Он приходил?

Валентина Колесникова
Я плакала. Слезы, как в детстве, светлые и очищающие душу, катились и катились – неподвластные мне и вообще никому. Я старалась только, чтобы не капали они на письма, что держала в руках. Это они, пожелтевшие и пожухнувшие листки, написанные двести лет назад торопливой каллиграфией, управляли моей печалью – радостью. Я будто держала в руках человеческое сердце, и оно печалилось и радовалось, горевало и излучало светлые, высокие энергии духа писавшего. Листки лежали на моих ладонях доверчиво и благодарно, будто уверенные, что я все пойму, что сердце и дух автора станут родными и близкими моему сердцу и духу, и духовную эту близость не разрознят, а объединят прошедшие столетия. Все мое существо откликнулось на этот зов-надежду. Мое сердце горевало, узнавая скорбную судьбу писавшего. И бурно радовалось. Не только потому, что я разыскала в архивных недрах никому доселе неизвестные 199 его писем, но и потому, что – хоть и к концу жизни – я нашла свой духовный идеал мужчины, пусть и в дали двухстолетней истории. Это был бесценный Господний подарок мне – так много грешившей словом и делом.
Идеалом моим был Павел Сергеевич Бобрищев-Пушкин – один из 120 декабристов, кто за революционную истеричность Рылеева и ему внимавших расплатился 30-летней каторгой и ссылкой в Сибирь. Искупать невинно пролитую 14 декабря 1825 года кровь определил не царь – но Господь. А Господь избрал 120 лучших. Понятным это стало только два столетия спустя – до российских умов истина доходит именно с такой скоростью прозрения.
Мне повезло немыслимо: истина – прямо-таки по блату – допустила до своего святая святых и указала путь кратчайший, письмами Павла Сергеевича, правда негусто, усеянный…
Чем больше я работала в архивах, тем все глубже проникал Павел Сергеевич в сердце и сознание. Дух мой устремился к нему и запульсировал живой энергией.  Какие точки времени и пространства должны были совместиться, чтобы ушедший почти два столетия назад стал живым, родным, осязаемым? Кто это знает? Кому открыто это? Не ведаю. Просто это произошло и направило мою жизнь в неизведанное…
Когда Павел Сергеевич пришел в первый раз, я не сразу его заметила. Я писала книгу о нем. Вокруг моего стола хороводились рукописи, какие-то вырезки, книги. Я потянулась за одной из них и вдруг увидела сидящего в кресле Павла Сергеевича. Он курил трубку с длинным чубуком, но запаха табака я не уловила.
– Павел Сергеевич!?
– Прости, мой друг, без докладу явился. Но у тебя прислуги нет, кому ж докладывать?
– Павел Сргеевич! – тупо-изумленно повторила я.
– Гляжу я, покои твои на мои похожи: везде следы трудов. Похвально !
– Павел Сергеевич! – уже идиотски-радостно воззвала я.
– Ты  что ж повторяешь имя мое – не запомнишь никак?
– Павел Сергеевич! – взревела, как клич.
– И снова узнаю себя, – весело отозвался он. – Со мной такие же идиотизмы бывали.
– Чем же угостить вас? – цепная реакция тупости продолжалась.
– Вот, трубкой уже угостила. Не суетись. Времени у нас немного. Про тебя знаю изрядно. Пусть и не все. Главное – к Господу обратилась.
– Это вы помогли, Павел Сергеевич!
– Это как же?
– Письма ваши читала. Особенно к Евгению Оболенскому. Пришли они ко мне в самый страшный час – умирала моя матушка.
– Ну-ну, – заинтересовался Павел Сергеевич.
– И тут Господь послал в помощь ваше письмо 1839 года. Там есть слова: «Кто не стаивал на краю пропасти, тот еще не знает, что такое безусловная преданность Богу».
– Да-да, припоминаю.
– Вы будто руку помощи, как друг,  протянули мне. Я поняла, что вера моя в Господа еще не была так крепка и безусловна. И горячо молилась и вас благодарила. И Господь послал мне смирение и утешение, когда матушка умерла.
– Рад, душевно рад, что Господь вошел в твое сердце, – тепло проговорил Павел Сергеевич. – Знаю, что  переносишь со смирением испытания, какие Господь посылает. И что в литературном труде наконец  увидела волю Божию и задачу свою на земле. И что о моей скромной особе написала.­
– Как знаете вы это, Павел Сергеевич?
– На все воля Божия, она определила и мои знания, и нашу встречу.
– А про то... – начала я, ища слова, чтобы спросить о главном.
– Что ты в рамку меня поставила, да и поверила, что это идеал твой?
– Да, Павел Сергеевич. И это очень серьезно для меня.
– Что ж, среди современников твоих не нашла разве лучше?
– Нет. И среди ваших тоже.
Он засмеялся мурлыкающим смехом.
– Ну-с, тогда предстоят нам еще другие разговоры – попросим Божьего произволения. Теперь же позволь раскланяться.
Он встал, высокий, полный, и с учтивой грацией раскланялся. Через мгновение с трудом верилось, что не глюки и не игра воображения
создали любимый образ.
*     *     *

Следующий приход его почувствовала буквально за секунду: сердце как-то радостно вскинулось и учащенно забилось, а в комнате сделалось некое движение и будто посвежело.
– Здравствуй, друг мой. Похвально, что снова за трудами тебя застаю. Только не разумею, чем нынче занимаешься?
– Стыдно признаться, но пишу сказки.
– Сказки? Как Александр Сергеевич, народные обрабатываешь?
– Нет – это другие. Не могу определить. Вроде и поучительные, и философские, и фантастические. Они как-то сами пишутся. Будто диктует кто.
– Понятно, это Господь через тебя людей научает. Творения-то твои нравятся?
– Вроде бы. Читаю знакомым разным – одобряют.
– Значит, нужны они. А другие труды оставила?
– Нет-нет. Но все странно. Пишу книгу о вас – вдруг сказки врываются. Пишу сказку – вдруг герои моего современного романа пожалуют. Удивляюсь, но не отказываю.  Пишу и о них.
– Верно это. И мне знакомо. Бывало, пишешь басни, да отложишь и ремесленным трудом каким займешься. А потом еще чем-то. Да это радость – не одно только дело у тебя.
– Ну, Павел Сергеевич! Мне ли равняться с вами. Не я только, но все,
кому о вас рассказывала, поражаются: вы, поручик генштаба, талантливый математик, каким вы оказались в Петропавловке, потом – на каторге
и в ссылке в Сибири – буквально «засыпали» товарищей талантами. Я думаю, вы и сами в себе их не подозревали. Закройщик, портной, переплетчик, столяр, слесарь, архитектор, художник – умели все, к чему ни прикасались. А врачебное ваше искусство? Вы же были любимым доктором-гомеопатом и бедных и богатых во всем Тобольске. А с каким восторгом говорили ваши товарищи о литературном таланте? Басни и стихи ваши прекрасными называли. А переводчиком каким замечательным были! Вы же первый Блеза Паскаля «Мысли» перевели! А переводы христианские...
– Ах, остановись! Вижу, изрядное время ты потратила, делая обо мне изыскания.
– Но многое так и не узнала. Например, почему вы не дружили с Николаем Бестужевым? Его называли «человек-университет». Он, как и вы, умел все, кажется.
– Ну, «человек-университет» – это не про меня. Чего-то же я не умел. Например, такие точные портреты, как Бестужев, рисовать.
– Но вы же не соперничали?
– Упаси, Бог!
– Тогда почему не дружили? У вас ведь еще одно похожее есть: вы любили одну женщину – всю жизнь. Только ваша женщина была рядом, а его – в далекой России. И обе женщины были замужними.
– Да, вы правы. Николай Александрович – достойнейший, интереснейший, удивительно разносторонне талантливый человек. Но духовно мы были далеки. Он верил во всесилие человека, исповедовал культ разума. Для меня же, вы знаете, только Господь – вершитель и человеческой судьбы, и его разума, и всех его склонностей и поступков. Поэтому Евгеньюшка Оболенский, не обладавший талантами, кроме таланта дружбы и любви, был мне друг и брат ближайший – по духу, по устремлению к Господу.
– А знаете, Павел Сергеевич, когда читала о вас и делах ваших в мемуарах товарищей, пришла мне в голову дикая мысль.
– Ну-ну, – интонация выдавала искреннюю заинтересованность.
– Не явились бы на свет все ваши таланты, не случись 14 декабря и вашего ареста и проживи вы свитским офицером – в Петербурге, Москве или на Украине, где служили. Вы так бы и не научились одеваться без денщика или лакея. Ваши таланты, как из волшебной шкатулки, начали выпрыгивать тогда, когда появилась нужда – даже не ваша, а всего казематского общества. Помните? В Чите, на каторге – вы «по математике» стали искусным закройщиком, когда у всех декабристов износилась одежда, а ни денег, ни хороших портных не было. То же было и с другими ремеслами, по которым вы были лучшим. Опять же – потому что нужно было всем. Для пользы общей. И гомеопатию освоили в совершенстве, потому что в Сибири лекарей было мало, а грамотных, знающих еще меньше. И в холерную эпидемию 1848 года вы спасли почти тысячу человек... Как знать, какие таланты еще были в вас скрыты? Наверно,  Господь одарил вас сверх меры талантами при условии, что вы их людям отдадите – как вы и делали, бескорыстно. Не открылись бы они в России при прежнем вашем житье...
– Почему ж дикой ты называешь эту мысль? Я и сам так думаю. Ну-с, и сегодня долгой вышла наша беседа. Хотя и не без занимательности она.
И снова учтиво раскланялся и его не стало. Комната моя показалась пустой и неприкаянной. Да и сама себя почувствовала неприкаянной, оставленной, – слезы неожиданной утраты, а не радости узнавания, как тогда в архиве, принялись терзать душу.
*     *     *

Следующая – как назвать? – встреча была полной для меня неожиданностью. И состоялась она не в московской моей квартире, а в Тульской губернии, в Егнышевке, где когда-то было родовое имение Бобрищевых-Пушкиных. И не с Павлом Сергеевичем, а с женщиной, которую он любил всю свою земную жизнь,
Как совершилось перемещение из московской квартиры в глубину Тульской губернии, не ведаю. Но на сон это похоже не было. Мы стояли на балконе егнышевского дома Бобрищевых-Пушкиных. Она в белом, кружевами отделанном платье, неотрывно смотрела на аллею запущенного сада. В наступающих сумерках ее невысокая полноватая фигура казалась хрупкой, бледное лицо почти сливалось с платьем, и даже не блестящие, а горящие глаза будто отделились от нее и парили недвижно над темными, склоняющимися к балкону кустами сирени.
– Я пришла сюда, в дом его детства, в надежде, что здесь застану его.
– Разве он обещал? – удивилась я.
– Нет. Я каждой земной весной прихожу сюда, но его все нет. Видимо, он не простил меня в душе.
– Он так добр!
– Да, но его боль длилась так долго! Всю жизнь меня обуревали страсти. Я бросалась во множество объятий – и недостойных тоже. Это было моей тайной, но Павел Сергеевич знал и о моей похоти, и о ее предметах. И прощал, и жалел, и любить продолжал. Но поняла, что он был единственным моим другом, только когда он ушел. Ему и 63 не было. Знаю, сломала ему жизнь. Что денег пожалела,  когда болен был – ведь пошли я его на воды, жил бы да жил еще. А в Сибири? Он бедствовал, а я не помогала,  не заботилась. И еще много чего на совести моей. Господь наказал меня этой мукой невстречи. И непокаяния. А я любила его!
Она повернулась ко мне и обожгла огромными своими очами, в которых были и гнев, и мука, и надежда:
– Да, теперь знаю – я любила его!
Откуда-то взявшееся эхо гулко, как в горах, несколько раз прог­ рохотало:
– Любила его!
Я смотрела на нее и не было в душе моей жалости, а в голове билась мысль: «Ко всем, кого любила ты в своей жизни, приходишь? И скольких уверяешь, что любила, истерзав их душу, заворожив бесовской своей страстью? Сделав разменной – для себя – монетой чистоту души, благородство, веру? Нельзя было остановить твое безоглядное разрушительство, как было с Павлом Сергеевичем».
*     *     *

Появление в московской квартире было похоже на пробуждение. Все же сон? Если так, он точно воспроизводил мои мысли. А еще, поразмыслив некоторое время, поняла: происходит нечто важное для Павла Сергеевича. А я – некий посредник или связующее звено явлений, данных свыше.
Прошло несколько дней. Каждый из них я трепетно ждала появления Павла Сергеевича. Но в то же время не была готова к встрече с ним – неспокойно и взъерошенно было в душе после егнышевского свидания.
Наконец, однажды, уже глубокой ночью, заметила его сидящим в кресле. Я назвала его креслом Павла Сергеевича и не перетаскивала
с места на место, как другую мебель в комнате. Он долго сидел молча, погруженный в себя, даже трубка не горела. Я хранила почтительное молчание. Но делать ничего не могла, что-то перекладывала на столе и размышляла, как сказать ему о встрече.
– Благодарю за деликатность, друг мой, – тихо заговорил Павел Сергеевич. – Овладели мной сибирские воспоминания. И знаешь, рассказать тебе хочу об одном человеке. Очень ты его мне напоминаешь. Простая она женщина, солдатка. И познакомился с ней просто, естественно.
Павел Сергеевич начал рассказывать. Живо, образно умел он это делать. А так как я знала об этой женщине из мемуаров, то не столько слушала, сколько видела – как фильм – и Павла Сергеевича, и эту женщину, и даже улицу в Тобольске 1840-х годов, где в доме своего друга декабриста Свистунова жил 16 лет ссылки Павел Сергеевич...
Павел Сергеевич после посещения своих пациентов (он практиковал как профессиональный медик, только бесплатно) подъезжает на лошади к своему дому. Вдруг слышит негромкое пение псалма. Спешивается и у углового окна дома видит невысокую худенькую женщину. Она в бедной, но чистой одежде. Гладко зачесанные волосы покрывает белоснежный платок. Он еще больше выделяет голубые добрые глаза.
– Это ты сейчас пела?
– А я, батюшко.
– Ты что ж, раба Божия, милостыню просишь?
– А не прошу, батюшко. Ежели сами дадут, так и не отрицаюсь.
– Мне дать-то тебе нечего. А отобедать со мной не откажешься?
Он распрягает лошадь, продолжая разговор.
– Ты сердцем чистым зовешь, чего ж отказаться?
– Почему знаешь, что чистым?
– И,  какая тайна! Чистое у тебя сердце и душа голубиная.
– Уж не колдунья ли ты? Или всем так говоришь?
– Упаси, Боже! – она троекратно крестится. – Секрету тут нету. Господь мне знание дает. И про того, кого встречаю, и про себя тоже.
– Но милостыню-то у всех берешь, у злых, недобрых тоже?
– Не, батюшко. У злых-то не беру, потому как на святое дело собираю.
– На какое ж дело?
– А задумала я, батюшко, церковь в селе своем Подрезове построить.
– Церковь? – изумился Павел Сергеевич. – Да знаешь ли ты, сколько нужно на церковь? У тебя ж нет ни копейки!
– А у Господа разве мало их, денег-то? Захочет, так и даст. И жертвователи явятся!
Горячая и простая вера женщины в Бога поразила Павла Сергеевича.
– Зовут тебя как?
– А Татьяной Филипьевной кличут.
– Ну, пойдем в дом, отобедаем, да поговорим ладком....
– Не ошиблась Филипьевна, – подытожил Павел Сергеевич свой рассказ. – Я смету сделал, план составил, архитектором сей церкви стал. Да мои товарищи помогли – кто чем мог. Кто святые образа писал, кто стены расписывал, кто деньгами  помог. Тобольские власти, да присутственные места мы с товарищами «обеспокоили». Так и явилась на свет красавица-церквушка в 25 верстах от Тобольска, в селе Подрезове.
Павел Сергеевич помолчал, улыбаясь в усы и вспоминая, наверно, подробности этой удивительной стройки. И неожиданно проговорил:
– Похожа ты на Филипьевну простой своей верой в Господа. Только мозг свой познаниями перегрузила. Потому и грешишь, и путаницы много в жизни.
И снова надолго замолчал. Уже  перед уходом – опять же неожиданно для меня – спросил:
– Почему так не любишь ее?
Когда я уклончиво, чтобы не обидеть, пролепетала что-то, строго осадил:
Правду, правду, друг мой!
И я сказала ее, правду:
– Ни Бога, ни вас, ни мужей своих, ни мужчин похоти своей не любила она. Только себя. И еще – деньги, роскошь, поклонение себе. Все остальное – игра. Азарт игры тоже любила страстно. Игры в философию, теологию, в бескорыстие, доброту, в самоотречение. Бог ей судья. Я же ей вас простить не могу. Безвременный уход ваш с земли на ее совести: жадничала, тряслась над каждой копейкой при таком богатстве. Потому слабоумием и кончила,  а богатство в прах разлетелось.
Павел Сергеевич сурово, даже гневно взглянул на меня и, не промолвив и слова, исчез.

*     *     *

Она снова явилась – видимо, в мой сон – через несколько дней. Горящие глаза, растрепанные волосы, весь ее необычный облик в каком-то бесцветном балахоне выдавали ее муку. Тревожно спросила:
– Он приходил?
– Нет, – солгала я.
А наутро размышляла:
– К кому приходил Павел Сергеевич – ко мне или к ней?
И когда на следующую нашу ночную – четвертую – встречу он протянул мне руку, а потом ласково обнял – от прошлого гнева и следа не осталось – уверилась: ко мне приходил, мой идеал мужчины и друга.
Он уселся в свое кресло и, попыхивая трубкой, заговорил:
– Большой грех отягощает твою душу. Ты непримирима.
– Вы все еще любите ее?
– Там, где я теперь, нет той любви, что на земле. К одному, отдельному человеку. Там божественная любовь ко всем. Но ты обогатила дух мой земной любовью, дала то, чего не смогла дать мне она.
– Но она приходит в мои сны, ищет вас и говорит, что вас любит.
– Ты давеча точно определила суть духа моей земной любимой женщины: любила-то она – истинно! – только себя.
– Тогда в чем долг ваш?
– Помочь духу ее. Ей определено снова идти на землю. Срок близится. Она грех свой передо мной хочет искупить. С твоей помощью – земного человека. Потому что мы в разном горнем. Там запрет ей видеть меня.
– Что же будет?
– Я приду к ней в сон твой.
– Значит, мой сон – место свидания любимых?  - Он ласково погладил меня по голове:
– Это большая Божья милость сделать сон твой точкой соединения – даже такого короткого.
И я невидимо присутствовала при их встрече в моем сне.
– Ты все еще не угомонишься, мой друг? – чуть насмешливо спросил Павел Сергеевич, когда она вперила горящие свои глаза в него, а потом обняла.
– Ах, горе мне!  Не угомонится дух мой, видно, даже через несколько земных жизней после нашей общей жизни на земле.
– Что же угомонит тебя?
Твоя любовь!
 Он улыбается:
– Это уже было. Чего-то другого жаждет дух твой.
– Я не знаю!
– Не может дух твой вместить только одного человека – тебя самое, единственную твою любовь – к тебе самой. Ты идешь теперь на землю, чтобы научиться любить других. Не картинно, но истинно любить других. Оставь свою самость прошлому. Бог есть любовь к ближнему. Возлюби Бога и через Него – людей.
Павел Сергеевич ласково улыбнулся и будто растаял. Горько плача, и она ушла из моего сна. Да и сон мой вроде тоже пропал. Однако через некоторое время на фоне окна, как на потухшем экране, вырисовался четкий профиль Павла Сергеевича. Потом увидела, как неспешно, мягко ступая, он подходит ко мне. Легко коснувшись моей руки, сказал ласково и просто:
– Я выполнил теперешнюю мою задачу. Мы не встретимся с тобой более в этом смещенном времени и пространстве. На прощанье скажу: твои слезы в архиве падали не на мои листки из Сибири. Они попали в душу мою. И утешили ее, исстрадавшуюся. Умиротворили. Я буду ждать тебя в горнем, когда бы ты ни пришла.