын поэта и писателя  Гастева – Петр Гастев  (1921—1943). О нем в интернете есть всего одна фраза -  погиб под Курском в 1943 году.

            * * *

Я уже раньше писала, что в 1937 г. арестовали  маму Севы Багрицкого и его дядю, поэта В. Нарбута. В это же время были арестованы родители Люси Боннэр и других их друзей и одноклассников – Люси Черниной, Лены Берзинь, отцы Нади Суворовой, сестер Кирилловых (тоже известный деятель Пролеткульта) и многие другие.

У Е.  Боннэр отчим Георгий Сергеевич Алиханов был крупным деятелем Коминтерна. Они жили в гостинице «Люкс» на ул. Горького, там же жила семья Люси Черниной.

«Общее количество детей в «Люксе», –писала в своей книги «Дочки-матери»  Л. Боннэр, – уменьшалось не так быстро, как уводили взрослых. Семью перемещали в дворовый, «нэпманский» флигель. Спустя какое-то время обычно арестовывали маму. Потом ребенка увозили в детдом. Или его забирали родственники. А те, кто постарше — ну, вроде меня — обычно быстро сами куда-то уезжали. И иногда среди подростков шепотом звучал вопрос; «Ты не знаешь, куда смотался...» — далее шло имя, иногда русское, чаще иностранное. Так я спрашивала, куда смоталась Люся Чернина, и мне кто-то через чью-то еще не арестованную маму передал ее адрес. Она смоталась в Сталинград к тете. Я переписывалась с ней до войны и потом еще целый военный год, пока не получила сообщение, что «санинструктор Людмила Чернина пала смертью храбрых в боях за свободу и независимость нашей Родины...» В Сталинграде! Люсина мама была вместе с моей в лагере. И потом я узнала, что Люся у них была приемная — детдомовская, любимая приемными, бездетными родителями. И умерла, не зная, что она — приемыш.

«Они защищали Родину» — и это и про нее, и про Севку, и про погибшего сына Вилли Бродского, и про Петю Гастева, про Гогу Рогачевского. Про многих, многих погибших! Да и про нас: Юрку Душенова, меня, других, тоже очень многих, оставшихся живыми — «странных сирот 37-го». Именно в войну кончилась, но для большинства не навсегда, а только на время наша «странность», и стали мы, как все, хотя на самом деле мы всегда были «как все». И если уж были «исключительными», то как раз до арестов и гибели наших, таких «идейных», таких «партийных» родителей».

После ареста родителей Боннэр уезжает в Ленинград и там учится до окончания школы. В Ленинграде, по ее воспоминаниям, в декабре 37-го ее будут "три раза с перерывом в три-четыре дня возить на допрос в "Ленинградский Большой Дом" – здание НКВД на Гороховой улице.

В том же, 1937 г. покончил с собой, выбросившись с шестого этажа нашего дома, Игорь Россинский (пасынок Юрия Олеши и двоюродный брат Севы Багрицкого). Боннэр объясняет это самоубийство, с одной стороны, – неудачной любовью к своей однокласснице Леле, с другой – потрясением от репрессий 37-го года. "Игорь, – пишет она в книге "Дочки-матери", – ранился не только о любовь. Обо все! В отличие от Севы, с кем-то спорил на комсомольских собраниях. Годы 36-37-й, процессы, повальные аресты были для него непереносимы. Хотя ни его мать, ни его отчим не были арестованы.
Он говорил, что нельзя жить, если все кругом верят в это, а ты, ты (это я) не веришь. Какое право ты имеешь не верить? А потом плакал.

В августе 37-го года он пошел на Кузнецкий, дом 22 – там была приемная НКВД (теперь приемная КГБ), тогда мы все туда ходили, чтобы что-то узнать о своих мамах-папах. И ничего не узнавали. Он попросил дежурного, чтобы его арестовали, потому что у него "мысли, не подходящие для комсомольца". Дежурный не арестовал его, а вызвал его маму. Она увела Игоря домой.

А через несколько недель, в ночь на 16 сентября, Игорь выбросился с шестого этажа из окна своей комнаты. Прямо на тротуар проезда Художественного театра, туда, где теперь летом стоит цветочный ларек, а раньше женщины продавали цветы из ведер. И у них были мокрые стебли. Игорь всегда покупал мне там маленький букетик. И что-то говорил о своей бессмертной любви к Леле. Светловолосый, светлоглазый, высокий, красивый мальчик".

Добавлю из воспоминаний Боннэр еще друзей из их окружения, воевавших на фронте. Так она пишет, что очень талантливым поэтом был Гога Рогачевский. Он погиб в 1943 г. на Курской дуге. В школе № 635, где я училась, на Памятной доске о погибших ученика есть его имя.

«Странным сиротой 37-го» стал Юрий Душенев  – сын Константина Ивановича Душенова, первого командующего Северным флотом, видного деятеля советского Военного-морского флота, флагмана флота I ранга. Он был арестован 22 мая 1938 года, почти два года провел в застенках НКВД, подвергался избиениям и пыткам. 3 февраля 1940 года его приговорили к смертной казни за принадлежность к военно-фашистскому заговору и расстреляли.

   Сын его Юрий Душенов, о котором пишет Боннэр, прошел войну танкистом, а затем в мирное время стал моряком. В отставку вышел инженер-капитаном первого ранга. Много лет был старшим преподавателем высшего военно-морского инженерного училища имени В. И. Ленина.

Были еще и другие их одноклассники  -Леонид Парфенов,  Александр Медный – тоже участники войны, оставшиеся в живых и потом все приходившие к нам домой, к моей бабушке,  отдать своего рода долг (память) моему погибшему отцу и умершей в1944 году маме.

Был еще папин друг Володя Иллеш, сын  венгерского писателя-коммуниста Белы Иллеша, отец еще не родившегося тогда  московского журналиста, Андрея Иллеша. (О Беле Иллеше-отце я постараюсь рассказать в следующий раз, тоже человеке с нелегкой судьбой, да еще эмигранте). Эта семья жила на нашем этаже напротив нас. В прошлый раз я приводила воспоминания Володи о Юре Малшкине, из которых можно узнать об интересах и увлечениях самого Иллеша. «С Пончиком (так звали Малышкина в детстве. – Н. А.) нас связывала не только жизнь в одном доме, но и занятия геологией. Мы изучили массу книг по геологии, организовывали сами экспедиции в летнее время, собирали коллекции ископаемых окаменелостей, минералов, старательно корпели над геологическими описаниями. Мне самому сейчас трудно поверить, что в 12 13 лет можно так серьезно увлечься каким-нибудь делом. У меня сохранилось несколько рукописей наших совместных и написанных каждым в отдельности  заметок. Почти все они где-то были опубликованы: или в журнале «Пионер», или в специальных геологических изданиях. Так, в октябре 1939 года мы с Пончиком на основе полевых работ, проделанных в июле — августе, написали очерк «Описание геологического строения района хребта Кучук-Янышар и прилегающего к нему берега Коктебельской бухты и мыса Топрах-Кая». Этот очерк был опубликован в коллективном труде ученых Московского геологоразведочного института».
   Володя был моложе моего отца на два года, его мобилизовали только весной 1942 году. По разным воспоминаниям его друзей-журналистов, которые с ними работали когда-либо,  он был на фронте разведчиком.  Об этом мы узнаем и из дневника Юры Малышкина: 3 апреля 1942 года он записывает: «Ура! Ура! Ура!.. Пришло письмо от Эвальда из Ашхабада. Он там вместе с институтом. Он выехал 1 ноября, то есть всего лишь на 6 дней позже меня. Пережил, как и я, голод и холод. Сейчас подтягивает живот и учится. Летом думает попасть в Москву. Но главное, он прислал Вовкин адрес: «Действующая армия, полевая почта 1536, штаб, разведотдел, техник-интендант В. Иллеш». Бродяга уже на фронте! Теперь надо написать им письма. Эх, как хорошо сегодня на душе. Вот радость!.. Ура-а! Все мои товарищи «в сборе».

    Там же на фронте Владимир познакомился со своей женой Татьяной - высокой красивой женщиной, которая таковой  оставалось и в старости (потом мы уже уехали из этого дома, и дальше ее судьбу не знаю).  После войны Владимир стал журналистом, работал в «Известиях», «Комсомольской правде» и «Огоньке». Писал большие очерки о людях, забираясь в самые глубинки страны («бродяга» как никак). Жизнь была насыщенной, все время  командировки, естественно, горячие встречи, проводы, выпивки. Всегда, сколько помню, нещадно курил и нещадно пил. Кончилось это тем, что он стал сторожем где-то в театре, кажется, Ленкоме. Я его как-то  встретила в троллейбусе на Тверской и не узнала – седой, обрюзгший старик.

И в заключение надо сказать о  Елене (Люси) Георгиевне Боннэр,  ставшей после войны  общественным  деятелем, правозащитником, публицистом, диссидентом, спутницей (второй женой) академика  Сахарова.

В самом начале войны она была мобилизована в армию, окончила курсы медсестры и всю войну провела на разных фронтах, работая медсестрой в военно-санитарных поездах. К концу войны имела воинское звание лейтенанта медицинской службы,  День Победы встретила в Австрии. Наверное, из всех оставшихся в живых сверстников она одна дожила до  глубокой старости (88 лет), которую встретила в эмиграции в Бостоне, куда уехала, разочаровавшись в перестройке и Ельцине. По желанию покойной её тело было кремировано, а урна с прахом — перевезена в Москву и захоронена на Востряковском кладбище[рядом с мужем —  Сахаровым, матерью и братом. 

   8

 Сегодня я помещаю последний материал о писателях-участниках войны из  Писательского дома на Проезде МХАТа, 2 (ныне Камергерский пер.). Их осталось немало, но,  по моим сведениям, которые нуждаются в уточнении (у меня нет такой научной цели), кое-кто из них еще до войны переехал из нашего дома в  новый Писательский дом в Лаврушинском пер. или  другие места (нашли новые семьи. Увы!). Это - В. Вишневский, Иосиф Уткин (погиб), Марк Колосов и др. О них я писать не буду. Скажу только, что все они были на фронте военными корреспондентами. 
               
* * *
   Те, о ком сегодня пойдет рассказ, тоже   были военными корреспондентами: Яков Шведов, Марк Серебрянский, Федор Левин. Думаю, по возрасту они  не подлежали мобилизации, и ушли на фронт добровольцами, умея владеть своим главным оружием – словом (пером).
 
       Все эти люди были приблизительно одного года, начинали как рабочие (пролетарские) поэты, писали о революции, гражданской войне, рабочем труде. Яков Шведов сам с малых лет работал на заводе, писал в заводскую многотиражку очерки и стихи, основной их темой были труд,  жизнь и быт рабочей окраины.  Первый сборник его стихов так и назывался «Шестеренные перезвоны». Таких сборников у него выйдет более 20. Впоследствии он напишет и много хороших лирических стихов, среди которых особенно известны: «В роще соловьиной»,  «Влюблённый клён», «Возле сада-палисада», «Хороши в июле ночки», положенные советскими композиторами на музыку и  заслужившие всенародную любовь. Настоящую славу ему принесла песня «Орленок», написанная  в 1936 году  на музыку композитора Виктора Белого к спектаклю Театра Моссовета «Хлопчик». Всю войну он прошел корреспондентом газеты «За победу». Писал очерки, репортажи, стихи. Недаром однополчане прозвали его «наш окопный поэт», чем Яков Захарович очень гордился. А особенно тем, что солдаты в строю пели его песни, которые потом выходили далеко за пределы  полка. Одна из них   «Смуглянка» на музыку Анатолия Новикова  и  сейчас  непременно звучит во всех концертах, посвященных фронтовикам. Шведов был демобилизован в 1946 году в звании подполковника и получил самые высокие военные награды: ордена Отечественной войны II и I степени, орден Красной Звезды и медаль «За отвагу».

* * *
     МАРК Серебрянский был корреспондентом армейской газеты «За честь Родины», но воевал  недолго, погиб в октябре 1941 года в боях под Вязьмой. Эти сведения я взяла из литературной энциклопедии. В переписке Лидии Николаевны  Сейфуллиной  с ее сестрой Зоей Николаевной, находящейся в эвакуации в Муроме, я нашла такое сообщение: «Серебрянский попал в окружении. Оттуда вырвался с отрядом писатель Жига. О Серебрянском пока сведений нет» (22 февраля 1942). Видимо, потом он вырвался из окружения или там погиб.

       О Жиге известно, что он вступил добровольцем в народное ополчение, в Краснопресненскую стрелковую дивизию. Значился в списках 3-го отделения 3-го взвода 3-ей роты 8 Краснопресненской дивизия Народного ополчения  Москвы. Интерес представляют воспоминания о фронтовых буднях своих товарищей-ополченцев  оставил писатель (литературный критик) Борис Михайлович Рунин: «На опушке березовой рощи, где нас нельзя обнаружить с воздуха, раздается, наконец, долгожданная команда: "Привал!" Совершенно измочаленные многокилометровым переходом с полной выкладкой (только без шинелей, которые нам еще не выдали), мы успеваем лишь прислонить винтовки к деревьям и без сил валимся на землю. Некоторое время все лежат молча. Потом как-то вяло, словно нехотя затевается разговор о выносливости.

- Что ни говорите, а на марше старики утерли нос юнцам,- доносится до меня чья-то ехидная реплика.

Кажется, это Николай Афрамеев, бывший секретарь Литфонда.
Мне двадцать восемь лет, и я здесь один из самых молодых. Моложе меня из литераторов, наверное, только Данин и Казакевич. Да и то ненамного.
Мы невольно прислушиваемся. Идет ленивое, с большими паузами выяснение, кому сколько лет.

- Вы-то  что! - говорит Михаил Лузгин Василию Дубровину, который только что стыдливо признался, что ему уже за сорок.

- Вон во второй роте Ефим Зозуля шагает, ему пятидесятый идет. Или с ним рядом Бела Иллеш, тот всего года на три моложе. А вы еще вполне кавалер. Вот Фраерман, пожалуй, старше всех...

- Мы с Иллешем ровесники,- вставляет Иван Жига.- Оба девяносто пятого года".

   Из нашего дома в это ополчение (по сведениям Рунина) входили Григорий Маркович Корабельников, Сергей Леонидович  Кирьянов, Бела Иллеш. Другие писатели (Владимир  Бахметьев,) время от времени выезжали на фронт, писали очерки и рассказы о жизни на войне и в тылу , собирали материал для будущих больших произведений.

          * * *

Особой строкой здесь стоит имя венгерского писателя Белы Иллеша. Надо сказать, что в нашем доме, и непосредственно в нашей квартире, жила еще одна семья венгерского писателя, классика венгерской литературы Антала Гидаша (потом он женился в третий раз на дочери Бела Куна – Агнессе Кун). Оба писателя бежали в СССР после неудавшейся революции 1919 года. Включившись активно в писательскую жизнь страны Советов, они вступили в РАПП, в МОРП (международную организацию революционных писателей), преданно служили Сталину и Коминтерну, но в 1937 году  на них обрушилась травля, начатая против руководителей РАПП и его членов.  Если прочитать «Литературную газету» того времени, то увидишь, что там постоянно печатаются отчеты с писательских собраний, на которых писатели обвиняют своих собратьев по перу из РАПП, ВАПП, Пролеткульта и др.  в "авербаховщине" и троцкизме. Из нашего дома встречается особенно много фамилий: Горбунов, Корабельников, Кирьянов, Серебрянский, Бела Иллеш.
За три года до этой компании Бела Иллеш написал примечательный рассказ «Камфара» о собственной смерти и наблюдении за собой со стороны – сюжет, далеко не новый в литературе, только обычно авторов интересовало, как поведут себя в таком случае их родные и друзья, и что они будут говорить о покойнике. Иллеш же ставит перед собой другую задачу – идеологическую, ему важно всем показать, что жизнь ему нужна для работы и революционной борьбы.

"Притаившись на верхней полке книжного шкафа, – пишет он, – я наблюдал за своим лежащим на диване трупом.

Я почти не изменился. Когда за два-три часа до вызвавшего мою смерть сердечного приступа я в последний раз посмотрелся в зеркало, мои глаза уже были обведены глубокими тенями.

Теперь мои руки сложены на груди. Пальцы сжимают стебель цветущей красной розы. Мой рот кажется зашитым. Эти губы никогда больше не откроются.

…Около меня на скамеечке сидит мой сын. Он рассматривает мои руки и не замечает, что я наблюдаю за ним.

– Вова!

"Отец, – говорит он через некоторое время, – ты знаешь, что американский президент написал письмо Калинину?"

Я делаю знак глазами, что знаю.

– Не правда ли, это большая победа?

Я опять отвечаю движением глаз.

– Даже Америка не может обойтись без нас, – гордо говорит мой сын. – Никто.

Бесконечные планы пронизывают мой мозг.

Я еще не решился ни на один план. Я их еще не обдумал, но в одном я теперь уверен: я живу! Скоро я снова буду работать! Работать! На всех парах. И бороться! Всеми силами!"

Его высокие помыслы никто не оценил. Не выдержав поклепов, Иллеш отравился газом. Его еле-еле спасли.

Если копнуть еще глубже то, Иллеш и сам писал письма-доносы на своих товарищах. Но здесь мы опять должны помнить о том, что было такое время, и каждый считал, что он приносит тем самым пользу государству. 2 января 1928 г. он сообщал Авербаху:

"Дорогой тов. Авербах, считаю нужным довести до твоего сведения о нижеследующем факте, относительно которого прошу тебя принять срочные меры.

Редакцию "Вестника иностранной литературы" посетил писатель Панаит Истрати, сообщивший о состоявшемся у него с тов. Сандомирским разговоре. Сандомирский посоветовал товарищу Истрати ничего не писать ни о большевиках, ни о Советском Союзе. По мнению Сандомирского, если Истрати на эти темы будет писать, хваля на 99 проц. и порицая на 1 проц., то этого обстоятельства будет достаточно, чтобы ему в лице большевиков нажить себе смертельных врагов. И не только он встретит недоброжелательность со стороны ВКП и французской компартии, но может еще и испытать затруднения при выезде из СССР…

Я потому ставлю тебя в известность, что мы испытываем достаточно много затруднений, привлекая к нам симпатизирующих нам писателей, и подобная задача не может нам удаться, если будут продолжаться такие явления, как вышестоящий разговор.
С коммунистическим приветом

Б. Иллеш".
 
Писатель Сандомирский, в конце концов, был арестован и расстрелян. Приведенное письмо сохранилось в его следственном досье. Сандомирский мне хорошо был известен по моей работе об анархистах. Он в свое время был крупным анархистом-террористом и в 1908 году входил вместе с моими бабушкой и дедушкой в «Боевой интернациональный отряд анархистов-коммунистов». Ему тогда удалось скрыться от полиции и бежать в Швейцарию. После революции 1917 года он изменил свои прежние политические взгляды и примкнул к большевикам, став крупным советским деятелем и писателем. Но в 1937 году ему припомнили его прежние анархистские взгляды, приписали еще бог знает что и расстреляли.

Корабельников отделался строгим выговором с предупреждением по партийной линии, остался на свободе. Миновала кара и других перечисленных сотоварищей, кого-то спасла война.  Корабельников и сам участвовал в войне, а его сын Юрий бежал из Чистополя, где находились в эвакуации писатели и их дети, и стал военным летчиком.

Еще один писатель Владимир Сутырин был лично знаком со Сталиным, в качестве личного секретаря Л. Троцкого сопровождал его в поездке по Кавказу. В Москве занимал многие руководящие посты - был одним из руководителей  РАПП, членом секретариата Федеративного объединения советских писателей (ФОСП). В 1928—1932 — секретарь Всесоюзного объединения ассоциаций пролетарских писателей (ВОАПП). С этой должности по рекомендации наркома внутренних дел СССР уехал в 1933 году на строительство Беломорско Балтийского канала начальником лагеря на Кольском полуострове. В дальнейшем в звании комбрига внутренних войск возглавлял строительство Нижнетуломской ГЭС в Мурманской области.

Незадолго до сдачи ГЭС в эксплуатацию в 1937 с формулировкой за активную антипартийную борьбу был исключен из партии, уехал в Москву, долго оставался без работы. В войну строил бомбоубежища и оборонительные сооружения. После войны был восстановлен в партии и  занимал руководящий должности в СП и парткоме Московского отделения Союза писателей.

* * *

АНТАЛ Гидаш сидел в лагере с 1938 по 1944 год. Видимо, это было связано не только с его рапповской деятельностью, но и с арестом его тестя Бела Куна, лидера погибшей Венгерской республики, активного военного деятеля в годы гражданской войны в России. После его ареста Агнесс заставляли отречься от отца, чего она не сделала; в 1941 году провела четыре месяца в заключении.

Гидаш забрасывал письмами секретаря ССП  Александра Фадеева (не напрямую, а через знакомых), с которым был в дружеских отношениях, чтобы Союз заступился за него, но безуспешно. В 1940 г. он в отчаянии написал ему: "Скажи, Саша, пока поэт жив, за него никто не подымет голос?" Вскоре после этого Фадеев и еще несколько поэтов и писателей – А. Сурков, С. Щипачев, Л. Панферов, А. Жаров, В. Ставский и Д. Алтаузен обратились в НКВД с заявлением о пересмотре дела Гидаша – это по тем временам был очень смелый поступок. Его освободили только в 1944 г. (и через 11 лет реабилитировали).

Вернувшись на родину, он написал там несколько крупных романов, приобрел мировую известность и при жизни стал классиком венгерской литературы.

   * * *

В РАЗНЫХ  материалах о Беле Иллеше пишут, что он не снимал с себя солдатской шинели до конца войны и еще несколько лет после победы, пройдя путь от рядового до майора, от Москвы до своего родного Будапешта. Звучит, конечно, очень  патриотично. Однако я обнаружила его письма к Фадееву (о чем  только не просили его писатели и с фронта, и из тыла), написанные из Москвы осенью 1943 года. Они говорят несколько о другом. "Когда я был у тебя на квартире, – пишет он 3 ноября 1943 года Фадееву, - ты позвонил Скосыреву и просил его помочь моей семье. Он ответил, что это трудно сделать, так как нет фондов для помощи семьям фронтовиков-писателей. Ты все же нашел такую возможность и помог мне. (Далее  Иллеш пишет о том, что он демобилизован, но снова рвется на фронт, а пока просит помощи - по инициативе КП Венгрии ему поручено написать книгу о разгроме венгерской армии. Скосырев обещал помочь, но ничего не сделал.)

…Меня в первую очередь интересует не материальная сторона дела, а отношение ко мне, как к писателю, которого сочли возможность отнести к группе людей, которые или переводили несколько стихов, или написали несколько слабых очерков.
22 месяцев я пробыл на фронте. Разреши мне напомнить, что мои книги на 33 языках распространены во всех странах мира. Ты сам слышал, какую высокую оценку моей работе дал тов. Сталин. Все это дает мне основание считать себя серьезным писателем. Повторяю, что меня интересует не так материальная сторона вопроса, сколько моральная. Материальной мне помогает КП Венгрии.

Куда это ведет, если отдельные сотрудники Союза писателей считают возможным плюнуть в лицо писателю, вернувшемуся с фронта?
С коммунистическим приветом.

   Бела Иллеш.

Адрес: Пр. МХАТа, д.2, кв. 2.
30 ноября 43 г."

  Позже в рядах Красной армии он освобождал от фашистов Венгрию и вернулся туда после войны (или сразу остался, мне точно неизвестно, потому что семья его осталась тут, про жену ничего не знаю), посвятив событиям 2-й мировой войны 1939 - 1945 гг. и освобождению Венгрии  роман «Обретение родины».
         * * *
Еще большие унижения пришлось испытать и другому нашему писателю Федору Марковичу Левину. Он был одним из зачинателей издательства «Советский писатель»,  некоторое время работал начальником сценарного отдела Комитета по делам кинематографии. На фронт, как мы уже знаем,   уйдет добровольцем, будет сначала служить на Карельском фронте, затем на 3-м Украинском,  закончит войну в Австрии. Но в первые месяцы войны с ним произойдет история, поразившая его современников, — рассказ о ней есть в произведениях многих авторов. Поражает она и сейчас. Чем? Судите сами.
«Осенью и зимой 1941 года Федор Маркович был писателем (существовала такая должность) и ответственным секретарем фронтовой газеты «В бой за Родину». Там же работали в то время писатели В. Гольцев, В. Курочкин, А. Коваленков и Ф. Ваграмов. Они воспользовались его привычкой говорить с людьми открыто, искренне и написали донос. В нем они не просто повторили то, что слышали: «…что мы воюем не на чужой территории малой кровью, а на своей и большой кровью, что наши союзники ведут подлую политику, желая, чтобы мы и гитлеровская Германия истощили силы друг друга в борьбе, а они потом смогли диктовать нам и им», а нагородили еще такой лжи, что самая крамольная и опасная фраза, сказанная Левиным: «Мы допустили просчеты и ошибки, и история сурово с нас, со Сталина, с партии спросит, ибо мы не Парижская коммуна, существуем не месяцы, а годы и должны были лучше подготовиться», — потонула в ней.

     В апреле 1942 года Левина арестовали. Но ему повезло — его дело оказалось в руках «бесстрашных, поразительных людей» — следователя Великина Григория Михайловича (мобилизованного в опустевшие после чисток органы... из ИФЛИ) и начальника следственного отдела по фамилии Механик (имя и отчество, к сожалению, до нас не дошли). Они разобрались в этой истории и составили заключение об отсутствии состава преступления. После случилось невероятное: Левина не просто выпустили на свободу — его оправдали, клеветники получили партийные взыскания за ложные доносы. Но освобождение пришло не сразу, решения Особого совещания пришлось ждать полгода в лагере. «В беломорском лагере пробыл я почти до октябрьских праздников. Худо мне пришлось. К физической работе я не привык, работал плохо, получал хлеба мало. Еда была настолько скудная, что я похудел до скелета. Начиналась зима. У меня опухли ноги. Все это скоро кончилось бы печально...» — кратко напишет он в воспоминаниях через двадцать лет.

   В сохранившемся письме жене из лагеря (октябрь 1942 года) есть такие строки: «Мое положение без перемен, по-прежнему жду решения Москвы, но пока ничего нет. Я не сомневаюсь в торжестве правды, но ожидание весьма тягостно...»

   В воспоминаниях жены и дочери записаны рассказы писателя о лагерной жизни. В бараке, где жил Левин (еврей и коммунист), старостой был коренной русский мужик из раскулаченных, сжегший свое имущество, но не сдавший его в колхоз. Однажды в бараке пропал хлеб — а оставались только двое: больной Ф.М. и другой человек. И староста сказал: «Комиссар (так прозвали Левина в бараке) не возьмет. Трясите другого».
Когда писателя освобождали, люди в бараке плакали и говорили: «Есть правда на свете. Комиссар говорил, что не виновен, и вот его оправдали». Прощаясь с Левиным, следователь Великин сказал ему фразу, которую писатель помнил всю жизнь: «По жизни, Федор Маркович, надо идти как охотник по тропе: уверенно, но с опаской». Но общительный, открытый, доброжелательный характер Левина в дальнейшей жизни часто мешал ему воспользоваться этим советом.

После войны Федор Маркович вернется к работе литературным критиком. Переживет еще немало лет борьбы за восстановление имен репрессивных писателей, в том числе из нашего дома. Особенно много он сделает для публикации произведений Василия Гроссмана. Эта борьба стоила ему много сил. Умер он неожиданно в Доме литераторов. Вот как расскажет о его кончине Владимир Солоухин в автобиографической повести «Приговор»

«...Умирают же внезапно, кому дано. Как, например, недавно умер один известный критик в Доме литераторов за партией в шахматы. “Ваш ход”, — говорит ему партнер, а он как будто не слышит. Что ж, в шахматах полагается подумать, и торопить партнера некорректно. Но все же по прошествии пяти минут еще раз напомнили Федору Марковичу, что его ход. Когда он и на этот раз не откликнулся, догадались толкнуть, не вздремнул ли? Толкнули, а его уж, оказывается, и нет. Он уже далече. И от шахматной партии, и от ЦДЛ, и вообще неизвестно где. Но такую смерть, как говорят в народе, не купишь».

Незадолго до смерти Левин написал стихотворение, обращенное к жене. Вот несколько его строк:

Меня ты часто провожала,
И горек был прощанья час,
Но не с обычного вокзала
Я уезжаю в этот раз.
Не с Ярославского... не с Курского
Я еду в свой последний путь,
И просто нашу землю русскую
Ты горстью бросишь мне на грудь.
       
                * * *

    ВОТ  такая история нашего писательского дома и его жильцов. Отдельно, конечно, здесь стоит период 1937 года, когда многие писатели из РАПП (и почему-то в основном литературные критики), были арестованы и расстреляны.

  Я думаю, что с такой историей, учитывая и особенности архитектуры его здания, вполне можно открыть музей, как в Доме на Набережной. В жилой части  это сделать невозможно, а вот одну комнату в академии Глазунова вполне можно выделить. Кстати, на первом этаже со стороны второго, внутреннего двора когда-то находился  ЖЭК нашего дома. Это помещение вполне бы подошло для этих целей. А материала можно набрать сверх головы. Знаю, что в рукописном отделе Литературного музея, да и РГАЛИ  хранятся архивы многих наших писателей. И сделать это надо, пока еще остались внуки и дети того исторического поколения. Ну, а если С. - инициатору Доски Памяти (думаю, что все-таки не только писателям, а всем погибшим жильцам) удастся пробить это большое дело, то эта Доска придаст нашему дому еще большую значимость. Рядом можно поместить и Доску репрессированных и расстрелянных писателей – их окажется еще больше.