Бессмертный Александр и смертный я - 40

Волчокъ Въ Тумане
* * *

В холодном сиянии рассвета зрители  понемногу заполняли театр: похмельные мятые морды, трясущиеся руки, красные глаза, запах сожранного вчера чеснока и кислая отрыжка. Все ночь не в своих постелях провели, все пили без меры, вот теперь и спотыкаются на ровном месте, озираются ошарашенно - никак не поймут, на каком они свете. Толкотня в проходах.

Синие длинные облака плыли на нас с севера, внизу туман покрывал поля, а здесь, в театре, в косых солнечных лучах новые трибуны золотом горели  и пахли стружкой.

Я кутался в плащ, борясь с ознобом, но в пахучей толпе, получая  тычки в бок и отвечая от души, согревался понемногу; театральное волнение разгоняло кровь. Посмотрел на сцену и задохнулся от восторга - микенские Львиные ворота! Я никогда не видел их прежде, но сразу узнал эти чудовищные камни, чудом держащиеся на опорах, неподьемные и черные, как рок Атридов.

Сегодня дают трилогию Филохора, первым - "Агамемнона". "А вон там, в амфитеатре, - тоскливо думал я, - еще одно цареубийство разыграют". До конца праздников оставалось три дня, и  неизбежность того, что должно случиться, сводила меня с ума.

Театр гудел как пчелиный рой - приглушенные толки невесть о чем, тревожные именно замолканием, когда кто-то чужой проходил рядом. Мне и в голову не приходило, что заговорщики могут отказаться от нападения или изменить сроки, - столь напряженное ожидание непременно должно разрешиться чем-то ужасным. Агамемнон, наброшенная сеть, падающий топор... Трагическая маска на фризе беззвучно кричала ужасным искаженным ртом.

Царь восседал на новом мраморном кресле, такие же, но чуть поплоше, были у жрецов. Я с трепетом взглянул на жрицу Диониса, с которой мы столкнулись в горах, - сейчас, даже в своем причудливом торжественном одеянии, она казалась обычной женщиной с кругами вокруг глаз, напряженной спиной. Бледные руки бессильно лежали на коленях. Долго, должно быть, она поутру кровь из-под ногтей вычищала...

Филипп позёвывал, ёрзал на подушках, устраиваясь поудобнее - кажется, наладился вздремнуть, пока представление не началось. Что это он так рано пришёл? И Линкесты... Все собрались. Неужели сегодня? Сердце заныло. А телохранители сонные и беспечные, по сторонам не глядят, потягиваются да пересмеиваются. Говорят, боги ослепляют обреченных, и те не видят ясных предзнаменований приближающейся гибели... ("Хватит ржать, как бы чего не вышло", - говорит Аминта Счетовод). Один Адмет зыркает на всех проходящих, но он таким из матушкиного чрева вылез - в полном доспехе, с устрашающим взором, готовый к атаке и обороне.

Каран и Аминта стояли в проходе рядом с царскими местами. До чего ж нелепы оба  - развеселый силено-бык и унылый тощий сатир. Словно отвечая на мои мысли, Каран говорил:
- А славно мы вчера местных пентюхов  погоняли. Думали, я простой силен... Какой, к воронам, простой, когда у меня диадема и золотые рога! Я одного на колени поставил, говорю: "Я - Каран! Знаешь, что мое имя значит? Каран - владыка". Вколотил ему малость уважения во вшивую башку...
- Тебе бы кто ума вколотил, - сварливо отвечал Аминта.
Филипп взглянул на обоих через плечо с нескрываемым отвращением. Показалось, у него доспех под плащом. Сегодня?

Линкесты сидели двумя рядами выше царя, с другой стороны прохода. Ванеи что-то не видать - меня это встревожило. Аэроп приметил  миловидную служанку, зачмокал ей отвисшими  губами и заколыхался от смеха всем студенистым телом, когда она перепуганной белкой метнулась прочь от него вверх по ступеням. Слуга подошел, склонился - я уши навострил. "...все будет сделано, как подобает".  Сегодня? Я  пытался угадать по его лицу. У них будет только одна попытка  - через пропасть в два прыжка не перескочишь... одна попытка и ставка на всё. Аэроп, видно, почуял мой взгляд, прищурил близорукие глаза. Говорят, горе тому, кого Линкест старается рассмотреть получше. Я вытянулся перед ним, сжав кулаки, и глаз не отвел - смотри, смотри...

  + + +

Олимпиада для людей со стороны сохраняла величественную осанку, но сама тихо бушевала и шёпотом честила Филиппа безумцем и пьяницей. Александр ее слушал, горестно подняв брови.

- Вчера прямо с пира твой отец при всех отправил своей потаскухе рябчиков на серебряном блюде, - горячим полушепотом жаловалась она. - И мне сразу доносят: вот такие рябчики, вот эдакое блюдо! Один - к ней с подношением, другой - ко мне с доносом среди ночи!
Она с негодованием взглянула на Герода. Тот крутил перстеньки на пальцах, будто не о нем речь. От него несло амброй, как от гетеры.
- Неужто я и без того не знаю, что царь ведет себя, как бесстыжий юнец? Вольно ж ему позориться, но меня в эту грязь не толкайте!
  - Я в чистоте сердца пришел, от одного лишь сострадания, - злобно сказал Герод. - Сочтя, что горькая правда всяко лучше обмана. Что ж, больше не приду.

Олимпиада кусала пальцы. Я подумал: а ведь ее и впрямь нарочно стравливают с Филиппом. А Герод-то! Чем эта душа тешится? Вот мокрохвостка зловредная. Лучше бы сюда пару телохранителей посадили вместо этой швали.

"Сегодня?" - спросил я взглядом Александра. Он пожал плечами, вскочил и ловко пробрался ко мне мимо рассевшихся женщин, лишь слегка запнувшись о мощные колени Ланики.

  - Первый жребий Филохору?
Ему просто хотелось немножко побыть со мной, а порядок театральных представлений он знал лучше меня. Олимпиада смотрела ему в спину, потом перевела тяжелый взгляд на меня и резко отвернулась, будто я ее чем-то обидел. Не знаю, что она обо мне узнала и что себе в голове выдумала, но по всему выходило - ревнует. Значит, Александр ей повод дал.

Я разулыбался, стал болтать о Филохоре ("ладно, с трагедиями ясно - обычная микенская связка... но сатирова драма "Тюлени"? Эсхил пьяным писал, видать, и правнукам то же заповедовал... говорят, Филохор - потомок Эсхила...  он сам и говорит, кто ж еще? ... откуда в Микенах тюлени?  из-под подола Клитемнестры выползут?"), о комедии Ипполоха ("Уховёртки"! хор уховёрток, только представь! а я воску не захватил уши законопатить"...), о том,  какие здоровенные и чудные машины собирали за сценой ( "проверить бы: не катапульты ли, не осадные ли башни? а то афиняне нас посреди театра... - хрясь! - и мю-мю-мю... завоюют"). Александр тут, наконец, расхохотался, запрокинув голову.

Олимпиада кусала губы, ненавидела меня. Никогда я ее не боялся - ни в детстве, ни сейчас. Помню, как она мне нос вытирала и репьи вычёсывала, и моего воображения не хватает представить, что она пошлет мне яблочко с отравой. 

+ + +

Отец машет мне рукой. Я сел рядом на еще влажную от росы скамью, а он пощупал мне лоб и закутал в плащ поплотнее. "Какой-то ты ободранный". Ну да, он же ничего не знает. Я позавидовал его беспечности. Он щелкнул пальцами, подзывая  продавца кикеона, и заставил меня выпить всю чашу.

"Где ночь провел?" - "В горах". - "Видел что-то?" - "Да." - "Забудь". - "Почему?" - "Оно все равно никуда от тебя не денется". - "Ладно. Попробую забыть". Мне и впрямь не до того сейчас.

  - Вот чудеса: микенские ворота в Аргосе! - отец тихонько издевался над постановщиком. - Зато как пышно. Людям непременно понравится.

Мне понравилось. Совсем вылетело из головы, что Агамемнона убили в Аргосе.

  - А поэт он хороший ?

  - После Еврипида гении в Элладе не родятся... - пожал плечами отец. -  Филохора не за стихи хвалят,  а за танцы и механику. Люди слышат, сколько серебра ушло на постановку, ахают и думают: "Должно быть, новый Эсхил". Нет, не Эсхил - подражатель. Ни тонкости, ни глубины, ни божественного дыхания. Зато нарядит умоляющих в золото и пурпур, как персидских царей,  хор Океанид в воздух поднимет, чтобы  дрыгали ногами у зрителей над головами, устроит извержение огненной горы с вонючим дымом и пламенем - но самого Диониса-то  нет!  Да никто его и не ищет. Сейчас ведь как говорят? Зрители должны уходить из театра как с роскошного пира - напившись и наевшись того, что нравится, и чтобы в музыкальных соусах не было недостатка. Нынче брюхо - самый чувствительный орган, ему и угождают. Что с поэтов спрашивать? Они аплодисментами кормятся...

И все же отец сам ждал начала представления, оживленный, радостно взволнованный.

- Филохору Фессал по жребию достался, а Фессал и из обеденного меню трагедию сотворит. Я видел его в Коринфе, в "Царе Эдипе" - в нем был бог. Если кто и будет угоден  Дионису, так это Фессал. Сам увидишь. Я долго после того представления отходил, на других актеров смотреть не мог - все казалось, что слишком орут и кривляются. А он - посвященный.

И вот, наконец, процессия со статуей Диониса вошла в театр. Жрец с факелом зажег огонь на алтаре и возгласил:
  - Бога зовите!
Театр загремел:
  - Сын Семелы, Иакх, податель щедрот!
И с галереи те, кому не хватило мест в театре, отозвались:
  - Приди, Благодатный!
Царь совершал возлияние, поминал воинов, павших в последнем походе. На орхестру вывели сирот, Филипп обнял каждого, называя имена их отцов, вспоминая  их подвиги, объявил, что берет их на свое воспитание. В доказательство того, что царь слово держит, под боевую музыку и патриотические возгласы по орхестре строем прошлись уже выросшие сироты в полном вооружении.  Каждый, у кого отец воевал, в детстве боялся, что и ему придется вот так... Но ко мне боги были добры.

+ + +

Вместо эсхиловского хора старцев был хор аргивянок; одно полухорие радовалось возвращению победителей ("Увенчаем героев! жены - фиалками, матери - лавром священным, сестры невинные праздничный гимн запоют..."), другое - оплакивало погибших ("Лишь урны легкие с их милым прахом да тени бледные вернутся в город свой"). Пели прекрасно, и танец, где гордое торжество сплеталось со скорбью, был прекрасен.
Клитемнестра произносит благодарственные молитвы. На фоне ликующего пения авлоса ее глухой  и безжизненный голос  звучит зловеще, волной накатывает рокот тимпанов из-за сцены, захлёстывает и топит слабеющую мелодию.

- Мою малышку, нежную мою,
Что мне была дороже ока,
Кого рожала в муках - родила на радость...
И эту радость царь пустил под нож.
Мою любимицу с очами лани,
С руками, как лебяжий пух,
Родной отец скормил богам...
Нет, не богам! Тщеславью своему.

Это был Фессал, неузнаваемый под маской. Звенящий от слез голос  вдруг свернулся в низкий рык, рука царапала роскошные одежды и бессильно падала, тихо прозвенев браслетами, тело изогнулось в мучительной судороге - и я ощутил ее боль, как свою. Авлосы откликались тихим плачем...

- Тот уголь столько лет горел в моей груди.
Теперь дыра на месте сердца
Зияет и зовет: "О месть!
Приди наполнить пустоту!"

Напряжение нарастало - темные прорицания, опытный убийца Эгисф, воспоминания о пире Фиеста, о роке Атридов, тень Ифигении... Да,  ее тень на стене протягивала руки к матери, отворачивалась, закрывала лицо... Не знаю, как Филохору удалось заставить двигаться тень без человека - он и прославился такими фокусами, от которых вест театр дрожал и вскрикивал...

Туман клубами выползал из-под ворот. У вырезанных в камне львов свечками зажигались глаза.
 
- Преступница! Мужеубийца! Не тебе ли
Везет он Трои лучшие дары, и злато, и рабов?
  - Везет он мне позор! Молчите!
О непорочный солнца свет! Зачем ты не померк?

Декорации беззвучно менялись. Свежие краски на холсте горели тем ярче, чем выше поднималось солнце. Вместо ворот появился царский дворец под охраной широколобых львов. Облака горами громоздились над сценой, в них гулял гром и посверкивали молнии. Художники и механики были выше всяких похвал. По рядам - вздохи ужаса, восклицания, женские всхлипы.

- Фессал хорош, - тихо сказал отец. - В остальном же... У Эсхила зрители стонали от напряженного молчания на сцене, а не от молний с громами. Среди всей этой бутафории есть ли место Дионису?
  - Фессал очень хорош, - шепнул я, завороженно следуя взглядом за Клитемнестрой, которая невыразимо трогательными движениями разбрасывала цветы по орхестре под еле слышное пение авлоса.
  - Да, Фессал... - отозвался отец.

 - Если бы сами бессмертные боги карали преступных, 
Женской руке не пришлось бы за тяжкую браться секиру,
Пурпур багряною кровью пятнать...
Если б царила средь нас справедливость,
Месть никогда не ступала бы властно
На счастливую землю под кровом благой тишины...

Иногда даже неловко было на сцену смотреть: очень уж Клитемнестра напоминала мне Олимпиаду. Вот только "мою голубку нежную, он дочь мою убил" и "отправил своей потаскухе блюдо рябчиков" - слишком разного веса поводы для обиды. Но было что-то в этом общее, женское: бессилие и жажда мести, отчаяние и внезапная решимость, коварство и чудовищная прямота, мелочность и справедливость, враждебная мужчинам, но, быть может, угодная богине...

Предводитель хора говорит об Агамемноне:
- Хромцом вернулся он с войны, и глаз один на темном лике...
Все головы в театре повернулись к царю.
- Что ж, солнце в небесах одно, но видит зорко,
По правде ли живет людское племя, - продолжал корифей.
Филипп приосанился, а я презрительно сморщил нос: вот льстец афинский! да получишь ты от царя на хлеб с подливкой, не суетись...

Хор отозвался стоном:
- И это солнце погасить хотят!

О ком они? О микенском царе или македонском? У меня мурашки по хребту побежали.

Каждое слово словно еще одну смолистую ветку в костер подкладывало и, когда на орхестру под ликующие крики вышли ахейские воины и выехал в золотой колеснице Агамемнон, а за ним связанная Кассандра в телеге, всем уже было ясно - сейчас вся эта гора древних и новорожденных преступлений будет охвачена таким лютым пожаром, что ни один не выберется неопаленным.

- Наши мощные руки слабы, 
Закаленные наши мечи,
Как весенний ледок, хрупки
Под свинцовою дланью судьбы,
Пред законом таинственным Дике.
Что суждено - неотвратимо.
Ты примешь то, что суждено...  - печально пел хор ахейских воинов.

Я думал: и то, что случится сегодня - неотвратимо. Агамемнону должно быть убитым и отомщенным, Оресту - обезуметь и очиститься. Внизу я видел широкие плечи Филиппа в пурпуре, голову Александра, склоненную к левому плечу. В торжественной неподвижности они ждали свою судьбу...

Танцы были поставлены великолепно, но в движениях девичьих рук - надлом, а воины слишком хвастливы, слишком безрассудны. Огромными прыжками они разлетелись по орхестре, показывая троянское сражение. Разбились на пары: когда один из двух падает убитым, оставшиеся сражаются друг с другом. И вот - вся орхестра покрыта недвижными телами, один Агамемнон гордо стоит у алтаря, возглашая: "Счастливейшим из смертных я возвратился в свой удел!" Воины поднимаются, встают в строй... И тут победную музыку перерезал вопль Кассандры.

 Когда она закричала, я понял, что это тоже Фессал.  Движенья и голос, одежды и маска - все было другое, но я узнал Фессала по дрожи и жару, которые он вызывал из глубины души.

- Подаст меня на блюде, как ягненка, как младенца...
Детей здесь жарят, как ягнят,
Царей здесь режут, как свиней...

Ох, отрезать бы язык этому Филохору! Я быстро проверил: Филипп, Линкесты, Александр - вроде все на месте. Как у них терпения хватает? "Сколь могущественны кровь и титул!" (Эсхил) Я бы уж давно всех перерезал.

- Могилой пахнет дом, гниющими телами, свежей кровью,
 И погребальный дым мне разъедает очи...

Подбитой ласточкой на ступенях дворца металась Кассандра со спутанными руками, а хор отступал от нее в ужасе:

- Что в день такой о смерти говорить?
Свяжите же безумную. Нам радость чернит она...

Зрители вскрикивали, стонали, когда рвущуюся из рук Кассандру тащили за сцену. И почти сразу же оттуда появилась Клитемнестра - царственная стать, золото сверкает из-под пурпурного плаща...

У меня зубы стучали, когда Агамемнон уходил во дворец, а Клитемнестра, застыв на месте обломком скалы, смотрела ему вслед в кромешной тишине - только тяжелые, хромающие шаги Агамемнона и странный тихий звон. Я вдруг увидел: это она дрожит всем телом и звенят браслеты на заломленных руках, и золотые подвески пускают солнечные зайчики по всему театру...

Клитемнестра говорила сама с собой:

- Идет любимый... ненавистный...
Как вино с водой все смешано...
Омою ему ноги, умащу, скажу:
О муж мой милый...
И упадет секира
На шею мощную:
Умри ж и проклят будь!

  + + +
Агамемнон, не ведая о своей судьбе, входил под своды дворца, Клитемнестра смотрела ему вслед... и вдруг, одним быстрым движением отвернулась, закрыла лицо - плащ на мгновение взвился и опал, как сломанное крыло. 

Страшный, длинный, мучительный крик за сценой. Само небо, казалось, не вынесло этого вопля, раскололось - эхо отозвалось в горах... Двери дворца медленно раскрывались, сами собой и из них (вот они, придумки Филохора) - вылетел огромный орел, душа Агамемнона. Зрители заголосили, застонали... Клитемнестра слабо вскрикнула и упала наземь; пурпурный плащ скрывал ее всю, казалось, подними его - а тело под ним растеклось кровавой лужицей.

Кто-то даже на ноги вскочил, завопил, как резаный...

Нет,  дело было не в фокусах Филохора. Я просмотрел самое важное - там, где сидел царь, началась свалка. Не разобрать... Телохранители спинами все закрывают. Сдавленные крики, смачные удары, словно свиную тушу рубят. Я рвался туда, отец удерживал, схватив за пояс.

Кто-то крикнул у меня за спиной: "Бей его!" Меня это поразило. Не из Линкестов - неизвестный человек, который тоже ненавидит царя. Отец вскочил на ноги: кто посмел?  "Кто?" Пожал плечами: "Не разобрал. Там афиняне сплошь сидят". А, ну от этих чего ждать?

Потом я узнал: к царю подошел Ванея, будто бы с важным посланием и попытался ударить. По-простому, без затей. Линкесты все поставили на его сверхчеловеческое мастерство и силу.  Но у каждого бойца бывают дурные дни, и к лучшим рубакам приходит смертный час, кости леденит, руки связывает, ум отуманивает... С ним справились без труда. Телохранители, которых я осуждал за беспечность, сработали чисто. Окруженный кольцом мечей, Ванея все же изловчился кинуть топорик в царя. Невероятный, отчаянный, точный бросок - но Адмет принял его на свой щит. Безоружного Ванею изрубили в два счета.

Я подумал: боги подарили ему счастливый случай, там, во дворце, когда он мог убить Александра. Он этого дара не принял, а второго боги не предлагают. Удача отлетела к тем, кто ценит ее дороже.

Филипп был деловит и собран, негромко отдавал приказы. Он показал рукой на Линкестов, и туда двинулся маленький отряд телохранителей, уже не скрывая оружия под плащами.

Большая часть зрителей ничего не  заметила. Они не могли отрорвать завороженного взгляда от  дверей микенского дворца -  там на узорчатых плитах лежало тело Агамемнона, и медленный густой поток крови стекал по ступеням.  Ведер двадцать свиной крови Филохор на это пустил, не меньше.

Тело Ванеи выволокли как свиную тушу, пятна крови присыпали песком. Все быстро, деловито. Я не верил глазам: Ванея казался мне непобедимым... один миг - и больше нет Ванеи. И небо не рухнуло. Должно быть, с Ахиллом так же было... Вот он, живой, вселяющий ужас, но щелкает тетива, летит стрела - и он "под вихрями пыли, тихий, огромный и страшный, лежит, позабыв колесничный бег"...

Снова ворвался в уши ликующий и  рвущийся голос Фессала:

- Я,! я убийца! не Эгисф!
Я эту честь другому не отдам.
Пусть птичьей стаей мечется толпа,
А я свое справляю торжество.
Голубка милая! Ты слышишь ли
Из тьмы подземной? Ты отомщена!
И я свободна...

А хор заливался слезами:
  - Добрый мой царь, храбрый мой вождь!
Встань же, молю! Твёрдой рукою убийц покарай!

Линкестов без шума вывели из театра, они не сопротивлялись; Геромен пытался, видно, спорить, но его сразу заткнули, и он побрел вслед за остальными, придерживая сломанный нос и булькая кровью. Выглядели они жалко.

На сцене Эгисф, "домашний вор", укравший у царя жену, жизнь и власть, торжествовал победу, а у наших воришек не вышло. И это тоже было странно и тревожно - знакомый мир, держащийся на противостоянии Аргеадов и Линкестов вдруг потерял одну опору и провис, скособочившись. Неужели так просто?

А представление, меж тем, шло своим чередом и тоже стремительно катилось к концу.

 Хор пел страшное:

  - Огнеглазое мщенье лежит на пороге,
В дверь скребется - и скоро откроется дверь.
 Там голодные тени столпились вокруг,
Тянут руки холодные, чуют горячую кровь,
Вот они, словно псы,  припадают к дымящейся луже,
Лижут яркую кровь на узорчатых плитах
Языками иссохшими, черно-багровыми.
Стародавнее зло из-под плит восстает,
И, смердящее, требует дани.
Мститель грядет!



+ + +

  - Нет ли в том кощунства? Такое преступление перед лицом Диониса! Театр осквернен... Стоит ли продолжать представление? - переживал сосед.

Отец беспечно отмахивался:

- Кощунники те, кто хотел праздник осквернить цареубийством. А наш царь благочестив, из-за смерти поганого иллирийца представление прерывать не станет. А что кровь пролилась и смерть - так это ничего. У Эсхила на представлениях люди тоже временами от страха умирали. То - жертва Дионису. Надо думать, угодная жертва.

В перерыве между трагедиями жрецы, пошептавшись, рассудили, что театру все же требуется очищение, и вновь прошли по рядам, брызгая кровью жертвенных поросят. Только тут люди поняли, что произошло, передавали по рядам: "линкесты", "убить царя", "иллириец с ножом", "афиняне"... Линкестам повезло, что их увели раньше. Всё грохотало вокруг: "Царь! Филипп!"

Филипп встал и помахал всем рукой. Его хриплый спокойный голос разнесся по всему театру.

- Ну что тут скажешь, македонцы? - говорил Филипп и ухмылялся. - Нашлись злодеи, которые возжелали нам праздник испортить. Неудачливые наши Эгисфы и скурвившиеся Клитемнестры. Но, скажем честно, друзья мои, у Клитемнестры куда лучше получилось. Видно, рука у нее была потверже да нутро пожестче, чем у наших недоносков. Так что, не волнуйтесь за меня, македонцы, я и за себя, и за вас постоять способен.  Злодеи будут наказаны. Они не просто на царя меч подняли - они бога оскорбили. Тихо, тихо! Не дадим говнюкам праздник испортить. Лучше наплюем на них и почтим Диониса, как положено.

Театр ревел. Филипп сиял, как золотой статер. Аминта ругался и плевался. Красная морда Карана была залита слезами, из раздвоенной заячьей губы - пузыри слюны, он трясся всем телом и визжал ругательства. Я всегда удивлялся необъяснимой хлипкости этого кабана перед лицом опасности - он был стоек в палестре, храбр на охоте, но в драке и в походе позорился раз за разом. Может, болезнь какая? или он просто не давал себе труда держать лицо?

Телохранители дразнили Павсания. Он, похоже, пошел отлить в самый неподходящий момент и, столкнувшись в проходе с Ванеей, вежливо пропустил его к царю. Ржали, что убийца у него между ног пролез. "Да у него там целая конюшня в свое время проскакала!" Павсаний в отчаянии озирался, как загнанный волк.

Я сбегал к Александру. Только парой слов обменяться успели. Он был доволен: "Чисто разыграно! А у нашего вонючки - припадок от страха". За его спиной Герод тонул в слезах и соплях. Олимпиада брезгливо совала флакончик с благовониями ему под нос, Ланика энергично растирала ему уши, беловолосая девушка, которую я видел у тела Мисии, презрительно сунула ему чашу с водой. Герод всхлипывал и вяло отбивался.
"Главное, он сделал, что от него требовалось, - сказал Александр. - Переволновался, должно быть. Смотри и ты в обморок не брякнись, а то который день сам не свой. Все кончилось, расслабься!" Он выглядел разочарованным: слишком быстро все произошло, а он ни в чем не участвовал.

  - Зато - Фессал! Ни на миг не сбился, когда заварушка началась! У актеров ведь свой долг перед  богами. Непременно надо с ним познакомиться. Боговдохновенный актёр!

Глашатай объявил начало второй трагедии, и я пошел к себе на место.

+ + +

"Ты ждал меня, и я пришел, отец!
Соль слёз и прядь волос  -
Твоей могиле дань, о царь неотомщенный!
Но там, на сумрачных полях,
Где бродишь ты неутоленной тенью,
Ты дара ждёшь иного:
Не горьких слёз, а свежей крови
Желанен вкус твоим устам иссохшим.
Не плачущего мальчика ты ждал -
Убийцу, кто убийц убьет."

Орест - мой дальний предок. Нас не только кровь связывала (лишь капля выдохшегося яда на кратер вина), но и еще одна потаённая нить тянулась из-под земли неразрезанной пуповиной - я ведь тоже мать свою убил, хоть и неволею, и ко мне приходила ее тихая тень, и я бормотал, обливаясь слезами, между сном и явью: "Я не хотел... прости, прости..."

Так что я вслушивался в историю Ореста с особым чувством, его судьбу на себя примеривал и тоже застывал перед  выбором: мать или отец? гнев Аполлона или эриний? проказа или безумие? Налетай, выбирай! И плати всю оставшуюся жизнь, мотайся по свету бешеной собакой с ужасной погоней за спиной...  "Но у него был друг", - думал я. Не навязанный издевательский дар богов, а свободный выбор человеческого сердца. Он мог опустить больную голову на колени Пилада, сквозь завывания эриний слушая его успокаивающий голос. Может, такая дружба только на боли и отчаянии растёт?

Орест Филохора был молод и бессердечен. Десять лет бродил несчастным сироткой, с чужих столов крошки смахивал, храня месть за пазухой как последнюю непроданную безделушку, память о доме, и не помышлял о действии, пока сам Локсий угрозами и мощным божественным пинком не отправил его в Аргос.  И как же всё легко пошло - вприпляс! Убил Эгисфа, убил  мать, и сразу, не отдышавшись, нацелился убивать Елену и резать горло Гермионе. Уже без приказа - по велению души. Понесло...

Он мне совсем не нравился, но, в то же время я чувствовал в нем свое, близкое, отравленную холодную Атрееву кровь... Стародавние проклятья  и на меня падают, хотя я ни в чем не виноват. И у Александра долгая кровавая родовая судьба; она - как поганый старикашка, оседлавший Одиссея: с плеч не стряхнешь, тащи всю жизнь... Но разве Александр откажется от Гераклова и Ахиллова наследства? Ни от чего он не откажется! ни от Троянской войны, ни от двенадцати подвигов, ни от стрелы Париса, ни от одеяния Деяниры. Судьба - и не скули!

 Протагонисты обычно выбирают для себя Электру, но Фессал играл Ореста. Он придал ему трагическую юную красоту - скрытая под маской, она цвела в каждом движении. Я восхищенно следил за его порывистыми и ломкими жестами, за стремительной и легкой походкой, любовался,  как беспечно и отчаянно встряхивал он головой, как он застывал безмятежной прекрасной статуей, и каждая линия пела... Он был так похож на Александра!

+ + +
- Вот потому без страха зло творят,
Что наказанье их не непреложно.
Убийство им прощают, как должок грошовый.
Что три обола, что погибший царь - им все равно.
Великодушны от страха, из расчета.
Ведь не придет
Расплаты требовать мертвец из-под земли...
Ну а живой - придёт.

Срывающийся подростковый голос Фессала придавал стёртой риторике Филохора болезненную остроту. И так жутко, звонко, отчаянно прозвучало после паузы:
- Я не таков.
Встаю за мертвых!
За тех, кто мстить не может,
Свой поднимаю меч.

 И в этот самый миг я увидел: по проходу между рядами идет Демонакт. Вряд ли бы я его узнал, если бы отец не назвал его по имени, протягивая к нему руки. Орфик шел слепо, как Эдип с вырванными глазами, правая рука раздирала хитон, обнажая тело, покрытое кровоточащими бороздами от ногтей, в левой он сжимал кривую ободранную ветку с парой засохших листиков, размахивал ею над головой и пророчествовал что-то гераклитовское :

  - Все живые - мертвые, а мертвые - живые, все убийцы - жертвы, все жертвы - убийцы... Всем правит молния!
И про кровь там что-то было, ну конечно, про кровь...

Он заикался и жевал язык, по его бороде текла слюна, смешанная с кровью; на одной из ступеней его ноги заплелись и он кубарем покатился до самого низа. Отец, перепрыгнув через сидящих рядом, бросился к нему, а я оцепенел, чувствуя, как ужас поднимает мне волосы,- что-то непоправимое сейчас произойдет. В те дни я все пророчества принимал всерьёз.

Но всё было мирно вокруг. Крики орфика приняли за часть представления; только пара самых любопытных голов повернулась посмотреть на Демонакта, а остальные завороженно слушали, как Орест готовил месть:

  - Жжет страшный взгляд из-под земли
И голос отчий велит: "Убей ее!"
Убью!  Презренную, родную,
Что над моей склонялась колыбелью,
Чей нежный голос,  ласковые руки
Я помнил и любил в своем изгнанье...
Ради тебя, отец, убью,
В сердце рану приму,
Бремя приму проклятья!

А я чувствовал приближение судьбы как вал огня - слепит, жжется, не вздохнешь.  И увидел - там, где сидел Александр, сверкнул клинок.

Я видел все смутно, как сквозь смеженные ресницы - белые пятна и вспышки, бешеный рой мыслей в голове, ни одной не поймать. Александр уклоняется от удара и, вскочив на ноги, отбивает второй, а я словно во сне - надо бежать, а сдвинуться с места не могу. Время течет медленно, как густой мёд, черное солнце стынет в небе, тошнота и головокружение, мертвая зыбь...

Я сорвался с места, бросился вниз, и одновременно весь театр  пришел в движение и встал на дыбы, закручивались винтом прямые лестницы, ноги вязли в ступенях, а расстояние между мной и Александром, казалось, только увеличивается, растягивается...

И вдруг этот невыносимо длинный миг кончился. Я уже там, у царицыных мест (глохну от бабьего  визга), рвусь к Александру, но стражники преграждают путь. Телохранитель Филиппа сперва пытался меня урезонить, потом одним крепким ударом сбросил со ступеней, я долетел аж до орхестры, но встал и снова слепо попер наверх, получил еще раз - кулаком в челюсть. Плюясь кровью, снова полез - мне очень нужно было увидеть Александра. Меня отталкивали, оттаскивали... И тут его голос, живой: "Пустите его".

Белоснежный хитониск в пятнах крови, глаза горячечным жаром плывут. Теперь я видел Александра и уже никуда не рвался.

Царь тоже был здесь, взволнованный, хромающий сильнее, чем обычно; обнимал сына,  а тот яростно выдирался - он победитель, а не жертва!  Филипп повертел его в руках и бросил: крепкий парень, что ему сделается?

Александр поднял на  меня глаза и засмеялся странным дребезжащим смехом. Он дышал слишком часто, ноздри дрожали в возбуждении, глаза метались по сторонам, ни на чем не останавливаясь, он облизывал пересохшие губы, вытирал рукой пылающий лоб и всё сильнее размазывал кровь, пока Ланика не поплевала щедро на платок и не обтёрла ему лицо.

Мимо протащили под руки Герода. У него кровь текла по щеке, глаз заплывал черным, рука перерублена, кисть висела безжизненно. Все, кто мог дотянуться, рьяные не по уму, его пинали и драли. Я потрясенно смотрел ему вслед. Этого просто быть не могло! Бешеная собака его покусала? Оскаленная пасть, пена на губах, вытаращенные слепые глаза, проклятья Дионису, кощунственные, изощренные...

Александр вдруг заметил кровавое пятно на своем хитоне, захотел отчистить - и увидел свои руки, в крови по локоть ("Что на руках твоих? - Кровь черного козла"). Румянец с него сошел,  словно известью по лицу мазнули.

"Иди на свое место, - зашипела на меня Олимпиада, но, взглянув мне в лицо, быстро сказала: - Ладно, оставайся". Александр меня обнял, потряс за плечи - "Очнись! Я живой!".  Я разрыдался. "Ну вот еще!" - Олимпиада досадливо фыркнула и отвернулась. Александр неловко топтался рядом и сочувственно сопел.

  - Болит рука? - спросил я его, отплакавшись.
Он удивился вопросу, посмотрел на свою руку, как на чужую:
  - Вообще ничего не чувствую.
Оттянул повязку, заглянул под нее, получил по рукам от Ланики, и удовлетворенно улыбнулся. Рана была настоящей, всё настоящее. И тут у меня глаза пеленой заволокло, в один миг до печенок прочувствовал, что значит "кровь взывает к крови". Был бы Герод рядом - перегрыз бы зубами ему глотку, да поздно, увели.

Александр горячим шепотом коротко рассказал:
 - Он сидел за нами. Достал меч. Фессал рукой показал - я обернулся и заметил. Сцепились. Тесно было. Я боялся кого-то задеть. Вонючка умеет с мечом обращаться, кто бы мог подумать! Но все же я ему по руке рубанул, он меч выронил. Тут бабы бросились толпой и стражники набежали. Всё.

Посмотрел на меня.
- А тебя кто избил?
-  Не знаю. Я к тебе прорывался.
- Со мной все хорошо, - сказал Александр, улыбаясь во весь рот.

У него была сумасшедшая улыбка, слишком лучезарная в таких обстоятельствах. Он тихо смеялся, опустив голову и не мог остановиться. "Вот опять, - говорил, - с какой-то гнидой пришлось сражаться. Почему отцу достался Ванея, а мне - этот недоносок?" (Я подумал: "Ванея разрубил бы тебя пополам, жизнь моя".)
Это непрекращающееся веселье его самого мучило: он кусал губы, складывался пополам, зажимая себе рот, чтобы не смеяться слишком громко - глаза над ладонью глядели всполошённо, испуганно. Я гладил его по спине, успокаивал, как раненого коня.

"Ореста" я досматривал рядом с Александром. Он взял себя в руки и гордо выпрямился на скамье; снаружи он был спокоен, а изнутри рвалось ликование - я чувствовал его, как тепло от раскаленного камня. Он остановил предательский удар, мечами позвенел, защитил маму... Он входил во вкус всего этого - жизни и смерти, внезапной угрозы и победы. Мы горячо шептались, и слепо смотрели на сцену, где тоже лилась кровь, женщины вопили и хор сурово требовал:

  - Последним убийством  чреду преступлений закончи,
Ударом крепким цепь замкни.
Происходившее на сцене и наяву смешалось у меня в голове. "Ко мне, друзья мои! На помощь!" - Агамемнон кричал или Филипп? "Я не смирюсь, когда мне преступленье в лицо смеется. Я не стану фальшивою улыбкой предавать себя..." - Электра говорила или Олимпиада? Орест или Александр корчился между огромных теней отца и матери? Круг орхестры был сердцем, где билась подлинная жизнь, и ряды зрителей отражали ее как бронзовые отполированные  зеркала. Я заблудился среди отражений.

Отец как-то сказал, что Александр похож то на полубога, то на деревенского дурачка с соломой в волосах. Тогда меня это обидело страшно, должно быть, показалось слишком верным. Я смотрел на его вздрагивающие ресницы стрелами, на щеку в пушке, мазок крови на виске под слипшейся прядью волос, на сухие, растрескавшиеся, припухшие губы... 

Вот такой, невинный и неведающий, он смотрел на сцену, когда Герод поднимал меч у него за спиной. (Фессал произносит: "Веди меня, сияющий мой Феб..." - и слепая тишина, оборванная строка тает в воздухе, ничего больше нет, ни звука, оглохшая душа взлетает в синеву...) Герод мог перерезать их всех, если бы был достаточно хладнокровен.

Я зажмуривался, видел Александра неподвижным, мрамор на мраморе, шея зияет раной, в глазах тускнеет свет... Чернота горя заливала всё, мир сворачивался в уголёк. Я испуганно раскрывал глаза, чтобы увидеть его живого, и думал: перед каким бы невыносимым выбором ни поставила меня судьба, как я всегда выберу Александра, не надо мне больше ничего...

+ + +

 "Орест" кончился, и Олимпиада непреклонно отправила меня к отцу. Мы с Александром обменялись отчаянными взглядами, и я ушел, шатаясь, как опоенный.

Начало "Эвменид" я не помню - мы с отцом говорили.
  - Александр удачлив, - сказал он. - Это хорошо. Он из тех, в кого боги всматриваются с рождения, годится он для большой судьбы или другого надо искать. Большая честь, большая опасность... Так и будут испытывать всю жизнь, никогда не перестанут.
Я подумал: непременно надо пересказать это Александру, ему понравится...
  - И ты, детка, будь осторожнее. Я вижу, ты рвёшься делить его судьбу... Но  она - не твоя, не по твоей мерке... Друзья героев умирают первыми, сам знаешь. Патрокл, Пирифой... Это все топливо для костра, у которого герой греет руки и приносит жертвы богам...

Голос его звучал шутливо и мягко, он не хотел меня обидеть. И я ответил в том же духе:

  - Ты про Иолая и Пилада забыл - им-то все как с гуся вода. Тут уж как повезет...

На самом деле, судьба Патрокла нравилась мне больше - приятнее быть оплаканным, чем оплакивать самому. В детстве всегда думаешь, что хорошо умереть молодым.

  - Ты у меня один, - сказал отец, прочитав мои мысли, и обнял так, что я придушенно пискнул. - Не хочу, чтобы тебя прирезали просто потому, что ты путаешься у кого-то под ногами. Не хочу тебя хоронить.

  - О чем ты говоришь? Александр ранен, не я. Я бы все отдал, чтобы быть рядом с ним. Его могли убить, понимаешь? Этот предатель Герод сидел у него за спиной, у него был меч...

Но отцу на это было наплевать.

Постепенно представление меня захватило. Была там одна жуткая сцена, когда эринии поднимались из-под земли: змееволосые, собакоголовые, покрытые грязной шерстью, с горбами за спиной. Они сперва вставали на четвереньки, и мне казалось, что ноги у них выгибаются в другую сторону, по-собачьи, уши у них шевелились - клянусь! - и шерсть на загривках стояла дыбом. Змеиное шипение неслось отовсюду, какая-то женщина, вскрикнув, вскочила ногами на скамейку и я тоже в ужасе посмотрел под ноги. Отец тронул меня за руку, успокаивая, а я шарахнулся в сторону от его прикосновения.

Бешеные прыжки эриний в орхестре и на сцене. Они развернули длинные кнуты и стегали ими во все стороны, двигались нечеловечески быстро, изгибаясь по-звериному.  Когда  за их спинами распахнулись отвратительные перепончатые крылья, дети заревели от страха, женщины заголосили. Тимпаны грохотали в бешеном ритме, и сердце выскакивало из груди. Вдруг с резким ударом кроталонов что-то сверкнуло, ослепив на миг, и  огромные тени с жадным воем разлетелись по всему театру. Я почувствовал, как одна из них холодом и мраком мазнула меня по лбу и по  щеке. Зрители вопили, закрывая головы руками.

"Как он это делает?" - шептал отец.

  + + +
С "Тюленями" все объяснилось. Есть такая,  не слишком известная история про Менелая и Елену: они никак не могли вернуться домой из Трои без попутного ветра и десять лет болтались в южных морях. Наконец, кто-то посоветовал им поймать Протея, чтобы тот разрушил чары и разрешил дуть южному ветру. Протей обычно плавал и спал вместе с тюленями, поэтому и Менелай со спутниками обрядились в тюленьи шкуры.
 Тут уж изобретатель фокусов Филохор развернулся вовсю - схваченный Протей превращался во льва и змея, в вепря и дельфина, в поток воды и цветущее деревцо - и все это происходило перед нашими глазами. Театр ахал, вскрикивал, хохотал. Посмотришь по сторонам - тысячи лиц, как по команде, одновременно меняют выражение: страх - изумление - восторг...

Восхищенными детьми, насмотревшимися чудес, все расходились на обед, обсуждая виденное. А вечером комедия еще... "Уховёртки"! Что за уховёртки?

  + + +

Люди, проходя мимо, благословляли Александра, и он в их любви и сочувствии расцветал, как роза, ветер и солнце гуляли в его волосах...
- Это была безобразная свалка, -   рассказывал он, презрительно морща нос. - Герод визжит, как бешеный хорек, Ланика рычит, рвётся его на куски рвать, бабы висят на ней и голосят, из-под моего правого локтя мама командует: "Убей его", и Электра со сцены - про то же...  А я всё не пойму, куда бить, чтобы не задеть никого, всё в чужих ногах путаюсь, куда ни ткнусь - бабьи подолы, зонтики, опахала... Какой-то придурок опахало мне на голову уронил, представляешь? Я тогда вонючкин выпад и пропустил - он в бою не так уж плох оказался, знает, за какой конец меч держать. Положение у него выгодное, а у меня - дурацкое. Он сверху бьет, то в меня, то в маму, а я отбиваю, весь в поту уже, рука неметь начала, а всё не верю, что это всерьёз. Вот какого хрена? Голову ему, что ли напекло? Он на меня с мечом лезет, а я в чью-то корзинку с завтраком наступил, ногой дрыгаю, а она зацепилась и не слетает. На одной ноге скачу, как цапля придурошная. Вот тут мне опахалом по голове и прилетело, и хор запел... 
Я смеялся до слез, и он со мной, но все это было не слишком-то весело, мы оба понимали.
  - Маму уже к оттащили подальше, на нижние ряды, а Ланика увидела, что меня ранили, - из ушей дым, пар из носа: "Ах ты сморчок поганый!"  Это она про него - не про меня. Девок с себя стряхнула, как блох, и попёрла медведицей через скамейки наверх к Героду. По дороге из-под кого-то подушку цапнула и как долбанет его по голове - перья облаком. Он малость причумел, тут и я его по руке рубанул, хороший удар, ну ты видел, кость ему разрубил, а второй по тыкве плашмя со всей дури - ухо ему скосил и половину волос, неловко вышло. Он меч выронил, зашатался, и тут бабы на него со всех сторон - кулаками машут, когтями в глаза лезут, волосы дерут, меня смели с дороги, как ветошь, чудом не затоптали. Страшное дело! Мама хорошо держалась, в свалку не полезла, только командовала. Она храбрая, даже не вскрикнула ни разу. Недовольна, правда, была, что я его на месте не прикончил и что стражники его от баб отбили. Ну я ей потом объяснил... А она говорит: "Это была бы жертва Дионису"...

Мы как раз подошли к новой статуе Диониса с пантерой у входа в театр. Александр остановился, всмотрелся в его безмятежное бронзовое лицо.
"Наверно, все это его позабавило," - сказал он, пожав плечами. Он был такой неуязвимый с виду, такой сияющий, а я знал - одного удара хватило бы, чтобы погасить это сияние навсегда, одного грёбаного предателя за спиной. От этого отобьётся - появится другой, третий... Отец сказал: "Никогда не перестанут".
Темный Дионис стоял перед нами и усмехался красивым женственным ртом.  Я погладил пантеру - звери были проще, чем люди и боги, и нравились мне больше.

+ + +

Фессал напоминал мне Деметрия - высокий, но хрупкий, со стрекозьим трепетом внутри. Его лицо, казалось, хранило отпечаток маски - чуть измятое, как текучая вода, бледное в желтизну, как пергамент, на котором можно написать, что угодно. У него был большой подвижный улыбчивый рот с прекрасными зубами, седой клок волос надо лбом, слишком темные внимательные глаза без зрачков - все в них вязло, как в смоле, и продолжало жить под черной поверхностью.   

Они с Александром сразу были очарованы друг другом.

  - В этот день я был не только актером, но и восхищенным зрителем, - сказал Фессал. - Я видел, как ты сражаешься... Это было блистательно. Я забыл, что играю "Ореста", думал - смотрю "Гнев Ахилла".

Александр вспыхнул от удовольствия и сразу полюбил его еще больше.

  - Ты показал мне на убийцу. Я бы не заметил его, если бы ты не показал на него рукой!

- Я ничего не видел... - покаянно сказал Фессал. -  Солнце ударило в прорези маски, и я ослеп на миг, потерялся, не мог понять, где сцена, где зрители, пока Кориск не заговорил... Но я счастлив, что так вышло. Ужасно счастлив.

Я сразу его зауважал - мало кто не приписал бы себе такую заслугу.

  - Значит, бог тебя вёл, - взволнованно сказал Александр.
 - Глаза подвели, - вздохнул  Фессал. - Случайность, слепой жест в никуда...
- С тобой бывало так раньше?
- Нет, никогда.
- Ну вот! - торжествующе воскликнул Александр.

Фессал заговорил о Филохоре - поэт был перепуган до смерти, боялся что его свяжут с заговорщиками, и умолял Фессала заступиться.

  - Он молодой, горячий... ну как молодой... лысина, как у Аристофана, но сорока еще нет... И афинянин.  Афиняне не любят царей, - робко говорил Фессал и делал умоляющие глаза.
  - А ты откуда ты родом?
  - Из Фер Фессалийских. Там царем был Адмет, который не хотел умирать... - Фессал сбился, затряс головой, седой клок на лбу смешно запрыгал. - Если что в его стихах царю показалось обидным...
- Пустяки, - великодушно простил Александр вме отцовские обиды.
- Представьте только, сидит бедняга за декорациями, в щелку смотрит, подсказывает... Он любит актёрам подсказывать... "Умри ж, и проклят будь!" И как обалдел бедняга,  когда вдруг началось. Я как раз за сценой переодевался, видел, как он бегал кругами и руки ломал: "Я не хотел, я не хотел! Что делать? Что делать?"  Мол, я ведь только чихнул - а тут небо и рухнуло.

Он показал Филохора одним жестом, мгновенным изменением лица - на миг перед нами появилось жалкое и ужасно смешное создание с вытаращенными глазами.  Александр рассмеялся. Он влюбленно смотрел на Фессала, будто ждал, что тот сейчас звезду из-под плаща достанет.

- Трагедия хочет души опрокидывать, а не государственное устройство, - продолжал Фессал уже серьезно. - Поэты - певчие пташки, а не подстрекатели на агоре... Они как дети...
  - Успокой беднягу, никто его здесь не обидит, пренебрежительно отмахнулся Александр. - Мы знаем, кто заговорщики.
- И часто у вас так? - осторожно спросил Фессал. - Я многое слышал о македонских традициях цареубийства, но никак не ожидал, что эдакое кирикуку случится прямо на моем первом спектакле... Меня поразило, что никто, кажется, даже не удивился. Охрана деловито кого-то порубала и все спокойно уселись на подушки досматривать, что там дальше с Агамемноном. И заговорщики эти - будто они каждую неделю привычно собираются бунтовать, а потом привычно идут в тюрьму с опущенными головами... А царь... Говорят, когда покончили с убийцей, он и бровью не повел, даже с места не встал, только ноги поднял, чтобы кровь подтерли. Мало того, что спектакль досмотрел, так еще и хлопал от души. Великий человек!  Нет, правда, для вас это и впрямь так привычно?
Наивное искреннее лицо и усмешка в умных глазах, обаятельная смесь дерзости и застенчивости. Александр пожал плечами, ему не хотелось говорить про политику, хотелось про театр.

- А ты не разу не сбился! - сказал он восхищенно.
 - Это моя работа, - смутился Фессал. - Мы перед богом играем. Не развлечение, а священнодействие. Всегда приходится лицо держать. Мы тренированные. Надо чувствовать удар меча в живот и, в то же время, считать шаги, чтобы вопить от боли рядом с нужным резонатором.

Александр впитывал все, как губка.

  - Умирать и считать шаги, - повторил он. - Это хорошо. Хорошо!

Под его влюбленным взглядом Фессал еще много интересного рассказал. Отец говорил: актерам ум не обязателен, они на чутье работают. Но Фессал был талантлив и умен в равной степени.

Он говорил, что в трагедиях боги напоминают о себе.

- Никто в здравом уме не станет враждовать с богами. Эдип не хотел. И Орест. И Геракл. Но порой так получается: человек оказывается на месте разлома мироздания... и этот разлом проходит прямо по нему, через его судьбу, его душу. А богам нужно эту дыру скорей залатать, восстановить равновесие, иначе всё сползёт в хаос. Вот и шьют по живому.

Еще он говорил (и я вспоминал рассуждения орфиков), что счастье слишком полное тоже нарушает равновесие, потому любимцам богов достается и страданий в полную меру, за каждую ложку - по ведру.

- Трудно играть убийцу и жертву одновременно? - помню, спросил его Александр.

- Так угодно Дионису, - тихо ответил Фессал и опустил глаза. - Он и сам таков. И в каждом человеке это сокрыто - убийца, жертва, преследователь, беглец... Трагедия открывает человеку то, что он боится знать о себе.

+ + +
Дионисии катились к концу. В комедии спешно вставляли шуточки о последних событиях. Старый сводник, обжора-Геракл и бестолковый деревенщина - все стали чудовищно пузаты, задасты и говорили  глупости тоненьким голоском Аэропа.

Веселое и самоуверенное настроение Александра вскоре полиняло. Героическое всё кончилось, длилась мутная мутотень: допросы, торги, расчёты. Он уже не радовался победе - скорее, терзался тем, что выглядел смешно. Герод, определенно, был не Гектор - Терсит, в лучшем случае, а с терситами на мечах не бьются, их пинком под зад отшвыривают с дороги и идут дальше, не оглядываясь.

- Ты никому не говорил, что я в Ланикину корзинку наступил? Не говори. По-дурацки всё вышло. Фессал сказал: "Гнев Ахилла"... Он смеялся надо мной, да?
 - Ничего подобного. Он в тебя влюбился.
 - Правда? - Это его немного взбодрило. - Наверно, было бы лучше Герода сразу прирезать, а то он там, в подвалах, ужасные вещи говорит. Совсем свихнулся, как сова в полдень. Скорей бы всё закончилось.

Вечерами после комедий Александр бегал на допросы; Филипп позволял - ему все казалось, что сын и наследник полон опасных иллюзий, а дознание должно было показать ему  неприглядную сторону жизни и человеческой природы. Александру это было не в радость, но он считал, что должен всё знать.

  - Неприятно смотреть, - говорил Александр.  - Его всего-то пару раз ударили, пустяк, мне от тебя на тренировках сильнее достается. А все равно - стыдно и тошно.

(В пытки у нас особо не верили: мол, камень плетью не перешибешь, а песок и от дуновения сыплется. Настоящих пыточных мастеров, которых потом в Азии я видел во множестве, в Македонии  не было. Ну ожгут кнутом, чтобы говорить поспешал, пока обед не остыл, но и это, большей частью, оказывалось ни к чему. Была угроза пострашней кнута и каленого железа - по закону царь имел право вместе с преступником и его семью казнить, иначе кровная месть могла тянуться столетиями. Так что за обещание сохранить жизнь отцу, сыновьям и братьям злодеи хватались обеими руками и охотно признавали свою вину.)

"Все слишком просто и подло," - жаловался Александр. Вместо таинственных глубин открывалось мелкое болотце властолюбия, страха и жадности. Александр ежился, глаза смотрели тоскливо.

  + + +
Я в подвалы не рвался, но разок побывать пришлось - Антипатр отправил меня к царю с посланием, и, пока Филипп, наклонившись к светильнику, разбирал что написано в табличках, я осматривался вокруг.

Аэроп не висел на дыбе, как мне представлялось, а сидел на стуле. Его морда выражала презрение и скуку, жирный подбородок блестел от слюны, а необъятный зад стекал с сиденья, как наледь с крыши.
- Не грози, - мяукал он лениво, почесывая то бедра, то грудь, то спину. - Мои внуки честно тебе служат, и мои люди... много людей...
В паху у него, видно, тоже свербело - он вольно лез под хитон и чесался с наслаждением.
- Оскопить бы тебя лет пятьдесят назад, не было б у меня забот, - мечтательно сказал Филипп, бросив на него косой взгляд. - Ты говори, говори... Козленок блеял да жил, ягненок молча подох.   
  - Н-не-е гро-о-ози, - зевал Аэроп.

По-настоящему он заговорил  где-то через неделю, начал сдавать всякую шелупонь.

- Это все рыбки мелководные, - говорил Филипп, - ты с глубины таскай.

Но на пескариков ловилась рыба покрупнее, позубастей. Все было не так просто, как казалось поначалу - заговор ветвился широко. Аэроп готовил его давно и любовно, зернышко к зернышку, копье к копью, человечек к человечку. Заговорщики находились среди ближайших царских родственников и собутыльников, в царицыных покоях, на кухне, среди домашних врачей и в армии. Даже одного из Семёрки, телохранителя Менетия, подозревали всерьёз. И восстание в Линкестиде было подготовлено - где-то там, в горах, была неплохо вооруженная армия, готовая по сигналу двинуться в Эмафию, чтобы подавить сопротивление тех, кто останется верным Аргеадам. Линкестийская ила и таксис Аминты Борова тоже были под подозрением. И с иллирийским князем у Аэропа был уговор, и с афинянами; даже с персами он списался, предлагая вечный мир в обмен на золото.

  - И этот тупой иллириец взял да промахнулся! - ревел Аэроп, как вол под ярмом. Он снова проиграл, в который раз.

Филипп не отказал себе в удовольствии объяснить, что не Ванея виноват в его крахе, а кое-кто из его соседей-горцев, доносившие царю о военных приготовлениях, и двойной предатель Герод, и стремянный Аррабея, и любовница Геромена...

  - Если меня люди продают, почему бы им тебя не продать? - сказал Филипп, невесело усмехаясь. - Старый ты хрыч. Я знаю, сколько раз ты пердел за обедом.
  - Что ж сразу не придавил? - устало спросил Аэроп.
  - Так заговор надо сперва откормить - потом на бойню.

Аэроп с каждым днем старел лет на десять, жизнь из него вытекала вместе с надеждой. Он ни в чем не раскаивался, но сознался во всем и безжалостно топил сообщников, словно радуясь, что не придется умирать одному. ("Прорвало дерьма запруду," - сказал Филипп.)

Но как-ьо раз Аэроп вдруг взглянул хитрым загоревшимся глазом и захихикал:

  - Думаешь, я всех тебе сдал? Нет, дорогуша, про всех ты никогда не узнаешь. А они есть -  совсем близко, рядышком, под бочком.

("Взял полные пригоршни грязи и в воздух бросил, - сказал Александр. - На кого попадёт".)

 - Быть может, это твой сын, или жена, или ближайший друг, или один из тех, кто пришёл сюда вместе с тобой и дрожит, что я обличу его. Но пусть не боится, я не выдам. Ты бойся.

Дознаватели невольно переглянулись, Аэроп затрясся всей своей тушей от смеха, заквохтал,  жир ходил волнами. Он истекал смертным потом, распухший язык с трудом ворочался во рту, ногти на отекших руках посинели, а губы почернели, но он смотрел из-под полуопущенных век как победитель.

Филипп не дрогнул, даже бровью не повёл, чтобы посмотреть на замерзших вокруг, возмущённых и встревоженных людей.

- Ты умираешь, старый боров. И свои секреты ты могильным червям будешь рассказывать, - сказал он спокойно. - Два твоих сына завтра встанут перед воинским собранием и тоже умрут, доказательств их вины у меня достаточно. Родня твоя сейчас ползает передо мной на коленях, клянутся в верности, а завтра они будут наперегонки плевать на твой вонючий труп, лишь бы я поверил, что они не причастны твоим делишкам. А я сейчас отправлюсь пировать, засну рядом с горячей девчонкой, завтра приму послов, послезавтра на охоту, потом - игры в Дионе, новый поход... Надоело в твоих говённых заговорах рыться, на войну пора. Ты ведь тоже любил все это, старый хрен, но теперь оно не для тебя. Так что, прощай. У меня куча дел, и все они приятнее, чем гнить рядом с тобой в подвале.

- У меня ноги стынут, - капризно сказал Аэроп, ерзая на лавке.

- Ты умираешь, - ласково объяснил Филипп. - И все твои будущие предательства сдохнут вместе с тобой.

+ + +

  - А что Герод ? - выспрашивал я у Александра.
  - Скулит, как падла, - неохотно отвечал он, но я продолжал расспрашивать, и Александр постепенно пересказывал мне всё, презрительно кривя рот, удивленно и горестно подняв брови, а воображение дополняло недосказанное.

Пытать Герода было ни к чему - он и так говорил больше, чем доставало терпения слушать, уморил дознавателей бесконечной болтовней.

С его преступлением все было ясно, оставался вопрос: зачем? Зачем он пошел убивать Александра и Олимпиаду, когда заговор на его глазах и не без его помощи позорно провалился?

  - Как же ты смел предать своего царя и свою благодетельницу?

Герод воодушевился, завозился в веревках, пытаясь выпрямиться, загорелся, как оратор в суде.

- Верность - для собак, - отвечал он, скалясь. - Благодетельница! Не нужны мне ничьи благодеяния! Какое право она имеет мне покровительствовать? Женщина! Эпиротка! Чужачка! Кто она такая? Я не хочу подачек, мне моё нужно. Моё подайте!

- Да что твоё-то? - спрашивали усталые палачи почти благодушно.

- Ничего! - орал он, брызгая слюной, злой, как бешеный хорёк. - Ничего у меня нет! Любое ничтожество павлином ходит, деньгами звенит, и все стелются, а я как черепашка с сорванным панцирем! Ничего у меня нет! Мальчишка этот! Тринадцать лет! А ходит, как царь, будто весь мир перед ним лежит, ноги раздвинув. Мне вот удачи нет, жизни нет, одно ничтожество в удел... Так почему ему жить?

Он высмотрел Александра и орал уже ему в лицо:

- Думаешь, что захочешь, то и получишь? Хрен тебе! Ничего не будет. Если б я ударил минутой раньше, ты бы лежал и гнил! Такие, как ты, ничего не понимают, вас учить надо. Вы все - пища для червей. Все! Все! Никто не побеждает - червям все проигрывают. Вот что ты зубы скалишь? - бросался он с веревок на палача. - Завтра сам на дыбе повиснешь! Завоешь тогда! А я спокоен буду. Мертвые спокойны. Все, что могло со мной случиться, уже случилось. Я спокоен!

Он корчился в припадке, плевался, выл, но продолжал говорить - в кои-то веки раз его слушали внимательно.

- Запиши, - орал он. - Я всех вас ненавижу!  Линкесты, жабы,  денег обещали, мол, после со мной расплатятся, когда всё возьмут. Ага, будто я не знаю, как дела делаются... копьем в живот они расплатятся! Этот иллириец дохлый говорил: "Что велят, то и сделаешь". Думали, поймали меня. А вот хрен им! Сами теперь на дыбе воют. Это я, я их туда подвесил! А тому иллирийскому херу собаки уже кишки выгрызли. Лежит да пованивает. А как ходил-то, а! Аякс под Троей! Сам он много ли сделал?  Ха-ха!

Палачи тоже одобрительно поржали. Ванею никто здесь не любил.

- А царь! Я ему жизнь спас, а он: какие деньги? разве Линкесты тебе не заплатили? Где уважение? Где благодарность? Ни обола я от судьбы не получил, ни грёбанного обола! Теперь и  с меня никто ничего не получит, уроды вы все, пусть все ростовщики удавятся! - Герод хрипло хохотал и плевался со всей мочи, стараясь доплюнуть до дознавателей.

  - Кто велел тебе убить царицу Олимпиаду и царевича Александра? - спрашивал Антипатр, делая знак писцу.
  - Пиши! - Герод помолчал, сглатывая слюну и набирая голоса. - Пиши! Я всегда действую без начальников, советников и соратников единственно по своей свободной  воле...

Действует он! За всю жизнь только перепелку в красный цвет покрасил да Александра попробовал убить! Меня это с ума сводило: нелепый человечишко, склеенный рыбным клеем из кусков осла, крысы и гадюки, по невнятной прихоти прогнившего воробьиного ума запросто мог убить Александра! А если за дело возьмётся человек серьёзный, у которого и причины будут основательнее и рука тверже?

- Пишите! Я сам всё решил, в моем уединенном сердце. Линкесты - пыль, тлен, ничто. Я так пожелал, и этого достаточно. Я так пожелал, и пусть весь мир сгорит.

Серолицый, высохший и смердящий, Герод  грозил судьям:
- Вы не знаете, с кем вы связались!
Палачи заржали, Антипатр сварливо отчеканил:
- Знаем, что ты есть предатель и трусливый убийца женщин и детей.
- Если б вы знали, кто я... - бормотал Герод уже не так уверенно.
- Мы знаем, кто ты, и родителей твоих знаем, - твёрдо отвечал Антипатр. - Ты свою семью навек позором покрыл, вы****ок несчастный.

 Герод замолчал, кусая губы. «Если б вы знали, кто я в моем воображении»... - наверно, думал он, маленький нелепый человек, измученный своим ничтожеством. Был, должно быть, некий предел унижения, который он отказывался переступать, а тут обстоятельства вытолкнули его за эту грань - и он не вынес.

Я подумал - с ужасом - вдруг его проигрыш мне, тогда, в фессалийских казармах, стал последней соломинкой, под которой треснул его и без того слабый дребезжащий рассудок? Я даже не помню, куда дел эти деньги, на что потратил... "Я выиграл честно" - это меня утешало слегка.

Судьба Герода меня тревожила, я многое себе навоображал. Не дурак ведь, не невежда, не трус, как внезапно выяснил Александр, отбиваясь от его наскоков. Как он загнал себя в этот крысиный угол всеобщего презрения и почему нашел из него такой безумный, самоубийственный выход?  Я замирал перед  непроглядной глубиной человеческой души. Смогут ли философы в Миезе объяснить Герода?

Я размышлял вслух:
  - Должно быть, ему тошно от себя стало, не вынес, что все смотрят на него, как на вошь. Он же с идеями, чувствительный, ему надо себя уважать, а всех прочих презирать...

  - Мне его совсем не жаль, - сердито сказал Александр, но голос его дрогнул, и он только пуще рассердился. - Предатели землю оскверняют и жить не должны. Пусть сдохнет.

* * *
Олимпиада стыла в горьком недоумении: вот так, Герод, столько лет с руки евший, был предателем, зато изгнанная Мисия осталась верна.

Она глухо засмеялась. Что толку в верности человека, которому не веришь? Не больше, чем в доверии тому, кому верить нельзя. А Мисия мертва и, следовательно, бесполезна вдвойне. Надо совершать возлияния на ее могиле - как только  в Пеллу вернёмся.

Чтобы гадать и пророчествовать, надобно знать о клиентах всё - вот Мисия и шныряла повсюду, подслушивая и подглядывая, и, в конце концов, набрела на заговор. Она пронюхала, что и Герод причастен, только не знала, насколько он влип, и решила сама его допросить. Когда нашли ее тело, никто Герода не заподозрил, хотя люди слышали, как  он о чем-то умолял пророчицу и грозил. Но для всех он был персонажем комедии, а не трагедии.

Заманить Мисию в петлю Героду помогла любовница - та, словно в муке вываленная Олимпиадина девка, беляночка белоглазая, она и вешать помогала, и денег потом требовала, у нее и разные побрякушки Мисии нашли, зашитые в матрас. Герод сдал ее с потрохами, не жалея, рассказал, что Линкесты передали ей зелье, чтобы отравить царицу.

Олимпиада отправила рабынь перемыть всю посуду, выбросить все съестное, сладости.
- Все равно я у этой сучки никогда из рук ничего не взяла бы, - сказала  спокойно. (У нее всю пищу сперва змея пробовала.)
Известие о том, что белоглазая девка умудрилась повеситься в тюрьме на поясе, Олимпиада приняла с удовлетворением, а предательство Герода переживала тяжело.

- Не я его поддержки искала - он моей. Мне казалось, он был искренним... - говорила она, кусая платок белыми зубками. - Пожалела... Казалось, он вот-вот развалится на куски.

Дурень, червяк, тряпка, совсем без достоинств и не вполне мужчина, а все же свой... Он выбрал ее в покровительницы и она была ему верна, хоть и помыкала им ужасно. Он стал ее другом, бывал у нее каждый день, а она терпела его жалобы, утешала, денег давала понемножку - не оскорбительно, а от чистого сердца. Он говорил не затыкаясь, а она насмехалась, но все же слушала - и про стихи, и про театр, и все дворцовые сплетни, которые, должно быть, и для него были одной из немногих радостей в жизни.

И вот ее-то вместе с сыном он и решил убить. Почему? За что? Тут она застывала в недоумении. Безумие вызывало у нее некий почтительный трепет. В этом было что-то недоступное негодованию и презрению. Тут можно разглядеть божественное вмешательство. Герод был орудием, это ясно. Предостережением. Если бы не доблесть ее сына-героя все были бы мертвы.

 "Он бы и вас перерезал, как кур", - говорила она своим женщинам.

Нужны жертвы и очищение, нужно послать кого-нибудь в Додону, к оракулу. Это знак, но непонятный, нужно толкование.

Схватив Александра за плечи, она сказала ему:

- Запомни, предают только друзья.

Он потом вспоминал эти слова не раз, пораженный их мрачной логикой.

+ + +

 - Отец собирается отпустить всех линкестов. Будто ничего не было. Не за просто так, конечно, но все равно...  Говорит, если б они кого убили, а так... Аэроп даст клятву верности перед алтарем. В двести сорок третий раз.

 Я думал, куда они пойдут, прощенные? с какими мыслями? Никакой благодарности, это уж точно. Ярость, что всё сорвалось, облегчение, что выкрутились, и окрепшая закаленная ненависть. "В следующий раз сделаем умнее", - скажет Аэроп, а Аррабей подумает: "Помолчал бы, старый хрен, и так еле отвертелись от казни. Вот через год, через два..."  Тут особой проницательности не требуется : выпадет случай - снова ударят.

Александр с отвращением говорил:
- Политика! Наверно, я могу это понять, но не хочу.

 - Ты бы их казнил? 

  - Ну, может, Аррабея бы в живых оставил ради его сыновей. Они бы просили за него, и я бы помиловал. А Аэропу с Героменом хватит жить. Довольно уже.

Филипп всегда проявлял странную нерешительность, когда думал, что делать с поверженным врагом. Ему не нравилось убивать, не нравилась окончательность этого решения. Он вел переговоры и торговался. Кого-то Фила, старая жена, отмолила, за других заступились те, кого обижать было не с руки, кто-то откупился. Всех причастных всё равно не выловишь - Линкестида на дыбы встанет, и все горы за ней полыхнут.  Легче было простить.

Он притворился, что верит в невиновность Аррабея и Геромена, Аэроп брал все на себя, и так было проще. А сам Аэроп слишком стар и болен - не тащить же его на казнь на постели. Филипп надеялся, что старик сам скоро помрёт. Аэроп выглядел как семидневный покойник на жаре и также смердел; в глазах червяки копошатся, в животе крысы визжат...

- Он неисправим, - говорил Антипатр, а Филипп отвечал:
  - Кто знает, может, мертвецом из-под земли он сильнее  мне нагадит - здесь, на земле, у него не больно-то получалось.

Антипатр укоризненно качал головой: прощающий преступника - его пособник. Филипп отшучивался, ему было неловко. 

Александр тоже отцовское решение не одобрял: мол, это он от лени, не от доброты.

- Я люблю его, - сказал он горячо, - мне нравится, что он так легко прощает, я люблю его за это. Но так неправильно. Если б линкесты его убили, следом они вырезали бы всех отцовских друзей, всех верных, Македонию на части бы разорвали, жирный кусок Афинам, поплоше - Фракии, а иллирийцы подъели бы все остальное. Получается, он и это им простил? Прощать царь может только за себя.

Александр принимал жизнь серьезнее, чем его отец. Когда он сам стал царем,  он передавал преступников на суд воинского собрания и принимал его решение, каким бы оно ни было. Но ответственность всегда брал на себя. И за то, что убил, и за то, что не убил, кого убить стоило (а от этого много бед могло произойти). Беспечности Филиппа в нем не было.

Кончилось тем, что Линкесты дали Филиппу заложников, он поставил крепостцу на их территории со своим гарнизоном, отобрал поместья у одних и отдал их другим, кого-то  отправил в изгнание, других сослал подальше, под надзор, за кого-то получил выкуп, кого-то, должно быть, позже придушат втихую, а остальные будут пытаться снова и снова... Ну так жизнь не малина, на долгий мир никто и не надеялся, так, передышку бы на пару лет получить - и то ладно.

Заодно окончательно решилось и дело с нашим отъездом в Миезу. Вот прям из Эг и отправимся, не заезжая в Пеллу. Филиппу не понравилось, что его самого толкового сына чуть не прирезал какой-то убогий недоносок, и он решил, что пора убрать Александра подальше от дворцовых безобразий и материнских чудачеств, в тихое и безопасное место, где он мог бы спокойно завершить образование и отшлифовать воспитание. 

Герода казнили, когда мы уже были в Миезе, вместе с горсткой линкестийской шелупони. Перед воинским собранием его вину объявили по-простому: мол, признался, что участвовал в заговоре и деньги от заговорщиков получал, убил сириянку Мисию, царицыну служанку за то, что раскрыла его планы, пытался убить царицу Олимпиаду и царевича Александра по лютой своей злобе, да боги не позволили. Воинское собрание решило: достоин смерти. И убили. Как он держался перед смертью - не знаю, никто не помнил, не рассказывал, никому не было дела.

 Некоторые линкестиды, потеряв власть и надежду на возвращение во дворец, упились до смерти. А другие, сжав зубы, ждали момента, когда можно впиться Аргеадам в горло. Аэроп же, всем назло, оклемался и сдох только через несколько лет, в борделе, прямо на девке.


+ + +
Первую премию мреди трагических поэтов получил Филохор. Вряд ли в том была его заслуга, но так уж вышло, что его "Агамемнона" и "Эвменид" еще ни один год будут вспоминать: "Вот было представление! Это тебе не "Просительницы" какие-то, когда сидишь, позевываешь да мух гоняешь, тут, понимаешь, настоящее мастерство - кровища ведрами, царей режут и на сцене и в амфитеатре, зрители все обгадились с перепугу. Сейчас так уж не напишут, не поставят - измельчал народец..."

Да, в этом году Дионису . Думаю, он неплохо поразвлёкся на нашем празднике, и жертв ему достаточно принесли: не знаю, как насчет поэтов, но Фессал должен был ему понравиться, и величавое спокойствие Филиппа, и неистовство Олимпиады, и Александр...

Где Дионис сейчас? В Индию ушел плясать перед лицом восходящего солнца? во Фракию? в горы? Спустился, быть может, во владения Аида, терпкого его, черного вина испить? Мир снова затих: камни не движутся, деревья не танцуют, звери не разговаривают, змеи не поют. Он вернется осенью в тяжелых гроздьях и гнущихся лозах, будущей весной оживет в цветах и ароматах, и всегда будет возвращаться, пока мир стоит. Радость его, воля и буйство растворены в вине, на дне чаши его улыбка.

Хоры отпели, тимпаны отгремели, трагедии отыграли, маски сняли и декорации сложили. Но мифы живут, истории продолжаются, герои собирают себя по клочкам и оживают для новых подвигов:  Агамемнон снова отправляется на войну, Ахилл растёт и учится кентавровой мудрости в горах, Орфей поет волкам, а голова его на лире всё носится по волнам и поет...

И Александр...  Кажется, победы легко ему даются, но это не так. Кажется, он не верит в смерть - но и это не так.  Раз за разом ставят его боги на грань и смотрят, упадет он или удержится, испытывают, как закаленный меч, точно для последнего боя готовят. Он избранник или жертва? Жертву ведь тоже испытывают, в ней не должно быть ни единого изъяна...

Он-то верит в свое избранничество, потому и все испытания принимает безропотно, с видимой готовностью. Раз за разом ему предлагают: "Поиграем в смерть?"  и он выходит на песок с улыбкой, и вступает в новый бой под оценивающим взором бессмертных богов.


 Конец четвертой книги (Продолжение следует)