Смута ч. I, гл. I

Михаил Забелин
С благодарностью и почтением
к очевидцам страшных событий того времени.




ПЕРВАЯ   ЧАСТЬ

«Не приведи Бог видеть русский бунт –
бессмысленный и беспощадный. Те, которые
замышляют у нас невозможные перевороты,
или молоды и не знают нашего народа, или уж
 люди жестокосердные, коим чужая головушка
полушка, да и своя шейка копейка.»

А.С. Пушкин



ГЛАВА   ПЕРВАЯ

              I


Вечерело. Бой за маленькую польскую деревушку, продолжавшийся весь день, стал затихать. Отголоски боя, словно уставшего от дневной работы, отступали и растворялись в надвигающейся темноте. Сначала утихомирились пулеметы. Их злорадное трещоточное тарахтение напоминало крупные капли дождя, барабанящего по крыше: они становились слабее и били реже, а потом неожиданно умолкли. Еще прорезали упавшую тишину одиночные ружейные выстрелы, похожие на прощальные приветы. Иногда ночными филинами ухали пушки, снаряды улетали куда-то вдаль, и создавалось впечатление, что аккуратные немцы подсчитали количество израсходованных за бой снарядов и досылали наугад те, что были заготовлены на сегодняшний день, но вовремя не были пущены в дело.

Рота поручика Михаила Жилина целый день простояла в резерве. Она была укрыта крутым откосом обрыва, нависавшего над рекой, и теперь, в сумерках, окрашенных оранжевым светом догорающей вдалеке деревеньки, фигуры людей выделялись особенно отчетливо и причудливо и казались единой шевелящейся массой, щупальцами какого-то огромного бесформенного осьминога, выползшего на берег.

- Пятая рота, в ружье! – команда в растекающейся по воздуху, опустившейся тишине прозвучала особенно громко.
- Пятая, собирайсь! - подхватил голос фельдфебеля Крошкина.
Послышался лязг штыков, застучали котелки, раздались голоса взводных:
- Первый взвод, ко мне!
- Второй взвод, стройся здесь!
- Ты, чертов турок, опять винтовку не найдешь, я тебе говорю, рожа, сказано, становись!
- Рота, смирно! Равнение направо!
- На ремень! По отделениям, за мной, шагом марш!

Рота вышла из укрытия и через поле начала выдвигаться на передовые позиции. Пахотная, разбухшая от осенних дождей земля чавкала под ногами и хватала за сапоги липкими лапами, словно стараясь задержать и остановить тяжело шагающих по ней людей.
- Ваше благородие, будет что ль наступление на немца? – спросил фельдфебель Крошкин.
- Нет, идем на смену первому батальону.
- А далече нам идти сменять-то? – бросил кто-то, но ему никто не ответил.
- Сказывали, что от первого батальона и половины не осталось, - продолжал Крошкин.

Жилин об этом знал, так же как и о том, что страшный сегодняшний бой, несмотря на огромные потери, не дал победы или перевеса ни одной из воюющих сторон, и позиции полка передвинулись ненамного лишь местами и занимали теперь те же самые, вырытые еще месяц назад окопы.
Война шла уже четыре месяца, а усталость от нее была такой, будто она продолжалась четвертый год.
По мере продвижения роты встречалось всё больше темных, бесформенных, разбросанных по полю тел: раненых и убитых. Из окопов навстречу, тяжело ступая, двигались люди с носилками.

- Ваше благородие, глядите, наши лежат побитые. Подобрать бы их, да куда понесешь, когда сам не знаешь, куда себя схоронить.
Откуда-то из-под земли, сбоку и спереди стали слышны стоны и слабые крики:
- Сюда, братцы, сюда!
- Санитара! Санитара!
- Помогите, братцы!

Рота продолжала идти дальше, вперед, не останавливаясь, и хотелось зажать уши руками и закрыть глаза, чтобы не видеть и не слышать этих мучающихся, корчащихся на земле людей, разрывающих стоном своим сердце.
- Как мухи лежат побитые.
- Какие тебе мухи? Люди живые.
- Были живые, стали мертвые.
Четыре снаряда пронеслись над головой и разорвались где-то за рекой.
- Слушай мою команду! Как немец наведет прожектор, падай и не шевелись. Понятно?
- Так точно, понятно.

По мере приближения к позициям в воздухе всё сильнее разрастался теплый запах гари. Застоявшийся пороховой дым разъедал глаза.
- Рота, стой!
- Михаил, ты?
Лица в темноте было не разобрать, но по голосу Жилин узнал командира 3-й роты капитана Пильберга.
- Пойдем ко мне в подвал, расскажу. Хотя что тут говорить, тебе всё и так известно: командир батальона убит, от батальона, дай бог, одна рота наберется.

В разнобой переговаривались голоса.
- Кто идет? Какая рота?
- Вы кто, смена нам будете?
- Смена, смена.
- Ну, третья, вылезай.
- Глядите, немцы побитые лежат. Видно, жаркое было дело.

В тесном блиндаже при свете свечи капитан Пильберг рассказывал о состоянии дел сменившему остатки 1-го батальона командиру 5-й роты поручику Жилину.
- Обстановка, Миша, такая: ни справа, ни слева своих нет. 1-й батальон во время сегодняшнего наступления опередил своих соседей. Приказ ты знаешь: держаться здесь во что бы то ни стало.

Они расстались. 5-я рота принялась, насколько это было возможно, обустраиваться на новом месте. Были высланы секреты и дозоры.

Жилин обходил роту. В темноте кто-то говорил:
- Эх, картошку бы сварить. Сбегаю, пошукаю.
- Не сметь оставлять роты! Я тебе пошукаю! – крикнул поручик в пространство.
Голоса стихли.

Рота спала. Бодрствовали только часовые, секреты и дозоры. Начиналась морось. Ветер пробирал до костей. Жилин спустился к себе в нору и увидел ожидающего его прихода фельдфебеля.
- Вам, ваше благородие, я приказал принести соломы в блиндаж. Хотя какой блиндаж, один смех – ставней прикрыт.
Своей неутомимой заботой Крошкин напоминал доброго дядьку, ухаживающего преданно и беззаветно за барским дитятей.
- Спасибо тебе, Крошкин.

Утром туман рассеялся, и стало хорошо видно, как шагах в четырехстах от них из окопа вылезали черные фигуры немцев, потягивались, куда-то уходили и снова возвращались.
Дождь усиливался, обратился в мелкую, колючую крупу и закутал землю, окопы, русских и немецких солдат серой, промозглой сыростью.

Так, в грязи, в осенней слякоти, в размокшей жиже, под утомительно унылым дождем, без перемен на фронте, тоскливо протянулись три дня.
На четвертый день немцы перешли в наступление.
- Ваше благородие, немцы.
Из немецких окопов вылезали фигуры в черных шинелях и быстро строились в шеренги.
- Ваше благородие, гляди, какая масса прёт! – воскликнул рядом солдат Сазонов.
- Постоянный! Часто – начинай!

Немцы шли скорым шагом. Как бы для порядка, тяжело заворчала немецкая артиллерия. Со скрежетом рвались, взметая фонтаны грязи, гранаты, сверху сыпала пулями свистящая шрапнель.
Пулемета при роте не было, как не было и артиллерийской поддержки. Приходилось рассчитывать на собственные силы. Лихорадочно щелкали затворы, а германцы всё приближались. Они шли ровной, твердой цепью, словно пули не брали их. Немцев был легион, и казалось: эта безудержная лавина сметет сейчас роту, даже не заметив этого, и покатится безостановочно, безудержно, давя и подминая всё, что попадется на пути, дальше.
Затрещало справа и слева, забухала, наконец, наша артиллерия, и всё слилось в нескончаемый, пронзительный сплошной гул.
Немцы бросились в атаку.
- Не робей, ребята, - раздался голос Крошкина.
И вдруг неожиданно, словно сломавшись, будто споткнувшись и растеряв на ходу свою неуязвимость, немцы стали падать: сначала четверо, потом еще, больше, больше.
- Наша берет! – прокатилось по окопу.
Немцы падали один за другим. Кто-то останавливался, кто-то уже бежал назад. Ряды их дрогнули, разорвались, атака была отбита. 

На пятый день пришла смена.













II



Май тысяча девятьсот пятнадцатого года пришел в Москву грозными, глухими раскатами грома, дальней грозой, что полыхала огнем на западе и уже называлась великой войной. Еще прошлой осенью все говорили, что война эта ненадолго и не позднее, как к Рождеству, закончится. К весне уже стало понятно, что скорой войны не будет. Еще в прошлом году праздновали победы и о войне отзывались, как о недоразумении, пустячке: повоюют немного, осадят Вильгельма, да и разойдутся, и жизнь потечет, как прежде.

Но как-то быстро, будто трясина, война стала засасывать в себя всё новые армии и новые страны и забирать всё больше и больше жизней. Страны и миллионы людей увязли в этом кровавом болоте так глубоко, что уже не было сил ни выкарабкаться из него, ни остановиться, и оставалось одно: убивать друг друга и умирать.
Русская армия потеряла всё, что сумела отвоевать в начале войны, и вместо победных маршей начала тяжело, неся страшные потери, отступать. Вместо обещанных триумфов и фанфар под колокольный погребальный звон в Москву и в Петроград потянулись эшелоны с десятками тысяч раненых и искалеченных людей. Ропот недовольства и разочарования прокатился по всей стране и всколыхнул дремавшую Россию.

Этой весной Москва выглядела особенно серой и хмурой. Май расцвел садами, но в воздухе, перебивая ароматы близкого лета, густела и растекалась, как зараза, тревога. На улицах стало неспокойно. Сначала исподволь, а потом всё громче стали говорить о предательстве. Слухи, шёпот и брань волнами прокатывались по городу, и толпы обозленных людей уже собирались на Красной площади и кричали что-то непотребное: бранили царских особ, требовали отречения императора и пострижения императрицы в монахини, кричали уже во всеуслышание: «Повесить Распутина!», «Императрица-немка – германская шпионка!»
Известия с фронтов об огромных потерях и отступлении становились всё более ужасными и пугающими. Госпитали уже не справлялись с наплывом раненых. 





          *                *


*



В последние месяцы доктор Александр Александрович Жилин выматывался страшно. Он ассистировал профессору Федорову, но уже не хватало врачей, и некоторые операции проводил сам. Он свыкся со смердящим запахом смерти, знал ее повадки, ее уловки, видел по лицам раненых, когда она отступала, ехидно кривясь, или хватала металлической рукой за горло, и тогда синеющие губы смолкали на полуслове. Смерть была всюду, рядом, неумолимая, безжалостная. Кровь, боль, смерть и раненые, заполонившие палаты, коридоры и залы больницы, стали будничной, привычной картиной, в которой не оставалось места эмоциям, а страдания и стоны людей лишь фокусировали руки и разум на каждодневной, беспрестанной работе.

 Эта работа, в которой лица становились расплывчатым, неясным, бледным пятном, а перед глазами были лишь раны, заставляла Александра Александровича двигаться и выполнять то, что выполнять было необходимо, с каким-то автоматизмом, изгонявшим из ума всё ненужное, что творилось вокруг. Эти доведенные до автоматизма движения не давали думать ни о времени, ни об усталости, но иногда, по вечерам, она заявляла о себе тяжестью в ногах, бесконечными, болезненными ударами какого-то инородного маятника в висках и ощущением опустошенности в желаниях и мыслях.

Александру Жилину было двадцать шесть лет. Перед самой войной он окончил медицинский факультет университета, стал работать в одной из московских больниц, превращенной с началом военных действий в госпиталь, и жил один в собственной квартире на Солянке.
В той спокойной довоенной жизни, отрезанной четырнадцатым годом, остались мечты о славе и о прекрасной незнакомке, что ненароком, как из утреннего тумана, войдет в его жизнь. Когда-то он рисовал в своем воображении красивую, умную девушку в воздушном, длинном платье и в белой шляпке. В его снах она всегда появлялась неожиданно: где-нибудь на бульваре или на южной приморской набережной. Война растоптала эти юношеские грезы и закапала грязью, заглушила стонами раненых его представления о безмятежном семейном счастье.

Тем более странной и нежданной оказалась встреча в пропахнувшем йодом, хлоркой и бинтами госпитале, встреча, о которой и мечтать-то он давно перестал.
Тот день – три месяца назад, был совершенно обычным – таким же, как сотня предыдущих, тяжелых военных дней: одинаково серых от шинелей, белых рубах и форменных брюк, бурых от пятен крови и багровых от пропитанной кровью марли, душных от спертого воздуха в палатах. Конец февраля обещал раннюю весну, и какие-то едва уловимые, первые, пряные ее запахи уже щекотали ноздри, витали в воздухе тонкими, невидимыми струйками.

С утра был обход, потом операции, последняя – тяжелая: загноение брюшной полости. Спасти молодого офицера, почти мальчика, имени которого он не запомнил, не удалось.

Когда доктор Жилин вышел после операции в больничный двор, с удовольствием глубоко вздохнул морозного ветра, прошелся взглядом по протянувшемуся напротив заснеженному бульвару и попытался заморозить, выгнать из головы вместе с ветром тяжелые, смрадные больничные мысли, -он краем глаза увидел, как на крыльцо вслед за ним вышла девушка в белом фартуке сестры милосердия под накинутой на плечи шубкой.

Он обернулся к ней.
- Вы новенькая? Я вас не помню.
- Я вам ассистировала только что.
И тогда с ним произошло то, что никогда не случалось ранее – ни с одной женщиной, которых он встречал, - он почувствовал немыслимо сильное, неосознанное притяжение и одновременно робость, будто ее глаза звали, сигналили, тянули к себе, как магнит, а он был не в силах отвести от них взгляда, будто застыл, окаменел, одеревенел. Это было, как удар в сердце, как вспышка перед глазами, как разряд тока в голове.
Он смешался, слегка поклонился и представился.
- Я знаю, - ответила она. – Меня зовут Варя.

Теперь эти три месяца ворвавшейся стремительно и бурно в его жизнь весны представлялись ему особенными и яркими, словно не было до этого других вёсен, точно приласканный теплыми запахами с каждым новым днем вместе с оживающей, заждавшейся солнца природой оттаивал и пробуждался душой он сам.
Его одинокое жилище нынче казалось ему веселее, в больничные палаты всё настойчивее стучались солнечные капли, дни ускоряли бег, и сильнее колотилось сердце. Это необычное кружение мыслей и чувств отодвигало куда-то в дальний темный угол всё безобразное и грязное, что было вокруг, а всё светлое и важное делалось выпуклым и броским, и он сам прекрасно понимал, что это новое и хорошее в нем самом и в его жизни связано с Варенькой.
«Каким причудливым, непредсказуемым узором переплетаются человеческие судьбы и как своенравно и гордо вырастает, где бы то ни было: на зеленой мирной лужайке или в навозной куче людских страданий, - загадочный чудный цветок по имени любовь», - думал Александр.
Если бы кто-то спросил его в эту пору: «Какая она, твоя Варенька?» - он бы растерялся: «Милая, добрая», - а сам бы про себя решил: «Не то, не так, да и не стоит никому говорить об этом. Да разве можно рассудком охватить огромность, бездонность ее глаз, похожих на звездное летнее небо? Разве можно выразить сухими аптекарскими словами, когда соединяешься с ней взглядом, блаженство, сравнимое с ароматами южной ночи, нежность, что захлестывает тебя, как замешанная на солнце морская волна, и теплыми брызгами ложится на сердце?»
Будто в этом серьезном, рассудительном человеке, каким считался доктор Жилин, вдруг неожиданно для него самого появился второй – влюбленный, застенчивый мальчишка.
В эти сияющие месяцы весны для Александра Жилина стало привычным и радостным в тот поздний час, когда приближающаяся ночь успокаивала сном раны и боль, а в госпитале оставались дежурные доктора и ночные сиделки, провожать Варю на Покровку, где она жила вместе с родителями и младшим братом. Эти прогулки бывали неторопливы и немногословны, но каждый раз, будто приоткрывая вуаль с лица, он узнавал о ней что-то новое.
Варя Зимина была моложе его на семь лет, окончила гимназию, с началом войны записалась, как и многие, на курсы сестер милосердия и в госпитале работала недавно.

С того дня прошло три месяца. Весна в Москве набухала почками, зеленела и, наконец, расцвела, как гирляндой, бульварами.



В один из нежных майских вечеров, проводив Варю до дома, Александр возвращался по знакомому уже маршруту к себе на Солянку.
Еще издали он увидал двух офицеров, неторопливо прогуливающихся вдоль дома. Лиц в сумерках было не разглядеть, но Александр вдруг заторопился. На стук шагов по мостовой военные обернулись, и в одном из них Александр узнал своего брата Михаила, ушедшего на фронт с началом войны.
Они обнялись молча, и Саше подумалось, что, наверное, именно так, как пахло от Мишиной шинели, пахнет война.
- Познакомься: мой армейский товарищ, поручик Попов. Мы с поезда и сразу к тебе.
Неожиданность встречи и радость облегчения от того, что Миша, который в последний год всегда соединялся в сознании с известиями, приходящими с фронта, вернулся, и вот он здесь, оглушили Александра, и он лишь повторял:
- Пойдемте, пойдемте скорее.



В последний раз братья виделись еще до войны – ровно год назад в Суздале. Тогда Александр приезжал на венчание Михаила и Анны. Будто было это давно, в прошлом веке. Жизнь была другой: тихой, неторопливой, солнечной. Венчались они в Воскресенской церкви. Александр стоял чуть позади и не отрывал от них глаз: такие они были красивые, такие влюбленные. Михаил – в строгом костюме, мягкие каштановые волосы расчесаны на прямой пробор, серьезный, похож на отца. Рядом с ним Аня – совсем девочка, маленькая, стройная, в белом свадебном платье. Какое-то наваждение из той жизни.

- Прошу вас, господа. Снимайте шинели, проходите.
Из коридора они вошли в просторную гостиную, из которой открытые двери вели еще в две комнаты поменьше. Михаил здесь был впервые. Он провел цепким взглядом по сторонам: квартира оказалась уютной, чистой, но в ней не хватало домашности.
- Так и не женился?
Александр смутился.
- Нет пока. Располагайтесь. Сейчас пошлю дворника в трактир за закуской.
Они расселись по диванам, и Александру на секунду показалось, что атмосфера в комнате изменилась, и вместе с этими молодыми подтянутыми офицерами, один из которых был его братом, вошел в дом и застыл в воздухе, заполонив собой всё пространство, тяжелый кожаный запах большой войны.
- Мы у тебя переночуем, ты не против? У поручика есть назавтра дела в Москве, а я с утра домой.
- Только если это вас не очень обеспокоит, - вставил Попов.
- Что вы, что вы, я рад. Наоборот, не терпится услышать новости с фронта из первых уст, а то в газетах непонятно о чем пишут: о каких-то дамских каплях, пропавших собачках, происшествиях, в общем, о разной ерунде, а о том, что на фронтах происходит, три строчки.

Сказанные слова тут же показались Александру никчемными, неуместными, но он почему-то стеснялся выразить свою радость: даже не от присутствия постороннего человека, а, казалось, от того, что каким-то образом этот запах, как тень войны, шагнувший из окоп вместе с погонами и сапогами в его мирный дом, призывал к сдержанности.

- Есть ли известия из дома?
- Давно не писали. На Рождество получил открытки от мамы и от Анюты.

Теперь при свете лампы братья смогли, наконец, рассмотреть друг друга.
Михаилу было двадцать пять лет, но он казался старше брата. Волосы его были наголо обриты, прямой нос, брови вразлет выражали характер уверенный и твердый, но смягчались приветливым взглядом. Усы и сильный подбородок на чистом лице придавали мужественность и несколько старили его. Военная форма ему шла – он оставался всё тем же безукоризненным франтом. От сапог и портупеи пахло армией.
Александр и характером, и лицом пошел в мать. Его светлые волосы шапкой обрамляли тонкое лицо и делали похожим на известного поэта Блока. Он носил пенсне, а небольшой пушок на верхней губе его, наоборот, молодил, смягчал черты лица и придавал ему облик студента старших курсов.

Принесли закуски, сели втроем за стол. Михаил сидел задумчиво, закинув ногу за ногу, упершись глазами куда-то в пространство стола, и небрежная его поза никак не соответствовала отстраненному взгляду, а наоборот, усиливала контраст с напряженно сжатыми, переплетенными будто с мукой, с силой руками.
Александр рассматривал исподволь его лицо и вдруг подумал, что никакая его собственная усталость и душевная боль от неизбежности видеть смерть каждодневно, от чего она тускнела и стиралась, не может сравниться с ужасной усталостью человека, который сам каждый день идет на смерть, не зная, будет ли у него следующая минута или час, или следующий день. Эта мысль настолько поразила его, что Михаил предстал перед ним с какой-то новой стороны: не как те раненые из госпиталя, а по-другому – плоть от плоти он сам, неотделимый от него самого, настолько близкий, что становилось страшно от того, что этот человек – его брат, отражение его самого, мог исчезнуть навсегда, но вернулся, сидит напротив, его могло бы и не быть уже, но он пришел, случайно заглянув на огонек по дороге с войны на войну. И в который раз Александр подумал, насколько хрупка и непредсказуема человеческая жизнь.

- Ты надолго?
- В отпуск на две недели.
Поручик Попов молчал и, казалось, старался сделаться как можно незаметнее, чтобы не помешать встрече братьев.

Неожиданно тренькнул звонок в дверь.
- Ты кого-то ждешь?
- Нет, сейчас узнаю.
Михаил услышал восклицания и мужские голоса в коридоре. Слов было не разобрать. «Как некстати», - подумал он.

Шуршание одежды в прихожей сменилось громкими шагами, и в спину его, чуть ли не в ухо, прокричал веселый, знакомый голос:
- Господин поручик, разрешите обратиться!
Михаил вскочил, чуть не опрокинув стул, и едва не наткнулся на вытянувшегося перед ним во фрунт юношу, улыбающегося такой белозубой широкой улыбкой, что, кроме нее и смеющихся карих глаз, казалось, и не видно было более ничего на этой хитрой физиономии.
- Николенька, чертяка смешной, ты-то как здесь?
«Смешной чертяка» в форме прапорщика выпрямился уж совсем в струнку, щелкнул сапогами и прокричал, едва сдерживая смех:
- Отбываю на фронт, господин поручик.
Потом не выдержал, рассмеялся и бросился обнимать Михаила.
- Вот нежданная встреча. Позвольте представить. Поручик Попов, мой брат Николай.
Попов встал, Николенька вновь сделался серьезным и опять щелкнул каблуками.

Младшему брату Николаю недавно исполнился двадцать один год, а выглядел мальчишка мальчишкой. Короткие русые волосы были зачесаны набок, глаза были умные, с хитрецой, и улыбались беспрестанно. В нижней части лица улавливалось семейное сходство: прямой нос, слегка припухлые губы, твердый подбородок.
- Как на фронт? Ты же заканчивал коммерческое училище?
- Уже окончил. А после него еще артиллерийские курсы.
- Николенька, умывайся и к столу. Сейчас ужинать будем. Потом поговорим.
Александр достал из шкафа бутылку коньяка, припасенную на случай, с таким видом, будто давно ждал этой встречи и знал о ней заранее. На самом деле он был бесконечно удивлен и обрадован столь неожиданному и странному стечению обстоятельств. Судьба ли? Случайность? Предназначение свыше? Александр давно не верил в случайности.

К Николеньке у старших братьев отношение было особое: снисходительное и покровительственное. До сих пор они оба воспринимали его, как смешного, доброго мальчика, которому многое прощалось, на которого было просто невозможно сердиться. Он и вправду был таким: легким, непредсказуемым, забавным – выдумщик и шутник, любимец в семье.

- Что дома? Как папа с мамой?
- Переживают. Отец молчит, как всегда, мама плачет. Анюта твоя живет, по-прежнему, с нами. Ты ей сообщил, что приезжаешь?
- Нет, не успел.
- Она тебя ждет и молится за тебя каждый день.
- Завтра уж, завтра всех увижу.

Братья замолчали. Поручик Попов тоже, кажется, в своих мыслях уже был дома.
- Тебя на какой фронт отправляют?
- В Галицию.
- Может и свидимся. На войне всё возможно. В Галиции, я слышал, большие потери. У нас не лучше. Хотя позиции пока удерживаем.
- Расскажи, Миша. Как там на самом деле? Слухов разных много ходит, - вступил в разговор Александр.
- Да, да, расскажи, как на фронте? Вспомни какой-нибудь эпизод, - оживился Николенька и как-то по–детски, просительно и восторженно уставился на брата.
- Да что же рассказать? Бои идут беспрестанно, а жизнь в окопах, когда наступает затишье, однообразна и состоит из постоянного укрепления позиций. Денщики приносят обед, а главное, почту и все новости. И так пока не придет смена.
- Все-таки расскажи про какой-нибудь бой, про то, что больше всего запомнилось, - настаивал младший брат.

- Изволь… Дело было зимой. Наш полк располагался в деревне Ольшаны. Целую ночь шла стрельба по всему фронту. Было такое впечатление, что кипит гигантский котел. С утра со стороны немцев начался сильнейший артиллерийский обстрел, а наша артиллерия молчала, - не было снарядов. Позиции из-за непрерывного огня немецкой артиллерии превратились в адскую жаровню. Видны были нескончаемые разрывы, с бугров все время спускались люди с носилками.
На самом деле, обычная картина боя, к которой уже привык глаз. Гул боя усиливался. Цепи немцев шли отовсюду. Всё поле покрылось людьми. Рвались сотни снарядов.

Михаил говорил всё более отрывисто и резко, выплевывая слова.
- Густые цепи немцев подошли вплотную и ворвались в окопы. Наши приняли штыковой удар и погибли в бою. Все полегли, весь третий батальон.
Михаил умолк.
- Нет, не могу, не умею рассказывать. Вы господина поручика лучше попросите. Я позже пришел в полк вместе с пополнением. А он в нем с самого начала войны.


Поручик Константин Попов, черноволосый, черноусый, слегка улыбающийся, немного задумчивый, выглядел моложе крепко сбитого Михаила Жилина. Была в нем мальчишеская открытость, что вызывало невольную симпатию, будто он заранее, даже не будучи знакомым, был расположен к встречающимся ему в жизни людям, и получал в ответ такое же расположение. В его внешности было что-то южное, кавказское, энергичное, открытое. Он командовал 8-й ротой второго батальона 13-го лейб-эриванского гренадерского полка с самого начала военных действий и чрезвычайно этим гордился. В полку поручик Попов был известен своей необычайной храбростью в бою и особенным чувством товарищества.

- Господин поручик…
Неизвестно, какие картины боя рисовал в своей голове Николенька, и как он себе воображал войну, но видно было, что тема предстоящих сражений занимала его, и он снова повторил:
- Господин поручик, прошу вас.
Попов, действительно, любил и умел рассказывать и более просить себя не заставил.
- Хорошо. Я расскажу вам об одном бое, страшном бое, который мне запомнился до мельчайших подробностей, будто это было вчера, и отпечатался в голове, как фотографическая карточка.

Дело было в начале декабря четырнадцатого года. Готовилась ночная атака. До немецких окопов было около тысячи шагов. Немцы как бы чуяли нас, и все время одиночные пули жужжали над нашими головами.
Я с ротой залег за вторым батальоном Борисоглебского полка. Вдруг раздалась тихая, но внятная команда: «Вперед!», и роты, как один человек, поднялись. В этот же самый момент, как бы по наущению, немцы осветили нас брошенной ракетой. Я первый раз за войну стал свидетелем массового применения световых ракет и был страшно поражен их действием.

Всё поле мгновенно осветилось, несмотря на падавший снег и густой туман. Масса людей обрисовалась из тьмы и казалась какими-то привидениями. Но это был только момент. Вдруг всё заговорило, всё закипело. Частый ружейный огонь покрылся барабанной дробью пулемета. С противоположного берега реки Бзура била шрапнелью немецкая артиллерия. Подсвеченная взлетающими ракетами она, разрываясь, окутывала нас дымом желтовато-гнойного цвета. Невзирая ни на что, лавина людей бешено рванулась вперед. Мы двигались в каком-то аду, прямо в лицо бил немецкий пулемет. Мы буквально летели, стараясь как можно быстрей поглотить отделяющее нас от немцев расстояние. От взвивавшихся непрерывно ракет всё время поддерживалось освещение, и картина боя живет во мне и до сих пор так же ярко, как в самый момент атаки.

Перед нами устремились вперед цепи борисоглебцев. Временами я оглядывался на бегущую за мной роту, видел ожесточенные лица, кричавшие «ура!» и стальную стену штыков. Я крепко сжимал в руке наган коченеющими от холода пальцами.
 По мере приближения к немецким окопам с невероятной быстротой редела несущаяся впереди масса борисоглебцев. Уже сквозь просветы в их рядах я видел пламенные языки стрелявших пулеметов и линию немецких окопов, обозначающуюся непрерывными взблесками ружейных выстрелов.

 От артиллерии мы не страдали, снаряды давали перелет, и на них никто не обращал внимания. Вот уже передо мной нет никого из борисоглебцев. До окопов самые пустяки, еще момент и мы ворвемся в них.
 Взвившаяся ракета освещает слева от меня картину: кучка борисоглебцев, человек в пятьдесят, в нерешительности остановилась у бруствера немецкого окопа. Вдруг кто-то с криком «ура!» бросился вперед. Все побежали и пали, скошенные пулеметным огнем.

Я оглянулся назад и к ужасу своему заметил, что со мной только один человек – унтер-офицер Мегалидзе. Нигде, ни вправо, ни влево, ни сзади никого не было – всё лежало. Конечно, это не означало того, что все были убиты или ранены: с уверенностью могу сказать, что большинство залегло из страха, что всегда бывает при ночных атаках, когда ротному начальству не видны все. Малодушные, пользуясь темнотой, залегают, думая этим спастись.
Теперь и мне ничего не оставалось делать, как лечь. Немцы не прекращали огонь. Лежа у бруствера немецкого окопа, я испытывал ощущение, будто мою голову бреют тупой бритвой. Немного вправо от меня жалил своим светящимся жалом пулемет. Ракеты падали непрерывно, и приходилось лежать, не шевелясь, чтобы не быть приконченным. Пролежав таким образом минут десять, показавшимися вечностью, я стал на животе отползать назад…

Теперь картина изменилась. Всё поле, за десять минут перед этим завывающее от воинственных криков и стрельбы, сейчас стонало. Стоны и крики надрывали душу и неслись из многих сотен уст. «Братцы, помогите!», «Спасите!», «Не бросайте меня!», - слышалось со всех сторон. Временами раздавались рыдания.
Снег всё шел и накрывал понемногу лежащую массу людей белой пеленой, как саваном. О санитарной помощи нечего было и думать, немцы до утра поддерживали сплошной огонь.

Все, кто мог ползти или идти, понемногу уходили. Большинство же раненых лежало всю ночь и весь день… и неделю спустя, занимая бывшие окопы Горийского полка. Я каждую ночь высылал людей убирать трупы и складывать их в вырытую позади братскую могилу. Другие части делали то же самое. Теперь это было возможно. Немцы ушли за Бзуру, выгнанные нашей артиллерией на другой день после нашей неудачной атаки.
И только братская могила, насчитывающая свыше тысячи трупов, свидетельствовала о побоище здесь происшедшем.

Поручик Попов замолчал. Молчали все, и в гробовой тишине чудилось, что там, за окном, чернеющем от опустившейся на землю ночи, белеет покрытое снегом, словно саваном, поле, усеянное трупами.

- Третьего декабря, - словно выдохнув, продолжал Попов, - в составе полка оставалось всего две роты. Потом пришло пополнение, и полк восстановился в своем численном количестве.


На душе сделалось неуютно, даже Николенька притих. Александр попытался повернуть разговор:
- Я понимаю, звучит глупо, но неужели на войне нет ничего такого, пусть самого малого, о чем вспоминается с улыбкой, а не с болью?
- Есть, - заулыбался Попов. – Это когда после длительных боев, бессонных ночей, грязи, вшей приходит хотя бы короткий отдых, тепло и баня. Баня тогда кажется земным раем.
Николенька засмеялся с облегчением, Александр улыбнулся, а Михаил оставался по-прежнему хмур, навязчивая мысль об отступлении армии и бессмысленной гибели сотен тысяч людей дырявила болью мозг.

- На самом деле всё скверно, - заговорил он. – Да не в том дело, что война, хотя умирать никому не хочется. Самое ужасное в том, что они бьют нас, стреляют пулями, гранатами, а мы молчим. Не потому, что боимся их, не потому, что спрятались, а просто ответить нечем: ни снарядов, ни пуль нет.
Пехота тает, как восковая свеча, а мы терпим, смотрим, как солдаты гибнут, и сделать ничего не можем. Такая злость подкатывает, будто это мы предали их на гибель. Злость и бессилие.
Бои идут беспрерывно, какая-то беспросветная жуть. А главное, совершенно непонятно, что будет дальше. Снарядов нет. Ружей, патронов, даже сапог у солдат нет. Осталось только алебардами воевать. Складывается какое-то ненормальное восприятие того, что творится вокруг.

Михаил будто решил выговориться и выплескивал изнутри всю желчь, что накопилась, горько, зло, что совсем на него было непохоже.
- Был такой случай. Я служил еще не в эриванском полку, в другой части. Во время одного из переходов прямо на нас сбоку из леса выскочило несколько ездовых: те, кто, очевидно, каким-то чудом спасся из той лощины, в которой немцы окружили и наголову разбили злосчастного Самсонова. Среди них было два офицера, оба на неоседланных лошадях. Солдаты, как угорелые, проскакали мимо и скоро скрылись из вида. Офицеры остались с нами. Они производили впечатление почти ненормальных людей. Сначала ликующее: «вырвались» и «поспать бы». Потом кошмарное воспоминание не о бое, а о бойне и острый стыд за свою счастливую участь. И всё это вперемешку с какой-то сплошной болтливой ерундой, что вертелась у них на языке: «Нет, ведь главное, что все вещи пропали. А какой коньячишко: три звезды, первый сорт. А письма: где ты, Маня, где ты, Таня, ай да тройка… снег пушистый… Ну да всё – всё равно. Теперь важно дрыхнуть, да покрепче, суток на пять завалиться, а потом можно хоть опять на немца, хоть под суд.»
Бред. Безумство какое-то. 

- Я много думал об этом и не понимаю, - вздохнул тяжело Александр. – Как можно было вступать в войну, совершенно не подготовившись к ней? Я – не военный человек, но даже мне понятно, что армию нужно обеспечить снабжением, что без ружей, пуль и сапог она просто не в состоянии сражаться. Неужели эта простая мысль не пришла год назад или хотя бы полгода назад в голову нашим генералам и правительству? Прежде всего, правительству. Что это? Предательство или глупость несусветная, или бездарность и всегдашнее «авось пронесет»?
- Кавалерийским наскоком хотели немца взять, - хмуро вымолвил Михаил. – А сейчас не прошлый век, чтобы маршировать в красочных мундирах под барабанную дробь. Не подумали наши стратеги, что война может затянуться. Нынешняя война – это окопы, грязь, кровь, перемешанная с землей, рваные раны и неприглядная, совсем не героическая смерть в холодной жиже.
Злость разбирает, глядя на эту бойню. И ведь не только в нашем полку, всюду, я знаю. Столько смертей, столько жертв напрасных.
А что на юго-западном фронте творится: оставили Львов, Перемышль, почти всю Галицию. Не за себя, за Россию обидно.
А что в столицах говорят?
- В Москве были немецкие погромы. Ужасно. Но людей этих можно понять. Они озлоблены положением на фронтах, бездействием правительства, поражением и отступлением армии. Их отцы и мужья гибнут тысячами каждый день, сами они скоро начнут голодать. Стране грозит разруха.   
Александр говорил горько, взвешивая слова, выношенные в долгих раздумьях.

- Вы даже не представляете, что здесь творится: в Москве, в Петрограде, в умах людей. Такое впечатление, что все понемногу сходят с ума. Лавина, которая всех нас может смести, уже катится вниз.

Погромы, волнения, еще не бунт, но к этому дело идет. Власть закрывает глаза, будто так и надо, будто этими погромами хотят спустить пар накопившейся злобы. Только вряд ли на этом всё закончится. В самой атмосфере скапливается что-то тяжелое, тревожное. Знаете, как бывает, когда электрические заряды густеют тучами перед грозой, а меж ними еще голубое небо и светит солнце? Вот так и теперь. Рестораны гудят от праздной публики, поэты читают свои стихи, повсюду кружки и собрания. Говорят, говорят, говорят, лозунги патриотические кричат. Какой-то безумный лихорадочный пир и бред во время чумы. А рядом, параллельно, по улицам ходят толпы и громят немецкие лавки, а завтра еще кого-то будут громить. Как будто Россия раскололась, и два мира, пока еще мирно, существуют рядом и не видят, не слышат друг друга, а самое ужасное, не хотят видеть и слышать. 
Тревожно, непонятно.

- А как в Суздале, а, Николенька? – перевел разговор Михаил.
Николай отвлекся от каких-то своих мыслей, видимо, унесших его туда, где воюют, и снова безмятежная улыбка разгладила его лицо.
 
- У нас, как всегда: тихо, чинно. Война кажется далекой. Отец читает в газетах сводки с фронтов, мама плачет в уголке, Анюта ждет твои письма и светится вся, когда они приходят. А мне там скучно. Ждать уже невмоготу, будто самое интересное и важное мимо меня проходит. Слава Богу, вырвался.
- Только вы уж, господин артиллерист, не подводите пехотинцев, - с улыбкой сказал Попов.
- Ка-ак жахну по немцам.
- Еще навоюешься, Николенька, и дом будешь вспоминать в минуты затишья.
Офицеры притихли, и по их лицам было видно, что перенеслись они в это короткое, мирное мгновенье, когда хорошо помолчать, и взаимная приязнь не нуждается в объяснениях, туда, где их ждут и любят.
- Не надумал еще жениться? Пора бы, - обратился Михаил к Александру.
- Подумываю об этом.
- Вот как. Кто же она?
- Бог даст, познакомитесь.

Много было выпито в этот вечер, только никто не хмелел.
- Давайте отдыхать, господа, - сказал Александр, когда увидел, что у Миши начинают слипаться глаза. – Сейчас принесу бельё. Вы с господином Поповым здесь на диванах располагайтесь. Николенька в спальне. А я в кабинете прилягу.
- Эх, чистое бельё. Об этом можно было только мечтать, - вздохнул Попов.

Наутро все разошлись: Александр ушел к себе в госпиталь, поручик Попов – по делам, а потом на поезд домой, в Тифлис, Михаил – на вокзал, до Суздаля, а Николеньку военный эшелон повез на Юго-Западный фронт, на войну.








                III


Нижегородский поезд пыхтел, сопел, кашлял, выпуская клубы пара, пронзительно гудел и свистел, и поручику Жилину казалось, что паровоз засыпает на ходу и тащится еле-еле, останавливаясь, как собака, у каждого столба.
Он сидел у окна, а за грязным стеклом убегали назад леса, поля, деревни, и чем меньше верст оставалось до Владимира, тем радостнее подпрыгивало сердце в предчувствии встречи. Оттуда до Суздаля рукой подать.
Густой молочный туман, преследуя поезд, опустился, разлегся по полям и укутал проплывающие мимо дома. Вдруг почудилось, что в его разрывах, выныривая из ватных клочьев, мелькнули какие-то люди, и назойливая память отбросила мысли назад.

Цепи немцев шли отовсюду. На глазах их колонны рассыпались и вели наступление в несколько линий. Всё поле покрылось людьми. Стучали пулеметы: та-та-та. Омерзительно, будто водили вилкой по тарелке, свистели пули, и было такое ощущение, что сейчас пуля обязательно попадет тебе в голову.
Рота залегла. Гренадеры прижались к земле, как к родной матери.

Михаил закрыл глаза, и перед его взором отчетливо и кроваво встала картина того ужасного боя.

Сотни снарядов рвались в расположении 1-го 2-го батальонов. Из всех прилегающих домов не уцелело ни одного – всё горело. Немцы непрерывно шли в атаку, и тысячи их трупов устилали всё поле впереди. Насколько хватал взор, всюду видны были лежащие немцы, и их ранцы из телячьей кожи торчали мехом вверх. Но цепи будто вырастали из-под земли и продолжали наступать.
Непрерывно шел бой по всему фронту корпуса. Под вечер новая атака – на 3-ю роту капитана Пильберга. Даже ночью наступление не прекращалось, и от адской стрельбы всё кипело, как в котле. Бой без малейшей передышки продолжался и на следующий день, и через день. На третий день сражение достигло наибольшего напряжения.
Ряды 13-го эриванского полка редели. Убит поручик Черепанов, убит поручик Козлов. Немцы всё наседали. Казалось, что число их неисчерпаемо, и силы их не иссякнут никогда. В сплошном тумане, как призраки, они подошли вплотную и залегли под самым проволочным заграждением.

Одновременно, прорвав расположение Ардаганского полка, немцы атаковали 1-й батальон с тыла. Роты открыли огонь, завязался страшный штыковой бой. Немцев было так много, что последние резервы буквально растворились. Уходили куда-то в туман одиночные люди.

Немцы зашли в тыл 2-го батальона, и он начал драться на все четыре стороны. Командира 2-го батальона ударили в бок штыком, но подоспели на выручку гренадеры 14-й роты подпоручика Зуева. Окопы и ходы сообщений были завалены трупами.
У подпоручика Готтенбергера от роты оставался один взвод, когда началась сумятица. Его окружили шестеро немцев. Тогда он направил револьвер на одного из них, тот отступил и дал дорогу.

3-му батальону капитана Кузнецова приказание отступить пришло слишком поздно. Уходили немногие, большинство от бесчисленного числа падавших снарядов было заживо засыпано землей в окопах.

Корпус был прорван во многих местах, и германцы широкой волной влились в его расположение, но общее наступление было задержано.
 

Опустившийся молочный туман рассеялся. Поезд подъезжал к Владимиру.



(продолжение следует)