Над солью и желчью земной. Гл. 12

Евпраксия Романова
Глава двенадцатая

Поезд катился, рассекая темноту, то, набирая ход, то сбавляя. Серые телеграфные столбы, как немая стража, смотрели ему вслед. Деревья и поля, с раскиданными тут и там скирдами сена, отливали темно зеленым. Дома спали, и казались покинутыми. Черные зрачки окон выглядели устрашающими.
Мне нравится ехать в поезде ночью. Глядя в пробегающий пейзаж, думаешь, что перед тобой раскинута вечность, или какая-то большая ее часть. И ты сам часть этого неведомого, загадочного океана, очерченного зеленовато-розовой тесьмой горизонта. Изнутри поднимается волна спокойствия. И события прошедшие меняют оттенки, и все начинаешь оценивать по-другому, как-то очень правильно и умно, а то, что ждет впереди, готовишься принять не драматизируя.
Дина не поехала провожать меня на вокзал, мы простились дома. Она поцеловала меня, так, как нежная мать целует сына, и тихо попросила:
– Звони, как ты там.
– Хорошо, – пообещал я.
Мы прощались не как чужие, и не навсегда, но привкус и того, и другого ощущался нами обоими. Только мы не признавались в этом вслух. Неяркий свет бра, висевшего над зеркалом, отражался в зрачках Дины. Я смотрел прямо в этот свет.
– Все будет хорошо, – полувопросительно, полуутвердительно сказал я.
– Да, конечно, – ответила она из глубины света.
Я осторожно коснулся губами ее губ. На этот раз они были теплыми. И это придало мне уверенности: все будет хорошо. Мы не уточняли что именно, да это было и не важно, главное, верить.
Два дня назад прошла премьера. Какая по счету: тысячная, десяти тысячная? Обласканный публикой, но не Любавиным (как водится, поджал губы, увидев цветы), я наконец смирился со своей бедовой ролью.  Все и, правда, было хорошо.
На гастролях есть возможность побыть с собой наедине. Я слишком давно не говорил с собой, может в этом причина моей печали? Темнота чернела и густела. Почти ничего не было видно. Но я упорно вглядывался в неизвестность.
Дверь купе раздвинулась, и в тамбур выглянул Глеб.
– Ты спать собираешься? – спросил он, доставая сигарету и закуривая.
Он опустил раму окна, и дым улетал в черную мглу.
– Так собираешься? – повторил он снова.
– Не знаю…. Вот так стоять и смотреть в никуда, по-моему, лучше…
Он посмотрел на меня.
– Да шучу… Конечно, я собираюсь спать. Завтра тяжелый день.
И точно: с утра Любавин соберет, и, прежде чем начать прогон, начнет читать мораль, будто мы малолетки: как себя вести, что можно, чего нельзя. По ходу прогона будет придираться, злится, кликать провал. Потом махнет рукой, безнадежно: «идите с глаз долой»…
– Какого, спрашивается, он Тамилу с собой взял, – говорит Глеб, пуская новую порцию дыма в окно.
– Женщина на корабле? – усмехаюсь я.
– Вот-вот! – кивает он.
– А нам теперь никуда от нее не деться. Она теперь тень его, но знать свое место будет он, а не она.
– Да уж, повезло нам, ничего не скажешь.
– Вообще, о влиянии жен худруков на жизнь театра, надо бы книгу отдельную писать! Ведь наш случай – не исключение, а правило. Все эти вздорные бабы… – я не договорил.
– Наша профессия – чересчур зависима от вещей, не имеющих к ней прямого отношения, ты не находишь?
– Нахожу, но пытаюсь смириться с этим. Правда, вот такие Тамилы убивают все благородные порывы…
– Ладно, не будем поминать на ночь черта, – смеется Глеб, щелчком отбрасывает окурок, и тот исчезает в темноте, – Пошли спать.
День сложился так, как я предвидел накануне. Поведение Любавина совпало до мелочей. Тамила неизменно сопровождала мужа – и впрямь, молчаливая тень. Пристально смотрит и в каждом видит врага. Своего? Мужа? Не ясно.
После прогона нам предоставлено свободное время. Мы с Глебом идем осматривать город. Он оказывается скучнее, чем мы ожидали. Памятников старины практически нет, только бронзовые изваяния деятелей революции, будто по копирку. Щербатый асфальт, облупившиеся фасады домов, притулившиеся магазинчики с унылым ассортиментом. Глухая русская провинция, где вот уж два века ложатся спать в восемь часов. Именно в такой глушью виделся мне Саратов, куда Фамусов грозился отправить дочь и где жила чеховская дама с собачкой. Реальный Саратов очень отличается от этого богом забытого места. Наш театр уже известен половине мира, но нас упорно продолжают посылать словно в ссылку, в назидание: «мол, будете строптивыми, так не видать вам не Рима, ни Парижа, а только вот такие места и останутся вашей сценой». «…. Здесь балов никогда не бывало, и нет даже просто приличных карет…».
Лениво бродя по однообразным улицам, я вспоминал белый южный город, и старый костел, переделанный под кинотеатр. И мне стало казаться, что все это видел не я, а кто-то другой. Одно лишь делало это прошлое моим – Слава. Я видел себя, читающего его письма в безликом гостиничном номере, и белый тюлевый занавес надувался, как парус….
В гостиничном ресторане, больше похожем на дешевую московскую столовую, нам подали обычный советский обед: суп, второе и компот. На раздаче стояла крупная тетка, похожая на актрису Гундареву в фильме «Здравствуй и прощай». Только без ее таланта и обаяния. Когда природа создает похожие экземпляры людей, один оказывается бракованным.
Тамила с нескрываемой брезгливостью подносила еду ко рту. Было понятно, находиться в таком месте она считала ниже своего достоинства. Королева обедает среди черни, картина Репина, как говорят в народе. Правда, иные королевы, английская например, вида бы не подали: ноблесс оближ, как говорят французы. Но Тамила «не из таковских». Эта «королева» себе цену знала. Впрочем, скорее, сама себе назначила.
Любавин сидел, уткнувшись в тарелку, словно тоже стыдился окружающей обстановки. Он боялся поднять глаза на жену, как провинившийся ребенок. Он куда охотнее привел бы супругу в «Ритц» или «Хилтон». Кстати, вчера, при регистрации в гостинице, когда их хотели записать как Любавина с супругой, Тамила негодующе заявила: «Не Любавин с супругой, а Тамила ….. с супругом!!». И гордо взяв ключ, прошествовала к лестнице. И тогда, и теперь, на Любавина было смешно и жалко смотреть. Он, умевший поставить на место зарвавшегося хама-чиновника, внешне равнодушно выслушивающий ругань и крик в свой адрес, выглядел беспомощным перед этой черноглазой фурией.
После обеда Любавин собрал всех около себя и приказал:
– Сейчас все по номерам, и спать! Отдохнуть, как следует! Чтоб вечером были в форме! – И, в сопровождении «тени», ушел.
Мы разбрелись по номерам. Казенность в них была доведена до абсолюта. Даже графин с водой на столе напоминал те, что в советских фильмах стояли в кабинетах следователей. Я, было, подумал, что надо позвонить Дине, как она просила, но потом всплыли ее слова о том, что нам необходимо соскучится друг по другу. Что ж, значит, следует выдержать паузу.
Следующая моя мысль была о Кате. По прилете она сумела позвонить, и сказать буквально два слова: долетела хорошо, и новое место жительства ей понравилось. Обещала прислать письмо. Я не знаю, звонила ли она Анжеле, проверять не стал.
Глаза слипались, хотя поначалу спать не хотелось. Как ленивая струя воды мысль потекла в сторону вечернего спектакля. Скорей бы все закончилось. Я представил, какая публика в этом захудалом городишке. И что они могут понимать в Брехте и Маяковском; между тем в подобных местах порой случаются редкие индивиды, вроде очкастых библиотекарш или немолодых учительниц литературы. Тем не менее, я заранее предчувствовал тоску при виде грядущих зрителей. Нет, я не был снобом. Но метать бисер мне тоже не улыбалось.
Я уже почти уснул, как вдруг услышал громкие голоса, доносившиеся со стороны номера Любавина. В ту же минуту дверь моего номера распахнулась, и появился взъерошенный Глеб. Он плюхнулся на мою кровать.
– Что там такое? – спросил я, стряхнув остатки дремоты.
– А черт его знает! Тамила вопит. Пропало у нее что-то, кажется.
– Что? Деньги?
– А я знаю? – скривился Глеб.
– Судя по воплям, что-то ценное… – определил я, прислушавшись.
– А, как же! Эта из-за трех копеек удавится!
Я не успел возразить, потому что в номер постучали. Глеб открыл дверь и впустил Любавина. Вид у него был как у ослика Иа-иа, обнаружившего пропажу собственного хвоста. В другое время я бы сыронизировал на этот счет, но сейчас счел за благо прикусить язык.
Ни говоря, ни слова, Любавин опустился в единственное кресло, стоящее в номере. Мы тоже молчали. Из коридора по-прежнему долетал шум.
– Андрей Ильич, что случилось? – спросил я.
Он как-то неуверенно взглянул на меня, будто стеснялся.
– Да… Ерунда… Кольцо подевалось куда-то….
– Кольцо? Какое? – в один голос воскликнули мы с Глебом.
– У Тамилы кольцо было, – неохотно стал объяснять Любавин. – Дорогое. Очень. Камень там какой-то ценный, не знаю, я не разбираюсь…. Вот.
– И что? – глупо спросил Глеб.
– Что-что…. Пропало, вот что! – зыркнул на него Любавин.
Опять воцарилось молчание.
– А вы везде смотрели?
– Да уж где только не смотрели! Все перерыли! – Нет. – Любавин вздохнул. – Вот она и волнуется, – добавил он, пытаясь оправдать доносившиеся крики.
Не успел он договорить, как дверь в третий раз распахнулась, и Тамила, как большая птица, впорхнула к нам.