Амурская сага. Часть 7

Александр Ведров
ЧАСТЬ7. ПРЕДТЕЧА

Жизнь – это чудесное приключение,
достойное того, чтобы
ради удач терпеть и неудачи.
Р. Олдингтон

Глава 1. Тревожные будни

К началу прошлого века в  Приамурье насчитывалось свыше тридцати тысяч молокан, преуспевающих в развитии собственных хозяйств. Из них выросли успешные купцы и предприниматели. Молокане не признавали скандалов и бесполезную суету; брань,  шум  и ругань для староверов грех. Порядки строгие, у каждого своя посуда. В религии проповедовался протестантизм на основе развития личной трудовой активности. Детям родители давали образование. Молокане не отставали от новинок, опережая других в посевах кукурузы и китайских черных бобов, с которых кони работали сноровисто, обходясь без зерна. На целинных землях деревянные сохи ломались, и староверы отличились изобретением «козули» - плуга  с большим железным лемехом, в который впрягали по пяти быков.

Не мудрено, что налоговые нововведения Советской власти молоканам пришлись не по нутру. В гражданской войне амурчанам приходилось воевать прежде всего с японскими оккупантами, они еще не ощутили на себе суть «диктатуры пролетариата», не были «обузданы». К тому же, после гражданской войны здешнее население несколько лет жило по правилам Дальневосточной республики, что сохраняло свободу хозяйственной деятельности. И вдруг, как снег на голову, свалились налоги, начисленные сразу за два неурожайных года.

 Середняки и зажиточные крестьяне, чаще староверы, в богатых Тамбовской и Гильчинской волостях объединились в движении «За Советскую власть без коммунистов», которое в январе 1924 года при поддержке белой эмиграции переросло в Зазейское вооруженное восстание.  Отряды в пять тысяч восставших захватили двадцать сел. Началась малая гражданская война, сопровождавшаяся крайней жестокостью. За две недели были убиты десятки советских работников, в селе Песчано-Озерское замучены пятнадцать коммунаров, в Козьмодемьяновском насмерть  заморозили, обливая водой, начальника милиции.  В Тамбовке объявлено Временное правительство Амурской области, никак не меньше, но восстание  в считанные дни было подавлено. Восставшие на сотнях подвод бежали в Китай. Начались не менее жестокие разборки, население бунтарских поселений заметено поредело. Уже тогда были созданы печально знаменитые судебные тройки.

 Знали бы выходцы из Тамбовской губернии, жившие в приамурской Тамбовке, чем окончился мятеж земляков в черноземной зоне, тогда поостереглись.  Для  подавления восставшей «центральной тамбовщины» Советская власть двинула стотысячное войско с применением артиллерии, авиации и химических отравляющих веществ, распыляемых по партизанским лесам сопротивления.  Двухлетняя война с собственным народом велась до тех пор, пока власть не снизила размеры налогов.
Все-таки, двадцатые годы оказались, скорее,  лучшими для успеновцев со времени заселения. Горести и невзгоды улеглись, остались в памяти светлые картины приволья,  радости труда и благости окрест. С провозглашением  новой экономической политики, НЭП, жесткая продразверстка была заменена продналогом, вдвое ослабившим налоговое бремя на крестьян. Разрешена частная торговля и наемный труд. Объявлена свобода  выхода из колхозов. У трудового крестьянства появился интерес к наращиванию продукции. В 1925 году уровень сельскохозяйственного производства по стране вышел на показатели предвоенного 1914 года.
***
К тому времени семейства рода Карпенко обжились, обзавелись хозяйством, пережили суматошные годы гражданской войны и интервенции. Власть, понимавшая, что своему становлению она обязана активной народной поддержке, жила с селянами в ладу.  Осенью 1923 года, Иванку, смышленого и славного парнишку, определили в первый класс под наставление замечательной учительницы Анны Семеновны Касаткиной. Школой заведовал ее муж Георгий Касаткин, почему-то тоже Семенович. Незнающие люди их принимали за брата и сестру. Супруги Касаткины принадлежали к той русской интеллигенции, которая шла в народ, считая своим уделом служение простому сельскому люду.

 Деревенское детство Иванки, вольное и беззаботное!  Как-то он сидел вместе с пацанами на заборе,  в который бился витыми рогами колхозный баран-производитель, по-бурятски – куцан, который из горных баранов; только грохот стоял. Забор качался, готовый рухнуть, а пацаны вовсю веселились на импровизированных качелях. Набодавшись с забором, баран пошел к кормушке, стоявшей в колхозном загоне, а там уже кормился бык, тоже производитель, да еще с кольцом в ноздрях  и  густыми завитыми кудряшками во лбу. Словом, царь скотного двора.

Корма было вдосталь, но царь из важности не пожелал им делиться, на то он и царь. Бык поддел рогами меньшего производителя и откинул в сторону, чтоб знал свое место и не мелькал перед царскими глазами. Куцан встал с земли, окутанный клубами поднявшейся пыли, и пошел взад пятки от быка, который одним видом наводил страх на деревню. Пацаны хихикали. Куда ему, барану, против рогатой горы? Отошел куцан, обиженный на неучтивость, на пяток метров и встал, прикидывая, что к чему, ведь горный баран видел и не такие горы, чтобы спасовать перед быком. Прикинул гордый куцан, что к чему, и помчал, что было мочи, на самого царя! Вот храбрец! Пацаны застыли на заборе. Ну, будет бой!

Бык, при виде несущейся на него бараньей туши, уперся копытами оземь, склонил голову, готовый встретить настырного забияку от мелкого рогатого скота, да только просчитался. Баран, уже не баран, а снаряд весом в сотню килограммов, влетел рогами в бычью лбину, прямо в завитые кудряшки, и упали оба два. Бык рухнул на месте, баран отлетел в колоду, из-за которой разгорелся весь сыр-бор. Бык лежал убитым насмерть, а баран невозмутимо принялся за кормежку, устроившись в колоде поудобнее.
Случались бараньи битвы и за самок. Сошлись два таких претендента, один из них комолый, а туда же, как  молодой. Разбежались и столкнулись, один рогами другому в лоб, смотреть было страшно. Комолый свалился мертвым, а когда его освежевали, то увидели, что два шейных позвонка от удара размолоты в порошок. Вот страсти, не слабже человечьих.
Учеба Иванке давалась легко, пока в отлаженный школьный процесс не вмешался взбесившийся дворовый пес Мучарко. Когда прилежный ученик на крыльце обметал веником снег с валенок, из-под террасы, служившей собакам конурой, вылетела эта псина, искусав мальчугана за шею. Бешенством заразилась и домашняя лошадь Бурка, пугавшая своей агрессивностью весь двор. Она бросалась на людей, с остервенением грызла забор и даже саму себя, устрашающе ржала; изо рта шла пена.

Животных пристрелили, а собака Бобка, мать взбесившегося Мучарко, сбежала со двора от греха подальше. Бобка была собакой умной и быстро поняла, что ей грозит та же незавидная участь, постигшая Бурку и Мучарко. Она уже не раз ловила на себе косые взгляды хозяина, опасавшегося проявления бешенства и у нее, ведь собаки жили под одной террасой. Да что там взгляды, если хозяева и разговоры заводили о том же в ее, Бобкином, присутствии. Откуда бы им, людям, знать, что собаки способны понимать едва ли не каждое хозяйское слово? Вот и исчезла Бобка со двора.

На другой, то ли на третий день отец повез искусанного сынишку к знахарю, деду Фоме, проживавшему в Троицке, что в десяти верстах от Успеновки. Знахари оставались тогда людям главной подмогой от болезней, а как без них, если первые больницы в России начали появляться где-то после отмены крепостничества. Народ знал также, от какой беды к кому из лекарей обращаться.

Дед Фома мог заговаривать от укусов змей, мог даже удалять их с деревни или с заимки, если ему заказывали. Как он с ними договаривался и управлялся, было незнамо и неведомо, но покидали ползучие гады места, на которые змеиный дед накладывал запрет. Такая специализация была у деда Фомы, вот и решил Давид Васильевич, что от собачьего укуса дед тоже заговорит. Чем собака хуже змеи? Приехали к нему. Возле знахарского двора всегда стояли подводы с больными, а брал он за лечение самым простым расчетом – кто сколько даст. Помогал и бесплатно.
Был тот старик с  большой лохматой бородой, добавлявшей клиентам опасливость перед змеиным укротителем. Выслушав историю Иванковой болезни, он насыпал на суконку горку соли вперемежку с печным углем, который достал тут же, из печного хода. Все это зелье  растолок и принялся суконкой натирать покусанному пациенту полость рта, особо под языком. Процедура была неприятная, едва ли легче самих укусов. Иванка вякал, его тошнило, но приходилось терпеть под строгим взглядом лохматого бородача. Уж лучше бы он заговаривал. Тер до крови, потом заставлял полоскать рот наговорной водой. Так ездили к знахарю девять раз через день, пока тот не заявил: «Слава Богу, кажись, прошло. Теперь живи до ста лет». Иванка и стал жить, докуда  мог.

Ближе к весне Давид Васильевич поехал забрать с покоса оденок, значит, остаток сена на лугу. Как стали подъезжать, лошадь насторожилась, издаля поглядывая на стожок, пряла ушами. Давид остановил ее и с вилами наперевес осторожно пошел к стожку. Под ним что-то зашевелилось, и из-под снега выбрался, едва держась на лапах, какой-то зверь, обвешанный по спине клочьями сена. Зверь жалобно заскулил, и Давид признал в нем Бобку, сбежавшую со двора под зиму. Она вырыла себе под копной – не на чужом, а на хозяйском покосе – нору, в которой спасалась от морозов, а уж чем питалась, так одной ей известно и Богу, конечно.

Оно и видно было, как питалась собака, от которой остался скелет, обтянутый  шкурой. Ясно только, что Бобка выбирала из кошенины ту траву, которая подходила для лечения от бешенства. Умеют животные подбирать нужную  траву не по запаху даже, а по   внутренней силе, потому что ближе они к природе-матушке. Давид поскидал кошенину на  розвальни, а Бобка, оставшаяся без убежища, стояла сиротинкой, тоскливо поглядывая на хозяина. Вот уедет он на знакомый двор, и останется ей залечь калачиком в студеном сугробе на скорую погибель, с которой она уже свыклась. Бежать за повозкой, так ей не хватит сил и с места тронуться, даже если хозяин позовет.

Давид Васильевич взял невесомое собачье тело, в котором еще теплилась жизнь, прижал к себе на мгновенье и уложил поверх кошенины, наказав лежать. Собака, не ожидавшая лучшего исхода, успела лизнуть хозяйскую руку, уложившую ее, как ребеночка, в сенное гнездышко. Дома Бобку откормили, и забегала она по усадьбе, как в прежние добрые года. Но под террасу даже лапой не ступала, словно ее  не было во дворе, а устроила лежанку под амбаром, хотя там ветер гулял свободнее и холодило больше. Бобка еще не раз приносила красивых и здоровых щенят, но удивительно было то, что и они под террасу даже  не заглядывали, то ли чуяли опасность, то ли так наказывала им мать. Не дано человеку  знать и понимать природу животных.
***
Подрастали в семье Давида дети, брат с сестрой. Дора была постарше и уже окончила четыре класса. Для дальнейшего обучения следовало бы направить ее в город, на что особой моды не было, тем паче, для девчонок, проходивших университеты на поле, во дворах и у плиты. Дора к тому времени умела шить, вязать и  готовить еду, управлялась упряжью лошадей в бороне и жатке. Росла чернобровой и рослой девицей, которую загодя селяне присматривали под  своих женихов, только беда не обошла стороной и ее.

Дело было во время страды, когда на дальней полосе хлеб убирали жаткой-пролеткой американской марки «Деринг», хорошей, но тяжелой машиной. Уборка урожая – венец сезона и залог благосостояния семьи на год. Чтобы урожай был богатым, Давид Васильевич, как водилось на Полтавщине, поставил на заимке «дедуха», ритуальный сноп пшеницы не ради моды, а в сохранение духа поля, и поручил Иванке украсить его полевыми цветами. После жатвы праздновали  «обжинки», когда последний сноп готовили из  собранных по полю колосьев, хранили его до весны и тем зерном начинали весенний сев. Только на этот раз праздник не удался.

В тяжелую жатку Давид впряг тройку коней, двух в корень, а третью пристяжной  впереди, на которую усадил Дору. У лошадей были жеребчики-сосунки, которых оставили в загоне, чтобы они, увязываясь за мамками, не попали под режущую кромку жатки. Ничто не предвещало беды, лошади спокойно ходили в жатке, женщины следом вязали валки в тугие снопы. Снопами измерялась степень зажиточности крестьян. Их складывали в копны, а после просушивания везли на тока для обмолота, который вели цепами с ременной связью или молотильной доской.  Молотьба велась и катками с продольными ребрами, которые волочили лошади. Крестьяне победнее мололи зерно на ручных жерновах, а состоятельные везли на мельницы, ветряные, водяные, или даже на паровые, одна из которых стояла в Комиссаровке. На паровую мельницу везли и солому для поддержания огня в котле. Для веяния, стало быть,  очищения от плевел и мусора,  обмолоченное зерно подбрасывали лопатой на ветру. Зимой веяли на лед.
Жатва велась своим чередом, разве что,  когда солнце поднялось над лесом, лошадей стали донимать пауты, от которых не было спасу. Неожиданно из-под жатки шумно вспорхнула стая куропаток, и лошади с испуга понесли вскачь, сбросив Дорку из седла. Она неминуемо угодила бы под работающий нож и была бы раскромсана на части, но лошади не топчут лежащих людей. Они и отпрянули в сторону, объезжая девочку, но боковой крюк жатки врезался ей в ягодицу, разрывая мышцы, прошелся по спине и за ребро проволок с полсотни метров по земле, пока бедняжка, истекая кровью,  не сорвалась с крюка. Тем временем взбесившиеся лошади с разгона снесли изгородь на заимке, на которой сорвалась  жатка,  и влетели в баз, успокоившись только при виде жеребят, приткнувшихся  к  материнскому вымени. Пауты разлетелись.

Когда люди подбежали к Доре, она лежала  в отрепьях платьица, без сознания и вся измазанная кровью и землей. Отец схватил ее на руки, спотыкаясь, кинулся к землянке, куда уже прибежал Дмитрий, пашня которого находилась рядом. Дмитрий запряг сильного коня, на телегу накидали слой травы, уложили кое-как перевязанную Дору и помчались в  Комиссаровку во врачебный пункт. Очнувшись от  тряски, Дора громко стонала и плакала. На счастье, врач оказался на месте, а то мог бы уехать по вызовам на несколько дней; он  очистил рваную рану и наложил швы. Дора лежала в стационаре две недели; ее часто навещали Прасковья с Иванкой, сидевшим в поездках  на телеге за кучера. Выезжали на смирной кобыле Сорухе рано по холодку, а возвращались ввечеру к дойке коров.

Вернувшись из больницы, Дора  долго долечивалась у сельского учителя Георгия Семеновича. Она лежала на полу, на высокой подстилке из свежего сена в аромате луговых трав. Оконные ставни с улицы закрывали, создавая в комнате легкую прохладу и полумрак. Девочка долго не могла прийти в себя, по ночам ей мерещились страшные картины недавнего крушения, она исходила криком и порывалась куда-то бежать.

Изгнать ночные страхи взялась на вид невзрачная старушка, но с громкой фамилией – Царевская. Царевские не только носили «царскую фамилию», но  были из числа первопроходцев, основавших Успеновку. Зажиточная и уважаемая семья. Дорин испуг знахарка выводила травами, наговорами и расплавленным  воском, который выливала в чашку с водой, приставленную к ее лбу. Всех поражало то, что в чашке при застывании воска отливались те самые вздыбленные лошади, которые протащили Дору по жнивью, прямо один к одному ихние семейные кобылицы; картинка лучше всякого рентгена. Они и затмевали Дорино сознание, нагоняя страх и испуги. Потом конные скульптуры перестали появляться, и воск ровным слоем растекался по чашечному дну. Тогда и прекратились ночные кошмары. Дора еще жаловалась на боли в ноге, но молодость брала свое и победила все недуги.
*** 
Сенокосная страда – настоящий праздник работящей крестьянской семье. Не будь в хозяйствах скотины, его надо было придумать. Выезжали на тот праздник всегда в Петров день –  двенадцатого июля – на лучшие из лучших Зейские покосы. Подготовка к выезду начиналась загодя, за неделю. Давид Васильевич готовил инвентарь – косы, вилы, грабли, Прасковья Ивановна -  гору продуктов, солила мясо и сало в небольших бочонках. Сало применялось в разных видах, соленое, вареное, копченое и жареное; им же шпиговалось  говяжье или  баранье мясо, кроме свиного. Частенько сало готовилось в виде обжаренных шкварок. Кондитерские вергуны Прасковья тоже обваривала в сале. Заготовляла бобовые, фасоль и чечевицу, не забывала о помидорах,  моркови и тыкве.

На Зейских хуторах, что от Успеновки в двадцати пяти километрах, брали в аренду сенокосы, нанимали местных косарей, помогавших косить, убирать и стоговать сено. Косили бригадой вместе с семьей Николая и его сыновьями-богатырями, Спиридоном и Алексеем, сразу на два двора. Останавливались на привычном месте, на большом бугре, откуда открывалась красота безмерная с видом на Зею. Виднелось также множество озер, в коих теснилась рыба, напрашиваясь на улов. Самое большое из них называлось Гусиным, но рыбы в нем было не меньше, чем гусей.
 Иванка и рад был стараться, таская из травянистых заводей гольянов по полкило. Как-то попался калужонок аж на пятнадцать килограммов, которого смогли вытянуть только вдвоем с Алексеем, здоровенным двоюродным братом. Настоящая калуга, рыба семейства осетровых, водилась в Амуре и достигала  шести метров длиной. То была рыба так рыба, под стать Амуру-батюшке, ее бы даже Алексей не вытянул, скорей, наоборот. У Иванки и других забот был полон рот. Верхом на лошади возил на березовых волокушах копны к зародам и стогам, служил поваренком, а в полдник заваривал чай и разносил его косарям. Так  его и звали, Иванка пострел, везде успел.

В 1929 году эта покосная страда обернулась народу натуральным кошмаром. Стояла жаркая летняя погода, сенокос в разгаре, когда над Зейскими лугами пролетел самолет, разбрасывая листовки с призывами немедленно спасаться от скорого мощнейшего наводнения. Обсудили небесную новость, запрокинув головы и  попялившись во все глаза на чистый небосвод.
- Ни облачка на небе, - поделился метеонаблюдениями Николай.
- Опять предсказатели начудили, - в поддержку брата высказался Давид.

 Косари продолжили работу, но в этот раз синоптики оказались на редкость точными в прогнозе, что тоже бывает. Уже к вечеру началось такое, что  небо показалось в овчинку. Со стороны Зеи, находившейся от бугра  в пяти верстах, не больше, на луга хлынул мощный водяной вал, сметающий все на своем пути. Это было страшное зрелище. У перепуганных покосников вода выступала прямо из-под земли, только наступи на нее мягкими ичигами, а из-под лошадиных копыт вырывалась фонтанами. Поверх земли ее еще не было, но вода шла под землей, разрывая дерновые покровы. Последние копны вывозили  с низин на бугор в панике, когда вода доходила лошадям по колено. Ичиги, легкие обувки с онучами, шитые из сыромятной кожи, промокли насквозь.

Провели тревожную ночь в шалашах, в надежде  переждать наводнение на бугре, но к утру проснулись от дождя, который лил на покосников, как из ведра, через проемы шалашной крыши. В пустотах виднелась серая мгла, низвергающая хляби небесные. Куда подевалась крыша? Выскочив наружу, увидели, что крышу доедают кони, перебравшиеся с низины, сплошь покрытой водой, на спасительный бугорок. Они и решили, что балаган хозяевам уже ни к чему, и без него открылось представление краше некуда. Низина была уже не низиной, а морем, разлившимся на  десятки верст, а бугор оказался малым островом размером на сто-двести метров. Все-таки напророчили синоптики всемирный потоп, будь они неладны! Стало жутко.

Как выяснили позже, при одновременных выпадах ливневых дождей и таянии горных снегов, тоже вызванном дождями, вал воды, набирая силу по притокам, ринулся по руслу реки Зеи высотой до восьми метров, разливаясь на десятки и сотни километров окрест. В бурных потоках плыли деревянные постройки, стога и груды хлама, масса погибшего скота и целые дома, на  крышах которых сидели люди, взывая о помощи. Кто бы им помог?
Село Мазаново, размещавшееся в низовьях Селемджи,  на левом берегу Зеи, было полностью сметено водой. После опустошительного наводнения оно было перенесено на бугор, от прежнего места на восемь километров, и названо Новокиевским Увалом. Там преобладали украинцы, у которых бугор назывался увалом.  Так и назвали, что там мудрить. Благовещенск был затоплен почти весь, по улице Большой, позже ставшей улицей Ленина, плавали катера речной флотилии, подбирая, кого удастся.  Плыли утопленники.

Покосники решили выбираться с острова, пока его совсем не затопило. Кругом ревела вода, предстояло преодолеть пространство, затопленное до горизонта. Запрягли в телегу тройку самых сильных коней, сложили на
нее самое необходимое и тронулись в дорогу, которой уже не было. На телеге кучером Давид, остальные расселись по
свободным лошадям.

Впереди группы пустили самую опытную лошадь, не раз бывавшую в здешних угодьях, и она проявила чудеса ориентирования на местности, ушедшей под воду. Жаль, не сохранилось для истории имя той лошади. Где-то лошадям приходилось не ехать, а плыть, не доставая ногами землю, но как только появлялась мель, они точно оказывались на дороге, словно на копытах у них имелись какие-то эхолоты. Иной раз плыли подолгу, по полчаса, и ни разу не сбились с пути ни метром в сторону. До чего же умные животные! Людям бы такие копыта.

Конный отряд научился преодолевать ровные затопления, но опасения вызывали две реки, Малая Белая и Белая, которые раньше переезжали вброд по ступицы колес. Что на них творится теперь? Около полузатопленного стога дали  отдых лошадям, от которых зависело спасение людей. Четвероногие спасатели с жадностью набросились на свежее, еще не слежавшееся сено. Всадники перекусили из прихваченного провианта; впереди главные преграды.
На форсирование  Малой Белой, разлившейся на триста метров, вперед пустили лошадей с усевшимися на них молодыми парнями. Они прорывались, указывая путь тележной тройке. Лошади плыли уверенно, наездники держались за гривы, некоторые плыли рядом, облегчая движение лошадям. Все выбрались ниже старого брода. Конную тройку с деревянной телегой, которая уже не ехала, а плыла, снесло течением ниже остальных, и только под вечер все собрались на противоположном берегу, где нашли небольшую сухую площадку, впрочем, не сухую, а мокрую от дождя, и решили на ней переночевать. Первую речку одолели, но это была лишь репетиция перед главной преградой.
Лошадям вдосталь наловили плывущее по речному потоку сено. Для кормления все удобства. Алексей даже умудрился прибуксировать к берегу проплывающую рубленую стайку с десятком курей ярко-красного оперения и горланящим тревогу петухом. Куры были исхудавшие. Их сняли с крыши, сложили в сетку и пристроили на телеге. Позже, уже в Успеновке, породистых курей поделили на два двора, расположенных по соседству, а озабоченный петух бегал с одного двора на другой, опекая цветастых наседок.

За ночь уровень воды поднялся еще на полметра. С восходом солнца двинулись дальше, к реке Белой, до которой надо было добираться еще десять верст по затопленным лугам. С приближением к страшному реву воды даже смелые лошади пряли ушами от предстоящего испытания. Они не хуже людей знали, что им грозит. Лучше знали. Росшие по берегам вербы, тополя и березы скрылись под водой, из которой торчали самые макушки. Вода по-прежнему несла все, что только ей подвернется. Выловили двух девушек, намертво вцепившихся друг в друга. В другом месте на вершину тополя занесло мальчика. Висел без движений. Ужасная картина. Опять зарядил проливной дождь, от которого негде было укрыться. Досаждали комары, для которых сырость была колыбелью и матерью родной. Лошади измучились без конца брести по воде и раскисшей дороге, ни клочка сухой земли.
***
Река Белая наводила страх и оцепенение. На далеком противоположном берегу среди подтопленных домиков на лодках плавали люди, но наведение лодочной переправы не представлялось возможным, а на ближнем берегу образовался большой табор покосников, спасающихся от потопа. На Зейских лугах заготовляли сено не только успеновцы, но и из Троицкого и других сел. Зейское сено далеко славилось отменными питательными свойствами, благодаря которым лошади за всю зиму обходились без овса. На базарах оно очень высоко ценилось и расходилось нарасхват, а отличали его безошибочно по душистости запаха. По  реке Белой осоковые травы заметно уступали в качестве, вот и тянулись заготовители сена на далекие Зейские луга.

Помолившись, начали переправу. Лошадей с парнями верхом опять пустили вперед. Иванку отец посадил на сильную и спокойную лошадь Савраску, перекрестил и наказал почему-то по-украински, видать, от волнения:
- Мицнише трымяйся за грыву. Вона тэбэ вытягнэ.
- А жеребчик?
- Якшо высточыть сил, то выплывэ за матирью, на нього нэ озырайся.

Пошли в ревущий поток, но кобылица еще заботилась о жеребчике, который из-за боязни перед грозной стихией замешкался на берегу. Савраска задержалась, призывая сынка громким ржанием. Повинуясь матери, жеребчик поплыл, но из-за случившейся заминки Иванка поотстал от группы своих верховых конников. Савраска плыла легко, ее спина почти полностью возвышалась над водой. Босой наездник обхватил ногами лошадиные бока, руки обмотал прядями гривы, крепко сжал кулачки.

И все бы ничего, но молодой и плохо объезженный жеребец, на котором сзади плыл успеновец Егор Замула, упрямо  нагонял Савраску, по пути отбросил жеребчика, дико ржал и проявлял крайнюю агрессию. Иванка видел за собой оскаленные зубы и налившиеся бешенством глаза жеребца, пытавшегося укусить Савраску, и отбивался одной рукой, но безуспешно. Егор тоже старался осадить скакуна, но тот в ответ сбросил наездника, тут же подхваченного и унесенного течением. Освободившись от помехи, жеребец нагнал Савраску и начал с остервенением грызть ее спину.
Наступил критический момент. Пытаясь освободиться от нападения, Савраска глубоко ушла под воду, и Иванка, захлебнувшись, выпустил из рук спасительную гриву. Бурный поток подхватил мальчугана и понес по воле волн в неизвестность следом за Егором Замулой. Иванка неплохо плавал, но быстро понял, что доплыть  до берега не удастся. Несло, как щепку. Оставалось держаться на воде.

Оглядевшись, увидел, что его сносит к затопленному островку с верхушками виднеющихся тополей, и стал подгребать к ним. Маневр оказался удачным. Пловец почувствовал, что налетел на подводную ветку, а она, сначала прогнувшись, подбросила его и закинула на крепкий сук тополя. Уселся на нем, уже неплохо, но что дальше? А дальше перед глазами Иванки проплыл с жалобным ржанием выбившийся из сил  жеребенок, которого чуть ниже занесло в густой тальник, где он тоже застрял. И не было рядом Савраски, которая могла бы его поддержать. Избавившись от агрессивного жеребца, она выбралась на берег и громко ржала, потеряв сыночка.

Увидев Савраску одну, переправившиеся через реку успеновцы решили, что Иванка утонул. День уже склонялся к вечеру, когда Давид выпросил у местного жителя лодку, и они с Алексеем поплыли на поиски Иванки, унесенного течением. А он все так же сидел на верхушке дерева, весь мокрый, дрожащий от холода и под продолжавшимся дождем. Сначала кричал в пустоту, и ему отвечал застрявший ниже жеребенок, потом только издавал какие-то стоны. Сознание еще не покидало  Иванку, и он сообразил пристегнуться ремнем к тополиному стволу. Так его найдут, живого или мертвого. Перед глазами - тот мальчик, свисающий с вершины тополя. Не повторится ли его участь?

Спасатели заметили Иванку в полумраке наступающего вечера, сняли с дерева полуживого, но он успел сказать, что ниже, в кустах, должен быть жеребенок, который  уже замолчал. Иванку уложили на дно лодки, отец прикрыл его снятой с себя рубахой, и поплыли за жеребенком. И тот был едва жив. Алексей ухватил его обеими руками за уши, буксируя за лодкой, а Давид Васильевич приналег на весла. На берегу приступили к оттиранию ребенка и жеребенка, одного самогоном,  другого, под заботливым наблюдением Савраски, скрученными жгутами травы. Оба ожили, а вот Егор Замула, скинутый норовистым конем, так и сгинул в водной стихии.
***
Случившееся с Иванкой злоключение опять пришлось тяжелым ударом по бедняге Прасковье, словно все беды, одна за другой, тянулись к ней удушающими щупальцами. Успеновские жители, первыми уехавшие с переправы, поторопились разнести по деревне  скорбную весть о пропаже Иванки. Один из них, Илья, погнавший утром своих коров в общее стадо на дневную потраву, увидел Прасковью и выпалил ей в лицо:
- Прасковья Ивановна, сын-то твой утонул вчерась на переправе в  Белой. Чужая лошадь сбила его, он и утоп, унесло его в ночь.
- Господи, прости! – с теми словами мать так и рухнула возле стада без чувств. Ее на руках отнесли домой соседки, а любитель свежих новостей пошел разносить по деревне черную весть, наслаждаясь производимым эффектом.

Мать Иванки, убитая горем, падала в доме на колени и причитала перед иконами. Она почернела лицом, то металась по двору, не зная, куда приткнуться, то валилась в доме на кровать в судорожных рыданиях, едва не тронувшись умом. Начались нервные припадки, старая, не отпускающая болезнь. Дора сказывала потом, уже повзрослев, что мать тогда сделалась какая-то чужая и вся отрешенная от мира, взгляд посторонний и даже походкой не своя.

В эти часы к дому подъезжала телега, где на мягкой травяной подстилке возлегал оклемавшийся Иванка, живой и невредимый. Сенокосники и знать не знали, что злой язык едва не принес в дом непоправимую беду. Дора, увидев Иванку сидящим в телеге, ринулась в комнаты с радостным криком: «Мама! Ваня живой приехал! Живой как есть!» Что уж там творилось в потухшей материнской душе, сам Бог не знает. А вечером к ней приплелся разносчик новостей, наполучавший от селян укоров и крепких словечек.
- Уж ты прости, Прасковья Ивановна, наговорил тебе  утром спьяну, что мне сказали.
- Иди, Илья, с миром. Пусть Бог тебя простит, - только и  ответила исстрадавшаяся женщина.

Кошмарная переправа через Белую реку не обошлась Иванке без последствий. Две недели он лежал в бреду с воспалением легких. Начались припадки эпилепсии. Повезли Иванку к старухе-колдунье, которая по роду была тунгуской. Говорили, когда больному наступал полный швах, старуха бралась его  спасти и велела загодя, чтобы рядом наготове стояли вчетвером молодые парни да неженатые. Обязательно неженатые. Потом подходила к умиравшему и шептала, шептала, ничего не поймешь, пока сама не падала без памятства, а парни ловили ее пальцами, как велела, и так на пальцах несли на лежанку. Обязательно на пальцах. Лежала дня три, чисто мумия, но тот покойник оживал, стало быть, брала колдунья чужую смертушку на себя. И сама следом оживала, щеки тихонько розовы становились, и вставала тихо-тихо. Так оживила и Иванку, даже за два дня.

Жизнь снова входила в свою привычную колею.  Жеребенок резво бегал по двору, по-своему счастливый спасению. Иванка  развернул свою кипучую деятельность по всем фронтам, а наводнение 1929 года оставило о себе тяжелую память на долгие годы и на всю Амурскую область. Многие  прибрежные села на  реках были полностью смыты с лица земли; от них не осталось и следа. Вода не пощадила даже мертвецов, многие кладбища были размыты, и гробы уплывали из верховых притоков в Зею, потом в Амур, пускаясь в плавание по белу свету, с которым покойные  когда-то уже расстались. По дорогам размыло рвы, на дне которых скопились развалины домов и строений, трупы погибших животных, горы мусора и плавника. Половина деревень осталась без сена. 

Пришлось Давиду Васильевичу отвести на базар дойную корову и лошадь Малиху. Продали выгодно, корову за сорок три рубля, а коня вместе с телегой и сбруей китайцы взяли за все сто. Накупил Давид подарков для семьи, а сыну охотничье ружье тридцать второго калибра, которому тот радовался сверх меры, по три раза в день разбирал и чистил его. Ружейный бой оказался хорошим и кучным. Многим запомнилась первая охота, когда Иванка полез во дворе на вышку, откуда глянул на озеро Большое и ахнул при виде скопления уток и гусей, прибитых ветром к ближнему берегу. Как специально, под новое ружье.

Дело было на Пасху, и молодой охотник, как был в новом,  шитом матерью праздничном наряде, так и кинулся с ружьем на озеро. Берега оказались топкими, поросшими камышом, и по этой болотине утятнику пришлось ползти к пернатой стае.  Бабахнул, не целясь, в самую  гущу. Птичья туча с гулом поднялась в воздух, а на воде осталось семь уток, да еще разных пород. Не помня себя от радости, Иванка полез в трясину за добычей, на этот раз благоразумно скинув брюки, да что с того толку, если они уже были вымазаны дальше некуда.
- Мама! Смотри, сколь уток я насшибал! – издали крикнул охотник, обвешанный утками. Мать, как глянула на чудо в  грязи и в перьях, так охнула, приложивши руку ко рту. Помолчав, сказала:
- Сынок, в первый день Пасхи все токо радуются жизни, люди и звери, а ты убивашь. Отнеси уток в голбец и положь  на лед. На Пасху я до них не дотронусь.

Глава 2. Еще раз о любви, и не только.

Новый этап в жизни, почти самостоятельной, Иванке наступил в Комиссаровке, большой деревне, в которой открылась Ш.К.М., школа крестьянской молодежи;   так по грамоте той поры в аббревиатуре ставились точки после заглавных начальных букв словообразования. Директором  школы был поставлен Александр Михайлович Вершинин, прежде учительствовавший в Успеновке и хорошо знавший семейство Карпенко. Женой ему была дочь очень даже богатого крестьянина Черныша Гавриила Ивановича, малограмотная девушка, зато необыкновенной красоты, такой неописуемой, что и грамота ей была ни к чему. Прекрасно уживались они счастливой семейной парой, ученый муж и необразованная красавица.

У самого  Гавриила Ивановича жена была незавидная, маленькая и сухонькая женщина, задушевная подруга Прасковьи. Они жили невдалеке домами, наискосок чрез дорогу, частенько заглядывая одна к другой. Помимо жены, Черныш держал паровую мельницу, маслобойку и табун в добрую сотню лошадей. Всего не перечислить. Богач добрососедствовал со всеми на селе и был человеком большой щедрости; помогал многим односельчанам, малоимущим дарил молодых жеребцов. Может, для того и держал табун.

На  заимке Черныша стоял большой дом, всегда открытый и без всяких сюрпризов, как у Серебрякова, мельника-колдуна. Все знали, что по воскресеньям хозяева уезжали в село отдохнуть за неделю, а в зимовье все оставалось доступным – имущество, одежда и продукты, солонина и сало бочками, грибы, на столе мед с пасеки, находившейся при заимке. Никому не возбранялось зайти в дом и отведать угощение; хозяин бывал даже доволен, когда видел, что кто-то угощался. Некоторые столовались лишь для того, чтобы  угодить хозяину-хлебосолу. Но никому и в голову не приходило покуситься на добро и стащить что-то. Слышали люди про воровское дело, творившееся в городах, но в их родных селениях царили мир, согласие и порядок.

Уровень народной нравственности, словно в зеркале, отражался в делопроизводстве приамурских судов. В год прибытия карпеновского обоза в уголовных делах Амурской области набралось тридцать три преступления, из них три убийства по намерению и два – «по запальчивости». Было дело по оскорблению должностного лица. Семь лет спустя, кроме прочих,   рассмотрено два дела по бродяжничеству, два – по мошенничеству и даже неслыханное ранее дело развратного поведения. Народная нравственность дала трещину. В 1898 году еще хуже – общее число преступлений возросло до сотни, из них восемь случаев бродяжничества, полтора десятка дел по оскорблению должностного лица, и даже зафиксировано два факта нарушения «общественного благочиния». Тревожный симптом. В Благовещенском тюремном замке в то время содержалось двести пятьдесят осужденных преступников мужского пола и пять лиц женского.

Расстояние от Успеновки до Комиссаровки было не близкое, где-то в пятнадцать верст, поэтому для учеников колхоз организовал при школе-восьмилетке общежитие в большом доме раскулаченного «комиссаровца».  С чего бы раскулачивать комиссаровцев? В 1886 году на левобережье Зеи появилось село Колягино, по фамилии первопоселенца Колягина.  С коллективизацией история села ничем не отличалась от остальных, - репрессированных по Книге Памяти Амурской области в нем было ровно тридцать человек, но имелась и особенность. Не оставлять же селу название по фамилии репрессированного классового врага! Вот и стало село Колягино Комиссаровкой,  а образованный здесь совхоз назвали Комиссаровским.

Супруги Вершинины утопали в райском гнездышке, пока Советская власть не наложила запрет на их семейное счастье. Ее, вездесущую и всемогущую, никак не устраивало вопиющее безобразие, когда учитель советской школы женат на дочери «врага народа», владевшего в соседней Успеновке крупным табуном коней. Чему  мог научить детей родственник классового врага? «Вражья дочь» подлежала высылке в Якутию, а вместе с ней отправили супруга, Александра Михайловича, отказавшегося  отречься от любимой красавицы-жены. На учиненную расправу любящие супруги ответили рождением шестерых мальчиков. Вполне убедительный ответ. Позже, в условиях социализма «с человеческим лицом», выросшие мальчики не единожды посещали  Комиссаровку и Успеновку, откуда были выдворены родители. На высылке А. М. Вершинин  подтвердил свое педагогическое дарование, удостоившись звания «Заслуженный учитель СССР».

… Колхозное движение развивалось само по себе, не особо затрагивая жизненные устремления Иванки. До поры до времени и та, и другая сторона существовали как бы в параллельных  мирах. Между тем, проблемы в народном хозяйстве Советов оставались, и не малые. На фоне успехов села снизились цены на сельскую продукцию, тогда как в «отстающей промышленности» сохранялась нехватка товаров и их дороговизна. Возникли «ножницы цен», при которых деревня теряла половину платежного спроса. Крестьяне припрятывали продовольствие, выбрасывая его на черный рынок, что государством расценивалось как «кулацкий саботаж». В партии  не стихали дискуссии о путях выхода из кризиса, хотя до тридцатого года положение в народном хозяйстве регулировалось экономическими методами.

Ученики школы, не слишком озабоченные партийными дискуссиями, жили сообща, спали на нарах; в общежитии была назначена поварихой Катя Серебрякова, младшая сестра Ивана, за которым так недолго прожила замужем рано умершая Галина. Катя готовила ученикам пищу из продуктов, присылаемых колхозом, пока не закончились кулацкие запасы.  Тогда  не стало в общаге ни продуктов, ни Кати-поварихи.  Как и повсюду, ни кулаков и ни продуктов. Ученики перешли на строгий режим самовыживания при поддержке родителей. В окрестных колхозах  год за годом начались неурожаи на тех же полях, где единоличные крестьяне  получали стопудовые урожаи. Откуда бы им взяться, урожаям, если трактора на пашне наворачивали пласты глины, а с них проку никакого. Скудные урожаи по первой колхозной заповеди сдавали государству, а себе не всегда оставалось на семена.  Весной колхозы получали ссуды посевного зерна с Алтая, но не районированные.

Колхозное общежитие в Ш.К.М. тоже распалось, едва открывшись, и ученики перебрались на житье в частные дома. Иванка с дружками Гришей Климас и Колей Дидыком жили у двоюродной сестры Натальи, дочери дяди Дмитрия. По субботам ученики сбегали с последних уроков, чтобы всей гурьбой засветло добраться до Успеновки. Зимой до дому ходили на лыжах, весной и осенью шлепали босиком, а шлепать  за недельным запасом продуктов надо было все пятнадцать верст. Как-то Иванка с Костей Петренко уговорили ребят пойти напрямки, где до коллективизации по наезженной дороге из Успеновки возили зерно на мельницу в Комиссаровку. Вышли на речку Белую, которая летом почти пересыхала, а тут увидели стремительное половодье, несущее массы снега и ледяной шуги. Вот и сократили путь до деревни, которая уже виднелась на дальнем берегу.

На счастье ученикам, по противоположному берегу с грудой битых уток возвращался с охоты Афанасий Романюк, приходившийся дядей Маше Романюк, однокласснице дружной компании школяров.  Он верхом на лошади, уже в потемках, перебрался  через бурный поток, подсадил трех девочек, а мальчишкам, которых тоже было  трое, велел раздеться, одежду отдать девчонкам, и самим ухватиться за лошадиный хвост, за стремя или подпругу для преодоления переправы. Но подвернувшаяся удача обернулась пагубой. Обжигаясь холодом, пацаны забрели в ледяную купель. Вода доходила по пояс, почти по грудь, и тут, как на грех, лошадь сорвалась ногами с подводного уступа, припала на колено, и маленькие наездницы с дикими криками посыпались в воду, как горох со столешницы. Ледяной поток, темень и паника. Для Иванки повторялась памятная переправа через эту же реку, хотя и не в деталях, где он едва остался жив. Мальчишки кинулись спасать девчонок и выволакивать их на берег. Одежда поплыла куда-то дальше.

Иванка подхватил Машу Романюк, за которую встал бы горой в любом испытании. Нравилась ему эта девочка, одна из всех. На берег выбирались, кто как мог. Афанасий Романюк тоже искупался, сорвавшись с лошади. Он подсадил племянницу перед собой и погнал галопом в деревню, девчонки за ним бегом по домам, а голые пацаны, которых трясло от холода, полезли в воду искать зацепившуюся в кустах одежду. Кое-как натянув ее на себя, кинулись за девчонками следом, только пятки сверкали в темноте. На берегу остался ворох побитых уток.

Иванка вбежал в дом, мокрый, полуодетый и в слезах. Зубы выбивали барабанную дробь, мешая что-нибудь толком объяснить. Ладно, что в доме под субботний день была затоплена баня, куда его запихали на верхнюю полку на целый час. Дора сбегала за Колей Дидыком, дом которого стоял недалеко. Отогревались вместе. На ночь Иванку уложили на протопленную печь, мать натерла ноги скипидаром, отец дал выпить крепкую настойку. На той печи парнишка провалялся еще три недели с  воспалением легких.

Болели и другие участники переправы, Гриша Климас и  Клава Толкачева. Больше других болела Маша Романюк, отличница и первая школьная красавица. Она простудила почки. Ледяное купание школьников вынудило колхоз еженедельно выделять подводу для доставки им продуктов в Комиссаровку, что стало благом для всего  успеновского ученичества.
***
Подросший Иванка, уже величавшийся Иваном, в 1931 году окончил в Комиссаровке школу-восьмилетку, получив по тем временам большое образование; к тому же, сдал все выпускные экзамены на «Весьма успешно», что позже приравнивалось оценке «Отлично». Осенью отличника учебы колхоз отправил в Бочкаревское Ф.З.У., фабрично-заводское училище, обучаться на слесаря-паровозника. Бочкарево (Александровское) стало Ивану добрым учебным пристанищем. Это давнее поселение на левом берегу Томи знаменито долгой историей переименований. В 1860 году в почитание царя-освободителя оно стало Александровским. В 1902 году по соседству, на правом берегу реки, появилась деревня Бочкаревка, названная по фамилии основателя. Со строительством Транссиба в Александровском соорудили станцию Бочкарево, но переименованную в Александровск, потому как Бочкарев в гражданской войне оказался в рядах белогвардейцев. Вскоре Советская власть,  спохватившись, отреклась от царского наименования поселения и нарекла его Краснопартизанском.

Новое название продержалось недолго. Начался этап увековечения коммунистических вождей путем присвоения их фамилий российским городам, и на Томи появилась Куйбышевка-Восточная, чтобы не спутать с Куйбышевым на Волге. Вождей было много, и города под них - нарасхват. Следующая кампания, связанная с разоблачением культа  тех вождей, запустила процесс возвращения городам их исторических названий. Возврат к монархическому имени  был недопустим, и город назвали по белым кварцитам  гористых берегов Томи. Получился Белогорск.

… Особо нравилась Ивану форма железнодорожника, вся черная и с шикарной черной фуражкой. Гордо ходил в ней Ваня, приезжая домой на каникулы, и нетерпеливо ждал ненастья, чтобы пройтись по улицам в ладно пригнанной черной шинели. А в парке училища витала всеобъемлющая любовь. Разместившиеся в древесных кронах шаловливые амурчики, посланцы Амура - не надо путать одноименную реку с мифическим Богом любви - запускали чудодейственные стрелы по сладким парочкам, пока одна из них не поражала чувствительное сердечко кого-нибудь из припозднившихся гуляк.

Ночами напролет гуляли они по парку, едва ли не до зари засиживались на заветных скамейках, где можно было встретить Витю Дубинина или Надю Рассказову, а под утро через окна возвращались в общежитие хоть на часок-другой вздремнуть на новый день, где снова все повторялось, учеба, трудовая практика и ночные свиданки. Были те ребята до того чистосердечны, что боялись оскорбить доверчивых девчат непристойностью и предложениями склонить их к интимности. Девчонки ценили проявляемое к ним бережное отношение, заботливость и душевную
щепетильность и платили той же святой любовью. А сколько молодой романтики! Какие мечты! Если бы мир был таким же чистым и бескорыстным, если бы он был достоин помыслов и нравственных устоев молодых людей, начинающих жить…

Какой парень восемнадцати лет жил без любви? Он мог любить тайно и безнадежно, но он любил, а значит, жил. Мог любить позже, тогда и жить начинал позже, когда приходила любовь. Иван Карпенко был из числа тех молодцев, кто не откладывал жизнь на завтра, и в этом деле первейшей важности ему помогали сердечные поклонницы. Иванкина первая любовь, пылкая и горячая, вспыхнула в стенах Ф.З.У. с Любой Козловой, учившейся на телеграфистку. Они жили в одном общежитии и познакомились как-то случайно, вроде бы на танцах, да и не важно, где. Так случилось, что два горячих сердца свели однажды юношу восемнадцати лет с девушкой шестнадцати для того, чтобы они больше не расставались, ведь любить так просто и легко. Любаша и в Успеновку зачастила ездить на выходные дни, лишний раз не  расставаясь с  сердечным дружком.

В стенах Ф.З.У. никак не склеивалась еще одна любовь, от которой упорно отбивался Иван. С тем же упорством свои права на любовь к нему отстаивала Вера Бармина, девушка на загляденье, круглолицая шатенка в пышном обрамлении красивых волос, работавшая в училище секретарем-машинисткой. Вера еще и ведала раздачей талонов для питания в столовой. Ваня Карпенко, как староста группы, при получении столовских квитков всегда обнаруживал один-два лишних.
- Вера, ты опять обсчиталась, дала мне два лишних талона, - объяснялся добропорядочный староста.
- Так надо, - отвечала миловидная раздатчица.
- Почему?
- Подумаешь – поймешь.
Иван уходил в раздумьях, мало понимая причину Вериной благосклонности к группе слесарей паровозного дела. Затем среди талонной кипы староста стал находить откровенные записки о признании в любви. А любовь уже была, яркая и всепоглощающая, любовь с милой и славной девушкой Любой, и другая ему была ни к чему.

Дело дошло до того, что Ивана вызвала заведующая отделом кадров училища, пожилая женщина, знающая свое дело и устроившая разнос непутевому старосте:
- Ты что же, истукан непонятливый, не видишь, как Вера за тобой страдает?
- И как тут быть? – недоумевал Иван, оказавшийся в неловком положении.
- Ответить взаимностью! Окончишь училище, а у нее уже квартира есть, а ты ей ноль внимания!
Но ни квартира, ни дополнительные талоны на еду не склонили чашу любовных весов в пользу Веры Барминой.
*** 
Будущие специалисты железнодорожного транспорта из Бочкарево в Успеновку добирались по-разному. Часто ездили зайцами, когда учеников выручала черная железнодорожная форма с эмблемами под ключ и молоток, и контролеры принимали их за своих, путейских. Да так оно и было. Пассажиры из числа добропорядочных  пользовались общепринятым путем – поездом до станции Среднебелой, откуда возвращались до села Среднебелого и дальше через мост и вдоль реки, всего девять километров пешком или на лошади, если повезет. Другие пассажиры, что поотчаянней, сигали из вагонов под откос на ходу там, где поезд притормаживал перед въездом на мост через Белую, откуда до Успеновки оставалось рукой подать, вдвое короче.

Для спрыгивания требовалась смелость и сноровка. Первое, прыгать можно было только при подъезде поезда к мосту, когда скорость движения снижалась до двадцати пяти-тридцати километров, но толкаться не поперек движения состава, а по его ходу, вперед. Это еще не все. Приземляться надо было не на обе ноги, чтобы не пропахать землю носом, а на одну из них, тогда только успевай перебирать ногами, постепенно замедляя бег.

Что удивительно, так прыгуны годами не получали травмы, а некоторые циркачи умудрялись в прыжке исполнить сальто-мортале. Что еще удивительнее, так с поезда ловко спрыгивали девчонки, юбки парашютами. Парашютистки  тоже прыгали  без травм. А вообще, прыжки с поезда под откос признавались некой удалью. Бывало, весной после спрыгивания в ясную лунную ночь, когда светло, хоть иголки собирай, подростки вглядывались в Успеновку, и  она виделась вся в черемуховом цвету, словно невеста, покрытая белым платком. И замирали молодые сердца, покоренные красотой родной деревеньки.

 Любашу при поездках  в Успеновку прыжки с поезда  почему-то не прельщали, зато она с первого дня покорила сердца родителей полюбовного друга. Давид Васильевич, прислушавшись к голосу Божьему, дал сыну совет:
- Как окончишь училище, так и женись на ней.
- А то как же? У нас уже все решено.
Как-то Иван с Любой прикатили в Успеновку, помогли на прополке огорода, а под вечер Прасковья Ивановна пошла доить коров, вернувшихся с пастбища.
- Тетя Паня, можно мне корову подоить, - обратилась к хозяйке Любаша. Нашла же такое обращение.
- А ты сможешь? – с недоверием оглядела Прасковья  хрупкую девушку.
- Мне приходилось дома Жданку доить, когда мама дежурила на телеграфе, - пояснила Люба.
- Тогда иди к Звездочке, она корова смирная.
Малолетняя доярка потрепала корову по шее, присела на низкий табурет, протерла вымя, и дойка началась. Звездочка млела под нежными пальчиками, подойник наполнился больше обычного, после чего Прасковья Ивановна едва ли не боготворила умелую и сноровистую Любашу. 

Под вечер молодая парочка направилась на озеро Большое проверить вентеря, где оказалось немало карасей и головней. Управившись с уловом, юные  романтики погребли на лодке по тихой воде, отражающей яркий вечерний закат. Покой, тишина, лодка и теплынь. Кроны прибрежных задумчивых березок создавали ощущение уюта и  благодати.

Люба сбросила с себя платьишко, за ним  остальное. На безлюдном озере ей некого было стесняться. Встала на кормовое сиденье, черные волосы по пояс, и сильно оттолкнувшись, красивой дугой вошла в воду. Плавала Люба прекрасно, ведь семья Козловых жила на Амуре, чьи воды стали девчонке родной стихией. Ивану приходилось догонять «русалочку» на лодке. Забравшись в лодку, русалочка с легкой и счастливой  улыбкой на круглом белом лице и глазами под черешню обсыхала на корме со спущенной в воду ладонью.

Русалочка желанная,
Прическа весь покров,
И встреча долгожданная
Счастливых тех годов.

Закатом освещенные,
Кувшинки на воде,
А к ним цветы сплетенные
На мокрой голове.

Русалочка желанная,
Любавой ты звалась,
Любовь была обманная,
Мечтами обошлась….

В усадьбе Давида Васильевича стояли два больших амбара, в одном из них хранился урожай, другой стоял без закромов и служил резервным помещением да летней спальней. В нем стояли две койки, покрытые соломой, небольшой стол и пара табуреток. Здесь-то, в амбарной прохладе, спали Иванка с Любой. Ложились с вечера по разным кроватям, а утром почему-то просыпались вдвоем то на одной, то на другой из них, крепко обнявшиеся, но без побуждений к интимной близости.  Они загодя дали завет не сходиться до свадьбы к физической любви.

Образ милый, незабвенный
Повсюду странствовал с тобой,
Тебя, изгнанника Вселенной,
Хранил сердечной теплотой.

Так пришла к Иванке первая юношеская, даже не юношеская, а подростковая, чистая и бескорыстная любовь.  Первая потому, что придет и вторая, уже юношеская. Что тут поделаешь, если они сами приходят одна за другой. А пока клятвой верности были выколоты имена любимых, у Ивана на тыльной стороне кисти, а у Любоньки на предплечье, чуть выше локтя. В училище их считали идеальной парой. Они всегда были вместе, вдвоем или с друзьями, посещали кинотеатр имени Дзержинского или драмтеатр, куда Ивану, как слесарю-передовику, часто вручали бесплатные билеты на спектакли.

Позже светлая юношеская любовь подпала под тяжелый каток арестов, высылок и конфискации имущества, начавшимися бездомными скитаниями Ивана. После окончания Ф.З.У. телеграфистка вернулась домой на станцию Облучье, что в Хабаровском крае. Они еще долго переписывались и  даже   встречались, наверстывая  в счастливых мгновениях упущенное счастье, когда Иван проезжал помощником машиниста через Облучье во Владивосток, но то были лишь нити сладких воспоминаний в мельтешащей жизненной карусели.

Зачем душа в тот край стремится,
Где были дни, каких уж нет?
Умчалось счастье, словно птица,
И не вернуть минувших лет.