Далёкое-далёкое детство. неДетское

Ульяна Васильева-Лавриеня
         Весенние каникулы, замечательное время…Можно с раннего утра гулять на улице, пускать корабликами щепки в сбегающий с берега мутный говорливый ручей и строить на его пути плотины из смерзшихся  снежных комков. Потом прислониться спиной к тёплой  печке, отогревать окоченевшие руки и промоченные ноги и, завернувшись в большой пуховый платок, шуршать потихоньку страничками принесённых из библиотеки книг.  Уже отложены в сторону Пришвин, Паустовский и Бианки, пережиты истории Тимура и Мишки Квакина, вместе с папой прочитаны забавные рассказы Даррелла.
И вот горячее детское воображение переносит меня в вымирающие от голода поволжские степи. Вместе с Мишкой Додоновым я отправляюсь в Ташкент – город хлебный.  Под огромным вагонным колесом не на жизнь, а на смерть сражаюсь с такими же бедолагами за пыльную корочку хлеба; прижимаюсь к горячему боку пыхтящего паровоза; горько оплакиваю смерть друга Сережки и рассматриваю верблюдов в бескрайних киргизских степях.
В этот момент неожиданно и вместе с тем ободряюще мягко рука отца ложится на моё плечо.
      – Пап, но ведь это писатель всё придумал, правда? Так не было же, да? Нам в школе говорят, что при царе народ очень плохо жил, что революция всех бедных сделала богатыми, и всем сразу стало хорошо.
      – Как тебе сказать, дочка…
     Папа присел на низкую скамеечку перед печкой, достал из нагрудного кармана коричневый янтарно-прозрачный мундштук, тонкой проволочкой прочистил его канал и осторожно продул, словно нежную флейту перед сольным выступлением в консерватории. Из серебристого портсигара извлёк сигарету «Шипка», тонкими, слегка подрагивающими нервными пальцами вставил её в мундштук.  Открыв чугунную дверку, кочергой растормошил горящие поленья и прикурил от подкатившегося к краю багрово-синего уголька. Некоторое время он молча смотрел в огненное жерло, дым от сигареты кружевной струйкой витиевато втягивался в топку.

     Я притихла и, прижимая к груди книжку, ожидала продолжения разговора. Отец задумчиво улыбнулся каким-то своим неведомым мыслям и произнёс:
     – Хочешь, я расскажу тебе, как я не видел царя?
     – Конечно, хочу, – рассмеялась я, – обычно же рассказывают, как видели.
     – Далёкое-далёкое детство… Мне года три тогда, или четыре, не больше. Не могу сказать, поздней осенью или ранней весной матушка наша собрала нас, младших, одела потеплей и повела смотреть царя. Он тогда в Москву приехал и должен был проследовать по улицам в Кремль.
Шёл дождь со снегом, ветер холодный дул, мостовая вся покрылась коркой льда. Я сильно устал, казалось, что мы очень далеко шли. На тротуарах стояли толпы горожан, все старались поближе к дороге протиснуться. Городовые в черных шинелях с блестящими бляхами на груди отгоняли людей назад. И вот издалека раздался цокот копыт, все закричали, стали руками махать. 
Из-за поворота показался сначала отряд конников; на высоких красивых лошадях проскакали казаки – в синих черкесках, ремнями перетянуты,  папахи черные на головах. У всех шашки на боку. Снег из-под копыт в разные стороны полетел, мне в лицо попал. Пока я отряхнулся, смотрю – упряжка катит с каретой, окошко занавеской прикрыто. И следом еще группа всадников пронеслась. Спрашиваю у мамы: «А где царь?». «Да вон он, в карете проехал», – отвечает. И пошли мы домой.

     – А потом, пап, ты видел царя?
     – Нет, дочка, не видел. Началась вскоре война с Германией, потом революция, и всё стало совсем по-другому.
     – А в Москве вы где жили? – не унималась я.
     – На Солянке. Есть такая улица в центре.
     – Солянка? Смешное название!
     – Здесь давным-давно царский соляной двор находился, оттуда и пошло название. Это старый район Москвы, там тихие улочки, камнем вымощенные, сады яблоневые, дома невысокие. Мы рядом с женским монастырём жили во флигеле. Я, самый младший в семье, да четыре сестры:  Васса, Лидия, Мария и Клавдия. Отец инженером был, он починить мог любой механизм – от паровоза до карманных часов. Это нас и спасло в Гражданскую войну. Мама нашим воспитанием занималась. Однажды родителям дали для моих сестёр приглашение в этот женский монастырь на праздник  Рождества, а мне тоже хотелось пойти. Тогда меня нарядили в платье с кружевами, бант в кудрявые  волосы  повязали, объяснили, чтоб я никому не говорил, что я мальчик. Там, на празднике, монахини стали подарки  раздавать,  и мне протянули куклу. «Не хочу куклу, – говорю, – хочу паровоз!».  Монахиня удивилась: девочки играют в куклы, а не в паровозы.  «А я не девочка, я мальчик!» – говорю им. Все смутились, а я себе выбрал зелёную деревянную бочку с черпаком на тележке с колёсами. Так за верёвочку и прикатил её домой. Такая вот из меня «девочка» получилась.
     Я представила себе эту картину и громко расхохоталась.
     – Пап, а ещё что-нибудь расскажи, а…
     – Мы с друзьями зимой катались на санках прямо по мостовой. Улочки у нас извилистые, узкие, да к тому же место холмистое, неровное: страшно, когда из-за поворота неожиданно возок выскакивал. Ямщик кричит: «Пади! Пади!», мы кубарем на обочину летим. Как нас лошади не затоптали тогда, один Бог ведает.
Как-то летом маляры красили крышу нашего дома. Дождались мы, когда они обедать ушли, через слуховое окно выбрались наверх.  Дом двухэтажный, крыша покатая, жестяная; таз с краской стоит, кисти рядом лежат. Скользко, высоко, жутко. Подтянули мы этот тазик к самому краю крыши,  подтолкнули  легонечко. Такая звезда во дворе получилась! Мы – на чердак и по черной лестнице дёру дали.
     – Что вам за это было?
     – Сошло с рук. Все подумали, что таз сам с крыши упал. А я вот эту звезду до сих пор помню. – Отец не спеша сполоснул свою большую эмалированную кружку, насыпал в неё заварку из жёлтой картонной пачки с весёлым слоном на фоне древнеиндийского храма, налил кипятка из поющего на плите чайника, вдохнул горячий аромат. – И такая вот история была однажды.
- Как-то Клавдии подарили кувшинчик – маленький, настоящего китайского фарфора. Сквозь него солнце просвечивало, такой он изящный и тонкий.  Дождался я, когда Клава ушла гулять, зашёл к ней в комнату. Смотрю на заветный кувшинчик, насмотреться не могу.  Привязал к его ручке нитку, опустил в окошко на улицу,  кувшинчик раскачивается, вертится. Солнце в золотой каёмке искрами разбрызгивается,  в кобальтово-синем бочке  небо голубое отражается. И всё бы хорошо, да узелок развязался –  кувшинчик вдребезги о мостовую
     – Тебя наказали за это?
     – Отец очень строго посмотрел, мама головой покачала, укоризненно так. Клавдия расстроилась,  порой вспоминает эту историю. Вот и всё наказание. Я, когда сам зарабатывать начал, искал такой же кувшинчик на замену. Не нашёл, видно -  единственный он был. Эх, заговорились мы с тобой, скоро мама с работы придёт.  Может, сварим супец? Бульон уже готов.
     –  Пап, я не умею суп варить.
     – Ты будешь делать, а я тебе подсказывать, и всё у нас получится.
     – Только ты дальше рассказывай, ладно?
     Пока я неумело чистила картошку, отец принёс большой корявый пенёк и несколько поленьев поменьше. Присев  на скамейку, уложил в печку дрова. Наш большой серый Котофей  подошёл к нему и ласково потёрся о коленку. Папа, нелепо оттопырив руку и не касаясь кота ладонью, локтем отодвинул его в сторону.
     –  Иди-ка, животное, не крутись тут, не люблю я это. Знаешь, Уля, пень, хоть и сухой, в одиночку гореть не будет, а вот с союзничками столько жару даст! Так же и в жизни: один человек, даже самый умный и сильный, мало что может сделать, но вместе с единомышленниками он горы свернёт!
    – Расскажешь что-нибудь ещё, пап?
    – Что же тебе рассказать-то? – отец  задумался,  теребя в руках только что полученную газету. Она мелко подрагивала,  шелестела,  в его пальцах  словно продолжала жить своей жизнью. – Пожалуй, вот эту историю.
- Недалеко от дома, буквально на соседней улице, располагался собор, красивый, немецкий.  Там играл настоящий орган, музыка просто завораживающая, божественная. Мы туда с мальчишками  бегали. Старшие сёстры учились в гимназии,  а я по своему малолетству проходил обучение дома. Однажды расшалился, сбежал по лестнице вниз, а там моя матушка разговаривала с каким-то важным господином,  и  я уткнулся в его мохнатую шубу. Он меня отстранил немного, весело так посмотрел и сказал: «Нехорошо так, молодой человек, нехорошо».  Позже я узнал, что это к нам заходил Савва Мамонтов.
     – А дальше? 
     – А дальше началась Первая мировая война. Черносотенцы в Москве громили немецкие и еврейские кварталы, а мы как раз в таком и жили. Вот тогда нам пришлось переселиться в «Пьяный дом».
    – Пьяный? Разве дом может быть пьяным?
    – Доходный дом. Что-то вроде общежития. Там сдавали недорогие маленькие квартиры. Бегу я как-то, а по противоположной стороне улицы Васса идёт, и под локоть её поддерживает высокий красивый офицер. Она в то время уже была студенткой университета Шанявского, жила отдельно от нас. Я кричу ей: «Васса, Васса, а мы теперь в «Пьяном доме» живём», только она сделала вид, что меня не слышит. Неловко ей стало, что у нас всё так сильно изменилось.
А вскоре произошла февральская революция. В Москве митинги шли, Лидия прибежала домой, папе говорит: «Там на митинге люди кричат: «Режь публику!», а отец ей газету показывает и спокойно так отвечает: «Не бойся, это они «республику» требуют».
 
     Потом, осенью семнадцатого года, на улицах Москвы начались бои, стало совсем опасно,  и родители решили уехать к родственникам в Поволжье, в станицу Островскую. Васса и Лидия остались в Москве, уже взрослые, они работали  в книжном магазине, а нас – Марию, Клавдию и меня, увезли. Поселились мы в деревенской избе, непривычно так, чудно. В восемнадцатом году началась эпидемия холеры, тогда и наша мама умерла.
     – Пап, тебе ведь только девять лет было?!
     – Да, Улейка, девять. Как тебе сейчас.
      – Как же это произошло?
     – Она на местный базар пошла, выменять продукты на вещи, там вишенку съела. Этого хватило, чтоб заразиться. Тех, кто от холеры умер, хоронили в общей могиле, ров большой вырыли, тела хлоркой пересыпали.
     – Ой, страшно как!
     – Мы глупые совсем были, с мальчишками бегали по кладбищу на покойников смотреть. Детство смерти не боится, потому что пока ещё страх жизненным опытом не накоплен. Это сейчас у меня мурашки по спине, а тогда…
    – Как же вы жили после смерти мамы?
    – Тяжело. Спасало то, что отец многое умел. К нему несли в починку всё, что ломалось: примусы, дверные и амбарные замки, швейные машинки. Он и самовары паял, и серьги с кольцами. А уж сколько он восстановил всяких часов  самых разных систем!
Когда  Гражданская война началась,  власть в станице всё время менялась. Загромыхает вокруг, пальба-стрельба, крики –  красные захватили станицу: повесят красный флаг, свои порядки начинают  устанавливать.  Приходят  к нам, часы в ремонт несут. А ночью снова трам-тарарам,  пулемёты, взрывы – это белые в Островскую ворвались. Красный флаг  срывают, свои знамёна  вывешивают. И тоже часы несут. И так по многу раз: то красные, то белые, то анархисты, то зелёные, то просто бандиты без всякой политики, опознавательных знаков и стягов.
Власть менялась, а часы иногда оставались. Потом, когда уже стало понятно, что прежние хозяева за своими хронометрами  не вернутся, выменивали продукты за них.
     – Пап, а где вы прятались, когда стрельба начиналась?
     – Если очень сильно стреляли, то в подпол спускались.  А когда боёв не было, с друзьями бегали смотреть, кто на сей раз станицу захватил. Летом купаться на Иорданку ходили, рыбу ловили. А с Сашкой  Кибальниковым*  мы потом в саратовском художественном училище вместе оказались. Помню, как-то наш сосед решил поучаствовать в сельскохозяйственной выставке. Очень ему хотелось главный приз получить. Возникла у него идея: вырастить тыкву с портретом Ленина. Попросил меня,  и я по фотографии в газете  на маленькой тыковке нацарапал гвоздиком такое изображение. Росла, росла тыква, да и к осени выросла  – кривобокая только получилась.  И вместо лица вождя – чудовище какое–то кривоглазое.
     – И что вы с ней сделали?
     – Порубили на куски и корове скормили.  Разве можно такое людям показывать. Обвинят в какой-нибудь контрреволюции, и дело с концом. Как раз в это время  Марию нашу убили,  и мы остались втроём.
     – Как - убили? Она, что ли, воевала?
     – Нет, дочка, не воевала она. Мария красивая и умная девушка была. Расстреляли её у красной мельницы. Это тяжёлая история, я потом тебе всё расскажу.  Когда подрастёшь немного.
Отец замолчал, закурил снова, долго молча смотрел в окно. Дым от его сигареты колечками поднимался к потолку нашей неказистой хатёнки,  столбик пепла становился всё длиннее и длиннее, пока сигарета не истлела до самого мундштука.
     – Пап, а сколько лет исполнилось Марии, когда она погибла?
     – Восемнадцать. Всего лишь восемнадцать.
     – Что же дальше?
     – В девятнадцатом году голод начался. Засуха, неурожай. Да и все запасы зерна и продуктов у крестьян изымали для рабочих. Очень много людей тогда умерло от голода. Бандиты орудовали, скот угоняли. Мы как–то с друзьями засиделись на берегу допоздна. Смотрим, а какие-то люди быкам копыта тряпками обмотали и в степь угнали. Если б они нас заметили, несдобровать  бы нам тогда. Когда уже совсем невмоготу стало, отец решил, что пора из Островской уезжать, да и Клавдия уже в городе училась.
     – Вы в Москву вернулись, в свой дом?
     – Нет, в Москву нам уже некуда было возвращаться. Да и там жизнь тоже несладкая стала. Поехали мы на Кавказ, в Баку. На нефтяные прииски. Отец рассчитывал устроиться инженером на нефтеперегонный завод. Выменял он за часы билет на поезд, и поехали мы в «землю обетованную», как отец говорил.
Долго ехали. То паровоза нет, то путь занят, то начальник какой-нибудь станции разрешение на проезд не даёт. Народу тьма. Всюду крики, ругань, драки. Дети плачут, бабы воют. Мешки, баулы, ящики; всё непонятно, всё перемешано.  Жара чудовищная, вода протухшая. Туалетов нет, мухи, грязь, вши. Многие тифом заболели, и мой отец заразился. Уже в Азербайджане на станции Гянджа всех заболевших и умерших сняли с поезда.
     – И твоего отца тоже? У вас же был билет!
     – Что билет? Всех снимали без разбора: и с билетами, и без них, с полок, с крыш, с тамбурных площадок. В сквере возле станции положили рядами. Там он и умер, там и похоронили его в общей могиле. Я, когда взрослым стал, ездил потом туда, в Гянджу. Вместо этого сквера теперь автостанция и площадь, асфальтом покрытая. Цветы прямо на дорогу положить пришлось.
     – А как же ты? Ты дальше поехал?
     – Нет, дочка, мне дальше некуда было ехать, да и не зачем. Поезд ушёл, а я остался в чужой Гяндже. И страна чужая, и люди кругом чужие, и язык чужой, непонятный. Ни одной родной души рядом. А у меня - ни билета, ни денег.
     - Сколько ж тебе лет тогда было?
     - Четырнадцать мне весной исполнилось.
     – Пап, а как ты возвращался?
     – Долго. Почти три года.
     – Три года? Ты пешком, что ли, шёл?
     – По-всякому. Иногда и пешком. Мне сначала вроде повезло очень. Один духанщик нанял меня расписывать стены в его чайхане. Обещал заплатить, чтоб я билет купил на обратную дорогу.  Нарисовать нужно было гору высокую со снежной вершиной, на её фоне скачущего на черном коне всадника. И чтоб он был в развевающейся на ветру бурке и высокой папахе, в черкеске с газырями. У коня морда со свирепым взглядом, а на лице всадника лихо закрученные чёрные усы. Раз  в день духанщик мне давал лепешку и пиалушку простокваши, ночевал я тут же, на деревянном топчане. Когда я закончил работу и попросил расчет, то хозяин мне ничего не дал. Мол, кормил меня столько времени,  и жил я у него. А если не уберусь, то прибьёт меня и в канаву выбросит: «Кому ты нужен, сирота голодранская? Кто тебя искать будет?». Дал я оттуда дёру на станцию, прибился к таким же бездомным.  Вместе и добирались. Вот как в твоей книжке описано.
     – Но ведь это опасно?
     – Что делать, если ехать нужно? В вагон без билета не попадёшь, мы под вагон залезали - в собачий ящик, или на крышу забирались.  Распластаешься по ней, как ящерица, ветер только в ушах свистит, холод жуткий. Самое главное – не заснуть, иначе свалишься невзначай. Да ещё страшно, когда поезд идёт по мосту. Фермы у мостов низкие, и если не успеешь прижаться к крыше, то запросто сшибёт, пойдёшь рыбам на корм.
    – Пап, а что вы ели?
    – Что придётся и когда придётся. Все тогда голодные были, так что особо никто беспризорников не жаловал. Мальчишки воровали, а я так и не научился.
    – Как воровали? Чужое?
     – А как  выжить? Мы сделали удочку –  палку с верёвкой крепкой и к ней гвоздь, крючком согнутый, привязали. С крыши в открытое вагонное окно закидывали такой крюк, тряпку какую-нибудь с полки зацепляли и бежали по крышам подальше. На следующей станции меняли на хлеб. Я всем  желающим угольком рисовал портреты, на чём угодно: на газетах, картонках, фанерках – за еду.
До Ростова  добрались, а там облава. Всех пойманных беспризорных собрали в приют. Типа детского дома что–то. Постригли наголо, отмыли, переодели в чистую одежду, ботинки выдали. Накормили горячей похлёбкой, хлеба по куску дали. Всем койки выделили, постельное бельё, одеяла.
    – Постригли-то наголо зачем?
    – Так мы все были вшивые и лишайные. Как шелудивые коты. Иначе-то не вылечить. Кормили нас три раза в день, не досыта конечно, но уже и не впроголодь. Занятия проводили  учителя, воспитатели –  как в закрытой школе. За территорию нельзя  выходить. Боялись, видимо, что мы снова разбежимся.
   – Ты долго там находился, пап?
   – Долго. Почти до восемнадцати лет. Но и там тоже несладко жилось. Собрали детей разных, многое переживших, некоторые вообще с бандитскими замашками.  Вот они свои законы устанавливали.  Отбирали у младших и слабых еду, одежду, работать за себя заставляли. Могли ещё и тёмную устроить.
     –Тёмную? Что это?
    – Ночью жертве одеяло на голову набрасывали и дубасили всей шайкой. Забить могли до смерти.
   – Пап, как же ты там выжил?
   – Бог миловал, дочка. Я рисовал хорошо, поэтому меня директор опекал. Каморка была в административном корпусе, там я плакаты делал всякие, там и спать оставался.
    – Пап, а потом? Что потом?
    – Какая ж любопытная ты у меня! Зачем тебе всё это знать?
    – Я всегда думала, что такие истории только в книжках бывают. А у тебя вон сколько всего в детстве произошло! После приюта что делал?
     – Поехал в Москву своих искать. Уже с билетом, в вагоне. Обошёл  знакомых, узнал, что Лидия в Саратове живёт, вот к ней и отправился. Она мне помогла очень – и поддержала, и в художественное училище помогла поступить.
     – Пап, а в училище что было?
     – Давай-ка, Уля, продолжим наш разговор завтра. Мы с тобой и так столько всего вспомнили. И супчик наш готов, и мама скоро придёт. Пойдём-ка лучше на речку посмотрим, не начался ли там ледоход?

   Отец накинул на плечи свою потрёпанную телогрейку, я – пальтишко, и вместе мы вышли на берег.
    Вода в речке почти заполнила всё русло, разлилась далеко в лес, подтопила наш высокий берег. Мутная клокочущая масса широкими дорогами оттеняла серую, с тёмными промоинами, ленту льда, готового в любую минуту раскрошиться на огромные поля и маленькие льдинки, закружиться в беспощадном, безжалостном хороводе, сметая всё на своём пути. Грозная и, вместе с тем, величественная мощь ощущалась в этом разливе. Кажется, что даже земля подрагивала, вибрировала под ногами, не в силах сдержать напор стихии.
    Я прижалась к отцу, он взял мою ладонь своими нервными, тонкими с крупными суставами пальцами, а сам неотрывно смотрел на лес, графично прорисованный на фоне бесконечно-синего неба. Его поседевшие волосы лёгким ветерком  развевались над высоким лбом, там, где тяжёлая жизнь оставила широкие  залысины-отметины, лизнув его своим шершавым языком.

*Александр Павлович Кибальников —советский скульптор. Народный художник СССР.

 На фото Васильев Евгений Тимофеевич, 18 лет. После возвращения с Кавказа.