Бальные залы Марса. Главы из романа. Лето 1

Андрей Катербургский
               



                Л Е Т О


                ___________________



               
        Summer's almost gone
        Summer's almost gone
        Almost gone
             Yeah, it's almost gone
        Where will we be               
        When the summer's gone?

            
        J. Morrison "Summer's Almost Gone"


               

            Я обнаружил себя сидящим  у строгого учебного стола без тумбы и ящиков. Неудобный, состоящий из одних прямых углов, стул с плоским твёрдым сиденьем упирался фанерной спинкой в лопатки. На жёлтой полированной крышке лежали два листа бумаги, мелко исписанные с обеих сторон. Чуть поодаль белела узкая, отрезанная от такого же точно листа, полоска с ровными строчками, отпечатанными на пишущей машинке. Моя левая ладонь катала по гладкой блестящей поверхности тонкую гранёную авторучку. Авторучка издавала при этом тихий, слышный лишь мне одному, звук : 
           - Тр-р-р-р.. Тр-р-р.. Тр-р-р..
          Свежий утренний ветерок тянул из открытого квадратного окна, такого огромного, что туда вполне мог бы заехать пассажирский автобус, не задев зеркалами за раму. Распахнутая створка в потоке воздуха раскачивалась туда-сюда почти незаметно для глаза, и солнечный свет, пленённый оконным стеклом, качался вместе с рамой, передвигая дрожащие блики по стенам, потолку и строгой казённой мебели, помеченной в самых неожиданных местах коряво намалёванными синими цифрами. За окном шелестели липкие листья необъятного старого тополя. По жестяному отливу размеренно цокали когтями голуби.
           Бессознательно лицо моё поворачивалось навстречу тихому потоку воздуха так, чтобы ветерок приятно холодил бритые щёки. Ничего особенного, заслуживающего внимания бритвенных лезвий, на моих щеках не росло, но сама процедура бритья нравилась мне чрезвычайно. И если в школе для утверждения чувства собственного достоинства достаточно было повозить солидно жужжащим "Бердском" по голой коже хотя бы один раз в неделю, то сразу после поступления в институт я постановил проделывать этот ритуал ежедневно.
 
          Трепетные солнечные лучи скользили по комнате, точно длинные невидимые пальцы, оставляя светлые следы на больших застеклённых стеллажах вдоль высоких стен, похожих на библиотечные шкафы. Вместо книжных корешков за стёклами шкафов проглядывали стройные ряды вытянутых кверху прозрачных сосудов, отсвечивающих зелёным и жёлтым, где под плотно притёртыми пробками и запечатанными сургучом крышками парили в едких жидкостях жуткие создания, медленно пожирающие человека изнутри и превращающие остаток жизни несчастного страдальца в заботливо придуманный кем-то ад на Земле. Паразиты в герметично закупоренных банках нисколько меня не смущали. За год я привык к их присутствию на кафедре и скорее презирал, чем боялся. Эти безмолвные призывы помнить о смерти в её не самых приглядных обликах не могли нарушить моего состояния радостного безмятежного покоя. Потоки света гуляли по шкафам, преломляясь в зелёной жидкости, натыкались на уснувших навеки бессильных монстров и рассыпались по высоченному белому потолку беззвучным прибоем набегающих друг на друга искрящихся жемчужных волн.

          Пытаясь растянуть подольше эти минуты чистой утренней прозрачности мира, я фантазировал по своей привычке о материях изысканных, приятно волнующих душу и в какой-то степени тело - словно кто щекотал изнутри живота упругой колонковой кисточкой. Поначалу мне представилась сверкающая лаком красная двурогая гитара с быстрым росчерком Fender на изящной головке ювелирно сработанного грифа. Подобно рельсам игрушечной железной дороги, тускло отсвечивая металлом, над тонкими шпалами ладов тянулись четыре струны, полные тайной силы. Четыре струны, изнывающие в ожидании прикосновения кончиков моих пальцев, твёрдых и блестящих, как полированное дерево, от натёртых ещё в школе мозолей. Мне удалось внимательно разглядеть мельчайшие детали прославленного баса - от ручек тона и громкости до нижнего крепления ремня - и я рискнул уже примерить легендарный инструмент на себя самого, физически ощущая спиной тяжесть увесистого корпуса.
          Пальцы левой руки рефлекторно дёрнулись, пытаясь нащупать струны на ребристой поверхности шариковой ручки. Авторучка резко щёлкнула по крышке стола, откатилась в сторону и упала на пол, стукнув о зелёный линолеум. Вот незадача! На короткое время пришлось вернуться в аудиторию. Я нагнулся, чтобы поднять ручку с пола, и огляделся вокруг. Никому абсолютно не было до меня дела - за соседними столами застыли погружённые в мучительные раздумья белые фигуры, накрытые накрахмаленными колпаками такой неимоверной высоты, будто вместо экзамена по медицинской биологии в институтской аудитории проходило собрание страшной организации Ку-Клукс-Клан, известной жестокими расправами над американскими неграми. Машинально я поправил колпак на собственной голове, откинулся поудобнее на жёсткую спинку стула и прикрыл глаза, чтобы вернуться быстрее в уютный мир своих фантазий.

          Алый Fender Jazz Bass успел исчезнуть, оставив после себя полумрак с неясными цветными всполохами. Какое-то время я сосредоточенно исследовал хаос мутных пятен, пока в голове что-то не сдвинулось с мёртвой точки. Бесформенные кляксы обрели очертания и краски,  оборотившись неожиданно для меня самого полным собранием альбомов Битлз формата Long-playing.  Волна мурашек хлынула по коже спины. Похожие чувства испытывал бы, наверно, рыцарь-тамплиер при виде святого Грааля. С глянцевых обложек взирали божественные лики, излучавшие неземной Свет. И если в простом, почти трафаретном, чёрно-белом фото на обложке "With The Beatles", имея долю воображения, ещё можно было обнаружить парафраз наивной сказки из молодёжного журнала "Ровесник" про четырёх простых рабочих парней из Ливерпуля - таких, как ты и я, то роскошная алтарная фреска "Sgt Pepper's" и величественный иконостас "Let It Be" призывали рухнуть с воплем на колени, каяться в грехах, проливать потоки слёз и просить скалистые горы осыпаться градом камней, чтобы спрятаться от испепеляющих глаз небожителей. Состояние, охватившее меня в эти мгновения, обладало всеми признаками религиозного экстаза. Мысленно я прикладывался к обложкам пластинок губами, как богомолец к окладам святых образов, тёрся лбом о светоносные лики, сотворяя земные поклоны, и трепетно переворачивал альбомы задней стороной, готовый самоотверженно декларировать пророческое послание человечеству в виде списка песен, выходных данных и стандартной инструкции "проигрывать со скоростью 33 и 1/3 оборота в минуту".

         Если бы ко мне явился вдруг Искуситель, предложивший обменять комплект из тринадцати дисков на самое дорогое, что есть в моей жизни, я не раздумывал бы даже секунды. Беда лишь в том, что ничего, представляющего для гипотетического Искусителя хоть какую-то ценность, в моей жизни, определённо, быть не могло. Не брать же в расчёт скверно перешитые отцовские рубашки из моего скудного гардероба, зачитанные до дыр сборники научной фантастики или школьную коллекцию марок. В старых книжках писали, впрочем, что Искусителю интересен только один товар - человеческие души. Признаюсь, меня одолевали большие сомнения на этот счёт. Если бы всё было так просто, фарцовщику из преисподней стоило лишь постучаться в мою дверь с этой пачкой пластинок под мышкой - и мы бы тут же ударили по рукам.
          - Что, говорите, вам угодно? Душу?! Бог ты мой - всего-то? А я уж подумал.. Да забирайте - не жалко!
         Но подобных предложений, увы, до сих пор не поступало.         
         Между прочим, за минувший год мне удалось без помощи Князя тьмы обзавестись двумя самыми настоящими дисками Битлз. "Сержанта Пеппера " я ухитрился выпросить у мамы на день рождения. Спекулянт Борис Лапатицер с четвёртого курса назначил за пластинку неслыханную для маминых ушей цену - шестьдесят рублей. Мне в жизни никто не делал подарков на день рождения даже за пять. Но всё же, как ни крути, прошлым летом я поступил в институт. А такие героические поступки полагалось поощрять по всем правилам педагогики. До сих пор не могу представить, как мама ухитрилась выкроить из нашего скромного бюджета поистине астрономическую сумму, но деньги она мне дала. Неужели сумела прочитать в моих горящих глазах, что без таинственного "Сержанта" вся дальнейшая учёба в медицинском поставлена под угрозу?

          Чтобы купить вторую пластинку, пришлось проявить совсем не свойственные моему характеру терпение и упорство. Каждое утро мама заботливо выдавала мне рубль. Это были деньги на обед и на проезд в автобусе. Тут же, с утра пораньше, я запихивал жёлтенькую бумажку поглубже в недра своего письменного стола, где устроил тайную копилку. Стоило мне вынести рубль за двери, домой бы он уже не вернулся. И обеды были тут совсем ни при чём. Как, впрочем, и проезд - я не имел привычки покупать билеты в автобусах. Вы даже не представляете, какое напряжение моей немощной воли понадобилось, чтобы не растратить накопления раньше времени на пиво, вино, сигареты и прочие насущные потребности нормального студента. Экономить было тяжело. Томительно и противно. Временами я сам себя ненавидел. Но оно того стоило. Эквивалентом пятидесяти обедов и ста автобусных билетов стал волшебный "Rubber Soul" шестьдесят пятого года.
          Я не мог бы назвать состояние обоих дисков идеальным, но воспроизводились они почти без посторонних шорохов и были изданы на оригинальном лейбле EMI Parlophone в самой настоящей Англии. Записанные однажды на магнитную ленту, из конвертов они больше не вынимались. Игле навсегда было запрещено осквернять своим вульгарным похотливым остриём искрящуюся виниловую поверхность, наполненную тайной магией звуков. Всё, что я мог позволить себе по отношению к священным реликвиям - время от времени брать осторожно конверты в руки, пристально разглядывать мельчайшие детали оформления обложек и вдыхать полной грудью запахи тонкого картона и типографской краски, перемешанные с еле уловимыми ароматами какого-то мужского парфюма - то ли следами чьих-то чужих прикосновений, то ли моих собственных пальцев в плохо отмытом лосьоне после бритья. После этого наивного обряда поклонения диски снова занимали отведённое им место на особой полке в том самом углу, что раньше называли красным и берегли для икон.



     *****



          Мне представилось, как по нашей квартире скользят сейчас те же светлые пальцы солнца, лаская задумчивые лица на обложке "Rubber Soul" - вытянутые, словно отражённые в падающем зеркале. Не успел я об этом подумать, как пространство в голове чудесным образом распахнулось, и всю свою комнату я увидел отчётливо и ярко, будто её показали на широком экране кинотеатра "Гигант". Выкрашенная белой масляной краской дверь, два сияющих окна, книжные полки в разноцветных корешках, красиво разложенные фотографии Битлз на крышке письменного стола, придавленные большим куском прозрачного плекса, и плакат Боба Дилана над моим аскетическим ложем, где солнце греет роскошные жёлтые бедра старой гитары, сплошь исписанной с обеих сторон каллиграфическими английскими строчками. Комната нарисовалась уже так ясно, что без особого труда я мысленно смог переместиться туда сам - просто убедиться в сохранности моих сокровищ. Да-да - только гляну разок, и сразу назад.
      
          Но подсознание готовило мне сюрприз. Не буду кривить душой - весьма и весьма приятный. Обнаружилось, что в комнате я не один. Вместо желтобокой гитары на спартанского вида плоском диванчике, лежала красавица Марина Вишневская из семнадцатой группы - обладательница стройных длинных ног, округлых тяжёлых сисек, умопомрачительной задницы и дурной, но очень заманчивой репутации. Бог ты мой! Я почувствовал, как в лицо мне ударила кровь, а ладони мгновенно вспотели. В жизни мы толком не знали друг друга, даже никогда не здоровались при встрече. Но как же часто провожал я жадным взглядом эту фигуру с мягкими кошачьими движениями. Каждый раз представляя при этом, как было бы чудесно, если вдруг.. Ну, вы понимаете.. Но пригласить к себе домой?! На это бы у меня никогда не хватило смелости. Только она уже у меня дома.
         
           - Э-э-э.. П-привет! - только и смог я выдавить, облизывая пересохшие губы, - какими судьбами в наши края? Хочешь, наверно, послушать музыку? Или сначала чего-нибудь выпьем?

          Красавица Марина ничего не отвечала. Склонив кокетливо голову к левому плечу, она медленно наматывала тёмно-русый локон на указательный палец, растягивая в загадочной улыбке ярко накрашенные полные губы. Да ладно - чего я теряюсь?! Довольно тратить время на глупости. Ведь это мои фантазии. И в них я волен делать всё, что хочу. Абсолютно всё. Воображение быстро дорисовывало детали. Под прелестной головкой журнальной модели возникла большая пуховая подушка в чистой наволочке, которую я позаимствовал в мамином шкафу. Аккуратно вытащив тонкие заколки из собранных на затылке вьющихся волос, я живописно раскидал упругие пружинки блестящих локонов по голым плечам. Не успев разобрать даже толком, во что одета нежданная гостья, мне вздумалось сочинить ей новый, более подходящий к случаю, наряд. На обольстительном загорелом теле засветилось тонкое кружевное бельё, едва прикрывающее аппетитные формы.
           Повстречать подобные кружева в повседневной жизни у меня не было ни малейшего шанса, но именно такие трусы с лифчиками я часами разглядывал на девушках во французском журнале мод, который выменял три года назад у своего одноклассника на фантастическую книжку Станислава Лема "Магеллановы облака".  Вот теперь то, что надо. Пора уже было переходить к делу. Приключение начинается. Я подсаживаюсь на край дивана. Марина томно раскрывает черешневый рот. Боб Дилан - покровитель всех любовников, нежно трогает губами микрофон. Кудрявая голова перевязана лентой с рисунком американского флага. Моя рука, чуть подрагивая, плавно скользит по внутренней поверхности смуглого бедра. Выше. Да. ДА. Ещё выше.. Под лежащей на столе ладонью вместо полированного шпона я натурально осязал сейчас гладкую прохладу упругой кожи и самозабвенно елозил по столу дрожащими пальцами, теряя остатки разума от предчувствия, что подбираюсь постепенно к самому главному.. У-у-ф-ф! В паху сладко заныло, в голове толкались жаркие волны. Внезапно прямо под пуговицами брюк, едва укрытых полой короткого белого халата, я ощутил такой серьёзный напор, что едва не треснула полосатая ткань. Стоп-стоп! Тут нельзя! Тут?! Где это - тут? Что нельзя? Глаза широко распахнулись.

                СТОП!

          Ну, вот. Это случилось снова - я отключился. Моё воображение всегда хлестало через край, работая в каком-то ненормальном, запредельном режиме. Стоило только подумать о предметах привлекательных и желанных или, напротив, начать размышлять о явлениях отвратительных и рождающих страх, как перед глазами без всяких усилий, а часто даже и против моей воли начинало быстро прокручиваться яркое цветное кино, рисующее наглядно и в мелочах все возможности и перспективы того или иного события, доведённые порой до последней крайности. Не стану врать - эта особенность сознания вовсе не была мне в тягость. Предаваться фантазиям я мог часами, легко откладывая ради этого занятия любые дела из тех, что у всех нормальных людей принято считать неотложными. Ни сугубо научная обстановка кабинета, ни серьёзная, даже чопорная атмосфера экзамена, как вы могли уже убедиться, не могли помешать мне самозабвенно грезить наяву. Тем не менее, опасаясь ненужного внимания к своей персоне, закрывать глаза я уже не решался.


      *****


          Так уж сложилось - в жизни мне часто везло. К этому я привык и удачам обычно не удивлялся, принимая их как важную часть раз и навсегда установленного в мире порядка. Но сегодня был особенный день. Редчайший случай того самого везения на грани чуда, о котором любой нерадивый студент сознательно или неосознанно возносит мольбы к Небесам перед каждым экзаменом, но непреклонная теория вероятности раз за разом отодвигает подобные чудеса за пределы круга обыденных явлений. Сегодня я знал ответы на все вопросы билета. Знал досконально. Блестяще. Что называется, на "отлично". Хотя никаким отличником, понятное дело, не был - с моим отношением к учёбе "тройку" впору было считать подарком судьбы. Так всегда и было до сегодняшнего дня. Спрашиваете, что же вмешалось в привычный ход событий? Говорю же, редчайший случай везения. На грани того самого чуда. Впрочем, нет - не на грани. Это и было чудо.             
          Надеясь, как всегда, на авось, ни к какому экзамену, конечно, я готовиться и не думал. Специально отведённые для этого четыре дня пролетели в безоблачной эйфории под чарующие звуки недавно записанного, а потому ещё волнующего каждой нотой, альбома Пола Маккартни "Ram". Раскрытый на пятой странице толстый учебник торжественно возлежал в середине письменного стола, а я возлежал на осыпанном серыми розами диване, периодически почёсывая содержимое широких цветастых трусов и, самое малое, в двадцатый раз перечитывая "Человека-невидимку" и "Машину времени". Невыносимо летнее настроение мягко журчащей "Heart Of The Country" и ослепительной "Monkberry Moon Delight" каким-то непостижимым образом переплеталось с классическим текстом Уэллса, словно эти мелодии напевал не влюблённый до беспамятства в Линду старина Пол, а порхающие по усыпанным цветами холмам хрупкие сладкоголосые элои.
          С дивана я поднимался лишь затем, чтобы пыхнуть на балконе очередную порцию травы свежего урожая, собранной днями за рекой у близлежащего хутора Телегино. Июньская трава была совсем ещё лёгкой, но создавала весьма приятное расположение духа и, как ей было положено, просто зверски сушила слизистую во рту. Терпкий смолистый дым я с наслаждением запивал в меру разведённым холодным пивом, отхлёбывая живительную прохладу прямо из запотевшей трёхлитровой банки. Благо, пузатую жёлтую бочку, до краёв наполненную свежим "Жигулёвским", привозили этим летом каждое утро под самые наши окна. И только вчерашним вечером, когда сумерки залили левый берег реки лиловыми чернилами, в которых робко мигали бледные искорки звёзд, я впервые решил познакомиться с учебником медицинской биологии поближе.

          Ночь перед каждым экзаменом всегда проходила одинаково : с наступлением полной темноты я заглатывал поллитровую кружку крепкого кофе, несколько минут дожидался, пока в голове вспыхнет яркая лампочка и зашевелятся волосы на затылке, после чего до самой зари бороздил пылающим взором страницы учебника, успевая перелистать его к утру от корки до корки. Маме я объяснял, что повторяю ночами пройденное. На самом деле повторять было нечего - абсолютно всё из прочитанного глаза мои видели впервые. Да и к чему было тратить драгоценные дни солнечного летнего безделья, если усвоенной за ночь информации всегда хватало, чтобы сдать любой экзамен на "трояк"?
          Похоже, минувшим вечером я обсчитался и сыпанул пару лишних ложек в эмалированную кастрюлю, где варилось распаляющее разум зелье. Вместо лампочки в голове неожиданно вспыхнуло солнце. Глаза, словно сорвавшись с орбит, лихорадочно скакали по буквам, ныряли в просветы между строчками, а то и вовсе выпрыгивали за края картонной обложки, чтобы метаться потом бестолково по стенам, потолку, разобранной постели и глухим оливковым шторам. Когда же усилием воли мне всё-таки удавалось развернуть непослушные глазные яблоки в направлении учебника, случалась натуральная чертовщина. Каждый раз я обнаруживал себя читающим одни и те же три главы, ничем не связанные между собой. Одна повествовала о жизни вредного насекомого под названием вошь, другая описывала устройство макромолекулы ДНК, а третья объясняла заковыристые законы наследования признаков. Общим у этих глав было только одно - почему-то именно к ним тянуло мои глаза, будто магнитом. Как если бы строгий невидимый репетитор нарочно пометил их в тексте красным карандашом.
          К слову сказать, читались эти главы на удивление легко. Не совру даже, если скажу - приятно. Довольно скоро я усвоил их содержание и настроен был уверенно продвигаться дальше. Но главное наваждение ночи перед экзаменом и заключалась в том, что кроме этих трёх глав больше я не мог читать ничего. Стоило мне открыть любой другой раздел, как с ужасом я наблюдал одну и ту же картину - вместо связного текста передо мною комариным роем кружились на бумаге сотни таинственных печатных знаков, из которых я не в состоянии был составить даже собственное имя. Набравшись терпения, собирал я ошалевшие буквы в строчки, пытаясь прочитать без запинки хотя бы абзац, но в результате этих судорожных попыток взгляд выскакивал снова и снова за край обложки и долго шарил потом в полумраке зашторенной комнаты. Так повторялось из раза в раз, пока я натурально не обезумел.

          Намереваясь взять над растревоженным сознанием верх, я решительно отправился в ванную, где несколько раз облил холодной водой лицо, для наилучшего эффекта стараясь попасть непременно в глаза, распахнутые до упора. Не вытирая воду с лица, я взгромоздился на унитаз и закурил. Выкурив одну за другой две сигареты "Родопи", запустил правую руку в трусы и минут пятнадцать возил по бесчувственному вялому члену, бездумно пялясь в колоду самодельных игральных карт с фотками голых тёток в завлекательных позах. Не зная, что ещё выдумать, напоследок зачем-то тщательно вымыл голову немецким шампунем Badusan и вернулся в свою комнату. Мытьё головы заграничной пеной не помогло. Ничего вообще не помогало! Окаянная книга наотрез отказывалась раскрывать свои тайны. Погасив настольную лампу, в отчаянии рухнул я на постель, надеясь отключиться хотя бы на полчаса, чтобы с новыми силами взяться потом за учение.
          Глупость вышла в том, что отключиться-то действительно удалось. Вот только раскрылись мои глаза одновременно с железным дребезжанием старого будильника. Свет пробивался в узкую щель между шторами. Семь пятнадцать на циферблате. Вот же скотство! Почти весь курс биологии так и остался для меня загадочным белым пятном. От бессильной злобы я застонал, понимая, что время упущено. Последние драгоценные часы потрачены на тупой сон. Поздно! Всё, что я выучил - три жалкие главы. Капля в море. В каком-то безумном отчаянии снова открыл я эти же самые главы и, словно в гипнотическом трансе, зачем-то принялся неистово их штудировать, пока к девяти утра не вызубрил наизусть, как сраную таблицу умножения. 
      
          Словно висельник на эшафот, затаскивал я негнущиеся ноги на крыльцо главного корпуса, последними словами ругая себя за беспечность и разгильдяйство. В мутных зеркалах институтской раздевалки моё бледное напуганное лицо, обведённое длинными чёрными волосами, глянулось натуральным покойником. Надеяться приходилось только на чудо. С тяжёлым чувством приговорённого протянул я за билетом позорно дрожащую руку и, нарочно зажмурив глаза, судорожно ухватил первый попавшийся листок. Но когда, перевернув узкую полоску бумаги, я увидел, что все три вопроса были взяты из выученных наизусть трёх глав, на мгновение отчётливо представилось, что положение моё в этом мире совершенно исключительное.


     *****


           В Кабановске наш институт по праву считался самым сложным. В медицинский было трудно поступить. Гораздо тяжелее было в нём учиться. Весь этот год мои одногруппники старались изо всех сил. Они просто из кожи вон лезли - так они старались. И даже при наличии самого выдающегося старания четвёртая часть нашего курса вылетела ещё до первой сессии, не выдержав изматывающего нервного напряжения. Один парнишка из семнадцатой группы даже по-настоящему сошёл с ума. Да-да! Представляете? После пяти бессонных ночей над книгами и конспектами морозным январским утром он выскочил абсолютно голым из общежития, пересёк босиком по снегу широченную площадь Ильича и под бронзовыми брюками вождя мирового пролетариата громко провозгласил скорое наступление коммунизма. В руках юноша держал картонную коробку из-под моих любимых конфет с ликёром "Медный всадник", наполненную оригинальными пилюлями собственной выработки, которые и предлагал прохожим для немедленного употребления.
          Однократного приёма хватало, чтобы мгновенно превратить в коммуниста любого взрослого человека. Дети до четырнадцати лет попадали в коммунизм автоматически, вместе с родителями. Требовалось лишь поставить производство таблеток на поток, и до конца текущей пятилетки загадочный призрак коммунизма обрёл бы наконец плоть и кровь. Просветлённого студента машина "Скорой помощи" со включенной сиреной доставила в соответствующее лечебное учреждение, где его следы затерялись. В институте он больше не появился ни разу. Говорят, спектральный анализ пилюль показал, что сделаны они были из высушенных человеческих экскрементов, сахарной пудры и молотого красного перца, смешанных в равных пропорциях. Как говорится, и смех, и грех. Надо же было придумать такую глупость. Хотя, как знать.. Как знать.. Никто ведь так и не рискнул испробовать на себе действие препарата. А вдруг той зимой мы навсегда проморгали долгожданный приход коммунизма?

          При таким тернистом и сопряжённом с риском для здоровья учебном процессе казалось очевидным, что в медицинском институте не могло оказаться людей случайных. Ну, правда - кто бы взвалил столь тяжкое бремя на плечи против своей воли? Сюда поступали лишь по призванию. Никакого призвания не было, наверно, у меня одного. И даже того хуже. Я просто терпеть не мог медицину. Боялся её и тихо ненавидел. Больницы и поликлиники представлялись мне страшными бараками фашистских лагерей смерти, построенными нарочно для мучительных пыток и массовых казней. При одном только виде белого халата все мои внутренности противно сжимались, а по спине пробегала мелкая дрожь, словно сквозь тонкую ткань на самом деле просвечивал эсэсовский мундир. Представляете? Так вот ведь ещё какая была штука - я никогда, никогда и нигде не старался. Наверное, главная беда моя и заключалась в том, что всё мне в жизни до какого-то времени давалось на удивление легко. Хотите - верьте, хотите - нет, но даже школу мне удалось закончить, вовсе не прикасаясь к учебникам.
          Но как могло случиться, что при таком дурном отношении к врачебной профессии я умудрился поступить не в какой-то другой институт, а в самый что ни на есть медицинский? Что-то здесь не так, скажете вы, и будете абсолютно правы. Многое из того, что со мной происходило, определённо, было не так. Почти что с самого рождения. Странным образом линии жизни то и дело изгибались и путались, и сама жизнь представляется мне запутанным клубком, из которого торчат концы сразу нескольких ниток. Попробуй пойми, за какую следует потянуть, чтобы вытащить наружу начало истории и не затянуть нечаянно узел. Сказать откровенно, я не уверен пока, выйдет ли вообще какая-то история из моих записок. Возможно, эти строки навеки останутся измаранным и переписанным множество раз черновиком. Но идти на попятную поздно. Я должен хотя бы попытаться. Оставим-ка, пожалуй, на время залитую июньским солнцем учебную комнату. Круглые часы со строгими чёрными стрелками, прикреплённые выше доски в плохо отмытых разводах мела, показывают без пяти одиннадцать. Всё это уже однажды было, и я знаю точно - нужный мне экзаменатор освободится в пятнадцать минут двенадцатого. Пока хитроумный часовой механизм перемещает комнату со стеклянными сосудами в будущее, попытаемся вместе найти начало нужной нитки. На экзамен мы вернёмся в одиннадцать десять. И хотя солнечный диск уже медленно подползает к зениту, поверьте - все странные события этого летнего дня ещё впереди.




     *****



              ДОКТОР БЕЗ ЛИЦА


                What am I doing in this place?;
                Why does the doctor have no face?
               
               M. Faithfull/ M. Jagger/ K. Richards "Sister Morphine"


          Когда я был мал настолько, что ничего об этом времени не помню, какая-то умная голова, увенчанная белым колпаком, выслушала через тонкую резиновую трубочку загадочный шум в моей худосочной груди. Как нарочно, шумело именно там, где у людей обычно находится сердце. Никто теперь не сможет утверждать, существовал ли этот шум на самом деле, или у врача, который услышал его первым, просто шумело в ушах. С годами мне так и не стало яснее, как можно что-то услышать внутри живого человека с помощью дурацкой резиновой трубочки. Однако, в течение многих лет ни один медицинский работник не осмеливался опровергнуть существование постороннего звука в недрах моей грудной клетки. Никто не решался взять на себя ответственность сделать больного ребёнка здоровым. Каждый новый врач, которому приходилось иметь со мною дело, засовывал себе в уши раздвоенный хвост резиновой трубочки, сосредоточенно сдвигал брови, подчёркивая важность момента, и привычно передвигал по моей груди холодный диск, приговаривая знакомое мне чуть ли не с рождения заклинание :

         - Дыши.. Не дыши.. Дыши.. Не дыши..

          Свернув потом чудодейственную трубочку в кольцо или зацепив её за шею раздвоенным хвостом, в точности повторяющим формой омерзительный хвост уховёртки, доктора корчили на своих и без того унылых лицах соответствующую случаю гримасу сурового сочувствия, кивали задумчиво головами, молчаливо соглашаясь с установленным раньше диагнозом, и вываливали на мою доверчивую маму очередную порцию бессмысленных по содержанию, но облечённых в добротную наукообразную форму, умозаключений и рекомендаций. Врачам вообще гораздо легче придумать диагноз, чем потом от него отказаться. А диагноз у меня, что и говорить, был нешуточный. Написанный фиолетовыми чернилами, он занимал целых четыре строчки на обложке моей толстой медицинской карточки и был обильно пересыпан такими умными словами как "форма", "степень" и "течение". У врачей в запасе много разных занятных слов, не значащих, как я сейчас понимаю, ровным счётом ничего.
          В переводе на человеческий язык шум обозвали "пороком сердца" и потом передавали меня, порочного, от врача к врачу, переделывая мою жизнь по врачебному сценарию. Со временем я перестал хранить в памяти их имена и даже лица. Я помнил только халаты. Вездесущие белые халаты. Не удивительно - доктора приходили и уходили, а халаты оставались неизменными. Даже маленькому ребёнку нетрудно было догадаться, что халат главнее человека. Ведь именно он и делает врача врачом, давая право влиять на жизни обычных людей - тех, у кого халатов не было.

             Я никогда ни на что не жаловался. У меня ничего не болело. Да что там - я себя чувствовал просто отлично. Но обмануть ожидания докторов мне было неловко, и в присутствии белых халатов скоро я научился изображать на лице серьёзное и печальное выражение, какое, по моим представлениям, должно быть присуще смертельно больным пациентам. Для начала мне запретили бегать. И прыгать, само собою, тоже. Меньше ходить. Больше сидеть. Ещё лучше лежать. Лежать. ЛЕЖАТЬ! И моя бедная мама, слепо доверяя авторитету халата, старательно укладывала меня в постель среди бела дня, в то время, как все другие, нормальные дети орали и визжали под окнами, бегая и прыгая в нашем большом квадратном дворе.
          Чтобы я подчинялся беспрекословно всем указаниям врачей, мне объяснили однажды, что я особенный. Не такой, как все. В моем сердце существует  маленькая злая дырочка, которой нет у остальных, нормальных детей. И чем больше я хожу, или, Боже упаси, бегаю, тем больше становится жуткая дырочка. А когда дырочка станет совсем большой, я, скорее всего, умру, что еще не так было  страшно. Ведь смерть - это просто ничего. Но может статься, придётся делать операцию, и это было куда как страшнее.
          Не имея за плечами никакого жизненного опыта, врачебную выдумку о коварной дырочке я принял за чистую монету и с тех пор невольно считал свои шаги, дабы не нашагать туда лишнего. И когда на зависть моим одноклассникам в школе меня освобождали от физкультуры, я рассказывал им страшную историю про дырочку. Чтобы не сильно завидовали. Заметно было, что в дырочку поверили, потому что меня стали обходить стороной, опасаясь принимать в игры и даже в разговоры, а за моей спиной перешёптывались и показывали в мою сторону пальцем. Я привык к незавидной роли отверженного и не мог даже представить себя бегущим на коньках или просто пинающим мяч.

           Два раза в год мама торжественно покупала в аптеке картонные коробки со стеклянными флаконами, в которых пересыпался белый порошок. Десять дней подряд мне впрыскивали этот порошок в задницу через толстые иглы с тупыми, а иногда и загнутыми, концами. До сих пор не знаю, какую болезнь пытались вылечить с помощью порошка. Неужто дырочку в сердце?! Не знаю, становилась ли дырочка в сердце меньше, но на заднице дырочек прибавлялось всё больше. И ладно бы, если только дырочек. За время так называемого "лечения" с обеих сторон вздувались тугие болезненные шишки, мышцы на задней поверхности бёдер стягивала судорога, и я долго ещё прихрамывал попеременно на обе ноги. Никакого другого эффекта от этих процедур мне испытывать не доводилось. Было очень больно. Было обидно. И было очень страшно. Ведь я и представить даже не мог, какие ещё мучения способен в дальнейшем выдумать белый халат.



    *****


          Я давно подметил - халаты, вне всякого сомнения, жили своей, отдельной жизнью. И людям они не подчинялись. Напротив, мои наблюдения доказывали, что халаты легко могли влиять на состояние разума тех, кто их носил. В подтверждение моей детской теории впоследствии я не раз был свидетелем тому, как хороший, добрый человек, облекаясь в белый халат, переменялся вдруг совершенно. Словно траурная белизна, лишённая красок и оттенков, перетекала прямо в человеческую душу, лишая жалости, любви и сострадания. И, чем дольше халат и человек жили вместе, тем сильнее отбеливался разум, а чувства лишались постепенно бесполезных и бессмысленных для халата оттенков, сводясь к слепым инстинктам поддержания жизни и продолжения рода. Почему бы, почему, в самом деле, не нарядить врачей в халаты синие, розовые, жёлтые или зелёные? Отчего не существует халатов со звёздочками, цветочками, в клеточку или в горошек? Вам никогда не приходило в голову, почему за сто пятьдесят лет существования белого халата никто не осмелился его раскрасить? Задумывались над этим хотя бы однажды?
          Не стоит только наивно принимать на веру расхожую версию о том, что белый цвет якобы помогает поддерживать чистоту. Что за глупость, в самом деле! Чистоту поддерживает лишь регулярная стирка. Мне доводилось видеть "белые" халаты оттенка сырой земли, и "белые" халаты, заношенные до расцветки старой ржавчины. Нет уж, поверьте, дело вовсе не в чистоте. Всё дело лишь в том, что невероятно трудно подавлять чужую волю в ярко-жёлтом халате или в зелёном халате с ромашками. Нет-нет! Халаты никогда не дадут себя раскрасить - ведь в красках всегда присутствует вечная радость жизни. Белый. Только белый. Цвет абсолютной безысходности, увядания, хаоса, зимы и постоянного балансирования на границе холодной пустоты загробного мира.

           Белые халаты.. Вы, конечно, обращали внимание - ведь и мясники, разрубающие на части мёртвые тела коров, свиней и овец, носят точно такие же. Только те всегда заляпаны кровью и костными опилками. Да-да. Это те же самые халаты, просто мясники меняют их несколько реже, чем врачи. Вот вам и вся разница. А ещё, вы знаете, белые халаты надевают в тех страшных лабораториях, где ставят опыты над животными. Нехорошие опыты. Жуткие. После них зверушки всегда умирают в страшных мучениях. А тех, кто почему-то случайно остался в живых, люди в белых халатах безжалостно убивают сами. Им ведь непременно нужно посмотреть, что же там такое находится у кролика внутри. Это зрелище, без сомнения, стоит того, чтобы лишить жизни бессмысленную дрожащую тварь со слезящимися от невыносимой боли глазами, покрытую худым и клочкастым от ядов и лекарств мехом, не пригодным теперь даже для пошива детских рукавичек. Несчастные кролики. Несчастные мыши. Несчастные обезьянки. Несчастные все!
          Точно таким же затравленным кроликом я ощущал себя в те страшные дни, когда мама приводила меня в детскую поликлинику. Обречённо я карабкался вслед за нею по лестнице с обшарпанными ступеньками на высокое крыльцо, украшенное с двух сторон обмазанными коричневой краской бетонными шарами на толстых приземистых тумбах. Уныло скрипела на длинной пружине тяжёлая створка двери с массивной полированной ручкой, и удушливая волна знакомого всем тревожного больничного запаха накрывала меня с головой.
          В поликлиниках и больницах - я давно это подметил, нарочно напускают специальный такой вонючий газ, чтобы уже с порога отравить посетителей и лишить их остатков самообладания. Для врачей же белый халат, кроме всего прочего, видимо, служит ещё и чем-то вроде противогаза. Если вы замечали, врачи на этот запах никак не реагируют, и газ для них абсолютно безвреден. Напротив, облачившись в халаты, они плавают в поликлиниках и больницах посреди ядовитых облаков так же легко и комфортно, как рыбы в аквариуме. Это сравнение с рыбами, пожалуй, не случайно. Подобно прожорливым обитателям водоёмов, халатам для нормальной жизни в больничных аквариумах требуется вовремя насыпанный корм. И уж белые халаты, не сомневайтесь, получают свой корм в изобилии. Корм из человеческого страха и страданий. Из неуверенности, слабости, боли, одиночества и тоскливого, вынимающего душу предчувствия скорого неминуемого конца.

          Совершенно очевидно, что внимание к детям у халатов и вовсе особенное. Я бы сказал, пристальное. С самого рождения нас помещают под прочный невидимый колпак, едва только мы успеваем сделать вдох. И что же самое первое видят обычно в этом мире глаза ребёнка? Правильно. Белый халат. С момента появления человека на свет ему дают строгие инструкции относительно места врачей во Вселенной и всего, что с ними связано. Смотри внимательно. Не отводи взгляд. Бога не существует. Существует только Врач. Он твой творец. Твой заступник и проводник на тернистом пути, пройти который тебе ещё только предстоит. Поклоняйся ему. Бойся. Превозноси его. Во все дни жизни своей. В горе и в радости. И даже смерть не в силах будет разлучить тебя с белым халатом, потому что халат всегда стоит при дверях смерти, как он стоял у двери, открывшейся однажды нам в этот мир при рождении.
          Чтобы справляться с бесчисленными толпами страждущих, белым халатам требуется много врачей. Да-да! Я не оговорился. Не врачам нужны халаты, но халатам врачи. И действительно, в моей детской поликлинике врачей хватало в иэбытке. Самых разных и удивительных. Они сидели за толстыми створками высоких дверей, украшенных пугающими чёрными табличками. На табличках мутным золотом поблёскивали загадочные слова. Некоторые надписи выглядели очень страшно. Вот, например :
       
           ОТОРИНОЛАРИНГОЛОГ.

          Что?! Что, скажите на милость, могло за этим скрываться?! Да всё, что  угодно. Когда я читал это слово, мне чудилась огромная извивающаяся многоножка в толстом хитиновом панцире, ползущая по потолку над моей головой. Я отчётливо слышал уже тихий шорох и потрескивание, которые издавала тварь, цепляясь лапками за трещины в извёстке. При одном только взгляде на табличку я начинал уже плакать. И даже когда мама объясняла мне, что эта надпись в переводе на человеческий язык означает хорошо знакомые всем три слова ухо, горло и нос, я видел лишь, как страшная многоножка, быстро спустившись с потолка и перебирая лапками с острыми коготками на кончиках, теперь заползает людям в ухо, в горло и в нос поочерёдно, вызывая глухоту, рвоту и насморк.
          Становилось ли мне от этой картины спокойнее? Нет, поверьте, не становилось. Тем более, что за дверью со страшной табличкой постоянно что-то позвякивало. Ага! Значит, там были в ходу инструменты. А когда створка двери приоткрылась, и оттуда выглянул вдруг облачённый в белый халат старик в очках с седыми, аккуратно подстриженными как у Гитлера, усами, я с ужасом заметил, что у него на лбу прикреплено круглое зеркало с дырочкой посередине. А это ещё зачем?! Отражение в зеркале гнулось и расплывалось. Пойманная зеркалом лампочка ослепительно вспыхнула. Назначение таинственного кривого зеркала было мне совершенно непонятно, и это пугало ещё больше.

          Иные слова хоть и выглядели строго, но явной угрозы как будто не содержали. Взять, к примеру, табличку с надписью РЕВМАТОЛОГ. Именно в этот кабинет меня водили чаще всего, и там я чувствовал себя в относительной безопасности. У этого врача даже не было никаких инструментов. Почти никаких. Кроме плоских железных палочек с округлёнными концами, торчащих из стеклянной банки с прозрачной жидкостью. Но, что поделаешь - врач всегда остаётся врачом. И таким безобидным с виду предметом, как железная палочка, оказывается, можно изрядно подпортить настроение. Ведь белый халат должен был получить свой насущный хлеб.
          Добрая тётя-доктор с каштановыми кудряшками из-под накрахмаленного колпака ободряюще улыбается мне жирным бордовым ртом, делая вид, что на самом деле бояться тут абсолютно нечего. Приторный аромат её духов перебивает даже зловещий запах медицинского газа, которым она пропитана с головы до ног. Весь её вид словно говорит : не сомневайся, дружок, поликлиника - самое безопасное место на земле. Да-да! Вот видишь, малыш, абсолютно ничего страшного не происходит. Сейчас мы только вот здесь тебя немного пощупаем, вот тут слегка по тебе постукаем, просто чуть-чуть послушаем, что у тебя внутри, чем ты там дышишь и всё такое. Не бойся. Главное, ничего не бойся. Ты в безопасности. Открой-ка, зайка, для начала рот пошире и скажи "А-а-а-а!"

          - А-а-а... А-кхр-бэ-э-тьфу!!!! ТЬФУ-У-У!!!

Ну, что я говорил?! Вот оно и началось! Стоило лишь открыть рот, как эта холодная блестящая железка, измазанная какой-то едкой бесцветной дрянью, мгновенно безо всякого спроса залетала между зубов и грубо давила на корень языка, вызывая омерзительный рвотный рефлекс. К-х-р-ха-а!!! Просто наизнанку выворачивало! Я кашлял, из глаз текли слёзы. Это было отвратительно. Едкая дрянь обжигала слизистую. Как же это мерзко! Неужели нельзя было хотя бы предупредить?! Фу, какая гадость! Так ведь нечестно. Нечестно! Слёзы текли теперь уже от обиды. Зачем было вставлять железку вот так внезапно, исподтишка? Словно меня наказали за что-то. Я плакал уже во весь голос. Врачиха весело смеялась. Ведь врачам всегда смешно, когда дети плачут. Халат был доволен. Никто и не думал меня защищать. Мама всегда была на стороне врачей. Ей даже не приходило в голову задать простой вопрос, который меня, признаться, изрядно тревожил : а сколько уже слюнявых заразных ртов обошла сегодня эта гадкая железка, прежде, чем её засунули в мой собственный рот? И как потом она снова стала стерильной? По мановению волшебной палочки? Или, может быть, её просто вытерли куском бинта и сунули назад в стеклянную банку? А этого действительно достаточно, чтобы грязная железка снова стала чистой?
          Мне-то давно было ясно - всё дело только в белом халате. Никто из простых смертных не смел задавать халату вопросов. Никто не мог даже пытаться обсуждать такое очевидно дикое и бессмысленное действие, как засовывание без спроса в нежный детский рот посторонних грязных предметов. Но ведь тогда выходит, что, надев белый халат, люди имеют право безнаказанно заталкивать в рот друг другу всё, что придёт в голову! Интересно, а у меня бы так получилось?
         
         Я представлял, что подхожу незаметно к улыбающейся врачихе. На мне настоящий белый халат. Он такой белый, что просто сияет своей белизной. Врачиха не может узнать меня из-за ослепительного сияния и продолжает улыбаться скользким бордовым ртом. Ей весело. Она думает, что я тоже врач. Но то, что я держу в руке - это отнюдь не блестящая железка. В кулаке у меня крепко зажат мой стоптанный коричневый сандалик с пришитым сверху цветочком из розовой клеёнки. Я только что специально наступил подошвой на липкую и вонючую собачью какашку. Я тоже улыбаюсь. Мы с ревматологом улыбаемся друг другу. Выбрав подходящий момент, что есть силы я втыкаю испачканный какашкой сандалик врачихе в рот.

          - А, ну-ка, скажи "А-а-а!!!"

Та выпучивает глаза так, что сейчас, кажется, выскочив из орбит, они покатятся на пол по накрахмаленному халату. Дикий приступ тошноты скручивает полное трясущееся тело болезненной судорогой.

          - Гхы-гхы-бг-хр-бы-уа-а!!! - в приступе кашля сандалик вылетает из напомаженных губ и плюхается на стопку медицинских карточек в середине стола. Врачиха визжит, блюёт и кашляет, сгибается вдвое и заваливается набок, тяжело качнув при падении пол. Она вертится по широким половицам, суча в воздухе толстыми ногами в капроновых чулках и блестящих чёрных туфельках с острыми каблучками. Задевает стул, тот валится с грохотом. На левой ноге туфля не удерживается и, соскочив, подлетает в воздух, чтобы приземлиться как раз на ту самую стеклянную банку, где хранятся злополучные железки. Покачнувшись, банка падает со стола на блестящий коричневый пол. Хлоп! Осколки стекла и рассыпанные железки в растекающейся луже едкой жидкости. Ядовитые испарения антисептика перемешиваются с неистребимым запахом собачьего кала. Отлично. Я смеюсь. Я счастлив. Занавес.
          Мои детские фантазии были так же далеки от реальности, как небо от земли. Ни малейшей возможности защититься от произвола Белого Халата у меня в то время не было. Не говоря уже о том, чтобы отомстить.



      *****



            РОЖДЁННЫЙ В ТЮРЬМЕ

               
               We're born in a prison, raised in a prison
               Sent to a prison called school;               
               We cry in a prison, we love in a prison
               We dream in a prison like fools..

      Yoko Ono "Born In A Prison"


           После нескольких робких и неудачных попыток объяснить маме, что у меня нигде ничего не болит, я вынужден был смириться со своим положением маленького затворника. Познавать мир мне пришлось, не выходя за пределы нашей квартиры. Не потому ли я и научился читать в три с половиной года? Ведь у меня просто не было выбора. Сидя в четырёх стенах, от скуки еще и не тому научишься. Возможно, было бы намного полезнее освоить в этом возрасте велосипед или, к примеру, коньки. Но велосипед, как и прочие спортивные снаряды, был под строгим запретом. Поэтому дома у нас его не было. Да и коньков, само собой, тоже. Зато книги были. Очень много книг. Сколько угодно книг. Детских, взрослых - всяких. Столько книг я видел только в библиотеках. И, словно в библиотеке, почти все стены двух наших комнат были уставлены от пола до потолка многоярусными книжными полками. Сколько я себя помнил, перед моими глазами всегда были длинные ряды разноцветных корешков.
           В остальном обстановка нашего жилища выдержана была вполне в спартанском стиле. Ни мохнатых ковров с пёстрым восточным рисунком на стенах, ни хрустальной радуги за раздвижными мутно-зелёными стёклами в полированных мебельных стенках. Собственно, и самих стенок тоже не было. Старый обшарпанный стол, раскладной диван и железная кровать с панцирной сеткой составляли в то время почти весь наш интерьер. Судя по всему, на книги мама с папой тратили всё, что зарабатывали.

            Единственным предметом роскоши и достойным украшением квартиры по праву могла считаться здоровенная, размером с небольшой шкаф, радиола. Внешний облик этого агрегата приводил меня в трепет. Толстые боковые стенки из лакированного дерева, выгнутые кпереди, словно ручки кресла или полозья саней, светлая поблёскивающая ткань со сложным плетением нитей, на которой была прикреплена вырезанная из золотистого металла надпись "Дружба", верхняя крышка на специальной подставке, под которой прятался металлический диск, обтянутый зелёным сукном, и узкая панель из чёрного стекла с напечатанными золотом  названиями европейских столиц. Рим, Париж, Осло, Копенгаген, Стокгольм, Афины, Лондон.. А ниже - круглые ручки с позолоченным ободком и клавиши цвета слоновой кости, почти как у рояля, только квадратные. Но по какому случаю и, главное, с какой целью был куплен этот громоздкий и явно дорогостоящий прибор, оставалось только догадываться. Ни мама, ни папа никогда при мне его не включали, и долгое время я пребывал в заблуждении, что главное назначение важного ящика с лакированными боками - радовать окружающих своим прекрасным и внушительным видом. Как бы там ни было, устройство под названием "радиола" ещё сыграет в моей судьбе написанную для него особую роль.


    *****


          С малых лет я подолгу оставался один в запертой снаружи квартире. Родители, понятное дело, работали до самого вечера,  а гулять без сопровождения взрослых было строго запрещено. Три раза меня отдавали в детский сад, но после первого же насморка поспешно забирали домой, опасаясь мифических осложнений. К одиночеству я быстро привык. Оно стало для меня нормой, обычным состоянием моего физического тела, а вслед за ним и души. В открытые форточки вместе с улицы доносились весёлые крики и звонкий детский смех. По крикам я пытался угадать, во что играют сейчас пацаны во дворе. Игры назывались по-разному, но довольно скоро я разобрался, что все они сводились к одному перманентному состоянию - бесконечной дурацкой беготне друг за другом.
          Вот раздаются истерические вопли "Ты - пятна! Нет, ты - пятна!" Что же, дело ясное - третий час во дворе продолжаются бессмысленные гонки под названием "Пятнашки". Громкое "Ты-ды-ды-ды-дыщ-щ-щ-щь!" означало "Войнушку", которая отличалась от "Пятнашек" только тем, что в руках у пацанов во время бега присутствовали игрушечные пистики и обычные палки, подобранные по большей части на помойке.
          "Как лежит, так и бить! Как лежит, так и бить!" - а это уже играют дети постарше. Я знал, что игра называется "Чижик". И как же они в неё играют? Да точно так же - снова бегают! После Чижика затевали Вышибалы. Потом играли в Пекаря. А как надоест - опять в Чижика. Ничего нового. В конечном счёте значение в этих играх имела только скорость бега.
         И даже хитроумные прятки с интригующим "На золотом крыльце сидели.." в определённый момент выливались в тот же стремительный бег под бешеные крики "Туки-та! Туки-та!". И что же? Как хорошо ни прячься, но снова здесь выигрывал тот, кто бегал быстрее. Так что же, кто быстрее бегает, тот всегда и главный? Выходит, что так. Но ведь это неправильно! Да что там неправильно - это просто глупо.

          Я не завидовал детям с нашего двора. Дома мне совсем не было скучно. Ведь я уже умел читать. И книги оказались куда интереснее дворовых забав. Интереснее в сто раз. Нет, пожалуй, в миллион. Я накладывал их подле себя большими стопками и поглощал подряд в количествах поистине неумеренных. Приключения. Волшебные сказки. Занимательные истории. Какое же это одиночество? Не так уж много, оказывается, требуется усилий, чтобы в запертой снаружи квартире появились товарищи по играм и занятные собеседники. Нужно просто их представить. Беседовать с придуманными персонажами было легко и приятно. Мы вели долгие диалоги, сопровождая их воображаемыми действиями из чужих, невиданных жизней, взятых взаймы из прочитанных книг. Нет, одиноким я себя совсем не чувствовал.
          Для меня стало естественным наделять душой все предметы в нашей квартире. Оживали папины слесарные инструменты в раздвижном железном ящике, шестерёнки из разобранного будильника, разнокалиберные  пуговицы, старые радиолампы и даже мельхиоровые вилки с ложками. Я раздавал им имена, должности и титулы. Каждая отвёртка обладала своими манерами и характером. Коварные плоскогубцы плели интриги с напильником, мудрая ручная дрель вершила суд, а зловещий молоток исполнял приговоры.
          Однажды мне пришло в голову попытаться нарисовать героев моих фантазий. Новое занятие захватило меня целиком, и я целыми днями сидел теперь за столом, покрывая любые попавшиеся под руку куски бумаги силуэтами людей, животных и мифических существ. Для моих героев приходилось создавать сложные нарисованные миры с обязательными в сказках дворцами, темницами, дремучими лесами и лабиринтами пещер. В эти миры я сам проваливался с головой и часто жил в них всё то время, пока родители были на работе. Сначала мои рисунки выходили корявые, как у любого ребёнка - уродливые человечки из шариков и палочек, да кривобокие квадратики-домики. Но меня это не смущало. Воображение успешно исправляло любые огрехи, а я продолжал с упоением водить по бумаге всем, что оставляло на ней след.
          Со временем из кружочков, палочек и квадратиков неожиданно для меня самого стали получаться очертания, весьма похожие на изначальный замысел. Оказалось вдруг, что к рисованию у меня недюжинные способности. Мама побежала покупать альбомы, карандаши и краски, радуясь и удивляясь моим успехам и старанию. Но тут она, конечно, ошибалась. Успехи-то, пожалуй, были. Только я ведь совсем не старался. Для меня это была просто игра. Всё, что наблюдали мои глаза - предметы домашней утвари, лица прохожих, полёты птиц под куполом небес и собственные рисунки - преломлялось теперь через волшебную призму фантазии. И для чего мне было выходить на улицу, когда с одного своего балкона я мог видеть Вселенную?


 
   *****
    

          ПОТОМУ ЧТО НЕБО ГОЛУБОЕ

 
          Because the sky is blue, it makes me cry..

               J.Lennon/P.McCartney "Because".



          Когда-то весь наш город, названный в честь прославленного землепроходца Епифана Кабанова, умещался целиком на трёх пологих сопках у берега Большой реки, разделённых двумя распадками. На склонах трудолюбивые поселенцы усердно раскапывали землю под огороды, возводили рубленые хаты, каменные дома и церкви с крестами, отгораживались друг от друга кривыми заборами, промеж заборов прокладывали такие же кривые дороги и предавались прочим занятиям, обычным для человеческого рода - рождались на свет, учились, трудились, женились и выходили замуж; пахали и сеяли, продавали, покупали, развлекали себя, как умели, песнями и танцами. И, конечно, все до одного в конце концов умирали. В страданиях или, кому повезло немного больше - без таковых.
          Территория новенького кладбища постепенно заполнялась свежесрубленными крестами и гранитными плитами. А в оба распадка, по которым бежали чистые ручьи в розовой пене таёжного вереска, обитатели сопок много лет с удовольствием валили всяческий мусор и отходы человеческой жизнедеятельности, пока не превратили цветущие некогда долины в заполненные гниющими отбросами зловонные канавы, перебираться через которые со временем стало опасно для здоровья. Скверный вышел городишко, что там говорить. Срам, да и только. В те времена, похоже, и появилась расхожая поговорка "Три горы, две дыры", наилучшим образом описывающая особенности нашего градоустройства. Эти события имели место в зловещую тёмную эпоху "дореволюции", когда гербом нашего отечества был страшный когтистый орёл о двух головах, весь мир делился на богатых и бедных, а на конце любого слова после согласных заведено было ставить дурацкий твёрдый знак.      
          После того, как злую власть сменила добрая, каменные дома стали строить чаще и выше, заборы и дороги постепенно выровняли, церкви, как положено, сровняли с землёй, а два опоганенных распадка укатали в асфальт и превратили в широкие бульвары, стыдливо спрятав отравленные навек ручьи в подземные русла из бетона. Три горы и две дыры стали центром нашего города. Вместе с Рекой город плавно утекал с юга на север, следуя изгибам бугристого берега, и сразу за тремя центральными сопками проваливался в тихую низину, у края которой помещался наш двор - ровный квадрат из одинаковых пятиэтажек, соединённых между собой настоящими кирпичными стенами с массивными железными воротами в остроконечных пиках. Больше всего двор напоминал неприступную крепость, охранявшую невидимую границу центра со стороны Севера. А мой балкон, прилепившийся на верхнем этаже под самой крышей, на долгие годы стал площадкой сторожевой башни, с которой я заворожённо часами всматривался в большой мир, полный опасностей и загадок. И вид на большой мир с балкона, что там говорить, открывался редкостный. 
 
           За тремя центральными сопками как раз напротив нашего двора особняком стояла четвёртая. На основании из массивных отвесных скал цвета красной охры громоздился крутой бугор с плоской вершиной, красиво поросший деревьями и кустами. Взрослые называли сопку Казачья гора, или просто Казачка. Триста лет назад вооружённые до зубов казаки Епифана Кабанова, приехавшие в таёжную глухомань, именно здесь расчистили от чёрных елей и белых берёз подходящее для жилья место, разогнали медведей, тигров, лисиц  и даже бурундуков, срубили себе на сопке крепкие хаты и стали жить-поживать, да добра наживать.
          Что за дьявол погнал казаков на край света и по какой нужде, я понимал с трудом, но с детства запомнил, что именно они-то и были первыми обитателями нашего забытого Богом края. Не считая, конечно, горстки аборигенов, недалеко ушедших от зверей по уровню развития и образу жизни. Неотёсанные дикари, слонявшиеся по тайге с копьями и дубинами, ловившие рыбу с помощью плетёных корзин и безнадёжно застрявшие в каменном веке по причине генетически обусловленной природной лени, покорно принесли присягу на верность Чёрному Двуглавому Орлу, признавая очевидное превосходство сильного над слабым. Считалось, что так начиналась история нашей города.

           От казачьих избушек, понятное дело, остались только легенды. Гору в  наши дни украшали милые двухэтажные домики. Склоны сопки были довольно крутыми, поэтому домики стояли только на ровной, будто срезанной ножом, вершине, в окружении густой рощи вязов и тополей. Тёплое свечение крашеных жёлтой известью стен в кудрявой зелени, утыканные печными трубами красные железные крыши, и необычное для нашего города расположение домов на какой бы то ни было горе, придавали Казачке вид места особенного, отрешённого от обыденной жизни, почти сказочного. Во всяком случае, с нашего верхнего, пятого этажа она казалась именно такой.
          Знаю, это звучит странно, но нужный эффект, как ни крути, создавала Пустота. Необычно много для городских кварталов пустого пространства отделяло окна нашей квартиры от исторической сопки. Сразу под балконом был разбит широкий сквер, усаженный молодыми пушистыми сосенками. А за ним тянулось огромное асфальтовое поле, ничуть не меньше футбольного, которое почему-то называлось Автодром. Никаких авто на этом автодроме я отродясь не видал. Люди же, если и забредали сюда, то разве случайно, сбившись с дороги. Да и что, скажите на милость, делать нормальному человеку на огромном и пустом асфальтовом поле? Так мне и запомнился на всю жизнь этот странный автодром - пустым. Он словно сам из себя источал первозданную пустоту. И на долгие годы он стал для меня её подсознательным символом. 
          Между автодромом и подножием сопки лежала полоса уже совершенно бесхозной земли, беспорядочно заросшей кустами, деревьями и травой, к осени достигавшей высоты человеческого роста. Примерно посередине эту лесополосу разрезал глубокий овраг, по дну которого бежал в сторону берега реки быстрый и шумный поток тёмно-коричневого цвета, испускающий жуткий смрад нечистот. Все дети и взрослые в нашей округе, а следом за ними и я, называли вонючий поток смешным прозвищем Речка-говнотечка. Через жилые кварталы она текла под землёй в бетонном коробе, и только перед Казачьей горой вырывалась из-под асфальта на волю.
          Наверное, в те далёкие дни, когда Говнотечка была хрустальным ручьём, собирающим чистые дожди со склонов душистых сопок, у неё было другое, не такое обидное название. Но название это давно забыли за ненадобностью. Или, может быть, не успели придумать? Бывшая речка, пойманная в бетон и цинично осквернённая экскрементами, в бессильной ярости грызла и грызла дно глубокого оврага. Вместо хариусов с радужными плавниками и сильных пятнистых ленков в быстрых водах глубокого коричневого оттенка тянулась бесконечная вереница говняных колбас вперемешку с мутными медузами растянутых презервативов.

          Впрочем, в детстве о печальной судьбе речки я совсем не задумывался. Мне просто нравилось, что она опоясывает Казачку наподобие крепостного рва, придавая горе вид ещё более сказочный. А пропитанный зловонием ветер, признаться, не тревожил меня нисколько - ведь он вошёл в мою жизнь в том возрасте, когда я не разбирал различий между запахами хорошими и дурными. К тому же, как рассказано в известной басне, даже в навозной куче находят порой жемчужные зёрна. Превращённый в сточную канаву ручей впадал в Большую Реку в районе стадиона. И, что же вы думаете - именно там, где в воду выливалась вонючая канализация, берег был плотно усеян рыбаками от мала до велика. Спиннинги, удочки, закидушки, резинки и перемёты круглые сутки бороздили воду со сладковатым навозным запахом, извлекая на свет Божий одного за другим крупных сазанов с оранжевыми хвостами, широкоротых сомов и экзотическую рыбу без чешуи с извилистыми усами под названием "плеть".
          Что больше притягивало обитателей речных глубин - говняшки или гондоны - я судить не берусь, но знаю только, что окрестным пьяницам сброс в Реку отходов человеческой жизнедеятельности приносил стабильный ежедневный доход. Дневную добычу они выставляли на продажу вблизи гастронома на улице Куйбышева, безбожно привирая, что рыба поймана в районе чистой протоки Нижняя Тунгуска, откуда только что доставлена быстроходной моторной лодкой. Наличность оборотистые рыболовы тут же тратили в заветном вино-водочном отделе, чтобы с наступлением темноты снова вернуться на берег во всеоружии. К одиннадцати часам утра у них были неплохие шансы порадовать хозяек свежим уловом. Ведь, как известно, сом и плеть особенно активны именно ночью.

         Справа мимо нашего двора проходила дорога, уходящая далеко на Север. Она огибала гору ровно посередине, создавая характерный уступ, из-за которого Казачка была похожа на ступенчатые пирамиды Южной Америки. Впрочем, гора никогда не была для меня одинаковой. Моё воображение наделяло её множеством обличий, рождённых образами из прочитанных книжек и колебаниями моего настроения. Но особенно ярко  наружность горы менялась вслед за переменой времени года. Летом горбатая сопка более всего напоминала выпуклую спину сказочного Чуда-Юда, поросшую кудрявым лесом, утыканную домиками и распаханную под огороды. И разлитый над горой бездонный голубой океан с невероятными белоснежными айсбергами создавал полную иллюзию тихого дрейфа в чистых небесных водах.
          Осенью, когда облетала листва, обнажённые ветви открывали рыжий глинистый склон и древние бурые скалы, под которыми мерещились мне закопчённые кострами пещеры и ловчие ямы Охотников на мамонтов. А когда зимою гору укутывал  искрящийся снег, уютные жёлтые домики, застывшие в синих сугробах, мягким светом окошек переносили меня в мир удивительных историй Андерсена. Столько раз во время февральской метели я всматривался в заснеженный мрак сквозь затянутые морозными узорами стёкла - не летят ли прямо сейчас над горой серебряные сани Снежной Королевы..

          Нет, мне совсем не было скучно дома одному. Когда я уставал мусолить книжные страницы и портить альбомные листы фигурами драконов и рыцарей, то выходил на балкон, прилепившийся под самой крышей, словно ласточкино гнездо, и плавал подолгу застывшим взором в необозримом космосе, распахнутом перед моими глазами. Это был особый ритуал, вводивший меня в транс, подобный гипнотическому. Взгляд путешествовал по определённой траектории, фиксируя цвета и формы. Серая пустота плоского асфальтового поля. Почти отвесные зелёные склоны Казачьей горы. Выгнутый ровной гигантской дугой парапет, за которым плещутся речные волны, то жёлтые, то свинцовые - в солнечную погоду они вспыхивали таким ослепительным блеском, что даже глазам становилось больно. Лиловые сопки левого берега. Огромные белые ворота стадиона - две классические триумфальные арки, украшенные рельефными гербами и звёздами в окружении вычурных бетонных гирлянд и венков.
          А за ними, на стадионе - мир поистине фантастический. Мир, в котором обитали стройные девушки с длинными вёслами, футболисты в тяжёлых бутсах, гимнасты, пловцы и конькобежцы. Все они были мастерски отлиты из бетона со множеством мелких деталей и окрашены той же белой известью, что ворота, бордюры и все постройки на территории стадиона. Установленные в самых неожиданных местах, они встречали вас в тихих аллеях под сенью густой листвы, посредине чистых уютных скверов, на набережной реки и у ворот величественных спортивных сооружений в античном стиле с колоннами и пилонами, то ли охраняя их, то ли властвуя над ними. Признаться, в детстве я слегка побаивался этих статуй. Мне казалось, что белые колоссы шевелятся за моей спиной всякий раз, как я прохожу мимо, и провожают меня тяжёлыми взглядами страшных белых глаз, осуждающе покачивая бетонными головами. Нет сомнений - стадион, как и Казачья гора, был местом необычайным.

          Но, чтобы вдохнуть жизнь даже в самый чарующий пейзаж; чтобы скалы, деревья, дома, волны и белые фигуры обрели бессмертную Душу, требовалось обязательное Божественное вмешательство. И, что вы думаете - оно пришло. Странным, неприметным для других людей образом. По какой-то надобности по всему стадиону на фонарных столбах были развешены большие серебристые колокола  -  репродукторы. Должно быть, с их помощью предполагалось оповещать граждан о ходе спортивных состязаний. Но состязания, понятное дело, не случались каждый день. И чтобы колокола не пылились на столбах зазря, через них включали музыку. Какую? Я не смогу сейчас уверенно сказать, какую точно. Думаю, это были обычные советские песни - одни про мир, а другие про войну. Многократно преломляясь и разлетаясь по огромному пустому пространству, они искажались порой до полной неузнаваемости. Не разобрать было толком ни слов, ни даже мелодии. Но именно благодаря этому нечаянному эффекту, репертуар праздничного концерта в сельском клубе превращался в ритуальные шаманские песнопения. Летящие посреди голубого простора в невидимом хороводе звенящие волны аккордов, странные, утробные звуки голоса и россыпи потерявшихся в небе нот пронзали меня неожиданной эйфорией, погружая при этом разум в состояние совершенно экстатическое.

          Я замирал и трепетал от переполнявшего меня восторга. Где-то в животе зарождалось и мягко-мягко наполняло изнутри сладкое щекочущее томление. На сознание вдруг обрушивалось предчувствие событий удивительных и прекрасных и, главное, не совсем понятное мне, но чётко различимое знание одинаковости себя самого с Небом, Землёй, Травой, Водой и даже с асфальтом. В гигантской чаше, медленно перетекая от одного её края к другому, колыхалось ленивое эхо. Звуки, отталкиваясь от сияющей голубизны, достигали земли, ударялись в серый асфальт, опять уносились ввысь и оттуда летели к солнечным бликам на гребешках жёлтых волн. Изогнутый, вытянутый в пространстве дугой и закрученный спиралью голос раскрашивал моё сознание в бархатную ласковую радугу, помогая открыть некое внутреннее зрение.
          Вскоре я на самом деле начинал уже видеть, как вместе с течением музыки линии Неба стремятся вниз, подобно струям водопада, и плавно перетекают в узоры Земли, выполняя древний, как сама Вселенная, обряд, которому я становился сопричастен.  Казалось, если только полностью отдаться магии звуков, совершенно отрешиться себя и забыть однажды имя, данное мне при рождении, то можно будет вдруг прямо поверх балконных перил стремительно вылететь в сияющее небо, понестись над зелёными склонами и печными трубами Казачки, ввинтиться в многоэтажные облака и исчезнуть для этого мира, вынырнув в мире другом - непостижимом для разума, но бесконечно прекрасном и близком для иного меня, глубоко запрятанного под многослойной шелухой обыденности. В такие минуты я точно знал, что другие миры существуют. Музыка была способна открывать некие двери. Я не знал, куда эти двери ведут, не смог бы связно пересказать содержание и, тем более, смысл своих переживаний, но каждая клетка моего тела подсказывала, что чувства не обманывают. И призывала довериться им полностью. Наверно, поэтому с детства звуки музыки заняли в моем мире особое, высокое место - где-то на середине между Землей и Небом. Но ближе, пожалуй, всё-таки к Небу. 

           В какой-то момент мне пришло в голову, что ящик с лакированными стенками в красном углу должен иметь к музыке самое непосредственное отношение, и попытался познакомиться с ним поближе. Я представлял, что стоит лишь покрутить нужную ручку и нажать заветную клавишу, как Земля и Небо выскочат из радиолы и понесутся друг за другом в хороводе прямо по нашей квартире, как это всегда случалось на голубом просторе. Научиться крутить ручки с позолоченными ободками и нажимать квадратные клавиши оказалось совсем несложно. Однако, сколько я ни щёлкал клавишами, сколько ни вертел ручки в разные стороны, происходило всегда одно и то же. За стеклянной панелью вспыхивал тусклый жёлтый свет, из блестящей ткани шипело и трещало, одинаково восторженные голоса с чувством произносили "Говорит Москва!" или "Говорит Кабановск!", после чего с характерным радостным придыханием рассказывали, какой нынче ожидается урожай корнеплодов на полях, будет ли завтра дождь и прочие никому не нужные вещи.
           Рано или поздно действительно начинали транслировать какие-то песни. Но, к моей досаде, эффект оказался обратным. Дикое уныние, тоска и полная бессмысленность жизни выливались на меня из спрятанных за блестящей тканью динамиков. Эти песни в своём обычном виде не расширяли моё сознание, но, напротив, заставляли его съёживаться и трепетать, напоминая, что на самом деле я не Рыцарь Голубого Космоса, а узник, запертый в клетке под самой крышей. Я был изрядно разочарован и даже немного напуган, оставил дурацкий ящик в покое и не ждал уже от музыки новых открытий. Я не подозревал тогда, что во мне еле слышно тикает часовой механизм, разбуженный необычными звуками серебристых колоколов. И тикать он будет ещё долгие годы в ожидании момента, когда, наконец, разорвётся бомба.

          А пока я, словно чаньский монах, проводил время в странствиях по шести сторонам света, не выходя при этом из собственной кельи, дети во дворе всё бегали и бегали под окнами. И до самой школы так и кричали своё дурацкое "Ты-ды-ды-ды-дыщ-щь!!!" К тому времени, когда мы все оказались в первом классе, и мои сверстники только начали учить азбуку, я перелопатил уже такую гору самого разного чтива, что школьные учебники показались мне невыносимо скучными. В отличие от нормальных книг, учебники нагоняли ту же знакомую дрожащую тоску, что звучала в хриплых динамиках радиолы. Они никак не объясняли мир, в котором мы живём, и не делали его интереснее. Учителя почти все оказались редкостными самодовольными гадами, ненавидевшими свою работу и откровенно презиравшими детей. Они были похожи на врачей. Только без халатов. Я быстро раскусил, что вся их учёность не выходит за пределы школьных пособий, и начал тихо их презирать в ответ. Уроки я делал как попало или не делал вообще, а обложки учебников и тетрадей разрисовывал разбойниками, пиратами и скелетами. Чтобы хоть как-то рассеять царящую в школе убийственную скуку, на уроках я стал дурачиться почём зря, научившись доводить учителей до безумия. Меня ругали, но не так сильно, как других пацанов. Нельзя ведь сильно ругаться на ребёнка с дырочкой в сердце и шумом в груди. Он и без того вроде как малохольный. Возьмёт, да и даст дуба прямо посреди учебного процесса. Отвечай потом за него, скотину.



    *****



          Мне было уже десять лет, когда в детской поликлинике в очередной раз поменялся врач. Я не придал этому факту значения, не ожидая никаких перемен, и не успел запомнить даже толком нового лица между халатом и колпаком. Внимательно перелистав медицинскую карту, всю потёртую и толстую, словно беременную на последнем месяце, доктор сосредоточенно передвигал по моей груди холодный металлический кружок. А я провожал глазами вольные облака за окном, обречённо ожидая направления на очередную порцию раздирающих жопу впрыскиваний. Пока не услышал невероятное :
        - Что такое? Шум? Нету здесь никакого шума. Перестаньте морочить ребёнку голову. Ребёнок совершенно здоров.
          Мир перевернулся. Мой страшный диагноз был уничтожен одним росчерком пера. Ворота темницы отворились с железным скрежетом, роняя хлопья ржавчины в дорожную пыль. До сих пор не понимаю, что это было. Побег? Или меня помиловали? Я попал под амнистию? Как бы там ни было, вместо пожизненного заключения я отделался десятилетним сроком и оказался на свободе. Я вышел за стены тюрьмы в неизвестный и чужой мир. Здесь можно было всё. Бегать, прыгать, ездить на велосипеде, кататься на коньках. Лазить по деревьям и валяться в сугробах. Посещать спортивные секции. Только ничего этого мне уже не хотелось. Мне хотелось, как и раньше, торчать после школы дома, читать книги, рисовать миры, сотворённые собственным сознанием, и парить в голубом космосе за нашим балконом. А если я и выходил теперь на улицу, то гулял всегда один, детей сторонился, а игры себе придумывал сам. Постепенно я облазил все окрестности, изучил досконально каждый уголок стадиона и познакомился с пьяными рыбаками на набережной, бросающими самодельные снасти в сточные воды, кишащие охочей до говна рыбой.
         
          Вот только на волшебную Казачью гору, манящую своим чарующим обликом, дорога была закрыта. Когда я подрос, то узнал, что говнотечка проходит по условной границе, разделяющей два района, враждующих с незапамятных времён. Рассказывали, что раньше вражда выливалась время от времени в массовые побоища "стенка на стенку", где, помимо кулаков и ботинок, в ход пускали дубины, кастеты, ножи и обрезы охотничьих ружей. Раненых с воем сирен развозили на "Скорой помощи" по больницам, убитых - в расположенный по соседству морг, а отличившихся на полях сражений героев в автомобилях с зарешеченными окнами волокли наказывать за героизм. И хотя эпоха эпических сражений давно прошла, любой пацан из нашего района, рискнувший пересечь границу, по жестоким законам улицы мог быть избит, ограблен и унижен. Самым жутким образом. Ну, вы понимаете.
          Но нас, определённо, заждались на экзамене. Рассказ о том, как музыка вернулась в мою жизнь, в очередной раз переменив её ход, вы непременно услышите позже. А сейчас настало время вернуться в солнечное июньское утро семьдесят восьмого. В аудиторию, полную света и утренней прохлады, где в зелёных банках спят вечным сном зловредные твари, а за тремя одинаковыми столами восседают с грозным видом экзаменаторы в белых халатах. Они мне не страшны. Ведь билет я знаю блестяще.



      *****


               МГНОВЕННАЯ КАРМА

                Instant karma's gonna get you
                Gonna knock you right on the head       
                You better get yourself together
                Pretty soon you're gonna be dead..

       John Lennon "Instant Karma"


           Отношения с однокурсниками не всегда складывались ровно. Нет, у меня не было врагов или завистников. Но даже многим парням резали порой слух мои нарочито дубовые шутки, сверх всякой меры приправленные самыми грязными ругательствами. Что уже говорить про девчонок, которых раздражали как мои развязные манеры, так и более, чем прохладное, отношение к учёбе. Девчонки откровенно меня не любили. Я вовсе не обижался. Их можно было понять - слишком уж серьёзно воспринимал женский пол будущую профессию врача. Только мне и в голову не приходило скрывать, что в институт я пришёл совсем не для того, чтобы убиваться над учебниками. Как истинный гурман, я наслаждался долгожданной свободой и теми удовольствиями, что свобода в себе несла.
          Да, я терпеть не мог медицину. Это правда. Ну, и что? Зато мне давно хотелось стать студентом. Какого института? Да хоть какого - была бы в нём военная кафедра. И вот оно, свершилось - я самый настоящий студент! Даже необходимость напяливать на себя каждый день ненавистную белую тряпку не могла омрачить радость осознания моего нового положения. Студент - это звучит гордо. Студент - это вам не задроченный школьник. Студент - это ого-го! Студенту не обязательно отвечать на все мамины вопросы и отчитываться перед ней за каждый свой шаг. Для студента совершенно естественно пить алкоголь и курить. Причём, не только табак. Можно теперь сколько хочешь шарахаться допоздна, где вздумается, а порой и вовсе не ночевать дома. Студенту следует заводить интимные связи с девушками. Принимать вещества. И много ещё чего хорошего в жизни стало теперь можно и нужно.

          Весь этот год мои одногруппники остервенело штудировали заумные формулы сразу четырёх разновидностей химии, конспектировали шедевры изощрённого словоблудия под названием "Марксистско-ленинская философия", с подчёркнутым усердием терзали давно уже истерзанные в лохмотья глинисто-серые трупы на кафедре нормальной анатомии и сосредоточенно разглядывали в микроскопы собственное говно в том самом кабинете, где мы сдавали сейчас экзамен. Я же по своей школьной привычке на занятиях вовсю валял дурака, раздражая преподавателей безрассудным, нередко откровенно эпатажным поведением, а учебники открывал обычно только перед зачётами и экзаменами. Благодаря хорошей фотографической памяти и многолетнему навыку к чтению, этого оказывалось вполне достаточно, и мне удавалось быстро запоминать любой текст, не понимая зачастую даже смысла прочитанного. А потому зачёты с экзаменами, к удивлению и досаде преподавателей, я сдавал вовремя, не давая повода отчислить меня за неуспеваемость. Занятия, на которых предполагался контакт с говном, я пропускал, прикидываясь больным. А глумиться над трупами избегал, вежливо уступая место другим. Благо, от желающих доказать таким способом свою преданность Белому Халату, да и просто показать молодецкую удаль, отбоя не было.
          Не подумайте только, что я боялся мертвецов или был как-то особенно брезглив от природы. Ничего подобного. Однако вид обезображенных человеческих останков всегда погружал меня в долгие раздумья о странных судьбах моих безвестных земляков, попавших в результате непредвиденных жизненных коллизий на обитые цинком столы. Утратившие цвет и даже форму, вываренные в формалине, изрезанные и распиленные на части, они скорее напоминали специально изготовленных учебных кукол, чем бывших живых людей. Но мне ведь точно было известно, что все они однажды использовали свой шанс прожить в этих телах на Земле. Даже вид отдельных органов, извлечённых для детального изучения наружу, и россыпи жёлтых костей с острым, но, как ни странно, приятным запахом неизвестного мне консерванта продуцировали в моей голове туманные картины из жизни их обладателей от рождения до бесславной кончины.

          Но самым удивительным казался факт, что никого из будущих врачей, кроме меня самого, не тревожили мысли о том, что вот эти усохшие до консистенции вяленой корюшки ноги топали когда-то изо дня в день через заводскую проходную, брели по утренней росе на рыбалку в резиновых сапогах, спотыкаясь о кочки, и весело отщёлкивали каблуками по асфальту, направляясь в магазин за пивом и водкой. Руки со скрюченными лиловыми пальцами когда-то нежно гладили волосы любимых, ловко крутили на работе замасленные гайки и шурупы, осторожно сажали на шею детей, а если нужно было постоять за себя - складывали пальцы в крепкий кулак и наотмашь били в челюсть. Сморщенные, обезвоженные глазные яблоки жадно хватали россыпи звёзд с ночного небосвода и тонули в пронзительных красках заката. А что там виднеется во рту? Морщинистая бесцветная лепёшка, вдавленная изнутри в беззубые дёсна. Неужели это она лепетала робкие признания в любви и спотыкалась о деревянные фразы из газет во время политинформаций? Впрочем, по большей части этот шустрый кусок плоти суетливо болтался между верхним и нижним нёбом, производя без устали чепуху в виде похабных анекдотов и последних сплетен, не забывая пересыпать и то, и другое отборной нецензурной бранью. Но вот самый главный вопрос. Как? Как все эти бывшие люди стали объектами циничной забавы старательных студентов-первокурсников? Уверен, никто из них не готовил себя нарочно к такому финалу. И можно ли сознательно прожить одну-единственную жизнь в уверенности, что конец её не окажется так страшен? Или после смерти уже всё равно, что делают с твоим телом? А если всё же какая-то разница существует?! Ответов не было. Да что там ответов - никто и вопросов даже не задавал.


         *****


          На часах одиннадцать десять. Слева от меня через проход, склонив над столом тяжёлую треугольную голову ископаемого звероящера так низко, что маленький нос его, казалось, клюнет сейчас бумажный лист, сосредоточенно строчил своим бисерным почерком старательный Петя Пшукин. Уж он-то старался. Старался изо всех сил. От чрезмерного старания острый влажный кончик языка даже высунулся наружу между бледных узких губ. К врачебной деятельности Пшукин готовился с детского сада, где воровал у девочек кукол, чтобы подвергать потом беззащитных пупсиков болезненным лечебным процедурам и жестоким операциям без наркоза. Учёба давалась ему нелегко. Поступал в институт Петя три года подряд, посещая каждый раз платные подготовительные курсы и нанимая лучших репетиторов. Два раза с треском проваливался и оба раза ухитрился ускользнуть от призыва в армию, изобразив однажды плоскостопие, а в другой раз ещё и недержание мочи, напустив на всякий случай лужу прямо на глазах врачей призывной комиссии. На третий год Петина мама, не выдержав зрелища сыновних мытарств, нашла необходимые знакомства в совокупности с определённым количеством денежных знаков, и сын был зачислен на первый курс по личному распоряжению проректора Чистобритова, сделав, таким образом, первый шаг к своей заветной мечте.
          Конечно, Петя меня терпеть не мог. Ведь сам он не тратил драгоценное время на глупости вроде бесконечного блуждания пальцами по струнам плохо настроенной гитары. Не таскал в портфеле вместо учебников бережно завёрнутые в целлофан диски, помеченные магическими знаками EMI, RCA, Polydor и Atlantic. Ему не нужно было прятать под белым колпаком длинные волосы, которых у него отродясь не было. Петя вообще отрицательно относился к моей причёске, считая, что такая бесконтрольная волосатость плохо вяжется с общепринятым представлением о надлежащем облике советского врача. А фанатичное прослушивание иностранной рок-музыки виделось ему занятием бесполезным и даже безнравственным. К тому же, весьма сомнительным с политической точки зрения. Ведь песни, как ни крути, исполнялись на непонятном английском языке - и кто бы мог на самом деле знать, о чём так прескверно орут и воют все эти идолы западной молодёжи? А если они нагло клевещут на Советский Союз? Что тогда?
          На пластинки у меня в портфеле Петя поглядывал с кривой усмешкой, в которой переплелись презрение и сочувствие. Моё разнузданное поведение на занятиях Пшукин открыто осуждал, считая его прямым следствием безрассудного увлечения заграничными ритмами. Его халаты и колпаки, в отличие от моих, сияли крахмальной белизной. Ночами Петя корпел над учебниками. Иногда до самого утра. Он не пропускал ни одной лекции, старательно конспектируя каждое слово и записывая даже неуклюжие шутки профессоров и доцентов. Первым бросался ворошить холодные серые трупы, отравляющие дыхание едким формалином, или безжалостно мучить до смерти жалких лабораторных зверушек. А в свободное от занятий время для улучшения состояния здоровья и наращивания мышечной массы Петя поднимал до изнеможения тяжеленную штангу и крутил над головой огромные гири. Но, вот досада - получал в результате те же тройки, что и я.

              Судя по всему, подготовку Пшукин уже закончил. Оторвавшись от исписанных бумаг, он приподнял кверху аккуратный подбородок с дурацкой ямочкой, сунул зачем-то в рот кончик авторучки и, прищурив близорукие глаза в квадратных очочках с тонкой оправой, выжидательно уставился в сторону экзаменаторов, выбирая, за чей бы стол отправиться с минимальными для себя отрицательными последствиями. Пожалуй, и мне пора определяться с выбором. Запустив руку под халат, с удовлетворением я нащупал в накладном кармане узких полосатых брюк сложенный квадратиком рубль и ощутимую кучку мелочи. Отлично! Яблочный вкус бормотухи на какой-то миг явственно вспыхнул во рту, озарив терпким теплом язык и нёбо, а из ноздрей будто вышли только что винные пары. Тело приятно вздрогнуло в предвкушении скорого блаженства.
          Но, прежде чем покинуть насиженное место, я неторопливо огляделся по  сторонам и аккуратно вывел на жёлтой крышке стола каллиграфическим почерком с наклоном ровную, будто по линейке, надпись - "The Beatles Forever!"  На полированной поверхности шариковая ручка писала с трудом, оставляя совсем слабый, еле видимый синий след с частыми перерывами. Крышки столов лекционных залов, словно нарочно окрашенные матовой белой краской с лёгким голубым оттенком, давно были исписаны мною вдоль и поперёк подробной дискографией Битлз с указанием авторов песен, ведущих вокалистов и временем звучания в минутах и секундах. Ну, что же - здесь, выходит, нужно давить посильнее. Пришлось буквально процарапывать надпись в полировке, чертя стержнем с силой по одному и тому же месту несколько раз и обводя буквы снова и снова. Готово. Надпись теперь была такой яркой, что просто горела свежей синевой. THE BEATLES FOREVER! В двух местах синяя паста выдавилась из стержня толстыми каплями и размазалась от случайного прикосновения моей ладони. Это испортило весь вид. Расстегнув левый рукав халата, я вывернул правой рукой наизнанку белый манжет и аккуратно протёр надпись внутренней стороной ткани, стирая лишнюю краску с полировки. Конечно, я измазал рукав изнутри, но это не имело для меня ни малейшего значения. Ну, вот. Теперь, определённо, стол выглядит куда как лучше. Вернув рукав на прежнее место, я застегнул пуговицу. Пора!


     *****


          Трое преподов сидели в ряд за тремя одинаковыми столами под гигантскими окнами, где света и воздуха было больше всего в комнате. Слева расположился омерзительный тип по прозвищу Озабоченный Клавдий - тихий невысокий ассистент с тёмными, аккуратно подстриженными, волосами и таким же тёмным, под цвет волос, всегда серьёзным лицом. Внешность его вполне подходила под определение "приятная". Что-то в мелких чертах гладко выбритой физиономии напоминало отдалённо актёра Юрия Соломина в роли галантного Адьютанта Его Превосходительства. Впрочем, сходство с благородным адьютантом на этом и заканчивалось. Клавдий был довольно ещё молод, но уже овеян в институте легендами весьма скверного свойства. И, пожалуй, самое в его случае скверное, что это были даже и не легенды. Не составляло никакого совершенно секрета, что ассистент кафедры медицинской биологии Пиструхин, носивший гордое имя римских кесарей, был совершенно, просто-таки клинически безумен в отношении женского пола.
          Своей горячечной страсти Клавдий Платонович и не думал скрывать. Напротив, при каждом удобном, да и не совсем удобном случае он нарочно старался довести до сведения вверенных ему первокурсниц, как сильны и серьёзны его желания и намерения. Пользуясь любой возможностью, норовил он заглянуть девушкам в глаза, пронизывая прелестных и не вполне прелестных студенток глубоко посаженными страстными очами из-под длинных густых ресниц, и пытаясь вместить в свой проникновенный взгляд всю температуру адского пламени, сжигающего его изнутри. Беспокойные настойчивые руки ассистента весь рабочий день были заняты непрестанными поисками малейшего повода прикоснуться, потрогать, пощупать, погладить, пожать, потеребить любую подвернувшуюся к случаю часть юного женского тела. Отличниц он обходил стороной, понимая, что над ними он не имеет власти. Но отличниц было немного, а остальные, как правило, не уклонялись от прижиманий, поглаживаний и ощупываний, благосклонно позволяя Клавдию даже во время экзамена шарить под столом дрожащими потными ладошками между ляжек. А почему бы и нет? Ведь взамен Пиструхин щедро раздавал зачёты и даже "пятёрки" на экзаменах.
    
          Случались, конечно, и досадные неприятности. Не без этого. Бывало, что доведённые до отчаяния студентки приходили жаловаться в деканат или даже в партийную организацию. Однако жалобы их были весьма расплывчаты и, к тому же, абсолютно бездоказательны. В деканате разводили руками, покачивали головами, прятали улыбки и обещали разобраться. Пиструхин, естественно, всё отрицал, объясняя жалобы происками нерадивых двоечниц. На этом, в общем-то, дело обычно и заканчивалось. Наказать же Клавдия по партийной линии и вовсе не представлялось возможным, поскольку в партии он не состоял. Два раза похотливого ассистента ловили на улице рассерженные женихи. И даже били. Били не сильно - так, затрещины да пощёчины. Больше пугали. Правда, однажды разъярённый отец ощупанной с особым цинизмом первокурсницы спустил принародно незадачливого ловеласа с лестницы в главном корпусе института. Ассистент кувырком пересчитал ступени, не издав ни единого звука, и застыл на цементном полу вестибюля в той самой позе, что считается идеальной для ректоскопии. Защитник девичьей чести засадил с размаху испачканной в глине подошвой в смешно задравшуюся кверху жопу, а содержимое ассистентского портфеля гневно высыпал Клавдию на голову. На радость многочисленным зрителям, кроме шариковой авторучки, книг и тетрадей, из портфеля выпал номер иностранного журнала Penthouse. Да не только выпал, но ещё и раскрылся на развороте, явив восторженным взорам зевак напечатанное с невиданным качеством цветное фото яркой брюнетки с широко раздвинутыми ногами, одетой в одни лишь сиреневые чулки. Особо наблюдательные успели даже познакомиться с красавицей поближе, разглядев напечатанное большими буквами рядом с брюнеткой имя SIENNA. Но ассистент лишь отряхнулся, поскрёб ногтями измазанные глиной брюки, тяжело вздохнул, аккуратно  сложил журнал c Сиенной в портфель, не обращая ни малейшего внимания на дружный смех, и снова приступил к исполнению своих повседневных обязанностей.   
      
          За правым столом восседала престарелая профессорша с идеальной фигурой балерины, серебряными, пышно взбитыми волосами и бесстрастным гладким лицом каменного Будды. Что она держала на уме, распознать было невозможно. Говорили, что на днях ей исполнилось восемьдесят два, и из ума, как такового, она давно уже выжила, а потому способна выкинуть любой фортель. Наверное, лучше с ней не связываться. Что было на уме у похотливого Клавдия, я отлично знал. Ещё я знал, что в присутствии парней он обычно становится мрачным, раздражительным и начинает придираться к несущественным мелочам, словно мстит за то, что грубые мужские жопы оскверняют сиденье священного стула, предназначенного для нежных женских округлостей.      
          Наиболее приятное впечатление производил коренастый препод лет сорока с простой фамилией Бобров, что сидел посредине. Лицо его было весёлым и открытым. Над высоким выпуклым лбом выпирал зачёсанный хитрым способом назад чёрный блестящий хохол, что в сочетании с крупным загнутым книзу носом делало препода похожим на доброго попугая какаду. За весь учебный год ни хорошим, ни дурным попугай особо не прославился, но, со слов студентов из его группы, в оценке знаний был справедлив и не шёл на поводу настроения.

           Место за столом должно освободиться с минуты на минуту : Боброву только что закончила отвечать Маша Кострицына - хрупкая, словно чайная фарфоровая чашка, гибкая барышня с изящными тонкими пальцами в тяжёлых кольцах с красными и синими камнями, прямой спиной и золотыми волосами, уложенными в роскошную "бабетту" со свисающими небрежно локонами по краям вытянутого лица. Она напоминала мне дивную тропическую бабочку, искусно прятавшую за спиной усыпанные радужной пыльцой крылья. Бабочку с лучистыми изумрудными глазами в окружении длинных мохнатых ресниц и влажными губами в перламутровой помаде. Её узкий, скроенный точно по фигуре, халат, затянутый на тонкой талии поясом, более всего был похож на белоснежный шёлковый кокон, из которого Маша вот-вот выскользнет и расправит за спиной двухметровую радугу. Поднимая ветер, выпорхнет в большое окно четвёртого этажа и полетит, полетит над кронами тополей по чистому утреннему небу.

          К слову сказать, бабочка обладала неожиданно низким хриплым голосом, звуки которого, в сочетании с грациозной внешностью, волновали меня до потери разума. Не скрою, я часто фантазировал, как виток за витком разматываю медленно на бабочке её сверкающую оболочку, и мы предаёмся ласкам животной страсти, скользя в объятиях друг друга до полного изнеможения. На самом же деле, шансов оказаться в Машиных объятиях у меня было не больше, чем у блудодея Клавдия. Кострицына была убеждённой комсомольской активисткой и отличницей учёбы. Все её слова и даже жесты были исполнены такого искреннего пафоса в сочетании с наивным книжным романтизмом, что рядом с ней было неловко даже материться.
          Но, вот какая штука - несмотря на очевидную неловкость, я всё равно матерился. Матерился каждый божий день. При любой возможности. Самыми мерзкими словами. Мне так хотелось остаться с Машей наедине, сказать ей что-то доброе и даже нежное, поговорить о любимых ею книгах, перечитанных мною во множестве, поделиться сокровенными мыслями и даже чувствами. Проводить хотя бы до остановки трамвая, который увозил её каждый день, постукивая на стыках блестящих рельсов, в далёкий Южный микрорайон, где я ни разу в жизни не был. Быть может, я завоевал бы её благосклонность и, дождавшись приглашения в гости, упорхнул бы однажды вместе с Бабочкой на задней площадке жёлтого вагона. И тогда, кто знает..
          Да всё, что угодно, могло бы случиться тогда. Но, увы, придуманный мною ещё в школе образ классического "бунтаря без причины" завладел мною совершенно, закрывая любые пути к отступлению. И вместо того, чтобы культурно обсуждать гастроли московских театров или модные романы американца Ирвина Шоу, что печатались в толстом журнала "Иностранная литература", на занятиях я во всеуслышание громко рассказывал препохабнейшие анекдоты, от которых покраснел бы даже камень. Обо всём на свете я нарочно рассуждал с чудовищным цинизмом, поминутно прерывая свою речь взрывами грубого смеха. Всё моё поведение должно было намекать, что в учебное время я просто валяю дурака, а за стенами института у меня есть другая, настоящая жизнь, полная приключений, страстей и пороков.

          Стоит ли говорить, что Маша держалась от меня на почтительном расстоянии и, пожалуй, слегка побаивалась? Как, собственно, и все остальные девчонки в группе. А вот от старательного Пети Маша, сдаётся мне, была без ума. Впрочем, нечему тут удивляться - абсолютно все девушки были без ума от Пети. То ли их так притягивало его искреннее прилежание в учёбе, то ли хорошие манеры, которые он подчёркнуто демонстрировал при каждом удобном случае. А, может быть, просто девчонок возбуждала вылепленная из мясных бугров фигура тяжелоатлета?
          К слову о Пшукине, тот свернул уже свои листки широкой трубкой и чуть приподнял от стула квадратную задницу, сверля попугая исполненным обычного старания взглядом. На меня он не обращал ни малейшего внимания. А зря! Маша взяла зачётку со стола, заглянула внутрь, улыбнулась, довольная увиденным; встала, всколыхнув волну сладкого божественного аромата, и, звонко вбивая в пол каблуки, направилась к двери. В её тонких розовых ушах в такт шагам раскачивались золотые серьги в виде тонких концентрических колец. Золоту колец отсвечивала золотом волос великолепная "бабетта". В это самое время Пшукин попытался встать, но, как нарочно, его слоновья ляжка, накачанная штангами и гирями, застряла между столом и недостаточно отодвинутым стулом. Он судорожно дёрнул ногой. Стул, качнувшись, опрокинулся с глухим стуком на линолеум. Петя положил развернувшиеся листки на край стола, пробормотал : "Извините.." и нагнулся, чтобы поставить стул на место. А когда разогнулся, я уже сидел напротив благодушного препода с хохолком и зачитывал вслух первый вопрос
билета:

          - Итак. Вошь! Систематическое положение, морфология, особенности развития, эпидемиологическое значение, методы борьбы.
          - Ну, что же, излагайте, - какаду улыбнулся, дружелюбно кивнул головой и сделал приглашающий жест открытой ладонью. Я начал излагать. Мне даже не нужно было заглядывать в свои записи. Я знал про вошь и блоху всё. Знал так досконально, словно сам сотворил эту причудливую нечисть о шести ногах из праха земного. Сегодня был мой день! Я говорил уверенно, не пряча взгляд и не запинаясь. Я мог бы смело выйти сейчас перед полным залом и прочитать лекцию про вошь прямо с кафедры. Попугай, не переставая кивать головой в такт моему рассказу, взял авторучку и придвинул к себе раскрытую тетрадь, где ниже прочих записей стояли цифры 1,2 и 3, поставленные в столбик. Номера вопросов моего билета. Я успел рассказать лишь половину известных мне фактов про вошь и не затронул ещё даже методов борьбы с этим удивительным созданием, как напротив цифры 1 Бобров вывел чёрными чернилами жирную букву "альфа". Не знаю, откуда пошла эта мода - помечать ответы студентов буквами греческого алфавита, но почти на всех кафедрах во время экзаменов ассистенты практиковали этот незамысловатый шифр. Естественно, только последний кретин бы не понял, что "альфа" не может означать ничего другого, кроме "отлично".

             - Спасибо. Следующий вопрос, пожалуйста, - мягко прервал меня добрый экзаменатор, по-прежнему с улыбкой, в которой сквозил теперь оттенок лёгкого сожаления. Словно он был немного расстроен необходимостью придерживаться регламента. В своих собственных глазах я поднялся так высоко, что ощущал себя Зевсом, метающим с Олимпа сверкающие молнии в хохлатого попугая. Р-раз! Попадание в цель - альфа! Р-раз! Снова попал. Альфа. Не прошло и пяти минут, как в тетрадке напротив номеров стояли три чёрные "альфы", а какаду, не дослушав ответ на последний вопрос, потянул к себе мою зачётку, не переставая улыбаться и одобрительно кивать головой. Я скосил глаза влево убедиться, что Пшукин видит мой триумф. Тот сидел перед срамником Клавдием, нервно разглаживая ладонью листки со своими письменами. Лицо его было багровым, а из-под идеально вздыбленного крахмалом колпака вылезла на лоб мокрая чёрная прядь. Похоже, Пшукину приходилось несладко.
          Я негромко кашлянул, чтобы обратить на себя внимание, а когда Петя бросил взгляд в мою сторону, сложил трубочкой ладонь опущенной вниз левой руки и быстро подвигал кистью вперёд-назад, показывая глазами на Клавдия. - А ты, мол, подрочи ему под столом, глядишь, дело и пойдёт на лад. Лицо Пшукина переменило цвет на фиолетовый. Я слышал, как он шумно выдохнул воздух, и даже сквозь хрустящий от крахмала ослепительно белый халат заметно было гневное шевеление мощных трицепсов.

             Кроме толстой тетради, куда Бобров записывал греческие буквы и прочую белиберду, специально разграфлённого учебного журнала и худенькой вазочки из штампованного хрусталя с одинокой мёртвой гвоздикой, на столе присутствовала открытая поллитровая бутылка с расплывчатой зелёной этикеткой, по которой вязью было выведено "Смирновская". В прозрачной жидкости хорошо различимы были гроздья и цепочки маленьких пузырьков, из чего следовало, что "Смирновская", очевидно, была минеральной водой. Вплотную к бутылке стоял стакан из тонкого стекла с позолоченным ободком у края. Такой комплект был под рукой у каждого экзаменатора, на случай, если вдруг подступит жажда. И хотя в аудитории было совсем ещё не жарко, мой искромётный ответ, похоже, так разгорячил ассистента, что, прежде, чем записать результат экзамена в зачётку, он отложил в сторону ручку, с бульканьем наполнил стакан шипящей жидкостью и одним махом осушил его до дна, запрокинув назад голову. Причмокнув от удовольствия, Бобров стукнул легонько пустым стаканом о жёлтую блестящую крышку и вернул голову в прежнее положение, быстрым движением руки поправив хохол на причёске.
           И в эту самую секунду пузырящаяся "Смирновская" сыграла с экзаменатором, да и не только с ним одним, недобрую шутку. Высвободившийся в желудке газ рванул по пищеводу вверх, резко атаковал не ожидавшую подвоха глотку и победно выскочил наружу, не церемонясь нисколько с окружающими  тканями. Кадык ассистента внезапно быстро дёрнулся вверх, шея напряглась, веки распахнулись, придав глазам выражение внезапного удивления, и, судорожно шлёпнув губами, Бобров неожиданно для окружающих и самого себя смачно так, раскатисто, да что там - просто шикарно - рыгнул. Громкое "Гр-р-б-бур-ры-а-а-а!" прокатилось по тихой аудитории. Между хлопнувшими губами блеснули брызги слюны, пролетевшие в сантиметре от моей левой щёки. Закрученный кверху хохол подпрыгнул и закачался. Мне даже показалось, что створка открытого окна за спиной у попугая слегка подвинулась с места.

          Лёгкий шум за столами, сдавленное хрюканье в углу, быстрая кривая улыбка, мелькнувшая на лице престарелой балерины - торжественная атмосфера экзамена вмиг улетучилась, хотя все и продолжали дружно делать вид, будто ничего не случилось. И тут какой-то недоделанный кретин заржал во весь голос. Загоготал таким бессмысленным, дебильным смехом. Вот так :
 
           - ГЫ-Г-ГЫ-Ы-Г-ГЫ-ГЫ-Ы-Ы-Ы!!!

          Почти одновременно со взрывом этого идиотского хохота волна леденящего ужаса  накрыла меня, прокатившись от самой макушки до пяток. Мать твою.. Хохотал-то, оказывается, я сам! Смех оборвался мгновенно, но дело уже было сделано. Я ничего не понимал. Ничего. Как это могло случиться?! От волнения, не иначе. Наверно, я всё-таки сильно нервничал. Или это сказалась бессонная ночь? Нужно было срочно исправлять положение. Ассистент сидел неподвижно, склонив к столу покрасневшее помидором лицо. Он больше не глядел мне в глаза и не улыбался. Шансы мои были, мягко говоря, невелики, но следовало хотя бы попытаться. Я постарался придать своему голосу доверительные нотки :

         - Извините, я вот тут засмеялся сейчас. Случайно. Да. Так уж вышло. Вы не подумайте только, это не про вас.. В смысле, не над вами. Точнее, к вам это отношения не имеет. Вот. Я просто случай смешной тут вспомнил. Внезапно. Из жизни. Я имею в виду, из моей. Ну, из этой, как её - жизни..
          Но весёлый какаду превратился в сурового стервятника. От его дружелюбного облика не осталось и следа. Толстый клюв зловеще навис над моей зачёткой, где он быстро накарябал что-то в нужной строчке и так же быстро закрыл картонную книжечку. Я зачем-то добавил :
          - Это, знаете, вроде анекдота. Хотите, расскажу? Нет, ну правда..
          - Идите, - промолвил стервятник, не поднимая глаз, и хлопнул сложенной зачёткой о стол.
          - Куда? - спросил я машинально, с нехорошим предчувствием открыл обложку грязно-бурого цвета и чуть не утратил дар речи от столь чудовищной несправедливости. Что?! Удовлетворительно?!         
          - Я.. Э-э.. Я не понял! Позвольте! Это что?! Да подождите же! Но так ведь  нельзя! Я же на "отлично" ответил. Это что, из-за смеха? Так? Из-за смеха? Да я вообще не над вами смеялся! Я же объяснил! А если бы и над вами? Подождите же вы! Да разве можно за смех оценки ставить?!

           - Лариса Васильевна, - понизив голос и ввернув туда нарочно негодующие нотки оскорблённого достоинства, повернулся к профессорше бывший попугай, - обратите внимание, какие нынче студенты пошли! Я уж и так ему еле-еле эту несчастную тройку натянул. Из жалости, можно сказать. Барахтался кое-как в билете. А теперь ещё и возмущается. Недоволен, понимаете ли! Права, видите ли, качает. Одно слово - наглец. Надо бы, я думаю, в деканат сообщить.
          - Что-о?! Я же видел, вы три "альфы" нарисовали! Да вот же, вот - у меня все ответы записаны! Вот, посмотрите, я тут готовился! Я всё знаю! Спросите меня по билету! Проверьте! Проверьте его записи - у него там три "альфы" в тетради! - я уже натурально орал, протягивая балерине свои заметки, которые успел измять за ненадобностью и сунуть в карман.

            - Если хотите исправить оценку, пересдача во вторник в девять тридцать, - не глядя в мою сторону и даже ухитрившись не раскрыть при этом рта, прошелестела целлофановым голосом сребровласая мумия, а подлое пернатое, почувствовав поддержку, закудахтало, прикрывая рукой тетрадь с "альфами" и клюя багровым шнобелем воздух :
           - Вы хорошо слышали? Вам всё понятно? Прекратите немедленно этот дебош, или я прямо сейчас отправлю вас в деканат!
          - Отправляйся ты на х**.. - прошептал я одними губами, сунул зачётку в карман халата и направился к двери.
           - Что?! Что вы сказали?! - крикнул лживый какаду мне в спину.
           - Ничего. Вам послышалось. До свидания.
          И, окинув на прощание аудиторию полным отчаяния взглядом, я успел заметить,  как растягивает узкогубый маленький рот в довольной улыбке старательный Петя Пшукин.



     *****



          Одним резким движением стащил я ненавистный халат, отодрав при этом с рукава плохо пришитую пуговицу, сорвал с головы свой неказистый колпачок, скомкал всё это бесформенным свёртком, из которого игриво торчал сложившийся вдвое хлястик, и буквально вбил этот свёрток в раскрытую пасть портфеля, представляя, что запихиваю туда взъерошенного попугая Боброва, который жалобно квохчет и зовёт на помощь. От этой картины, признаюсь, мне заметно полегчало. Я даже заставил себя улыбнуться, хотя настроение было пока ещё скверное. Пуговица стукнулась о подоконник, отскочила и укатилась навсегда под крашеную зелёным чугунную батарею.   
          Половина нашей группы болталась в коридоре. Отсутствовали упорхнувшая на лёгких крыльях Маша, надолго застрявший у похотливого Клавдия Пшукин, да две деревенские бабы, большие, круглые и чрезвычайно старательные, имена которых для дальнейшего рассказа не могут иметь ни малейшего значения. Они всегда приходили на экзамены в шесть часов утра и дожидались половины девятого, чтобы зайти в аудиторию первыми. Говорили, что сердобольные лаборанты до прихода экзаменаторов разрешают студентам выбирать билеты и списывать прямо с учебников. Может, оно так и было, да только продирать глаза в пять утра, чтобы с шести сторожить у запертых дверей института?! Мне бы и в страшном сне такое приснилось едва ли.
Большая мягкая рука легла на моё плечо.   
      
          - Ты чего такой? Хе-хе.. Не сдал, что ли? - улыбался Юра Палченко.
          Нравилось мне, что он всегда улыбался. А этот слегка скрипучий, добродушный смешок, который Юра вставлял обычно между словами, либо иной раз вместо слов, в записанном виде точнее всего передают именно эти буквы : "Хе-хе". Юра был старостой нашей группы и, надо сказать, лучше старосты я бы не мог вообразить. Он никогда не отмечал моё отсутствие на лекциях, если не было переклички, с интересом слушал рассказы про Битлз, движение хиппи, психоделический наркотик ЛСД и знаменитый фестиваль в Вудстоке, подолгу разглядывал диски из моего портфеля, никогда ни на что не  злился и всегда, всегда улыбался. Но самым интересным, самым удивительным в Юре, безусловно, была его внешность. Почти с фотографической точностью физиономия деревенского парня волшебным образом повторяла до боли знакомые черты лица юного Джона Леннона. А когда Юра надевал под халат чёрную "водолазку" с высоким горлом, мне хотелось в его присутствии встать и отдать честь, как машинально встаёт рядовой при появлении генерала. Словно сам Джон образца шестьдесят третьего странным образом сошёл с обложки "With The Beatles", чтобы посетить занятие по органической химии.
            - Да сдать-то сдал, в рот печенье. Только дело вообще не в этом, - бросил я раздражённо, махнув рукой отчего-то в сторону мужского туалета, из неплотно прикрытой двери которого змеился синий удушливый дым. Движением воздуха табачная вонь растягивалась по всей длине этажа, оседала на потолке и стенах, заползала в аудитории и лекционные залы. Устроенные на втором и четвёртом этажах главного корпуса мужские туалеты чадили исправно с восьми до пяти за исключением праздников и каникул, и ко времени моего поступления в институт оба этажа давно уже были прокурены целиком и полностью.         
          - Не в этом? А в чём же тогда? Чего, говорю, недовольный такой? - спросил Юра-Джон озабоченно, - сам ведь говоришь - сдал..
           - Трояк поставил урод поганый. Вот чего..
           - Трояк? Ну, и хорошо. У меня тоже трояк. Не банан же, - в Юрином взгляде промелькнуло недоумение, - Погоди, я не понял - ты чего, на "отлично" рассчитывал, что ли? Хе-хе.. А-а! Дошло. Прикалываешься, как обычно. Поня-ятно..

           Юра дружески помял моё худое плечо своей здоровенной мягкой ладонью и улыбнулся ещё шире, давая понять, что шутку оценил по достоинству. Нос с характерной горбинкой и фигурно вырезанными ноздрями, скошенные скулы, густые брови, смешливые серые глаза под рыжеватой чёлкой. Ну, как тут не улыбнуться в ответ, когда вам улыбается сам Джон Леннон? И не важно, что в Юрином исполнении Леннон получился под два метра ростом и с широченными плечами лесоруба. Это нисколько не портило безупречность божественного лица.
          Как я только не уродовал себя ещё со школы, чтобы стать хоть немного похожим на Джона! Расчёсывал непослушные волосы на прямой пробор. Часами сидел, прижимая к верхней губе кончик своего длинного прямого носа, в напрасной надежде, что, загнувшись книзу, он вдруг останется таким навсегда. Втягивал щёки. Заворачивал внутрь красные толстые губы, делая свой рот маленьким и бледным. А увидев однажды в магазине "Оптика" очки в тонкой круглой оправе, долго уговаривал маму их купить. И ведь уговорил. Мне даже не пришло в голову попросить заменить стёкла на простые - я совсем не был близорук - и время от времени с важным видом водружал на нос этот абсолютно бесполезный, больше того - вредный для зрения прибор с линзами "минус два", от которых глаза болели, а окружающий мир искажался, заворачиваясь в трубку. Юре же лицо досталось, можно сказать, в подарок. И до семнадцати лет он даже не подозревал, чей портрет ему доверено носить на плечах. Пока не оказался в одной группе со мной.
          - Понятное дело, прикалываюсь. Не бери в голову, бери в рот, - ответил я Юре популярной в этом сезоне шуткой, снимая портфель с подоконника, - ты лучше скажи мне вот что : Хип не появлялся?         
          - Да только что был здесь, тебя спрашивал. Он уже вроде физику сдал. Сказал, что будет ждать на крыльце.
          Дверь туалета медленно растворилась. Из туалетных недр выплыло густое сизое облако. Театрально окутанный дымом, в коридорном полумраке возник угловатый высокий парень с длинными жёсткими волосами, торчащими во все стороны. Крупными и грубыми чертами лица больше всего он смахивал на неандертальца из чешской книги с цветными картинками "Жизнь древнего человека". Вся разница, пожалуй, была в том, что скошенный узкий лоб нашего далёкого пращура не оставлял под крышкой черепа пространства для романтических страстей. Лоб угловатого парня, напротив, был таким высоким и выпуклым, что мог тягаться размерами с незаурядным лбом отца научного коммунизма Карла Маркса, портрет которого мне досталось тащить на прошлой первомайской демонстрации. И страсти внутри шишковатого лба, поверьте, кипели нешуточные. Революция сознания, переменившая жизнь пацана из рабочего посёлка на окраине Кабановска, несомненно, заслуживает отдельного рассказа.




          ИСТОРИЯ КОСТИ СОБАЧЕНКО




          В никотиновом туалетном мареве Константину дышалось легко и свободно. Он родился и вырос в затянутом цветными дымами и усыпанном чёрной сажей районе с очень скверной репутацией и непонятным, а оттого ещё более страшным, названием Шестая платформа. Что означал сей порядковый номер, и куда подевались как минимум пять остальных загадочных платформ, толком не могли пояснить даже коренные жители этого лабиринта шлакоблочных трёхэтажек в самом сердце промышленной зоны. Ни один чужак даже при свете дня никогда бы не сунулся без крайней на то нужды в окружающие мрачные заводские корпуса трущобы под сенью четырёх титанических труб городской ТЭЦ. А уж с наступлением темноты даже местные боялись высунуть нос за порог и сидели тихо, словно мыши по норам, затворившись на все запоры и приглушив на всякий случай в комнатах свет, дабы не привлекать ненужного внимания со стороны агрессивной, полной опасностей улицы. Жёлтые милицейские "луноходы" предпочитали объезжать район стороной, не рискуя лишний раз вмешиваться в установленный раз и навсегда порядок вещей.
          На территории Шестой платформы законы СССР не действовали. Там верховодили страшные "химики". Они обучали пацанов суровым правилам воровской жизни и строго спрашивали за их нарушение. Всякий, кто не входил в уголовное братство, в любое время подвергался угрозе быть ограбленным или жестоко избитым без всякой на то причины. Особенно после заката солнца. В единственном на районе кинотеатре в поздние часы крутили фильмы при пустом зале - с тех пор, как "химики" проиграли в карты пятерых посетителей последних сеансов, несколько лет никто по вечерам не ходил в кино. А девушкам, опрометчиво рискнувшим выйти потемну за порог, почти наверняка было гарантировано разухабистое групповое изнасилование. Возможно, даже c музыкальным сопровождением в виде сиплых трелей рваной дедовской гармони. Впрочем, по Костиным рассказам, многие чувихи с района нарочно дожидались темноты, чтобы, ярко накрасив губы, отправиться на полную весёлых приключений прогулку.
          С местными пацанами Костя нормально ладил, научившись с малых лет искусно фильтровать базар и придерживаться по жизни понятий. Отзывался на кликуху Собыч, курил со второго класса, бухал с третьего, матерился с детского сада, при необходимости мог смачно зарядить в пятак и умел грамотно отъехать на метле. Вдохновение для жизни юноша получал, слушая затёртые до хрипоты записи песен опального московского актёра Владимира Высоцкого, которого натурально боготворил. Ещё у Константина было настоящее мужское хобби - по вечерам он приохотился тыкать горячим паяльником в душистую канифоль, сосредоточенно соединяя друг с другом блестящие радиодетали на большом листе фольгированного гетинакса. Трудно сказать, что именно пытался он смастерить - интегральный усилитель, Гиперболоид инженера Гарина или карманный радиоприёмник. Какое это могло иметь значение, если ничего из напаянного Костей всё равно не работало? Временами что-то шуршало и скрежетало в приделанном у левого края схемы картонном динамике, но дело обычно тем и заканчивалось. Лишь однажды головоломка из транзисторов и конденсаторов заговорила - сквозь шуршание и скрежет бодрый мужской голос довольно внятно вдруг произнёс : "Начинаем производственную гимнастику!" Но тут же и умолк. Как оказалось впоследствии - навсегда. И сколько ни елозил потом Константин изогнутым медным клювом в канифольном угаре, меняя местами элементы хитроумной цепи и роняя на брюки капли расплавленного олова, устройство молчало, словно партизан на допросе.

          Ни о каком институте - тем паче, о медицинском, до поры, до времени Костя даже не помышлял. После восьмого класса он планировал двинуть по стопам старшего брата Петрухи. Чудом избежав исправительной колонии для малолетних преступников, смышлёный брательник ухитрился поступить в мореходное училище города Находка и вот, смотри-ка - уже вторую навигацию бороздил холодное Охотское море на ржавом сахалинском углевозе. В семье Собаченко отродясь никакие врачи не водились. Батя мантулил бригадиром на заводе отопительного оборудования, где выпускали чугунные радиаторы, ванны и унитазные бачки. Судя по всему, тяжёлый физический труд отнимал всё его время и силы, не оставляя никаких совершенно резервов для воспитания сыновей. Костина матушка слеплена была совсем из другого теста. Среди обитателей Шестой платформы она считалась дамой просвещённой и высококультурной. Даже матерились в её присутствии вполголоса, прикрывая стыдливо рот. Оно и понятно - Галина Собаченко носила квадратные очки с толстыми стёклами и служила библиотекарем в заводском профилактории. Впрочем, в библиотеку рабочие заглядывали разве что по ошибке, предпочитая восстанавливать силы ваннами с привозной лечебной грязью, игрой на бильярде с протёртым до дыр зелёным сукном и баней с берёзовым веником. Поэтому книжный дурман с присыпанных чёрной копотью полок Костина мамаша в отсутствие других читателей целыми днями поглощала сама. Что называется, без отрыва от производства.
          Вот на этих помеченных лиловым штемпелем страницах и нахваталась Галина романтической заразы о благородном естестве врачебной профессии - самой важной и нужной людям на всём белом свете. Снова и снова перечитывала она "Цитадель" и "Триумфальную арку"; "Открытую книгу" Каверина и "Записки врача" незабвенного Викентия Вересаева. Да что там "Записки врача!" Даже бесхитростная история доброго доктора Айболита будоражила чувствительную душу заводской библиотекарши, вышибая из близоруких зелёных глаз светлые слёзы умиления. Чудодейственный Белый халат являлся Галине в сновидениях с четверга на пятницу. Халатом она грезила наяву, улавливая призывы хлопковой белизны в блистании перистых облаков, парящих над дымными трубами ТЭЦ, и в тонкой ткани первого снега, не успевшего ещё окраситься вездесущим пеплом, каждое утро осыпающего чёрной манной буйные головы избранного народа Шестой платформы. Но в самых сокровенных мечтах накрахмаленные сияющие доспехи гражданка Собаченко примеряла на собственных детей. После ухода в моря хулигана Петрухи редкий день не винила она себя в том, что старшего сына, чего уже там говорить - "проморгала". И в отношении младшего Кости подобной ошибки простить бы себе не смогла. Во что бы то ни стало в семье Собаченко должен был, наконец, появиться домашний доктор.      

           Константин и не пытался ерепениться. Конечно, он понимал, что ему не по зубам даже механический техникум - что же говорить о самом трудном в городе институте? Но спорить с мамкой для нормального пацана, как известно - последнее дело. Почёсывая коротко стриженый затылок, парень честно обещал закончить десятый класс и, насколько достанет сил, стараться на вступительных экзаменах. Между тем, наблюдая ежевечерние упражнения с паяльником, Галина Собаченко пришла к неутешительному выводу - одних только собственных стараний, скорее всего, окажется недостаточно. Впрочем, ходили упорные слухи, будто о поступлении в любой институт можно договориться - стоит лишь найти "волосатую руку".
          Через работавшую в райздраве подругу детства нужную руку Костина мать отыскала в лице проректора медицинского института доцента Аркадия Чистобритова. Договориться, действительно, оказалось легче лёгкого. Доцент, не ломаясь, сразу согласился помочь. Понимающе кивнув, он перегнулся через рабочий письменный стол и тихонько, будто проверяя слух, прошептал в мягкую ушную раковину Галины трёхзначное число. Одной этой окаянной цифры оказалось достаточно, чтобы в душе заводской библиотекарши мгновенно погасла горевшая с юности вера в идеалы коммунизма. На место веры пришли нервный тик нижнего левого века и затяжная хроническая меланхолия. Оно и понятно - зарплаты советского культработника не хватило бы даже на аванс. Костин же отец, зашибавший неплохую деньгу на заводе, совсем не разделял выкрутасов блаженной по его мнению супруги, искренне считая, что младшему сыну самое место в горячем цеху. Как, впрочем, и любому нормальному мужику.

           Какое-то время, уронив беспомощно руки, Галина медленно тонула в мутном болоте хандры. Успехами сына в учёбе она перестала интересоваться вовсе. И разговоров о поступлении в медицинский больше не заводила. Чтение милых сердцу книг забросить совсем Галина не смогла, да и не пыталась, но перешла исключительно на романы о неразделённой любви и других страданиях человеческой души. Несчастная так тосковала, что завела на работе в одном из книжных шкафов, запиравшихся на ключ, аккуратный хрустальный графинчик и для просветления мыслей прикладывалась к нему теперь ежедневно во время обеденного перерыва в компании доброй старушки уборщицы. Баба Катя и надоумила однажды скорбящую библиотекаршу съездить в единственную действующую в городе церковь и поставить там свечу перед образом Божьей матери.
           Закутанная от посторонних глаз в серый пуховый платок, озираясь поминутно по сторонам, с тремя пересадками добралась Костина мать до кривого Вокзального переулка, где из-за высокого зелёного забора выглядывал невзрачного вида деревянный теремок с двумя крестами на башенках. Неумело перекрестившись, сквозь тяжёлые двери она проскользнула в полутёмное, пропитанное запахами ладана и тающего воска, помещение с высоким потолком, напоминающее более всего внутренность старинной шкатулки, изукрашенной пёстрыми цветными картинками. На одной из таких картинок обнаружила Галина плоский портрет грустной желтолицей женщины с забинтованным, болезненного вида малышом на тонких руках. Перекрестившись уже увереннее, вместо одной свечи Галина зачем-то поставила целых четыре - то ли коптящие огоньки напомнили знакомые с детства четыре трубы тепловой электростанции, то ли просто по доброте душевной захотелось получше осветить мрачный угол за квадратной колонной, где нашли себе убежище Богоматерь с младенцем.
          Как бы там ни было, мерцающее пламя четырёх свечей пролило свой таинственный свет в жизнь семейства Собаченко. Обещанное чудо произошло. Получив по окончании десятого класса испещрённый тройками аттестат и скверную характеристику впридачу, Константин, как и обещал матери, подал документы в медицинский. И, неожиданно для всех, поступил. Без волосатых рук. При конкурсе четыре человека на место.
      
                Трудно описать словами радость Галины. Зачисление торжественно отметили в заведении под названием "Кафе-мороженое "Снежинка" двойными порциями жирного пломбира в алюминиевых креманках, политого тонкими струйками жёлтого варенья из абрикоса. А на следующий день в модном ателье при Доме Одежды из дорогой ткани с искрой был торжественно заказан костюм-тройка благородного кофейного цвета в тонкую серебристую полоску. Сказать по правде, столь солидное облачение не слишком подходило к облику студента-первокурсника. Как говорится, не по Сеньке шапка. В таких костюмах щеголяют директора, профессора, народные артисты и партийные работники. Костюм, однако, и не был предназначен для повседневной носки. Счастливая мать рисовала в своих мечтах, как в этом наряде Константин выступает за кафедрой на студенческих научных конференциях, тыча указкой в исписанную формулами доску, и ловко вальсирует с барышнями из профессорских семей, в одной из которых Галина уже видела будущую невестку. Наряду со священным белым халатом, украденным Галиной из кабинета сестры-хозяйки профилактория, костюм стал настоящим символом перемен. Манифестом Нового мирового порядка. Полосатым флагом Свободы. Вымпелом бегства из страны Цветного дыма и Чёрного пепла.
          Сам же Костя, не будь дураком, потребовал в качестве награды действительно ценный по его представлениям подарок - настоящие боксёрские перчатки и тяжеленную грушу для отработки удара. Хорошо поставленный удар в системе ценностей обитателей Шестой платформы ставился выше всех иных достижений человеческой цивилизации. И о боксёрских причиндалах парень мечтал с того нежного возраста, когда впервые сам получил в дыню. Но цены на спортивный инвентарь, что называется, кусались - всё это удовольствие в магазине "Старт" выходило больше пятидесяти рублей. Тем не менее, в сравнении с назначенной Чистобритовым платой за поступление, цифра выглядела более, чем скромно. И вскоре в пропахшей канифолью комнате на железном крюке уже качался обтянутый чёрной кожей внушительных размеров цилиндр, вокруг которого под хриплый баритон запрещённого барда прыгал часами начинающий счастливый боксёр.


     *****


          Счастливая мать не могла и предположить, какой страшный удар судьбы, не смягчённый даже конским волосом перчаток, поджидал её, что называется, за поворотом. Случилось так, что при зачислении в институт Костю определили в соседнюю группу с моей. Три раза в неделю мы встречались на совместных занятиях, но какое мне было дело до молчаливого обычно креста с шишковатым лбом, узловатыми красными лапами и жёсткими волосами цвета воробьиных перьев, остриженных коротко, словно у зэка? Не проявляя взаимного интереса, мы проучились  так примерно месяц, когда однажды на занятии по нормальной анатомии чувак углядел в моём раскрытом портфеле почти что новый "А Hard Day's Night".

          - Это ещё чего? - спросил он, нагнувшись над дерматиновой утробой.    
          - Ничего. Диск, - отрезал я сурово, чтобы прекратить дальнейшие расспросы, и потянул портфель к себе.    
          - А-а-а.. Пласт. Понятно, - не обидевшись нисколько, парень ткнул узловатым пальцем с мутным выпуклым ногтем в удивлённое лицо Джорджа и добавил полувопросительно :    
          - Иностранщина?
          Дождавшись, пока палец вынырнет из портфеля, я тут же защёлкнул замок и коротко ответил :    
          - Битлз.    
          - А-а-а.. Битлы. Знаю. Волосатики? Которые орут?    
          - Это кошки орут. Когда сношаются, - сморщился я раздражённо.    
          - Да ладно, чего ты.. Я-то сам их не слышал никогда - Битлов этих, - улыбнулся вдруг доверчиво лобастый, - да и чего толку слушать - по-нерусски ж поют, всё равно ни хера не поймёшь. Я такое люблю, чтобы со смыслом. Вот Высоцкого, к примеру, возьми. Каждый день его слушаю, и ещё хочется. Жизненно у него всё. Прямо за душу хватает. Ещё блатное слушаю порой. На Шестой у нас блатное все уважают. Тоже, знаешь, того - будоражит.. А про Битлов читал один раз в журнале "Наука и религия" - мамка журнал такой приносила с работы. Статья называется "Битлы под анафемой". Это же они - знаменитый квартет "ливерпульских жуков-ударников"?

          Наверное, то же сложное смешение сострадания с негодованием испытывали христианские миссионеры, несущие свет Евангелия тёмным язычникам Новой Гвинеи. Перед мной сидел погрязший в заблуждениях папуас, воздающий славу бездушным пням и камням, пожирающий человеческое мясо и ничего не знающий о любящем Спасителе. Лежащие на крышке необъятного анатомического стола вываренные человеческие кости как нельзя лучше дополняли атмосферу языческого капища. Признаюсь, у меня не получилось пройти равнодушно мимо потерянной души. Я перевёл дыхание и хрипло ответил :
            - Они, чувак. Они самые.
          Решение было принято. Дальше я говорил отрывисто и только по существу:
          - Мафон дома есть?
          - Чего?
          - Магнитофон, говорю, имеется?
          - Ну да. "Маяк-202". Я ж на нём Высоцкого слушаю.
          - На. Возьми, - и я достал из портфеля катушку с магнитной лентой, на которую успел записать "A Hard Day's Night" самому себе. На второй стороне ещё раньше был закатан ослепительный "Rubber Soul". Более, чем достаточно, для первого раза.
          - Один день проживёшь без Высоцкого - ничего с тобой не случится. Слухани-ка лучше сегодня вот это. Просто, чтобы знать, кто такие Битлы. Ленту даю только на один вечер. Завтра утром вернёшь перед занятиями в раздевалке. Смотри, не забудь..

          Отдать ленту с записями двух дисков Битлз малознакомому кресту, да ещё и уроженцу Шестой платформы, было довольно рискованно. Даже до завтра. Даже на один вечер. Мало ли, что за этот вечер может случиться? И вот, поди ж ты - за один вечер всё и случилось. Когда мы наутро встретились в институте, глаза Константина сияли жаркими звёздами. Парень натурально был крещён в новую веру. И, как это случается зачастую с неофитами, стал фанатичным её приверженцем. Мне сложно представить, какие процессы происходили в его голове под воздействием Света, спрятанного в звуках "Michelle" и "And I Love Her". Судя по дальнейшим Костиным поступкам, Свет прожёг в первобытном сознании простака с городской окраины абсолютно новую схему, как это делал дымящийся паяльник в узловатых Костиных руках, прожигая извилистые дорожки в листе гетинакса.
          В тот же день чувак вынес за дверь квартиры картонную коробку, где бережно хранил катушки с записями обожаемого Высоцкого, и без тени сожаления выбросил всю коллекцию разом в переполненную гниющими отбросами дворовую помойку, над которой лениво парили сонные осенние мухи. Боксёрские перчатки и кожаную грушу новоиспечённый битломан с отвращением выволок во двор и запер в старом угольном сарае. Дурацкий паяльник, измученный лист гетинакса и ворох перемешанных как попало радиодеталей полетели туда же - в самый дальний и тёмный угол. Очистив таким образом квартиру от скверны, он накупил дефицитной магнитной ленты Переславского химического завода и ходил теперь за мной по пятам, приставая с просьбами записывать ему все диски, что оказывались в моём портфеле. Видя его фанатизм и чистоту помыслов, я и не думал возражать, и скоро из нарочно распахнутых окон Костиной комнаты над хмурым ландшафтом Шестой платформы в цветном дыму и чёрной копоти поплыло вечное :
          - She loves you, yeah, yeah, yeah
            She loves you, yeah, yeah, yeah..
          Со временем Костя стал кем-то вроде моего адьютанта. Он сопровождал меня повсюду, ловил на лету каждое моё слово и повторял за мной расхожие выражения и любимые шутки, копируя даже в точности интонацию. На лекциях он не писал больше конспектов, но, подражая мне, рисовал в учебных тетрадях непристойные карикатуры на однокурсников и преподов, а крышки столов исписывал названиями битловских альбомов и песен. К занятиям Константин перестал готовиться вовсе, а священный белый халат совершенно в моей манере принялся комкать как старую грязную тряпку. Стричься он отказывался наотрез и за год отрастил волосню почти до самых плеч. Да-да, это были не волосы, но именно какая-то вульгарная волосня - жёсткая и нечёсанная, словно пакля. Более всего причёска битломана Собаченко напоминала взъерошенный звериный мех, не знакомый с прикосновениями расчёски - наподобие того, что растёт на шкуре барсука или енота.

          И это было только начало. Не поставив даже в известность родителей, боксёрскую грушу и перчатки Костя закатал пацанам со двора за половину цены. А на вырученные деньги приобрёл в магазине "Прогресс" самую настоящую электрическую гитару. Пылающую ярко-красным лаком, как хорошо наглаженный пионерский галстук. Гитара была полуакустическая - с необходимой порцией пустоты внутри алого корпуса. Если бы Косте доводилось когда-нибудь видеть классический Epiphone Casino шестьдесят седьмого года, он обнаружил бы явную схожесть в очертаниях двух инструментов. Но сходство на этом и заканчивалось. Сыграть на дубовом, скверно сработанном изделии было бы нелёгкой задачей даже для Эрика Клэптона. Что же говорить о Косте, единственным инструментом которого до недавнего времени был паяльник. Играть он, естественно, не умел и навряд ли смог бы когда-нибудь научиться - слух у него отсутствовал даже в зачатке. Своими похожими на сучья старого дерева пальцами поначалу он вообще не мог извлечь из гитары какой-либо иной звук, кроме гулкого стука костяшками по лакированной фанере. Толстые слоистые ногти лихорадочно дёргали непослушные струны, рискуя порвать их быстрее, нежели гитара исторгнет хоть что-то, похожее на музыку. Но упорство Собаченко проявил неслыханное. Видя это упорство, по доброте душевной мой школьный друг Хип преподал Косте несколько уроков и в качестве домашнего задания нарисовал в его тетради по гистологии основные аккорды "Can't Buy Me Love", "From Me To You" и "I Want To Hold Your Hand". И что же вы думаете? Константин мостил свои деревянные пальцы на гриф снова и снова, пока не научился складывать мало-мальски похожие на образец фигуры.
          Не стоит забывать о том, что гитара, как-никак, была электрической, но никакой специальной аппаратуры для её подключения в Костиной квартире, понятное дело, быть не могло. В конце концов, пытливый ум радиолюбителя со стажем обнаружил соответствующее гнездо на задней панели недавно купленного телевизора "Рекорд". И с этого момента квартира окончательно превратилась в сумасшедший дом. Мало того, что в вечерние часы, отведённые нормальным советским гражданам для просмотра любимых телепередач, обезумевший сын оккупировал телевизор, не подпуская к нему ошарашенных таким положением дел родителей. Так в это же самое время из перегруженного динамика в их барабанные перепонки ломился жуткий бессмысленный рёв нещадно терзаемых струн, на который накладывались тошнотворные фальшивые вопли очумелого отпрыска, даже без микрофона перекрывавшие голосом силу электричества. Текстов песен Костя, конечно, знать не мог. Он вообще не знал ни единого слова на английском. На Шестой платформе в местной школе испокон веку преподавали один только немецкий язык, который считался более лёгким для изучения. Нисколько не смущаясь этим фактом, слова Костя записывал со слуха. Точнее, выдумывал сам. И там, где Джон с Полом в гармонии друг с другом выпевали : "Oh, yeah, I'll tell you something, I think you'll understand..", неистовый Собаченко самозабвенно вопил несусветное : "О, е! Талашомба! А фига Лондон Стар!" Как говорили в старину, хоть святых выноси..
         
          И если после чудесного поступления в институт Галина всей душой уверовала в светлый Покров Богородицы, распростёртый над её семьёй, то теперь, нежданно-негаданно ей пришлось столкнуться с пришествием самого Сатаны - да и кто бы ещё, в самом деле, мог привести в их уютную трёхкомнатную квартиру настоящий Ад? Свалившееся, словно снег на голову, увлечение сына иностранной какафонией в сочетании с полным небрежением к учёбе можно было объяснить лишь вмешательством сил потусторонних и тёмных. Не требовалось иметь семи пядей во лбу, чтобы обнаружить ворота, через которые пришёл Искуситель - все перемены в поведении старательного первокурсника Собаченко начались после знакомства со мной. Поначалу Костина мамаша, считая себя дамой культурной, старалась ограничиться воспитательными беседами, но после страшного происшествия с профессорским костюмом она, что называется, зазвонила во все колокола.
          Глупость заключалась в том, что участие моё в этой истории нельзя назвать иначе, как косвенным. Не стану отрицать - встречать Новый год в общаге мы действительно отправились вместе. Но мне и в голову не приходило следить за каждым Костиным шагом. Не водить же, в самом деле, за руку здорового парня, да ещё и наряженного в дорогой костюм с галстуком. Признаться, я даже не заметил, как Костя исчез из нашей компании ещё до полуночи. И пока мы с Хипом налаживали весьма перспективное знакомство с двумя пьяными, но добрыми чувихами с третьего курса, в это же самое время Собаченко познакомился с человеческим коварством. Как оно стало потом известно, какой-то дебил-старшекурсник шутки ради под перезвон курантов угостил Костяна конфетами драже. Откуда было знать Константину, что именно в такой расфасовке на химическом заводе издавна выпускают препарат аминазин, с помощью которого врачи превращают буйных психов в бесчувственные овощи. На фоне выпитых стакана водки и чашки Советского шампанского превращение не заставило долго ждать. Следующая наша встреча случилась уже на рассвете в коридоре третьего этажа.  Собаченко вывалился на грязный холодный пол к моим ногам из распахнутой двери женского туалета. Вид его внушал отвращение. На белом лице застыла гримаса удивлённого страдания. По щекам и лиловым высохшим губам размазались засохшие следы рвоты. Рвота повисла даже на встопорщенных волосах. Похоже, Костя пытался очистить причёску, но неверной рукой лишь закрутил свои жёсткие клочья в блевотные букли. А знаменитый костюм до самых расшнурованных ботинок заблёван был так тщательно, словно его нарочно покрасили пульверизатором. Свободной от блевотины оказалась только спина, на которой губной помадой жирно было выведено слово ОНАНИСТ. Передвигаться бедняга мог только на четвереньках. И на все попытки достучаться в отравленное сознание отвечал утробным мычанием : "О, е.. Талашомба.."

          Первое утро Нового года мне пришлось потратить на долгую дорогу до Шестой платформы. Но разве мог я оставить на произвол судьбы попавшего в беду битломана? Но поскольку бледного, как мел, Костю пришлось тащить до дома именно мне, понятно, что гнев и отчаяние обезумевшей Галины обрушились на мою голову. Должно быть, одуревшей от чтения книг библиотекарше я привиделся классическим диккенсовским злодеем. Эдаким красавчиком Стирфортом, соблазнившим сладкими речами невинную малютку Эмили. И хотя её отпрыск меньше всего напоминал безгрешную внучку рыбака, мнения своего она так и не переменила. Сразу после новогодних каникул Костина мамаша отнесла в деканат заявление с требованием оградить её сына от тлетворного влияния Дроздова путём отчисления упомянутого Дроздова из института. Или уж, на худой конец, путём перевода возмутителя спокойствия в другую группу. Второе заявление легло в тот же день на стол инспектора по делам несовершеннолетних. В карманах пресловутого костюма Галина нашла пригоршню табачных крошек и отнесла табак на проверку в ближайший отдел милиции. В заявлении она указала, что Алексей Дроздов отравил её сына заграничной марихуаной. Ни в деканате, ни в милиции, к счастью, не нашли оснований для того, чтобы дать этому туманному делу какой-либо ход.          
          Возлагая последние надежды на небесное покровительство, Галина сызнова поехала в церковь, где троекратно стукнула лбом о каменный пол и окружила Божью матерь частоколом пылающих свечей. Но, увы - на сей раз Небеса оказались бессильны. Блудный сын наотрез отказывался посещать парикмахерскую, дома из мафона по-прежнему гремела иностранная музыка, которую сменял выматывающий душу рёв электрогитары; в деканате лечебного факультета копились отработки занятий и пропуски лекций, а страницы учебников и тетрадей постепенно покрывались рисунками, имеющими к медицине отношение весьма отдалённое. Костюм, правда, удалось отстирать от липких рвотных масс, но надпись на спине читалась с близкого расстояния даже после химчистки. Что там говорить - если бы в квартире Собаченко действительно присутствовали образа святых, по старой поговорке в самую пору было вынести их за двери.
          Не зная, как оградить потерявшего разум сына от источника вселенского зла в моём лице, Галине пришлось призвать на помощь работягу-мужа, отстранённого обычно от участия в педагогическом процессе. Батя сразу взял быка за рога и, пересыпая свой монолог теми словами, что не печатают в книгах, растолковал Константину следующие тезисы. Если ещё хотя бы раз ему случится услышать дома фамилию "Дроздов", то своими руками он переломит красную гитару о колено, а обломки с воспитательной целью загонит сыну в сраку. И прямо с торчащей из жопы гитарой за волосы утащит битломана в военкомат, где лично попросит знакомого военкома упаковать его на три года в подводную лодку. И, очевидно, не в Жёлтую. Под натиском обстоятельств парню пришлось дать родителям страшную клятву - не приближаться ко мне за пределами института. Хотя бы до окончания первого курса. И если в другие дни Константину так или иначе удавалось обходить родительский запрет, во время экзаменов внимание ко всем его передвижениям было особо пристальным. Уверен, его заполошенная мамаша глазами уже проделала дырку в часах, ожидая возвращения своего непутёвого чада. Впрочем, у меня и в мыслях не было соблазнять попавшего в переплёт бедолагу. Понятное дело, ему без того несладко. Помахав уныло рукой, Константин со вздохом повернулся ко мне спиной и провалился назад в дымное жерло туалетной двери.



     *****



           Больше здесь нечего делать. Прочь! Прочь из этих лицемерных, опостылевших за год стен. Размахивая портфелем, летел я к выходу по мрачным, плохо освещённым коридорам и широким лестницам, проскакивая сквозь волны запахов, как через последние невидимые преграды, которые ставил передо мной институт на пути к свободе. Выскочив из спёртого табачного облака возле мужского туалета, почти сразу я нырнул в тошнотворное зловоние кафедры микробиологии, где в пыхтящих автоклавах круглосуточно варился гнусный клейкий студень для размножения вредоносных бацилл на пользу науке. Только распоследняя мразь могла размножаться на этом смердящем желе. Нет уж, здесь лучше задержать дыхание - невыносимо мерзко. Главная лестница. Вниз! Уф-ф! Ноздрей коснулся едкий фенольный запах лизола от помытых недавно ступеней. Уходим в левое крыло. Удушливый котлетный пар шибанул из столовой. Вот же скотство! Быстрее к выходу. Снова настигает лизол. И уже в вестибюле накрыло настоящее цунами. Леденящий смрад формалина заполнял большую часть первого этажа до самых наружных дверей. Всепроникающий запах смерти тянул из ужасных подвалов, где человеческие тела часами варили в чугунных ваннах, пропитывая до самых костей этим отвратительным ядом.
          Формалиновая завеса надёжно охраняла главный корпус института от незваных гостей. С непривычки жуткие миазмы обжигали слизистую глаз, вызывали спазмы гортани и приступы рвоты. Случалось, что не готовые к такому приёму посетители выскакивали на улицу с зажатым носом и выпученными глазами, не успев сделать и нескольких шагов по цементному полу. И хотя за прошедший год мне пришлось нанюхаться этой мерзости вдоволь, привыкнуть к формалину я так и не смог, как не смог в своё время привыкнуть к холоду Амундсен. Тремя большими прыжками я пересёк пустой вестибюль, толкнул тяжёлую створку входной двери и выбежал в Лето.

          После вонючих сумрачных коридоров солнечный свет плеснул с такой неожиданной силой, что ослепил меня на мгновение, насыпав полные глаза радужных кругов. Прислонившись спиной к массивной декоративной колонне, одной из четырёх на широченном крыльце,  некоторое время я подслеповато моргал,  адаптируя зрение к полуденному солнцу и с наслаждением вслушиваясь в жизнерадостные звуки мира, ничего не желающего знать ни о вредоносных бациллах, живущих на вонючем желе, ни об измученных студентами мертвецах из холодного подвала, и уж, тем более, о коварном кровососущем насекомом под названием вошь. Какая там ещё вошь?! В нагретом воздухе над чашечками цветов весело порхали бабочки, стрекозы и пчёлы. Ведь нынче на дворе невинное ласковое лето, в котором не предусмотрено места для вшей, туберкулёза, гонорейного уретрита и прочих проявлений вселенского зла.

             - Б-р-в-ж-ж-б-р-ж-ж, дыр-р-дыр-р-р, бы-дык-тык-тык-дык, - дребезжали по дороге мимо институтского крыльца громоздкие автобусы, мощно ревели заляпанные грязью самосвалы и почти бесшумно скользили нежно-салатовые "Волги" с шашечками на дверцах. Из-под облачного купола небес доносился раскатистый гул реактивного самолёта. Женский смех сливался с писком быстрых ласточек, снующих над колоннами впереди треугольного античного фронтона, где серьёзная змея торжественно кусала плоскую чашу на тонкой ножке. Глаза привыкли к свету, и звуки соединились наконец с красками и формами. Сразу за проезжей частью нарисовалась огромная площадь, симметрично поделённая, как торт, на дольки и ломтики пёстрыми клумбами, аккуратно подстриженными газонами и ровными дорожками с удобными лавочками. Большой, украшенный пышной лепниной фонтан горел под солнцем яркой позолотой и брызгался во все стороны по кругу, перекрещивая в воздухе ряды красиво изогнутых струй.
          Да как могло мне даже прийти в голову огорчаться из-за пернатого урода?! Этот жалкий ощипанный попугай до самой пенсии так и будет кукарекать на своей унылой кафедре, каждый день созерцая упакованных в банки глистов. Он сам однажды выбрал свою судьбу. А я сегодня выбираю свою. Экзамены, учебники, конспекты, серые трупы и белые халаты - всё это можно забыть, как дурной сон. Свобода! Теперь до самой осени я буду вдыхать запахи цветов, листвы, дождя и ветра. Ни формалина, ни автоклавной плесени! Ещё больше света! Больше воздуха! Больше чистых ароматов жизни! Не успел я об этом подумать, как с ближайшей клумбы, усыпанной душистым табачком, тёплый ветер принёс тонкое сладостное благоухание.


     *****


           И лишь один фрагмент лучезарной картины царапал боковое зрение тревожным багровым пятном, постукивая в голове давно живущим во мне, и только что разбуженным вновь, сомнением : а что, если вся эта летняя идиллия - просто умело расставленные красочные декорации? Звонкий девичий смех, жужжание золотых пчёл и журчание струй фонтана - не более, чем весёлое хрюканье поросят в свинарнике, покуда мясник отлучился точить ножи. По левую руку от меня, позади тяжёлой бронзовой фигуры вождя мирового пролетариата, отчеством которого и была названа площадь, стояло длинное старинное здание из тёмно-красного кирпича, более всего похожее на гроб. Страшная городская больница номер четыре. Однажды врачи лечили здесь моего папу.
          Знаете, он заболел так неожиданно и быстро. Наверное, поэтому папа рассчитывал так же быстро и вылечиться. Врачи сказали ему, что ничего нет проще. Подумаешь, болит живот! Обычное дело - у всех болит живот. Не вы первый, не вы последний. Нужно только сделать операцию. Небольшую такую операцию под наркозом. И всё пройдёт. И папа снова будет здоров. Не понимаю, почему врачи так любят врать. Не из-за этой ли скверной привычки они и называются врачами? Десять лет мне бесстыдно врали, что я страдаю недугом, который они исцелить не в силах. Они боролись с пороком сердца, которого не было в природе. Но когда мой папа заболел по-настоящему, врачи оказались бессильны. Но ведь соврали зачем-то, что вылечат. Зачем? Ну, кто, кто их тянул за языки, вытягивая наружу гнусную ложь?! Они улыбались точно так же, как те доктора из детской поликлиники, что искалечили моё детство. Папа поверил их фальшивым улыбкам и лёг в эту самую городскую больницу, выстроенную из добротного красного кирпича. На операцию.   

          Как вы думаете, что с ним сделали? Его разрезали остро отточенным хирургическим ножом. От грудины до лобка. Распотрошили. Располосовали. Разделали, как свиную тушу. Похоже, кому-то не терпелось полюбопытствовать, что же находится у папы внутри. Навряд ли была иная причина - ведь утолив свою жажду любопытства, хирурги просто заштопали тело, как зашивают мешки и матрасы. Вот вам и всё лечение. Когда папа проснулся после наркоза, врачи опять улыбались. Ну, а почему бы и нет? Похоже, им действительно было весело. Возможно, они даже сделали это на спор, кто знает? Как бы там ни было, лечащий врач сказал, что операция прошла успешно, и скоро наступит полное выздоровление. Папа снова поверил. Корчась каждый день от невыносимых болей, он всё ещё верил. Верил, сотрясаясь в мучительных приступах рвоты после каждого глотка воды. Верил, судорожно пытаясь ухватиться синими губами за воздух. Верил, когда мы с мамой уже не верили ни во что. И ни на что не надеялись. Просто в оцепенении ждали конца.

          Папа перестал дышать в такой же солнечный июньский день. В возрасте тридцать три года. Даже не успев осознать, что же, собственно, происходит. Он умер в жуткой больнице номер четыре, похожей на красный гроб снаружи, и на чёрный, абсолютно лишённый света ад, изнутри. Я никогда не узнаю, задавался ли папа вопросом, который время от времени садился ко мне на голову пугающим насекомым с перепончатыми крыльями - стоит ли вообще приходить в этот страшный мир, если жизнь иногда заканчивается так скоро и так мучительно, и ничего потом не будет больше никогда? От этих гнетущих раздумий даже облака над головой потускнели, небо заметно опустилось ниже, и щебетание ласточек слышалось мне теперь тревожной морзянкой, передающей сигналы бедствия. Ну, почему со мною всегда вот так? Почему мои мысли вечно колеблются из стороны в сторону, словно ветер гоняет их, как измятую бумагу возле помойки? Туда-сюда.. Вверх-вниз.. Зачем я вытащил из какой-то давно засыпанной зловонной ямы эти картины страдания и смерти? Дико захотелось выпить. Как можно скорее. Ну, куда же, в конце-то концов, запропастился Хип?




             Продолжение - Лето 2..