Парижский вальс

Олег Константинович Вавилов
В то жаркое лето я служил ночным портье в маленьком парижском отеле, неподалеку от Опера Гарнье. Ворочаясь в испарине на скомканных простынях, в дневной полудреме отсыпных часов, я слышал лягушачьи клаксоны таксомоторов и крики мальчишек-газетчиков с раскаленной полуденным солнцем улочки, где снимал дешевую мансарду у толстого грека-зеленщика, успешно торговавшего в  небольшой лавке у подножия Монмартра.

Ее звали Мари. Довольно банально для Парижа, не правда ли? Но, откровенно говоря меня это не сильно беспокоило. Я был молод, энергичен, нуждался в деньгах и влюблялся немедленно, часто и сломя голову.
Она носила тяжелые солдатские ботинки с высокой шнуровкой, очень короткую габардиновую юбку и оливковую куртку размера на три больше, чем нужно. Темные глаза блестели в свете газового фонаря, когда она откидывала косую челку, чтобы получше меня рассмотреть.
Она работала на улице, часто дефилируя мимо стеклянных дверей постоялого двора, где я  томился ночами, бессмысленно разглядывая толстую книгу с глупыми именами клиентов.
 Ее сутенер, двухметровый марроканец Абди со сломанными ушами, крепко пахнущий чесноком и потом, регулярно заходил в наш бар освежиться стаканом виски и пересчитать купюры собранные у  подопечных.
Надо признать, бить он никого не бил. По крайней мере, я не видел. А уж к Мари относился на удивление хорошо, словно он и не сутенер вовсе, а ее старший брат.
Может, это все казалось мне, не знаю.
Но, как я уже говорил, ее глаза блестели, волна волос сверкала антрацитом, а худые колени, в отличие от невероятно порочной груди являли такую невинность, что я оборвал все сомнения и отчаянно прыгнул в водоворот очередной влюбленности.
О, если бы я знал тогда, к чему приведет этот порыв души и страстное желание юности, то возможно....Возможно...
Возможно ли?
Нет. Нет, друзья мои. Нет, нет и нет! Ничего меня не могло остановить тогда. Ровным счетом, ничего.

Интригующее начало, согласитесь?
Но увы, дорогие мои читатели, все было не совсем так. Возможно я и расскажу вам эту историю, если Мари, Абди и ночной портье захотят этого. Если они постучаться ко мне, я непременно им открою. Непременно.
Так вот, все было не совсем так. А вернее, совсем не так.
В то жаркое лето я подметал бетонный пол в душном, пустом цеху промозоны ИКа номер восемь, расположенной на самой окраине мира. В западной Сибири. Не стоит углубляться в особенности климата этого чудесного региона, так как это займет уйму времени. Я знаю, знаю, время вещь мифическая, непостоянная, особенно сейчас, но почему-то мы его очень ценим. А раз ценим, давайте притворимся, что бережем его и дорожим, ладно? Хорошо.
Значит, подметал я пол, подметал...
Кстати, ничего унизительного в том нет, тем более всякий человек из школьного детства вынес подробную инструкцию по такого рода действиям. Я в том смысле, что после работы, место твоего ударного труда должно быть непременно убрано.
Я из этого исхожу. Почти всегда.
Цех за день нагрелся до предела, везде валялся деревянный брак от заготовок будущих лестниц, мусор разный и все такое прочее. Много всего. День уже клонился к вечеру, приближалась поверка, суета, истошные крики дежурных инспекторов, лай усталых собак, и развод по баракам. А здесь, среди гулкой пустоты пока хорошо. Спокойно и мирно.
  Крошечный приемник, собранный тайком из нелегально пронесенных в зону запчастей бывшим инженером-электронщиком Федей, ныне Федулом, заехавшим сюда за мокрую бытовуху, передавал привет из Франции хрипотцой Мирей Матье.
Если закрыть глаза, скинуть рабочую куртку, взять(очень аккуратно!) воображаемые руки молодой жены в свои потрескавшиеся ладони, то вполне можно потанцевать. Вполне, поверьте. И раз и два, и раз и два, и раз и два.
Мирей исполняет, конечно, не вальс, но не беда. Делим пол на квадраты, точно и легко переставляем ноги, и опа! Мы в плавучем ресторане в центре Парижа. Помотри дорогая, как сегодня освещена Сена! Вроде те же фонари, что и вчера, но отчего-то совсем другое ощущение! Волшебство, не иначе! Или может это шампанское?
Она улыбается, молчит, пожимает плечами. Мы двигаемся легко, паркет скользит, музыка качает нас и ажурные столики вокруг.
Чудеса, господа, чудеса.
Но ненадолго, увы. Все и всегда здесь ненадолго. Да.
Вот так. Подметал, бросил швабру, подхватил жену, живущую в тот миг за тысячи километров оттуда и танцевал. В то жаркое лето. Жаркое.
А на промзоне, метрах в ста от моей Франции, за углом, возле помойки полыхал огонь. По распоряжению администрации в это адское, созданное самими зека пекло, закидывали не только мусор и ненужные тряпки, но и местных котов. И кошек.
Вы шокированы? Я тоже.
Кошки плодились в зоне ударно и стремительно. Бесцельно бродящих собак на територии старого, советского лагеря не имелось, мышей же наоборот, предостаточно и кошачьи семейства ширились да крепли. Ну а СЭС для хозяина хоть и не начальство, но точно совсем ненужный раздражитель и умножитель скорбей. И поэтому раз  в три месяца начальник зоны объявлял кошачий геноцид. Особо приближенные сливали информацию добрым самаритянам и здоровенные мужики очумело прятали в барачных нычках любимых животин, приученных молчать, не шевелиться, не хотеть есть и испражняться. Спасали не всех.
И люди, скорбные своей жизнью, делами и здоровьем рыдали как дети, зная, что их нежные комочки превращаются сейчас в пепел.
Я, к слову, не ведал в принципе, что парижские мои сны разбавляются теперь запахом крематория.
Когда до вечерней оставалось полчаса, и я  закурил, присев на инструментальный ящик, передо мной материализовался черный  кот. Луч закатного солнца улегся на штанину робы, родником булькала вода в сортире, из темных углов тянуло гнилью, а он сидел напротив и невозмутимо умывался.
Я протянул ему ладонь. Кот немедленно прекратил свой туалет и отпрянул. 
  Всякая еда, консервы и проч на промзоне являлись запретом. Все зеки, шествующие через дежурку из жилой на работы тщательно шмонались, особенно после обеда. Куски хлеба, сахар или, не дай Боже, конфеты немедля изымались, а провинившийся карался по всей строгости. Физически в основном. То же, к слову, касалось и книг. Все эти изысканные атрибуты сладкой зоновской жизни запрещались исключительно по требованию и желанию тех господ, коим посчастливилось иметь в своем владении такую множественную, безответную и абсолютно бесплатную рабочую силу. Чтобы вкалывали, не отвлекались и давали план, план, план. План!
Так устроено. Что ж.
Не скажу про себя, что я безумно крут, хитер и умен. Но у меня получалось. Протащить еду, в смысле. Больше, конечно, не для себя. Для нищих товарищей по несчастью, не имевших и надежды на посылку из дома.
Но этот приятель был другим. Более несчастным. Более бесправным. Вернее, и вовсе не имевшим права на жизнь, даже короткую и полную лишений.
Копченая колбаса, пара ломтиков, пришлись ему по вкусу. Пока мой внезапный гость трепал их и жадно глотал, я смог рассмотреть его получше.
Кот не был черным, как привиделось мне вначале. Он был обгоревшим и закопченым. Сгоревшие усы, шерсть, угольные проплешины, тощая веревочка хвоста. Говорят, что кошки очень терпеливые и выносливые создания. Теперь я это точно знаю. Мне кажется, человек должен выть от боли при таких ожогах. Кататься по полу, или попросту уйти от невыносимости бытия в беспамятство.
Мой знакомец доел, посмотрел на меня круглым, желтыми глазами и вдруг, легко прыгнул ко мне на грудь.
Он прижался ко мне, словно брошенный ребенок, зарылся мордочкой в одежду, и распихав носом складки рубашки засопел уткнувшись в грудь. Он сопел и стонал, сопел и стонал, и  казалось, что он целует меня прямо в сердце.

Такие дела, друзья. Такие дела...
Сказать вам, что слезы щипали мне глаза? Нет, не буду. А то еще подумаете невесть что. Мужчинам же это действие постыдно, так? Ну, я не знаю, так в школе учили.
Я гладил его дрожавшее, почти сгоревшее тельце и не плакал. Зубы сжимал. Казалось бы, что такого, да? Войны, люди ежеминутно страдают и гибнут. Дети умирают, рак, ураганы, землятресения. Да. Так.
Но этот кот, сбежавший из своего личного Бухенвальда, из кошачьего Освенцима, вырвавшийся из жадных когтей местных демонов, стал вдруг для меня олицетворением самой сути духа свободы, духа силы, неподвластного иной раз и человеку провозгласившему себя венцом творения.

В общем, я прятал его очень долго. Две или три смены. Что мне это стоило, разговор отдельный.
Он умер у меня на руках.  Беззвучно, мягко расслабившись, вытянув несчастные, измученные лапы.  Не зашипев перед смертью, не застонав. Кажется, даже агонии у него не было.
Вот такая странная, не особенно интригующая сюжетом история.
Но уж какая есть.
Самое важное, мне думается, что он умер на свободе. Ведь то, что являлось тюрьмой для двуногих, он считал своим домом, а значит и свободой. Здесь пушистая мама кормила его молоком, учила убегать и охотиться, немного манипулировать большими существами с грубыми ногами, драться и просто жить.
Здесь он встретил солнечный свет, едва раскрыв глаза, и здесь же с ним и попрощался.

А то лето случилось и правда жарким. Сибирское небо выгорело, став невесомым и белесым, как тогда в Париже, где я служил ночным портье в крошечном отеле неподалеку от Опера Гарнье. Но это совсем другая история.