Танец и Слово. Из романа о С. Есенине. Берлин

Татьяна Трубникова
   Исида была исключительно безалаберна с деньгами. Порой они просто валялись у нее, где ни попадя. Сергей помнил ее обещание помочь отстроить его сгоревший в селе дом. Но разве могут у нее сохраниться деньги, если она расшвыривает их налево и направо? Она вообще понятия не имела, как их сберечь. Ей хотелось самого дорогого шампанского – она просто заказывала его. Пирушка на сто гостей – пожалуйста. Сергей потихоньку от нее начал копить. В конце концов, никакие доллары не способны искупить его мук в проклятой Америке! И вообще. Хочешь иметь ручную обезьянку – плати. И что, намерен он был отдать их теперь, когда они были на мели? Ни в коем случае! Исида как-нибудь выкрутится, что-нибудь придумает. У нее еще есть дом – пусть продает его!
   Он должен от нее уйти. В который раз говорил себе: сегодня или никогда. Но как?! Дело даже не в безумной истерике, которая неизбежна. Эта женщина способна простить ему все, что угодно. У нее нет глупой гордости всего остального женского пола. Он может изменить ей, ударить ее, она не хлопнет в ответ навсегда дверью… Она не ждет инициативы от мужчины. Она, творец, общается с мужчинами на равных. Хуже того, поступает с мужчинами так, как веками поступали они. А его - обволакивает, как теплая, властная волна. Он дорог ей до бесконечности. Видел главное: для нее он не Сергей Есенин, поэт, как для всех остальных девчонок и женщин, с которыми был, а просто Сережа, из плоти и крови. И, хотя она и говорит на каждом углу, что он гений, любит только его плоть и кровь, как мать. В ужасе осознавал: он просто не может обидеть ее. Потому что это невозможно. Она выше простых человеческих ужимок самолюбия. Она большая. И любовь ее – огромна. Накрыла его с головой – скоро он задохнется в ней, его не станет…
   Когда-то, в начале их путешествия, когда читал стихи непроницаемому Горькому, чтобы достать, наконец, до его сердца, исполнил «Песнь о собаке», щенков которых утопил жестокий хозяин. Про то, как, сука, все понимая, бежала за ним, как катились ее глаза звездами в снег… Исида знала перевод большинства его стихов, несмотря на плохой русский, она знала, о чем он читал. Плакала. Слишком ясной была аналогия. Ее детей тоже унесла река… Разве ее боль не такая же жестокая, неизмеримая и страшная, как той собаки? Разве ее глаза не стали мертвыми с того дня? Горький помнил ее историю. Думал: «а Есенин-то не щадит эту международную шлюху…». Мгновенно понял, что тот презирает любовь Исиды. Разве можно так топтать сердце любимой женщины? Ее дети, ее несчастные дети… Сколько же ненависти надо иметь к ней…

   После долгой одинокой прогулки по Парижу, в течение которой Сергей дошел от площади Согласия гравийными, хрусткими дорожками сада Тюильри, мостами  до самого Notre Dame, а вернулся набережными, застал Исиду совершенно одну, сидящую в сумеречной комнате, в которой жарко пылал камин. Накатывал вечер. Последний неяркий свет резко чертил абрис высоких больших окон.
   Она склонилась над своей реликвией – альбомом с фотографиями своих детей. Все, что у нее осталось. Ведь она велела выбросить вещи, не в силах смотреть на них… Она плакала. В этот одинокий час она ощущала себя совершенно маленькой и раздавленной жестоким роком…  Одинокой, вселенски одинокой. Разве Сергей не покинет ее? Сколько дней им осталось быть вместе?
   Увидела сразу, что он слегка пьян.
   Подошел, резко захлопнул альбом. Смотрел на нее зло. Как человек, чье терпение истощилось совершенно. Крикнул:
- Сколько раз я просил тебя не делать этого?! Это невозможно, понимаешь?! Ты вся – из боли!!!
   Схватил альбом и швырнул в огонь. Потеряв голову, Исида бросилась к камину. Он удержал ее силой. Рвалась и царапалась. С ужасом смотрела, как языки пламени похищают у нее ее детей снова…
   Сергей ее отпустил, когда альбом сгорел дотла. Упала на пол без сил, почти в обмороке.
   Пытаясь забыть, зачеркнуть ужас этого вечера, уже на другой день Исида собрала друзей в ресторане отеля, празднуя свое возвращение домой и восхваляя чудесные вина Франции, когда к ней быстрым шагом направился администратор. Бледный лицом, он сообщил, что в их с Сергеем номере творится нечто ужасное. Дверь заперта, и оттуда доносятся такие вопли, звуки ломаемой мебели и бьющегося стекла, что все миллионеры, живущие по соседству, в страхе покинули свои номера, думая, что снова война, и Париж бомбят… Исида, уже отнюдь нетрезвая, отправилась за своим провожатым.
   Велела взломать дверь. Несомненно, то, что открылось ее взору, превосходило всякие ожидания. Такого благополучные тихие стены этого дорогого места, всегда полного коронованными особами, верхушкой знати и власти, не знали никогда. Сергей, свирепый, как вепрь, бросился на Исиду с кулаками. Шесть человек, оказавшихся рядом, едва смогли удержать его…
   Окно было выбито, прохладный и нежный воздух струил одну занавеску. Вторая была сорвана. Тахта и обломки туалетного столика валялись внизу, на улице. Все, до одного, многочисленные зеркала номера были перебиты. Простыни порваны. Вазы валялись на полу в виде черепков. Антикварные часы XVIII века разлетелись вдребезги, до колесиков, от удара о мрамор камина. Не оставалось ни одного целого предмета.
   Исида умоляла служащих не вызывать полицию. Уверяла, что ее несчастный муж болен, что с ним время от времени случаются такие припадки. Что нужен только врач!
   Пока она бегала, искала врача, явились ажаны, скрутили Сергея и отправили его в участок.
   Доктора она нашла в отеле «Мажестик». По дороге в полицию рассказывала, что бывает, когда Сергей выпьет… Она плакала и просила врача помочь ей вытащить его из лап ажанов…
   Вне себя от того, что Исида привела к нему доктора, Сергей пришел в еще большее бешенство. Связанный, снова неистовый, рвался с кровати, требовал свой портфель, крича, что в нем его стихи…
   Когда вышли, врач покачал головой: болен и очень опасен. С ним нельзя оставаться наедине. Его надо лечить. Посмотрел многозначительно: «В каком заведении, понимаете сами…».
   Исида повесила голову. Она была сражена. В отель вернулась в четыре часа утра, почти мертвая от испуга, переживаний и усталости.
    Она чувствовала себя одинокой и растоптанной. Если б не старинная подруга Мэри, вероятно, ей было бы совсем невмоготу. Нет! Она не позволит засадить Сергея в сумасшедший дом. Даже под страхом быть им убитой!
   Обожающая ее идеалистка Мэри, все утро баюкала ее на коленях, уверяя, что этот проходимец не стоит ни одной ее слезинки. Она не осуждала свою великую подругу – в свое время у нее самой был страстный и тяжелый роман. Хочется ей терпеть – пусть терпит. Только он все равно не стоит такого отношения!
   Исида мотала головой: стоит! Еще как! Сергей Есенин – гений!
   Мэри улыбалась. «Этого не может знать никто».
«А я знаю!» - не унималась Исида. «Ему все можно. Если хочет меня бить – пусть бьет. Только бы рядом был». И ревела, как девчонка.
   Рассказала Мэри про то, что Сергей сжег фотографии ее деток… Что держал ее, пока они не догорели…
   Из глаз Мэри, отразивших весь ее ужас, брызнули крупные слезы. Сжала кулачки. «Я бы его убила. Когда спал. Убила бы!».
   Исида качала головой: «Ты ничего в нем не понимаешь, дорогая… просто он устал терпеть мою боль. Она всегда во мне. Он принимал ее на себя. Даже с Архангелом мне не было так легко…».
   Утром Исиде мягко сказали, что отель «Крийон» не может более оказывать им гостеприимство. Они перебрались с Мэри в Версаль, столь горестно памятный для Исиды. Она надеялась, что репортеры не найдут ее там. Увы, не тут-то было.
   Лихорадочно ища выхода из положения, Исида вспомнила про еще одну свою подругу – великую куртизанку и артистку, любовницу самого Пуанкаре. Вот кто ей поможет! Дорогая Сесиль. Когда-то она уже оказала большую услугу ей и Сергею – с визами во Францию. Правда, Исида отправила ей большой кусок парчи, расшитый драгоценностями и жемчугами, вывезенный из России. Она его купила в том самом распределителе, где и шубу. Заплатила золотом. По слухам, эта парча принадлежала самой Императрице Всероссийской, Александре Федоровне. Исида в это не верила. Она могла принадлежать кому угодно из богатейших семейств России.
   Сесиль заказала Пуаре платье, и сшила себе роскошный наряд.
   Не бросит же она ее в такую трудную минуту! За погром в отеле «Крийон», избиение портье и сопротивление сотрудникам полиции  Сергею грозил либо сумасшедший дом, либо несколько лет тюрьмы. Ни то, ни другое Исида не могла допустить.
   Сесиль Сорель действительно помогла! Но, увы, Сергею было предписано покинуть пределы Франции в течение двадцати четырех часов. Это была цена его свободы.
   Сергей собирался так радостно и беззаботно, что Исида видела: он просто добился того, чего хотел… Этот его погром – никакой не припадок… Он покидает ее навсегда… Мчится в свою Россию. Такой светлый, праздничный и нарядный, будто не грозила ему недавно тюрьма. Он вырвался из ее рук! Пусть будет, как он хочет… Исида так устала бороться, что чувствовала: совсем, ну совершенно нет сил… Села в кресло, наблюдая за его сборами, вытянула ноги… вдруг поняла, что не может двинуться вообще… Не может согнуть ноги обратно. Язык едва шевелится. Слабым голосом позвала Сергея. Он махнул рукой: отстань!
   Вошла Мэри и ужаснулась ее бледным видом. Приложила холодную ладонь ко лбу. Так и есть. «Дорогая! У тебя жар!». Послали за врачом. Исида слегла. Она не могла ехать на вокзал, провожать Сергея.
   Сначала он отправлялся в Берлин, к друзьям, к Сандро. В Берлине было Советское консульство. Уже оттуда – в Россию. Исида дала ему в провожатые горничную Жанну, потому что Сергей не научился сколько-нибудь сносно изъясняться ни на одном иностранном языке. Так и говорил: «Боюсь испачкать свой русский! Если кто хочет со мной общаться, пусть учится понимать мой язык». Несчастная, верная Жанна совсем не хотела ехать, сказать, что она побаивалась, – ничего не сказать. Но ради Исиды была готова на любые жертвы. Она должна была доставить Сергея к его друзьям и вернуться в Париж. На их билеты до Берлина Исида истратила последние гроши.
   На прощанье Сергей даже не поцеловал ее.
   «Знаешь, можешь приехать ко мне в Москву, если хочешь… Только я свободен теперь, учти!». С этими словами он ушел…
   В тот вечер ей было так плохо, как редко бывало в жизни. Мэри не знала, что делать. Как нарочно, это было в том самом проклятом Версале, где умерла когда-то ее душа… И вот новый удар, неизбежный и беспощадный. Врач впрыснул ей большую дозу успокоительного, но она не спала. Слабо улыбалась: «Я знаю, знаю, если горе, мне не может помочь никакой наркотик, я его не ощущаю. Такие уж у меня нервы». Иногда она заговаривалась, в бреду все старалась найти какой-то выход…
   В это время на перроне вокзала Сент-Лазар Сергея выловили репортеры. Он сказал им:
- Я еду в Москву обнять своих детей. Я все же отец. Я не видел их полтора года. Исида присоединится в Москве ко мне, я знаю. Сейчас она злится, но это пройдет… Непристойное поведение в отеле «Крийон»? Ха! Да меня просто охватила жажда самовыражения. Что тут поделаешь! Я нарушил правила приличия, да? Поломал мебель… Но правила – их ведь и надо нарушать. А мебель – подумаешь!
   Какой только чуши не писали газеты об их разрыве и скандале в отеле «Крийон»! Даже то, что Сергей избил Исиду. В то время, как она с Мэри побежала за врачом, чему были свидетели. Что ей оставалось? По французским законам она могла дать опровержение в те газеты, которые напечатали ложь. Ее гневные ответы были помещены на той же странице, что и выдумки репортеров. Но людям неинтересна правда, она не запоминается, особенно, если лишена элемента трагедии. Тем не менее, Исида заявила, что никогда не верила в брак, а сейчас верит меньше, чем когда-либо раньше. Сергей – гений, и, хотя любит прах под ее ногами, их союз невозможен, как соединение двух артистических темпераментов.
   В первое время без Исиды Сергей испытывал настоящую эйфорию. Будто некую пустоту и волшебную легкость бытия. Он снова волен, его никто не ограничивает ни в каком общении. Хочет он гулять с Сандро ночи напролет – пожалуйста! Берлин, чуждый, но словно пропитанный ветром из любимой России, в которую он скоро отправится, – наполнял его блаженством ожидания. Пусть и эмигрантов, но здесь было много русских, не то, что в Америке и в Париже. Горничная Жанна, всегда смотревшая на него по-волчьи, отправилась домой сразу же, едва он встретился с Сандро. Тем не менее в берлинских газетах написали, что, уйдя от Исиды, он прихватил ее хорошенькую горничную… Это Жанну-то! Вот смех. Настойчивости репортеров не было предела. Они почуяли благодатную тему, интересную широкому читателю. Настоящий семейный скандал знаменитостей.
   Увы! Как бы ни был он легок после расставания с Исидой, но уже не мог скинуть с плеч презрения Америки, холода Европы, не мог снова надеяться на великое, всемирное будущее для себя, на высокий путь для России, все то, что веяло ему в прежней, буйной рани светлых лет… Только и осталось вспоминать – с Сандро под гитарный звон…
   Репортеры нашли его утром в дешевой гостинице. Бледный после долгой гулянки, слегка осунувшийся, он выглядел все-таки ясным, мечтательным и счастливым. Прессе он заявил, что женился на  Исиде только из-за ее славы и желания путешествовать. Если и был с ней счастлив, то очень недолго, а потом начались бесконечные ссоры. Но главным в их разрыве он считает духовный конфликт.
   «У меня есть талант, у нее тоже. Но она не хотела признавать мою индивидуальность. Я был нужен ей, как раб. Если она поедет за мной в Москву, я сбегу в Сибирь. Россия – огромная страна, я всегда найду местечко, где эта ужасная женщина не найдет меня!».
   Развод? В России это формальность. Он не считает этот брак настоящим, поэтому не может быть и никакого развода.
   Прочитав это интервью, Исида долго плакала, пока ей не стала понятна не только суть сказанного, но и последствия этого. У нее снова подскочила температура. Непонятная лихорадка никак не хотела оставить ее. Болело все тело и то место, между ребрами, под диафрагмой, откуда она черпала силу, когда танцевала. Чувствуя себя совершенно уничтоженной, отправила телеграмму Кусикову: «Необходимо, чтобы Есенин написал в «Chicago Tribune» опровержение интервью, где говорится, что он никогда не любил меня, а оставался со мной из-за моего общественного положения: такая статья показывает его в плохом свете. Телеграфируйте вести».
   Кусиков не ответил. Показал телеграмму Сергею. Тот пожал плечами: он сказал правду. Листок с парижским штемпелем полетел в камин.
   Пришедшая следом телеграмма и вовсе их рассмешила. Она была от Жанны. «Пожалуйста, телеграфируйте Исиде, что у Есенина есть кружева и покрывало из «Крийон».
   Видимо, их не смоги найти, горничной влетело: Исида подумала, что та украла вещи. На эту телеграмму они тоже не ответили. Ее постигла участь первой.
   Здесь, в Берлине, вдали от Исиды, Сергей вздохнул: наконец-то он может отделать тот огромный материал, который в набросках и в замыслах кружился в его воображении, лежал десятками листков, красивых немецких тетрадок - в портфеле… Никогда он не испытывал такой боли, как за границей. Никогда тоска не захватывала его вот так, целиком, он захлебывался ей, как в пьяном угаре, голова кружилась, и казалось, что вот он, жизни край… Но именно этот край открыл ему, наконец, что такое поэт… «Дар поэта – ласкать и карябать. Роковая на нем печать…». Понял, что истинная лиричность – это кровь его сердца, которой он поит всех тех, кто его слышит. Он стал петь так, будто говорит свое последнее слово, – в каждом стихотворении. Говорит главное, что можно сказать только перед смертью. Все эти злые лица в кабаках, отчаянные, как и он – заливающие глаза вином, разочарованные в будущем… Он ведь тоже испытывал величайший крах мечты: Октябрь обманул его, как и миллионы других людей… Он зрел мужицкий рай, дома – полные закрома, светлую страну – «Инонию», высокую, небесную. Вместо этого накрыли голод, безверие, гибель всего великого, проклятие на века… Видел это отчетливо.
  «Ну что же мы взяли взамен?
    Пришли те же жулики, те же воры
    И вместе с революцией
    Всех взяли в плен…».
   Всех – значит всех. Никому не вырваться, не уйти. От его революции «остался х… да трубка». Россией правит Черный Человек, человек в черной перчатке, инородец, не щадящий русской крови… Мечтающий о мировом пожаре и о мировой тирании… Черный, черный… Теперь – возвращаться туда опасно, теперь там не только «стула не предложат присесть». Пожалуй, он «будет той сволочью, на которую можно всех собак вешать». Почернели синие очи Оки… Он пьет здесь, истерзанный, в Берлине, и мертвячиной веет от «пропащей этой гульбы». Одна надежда – русских ни подчинить, ни рассеять…
   Смотрел внутрь себя и видел: сказать всем правду сейчас. Никакой он не хулиган и не скандалист. Это лишь, чтоб ярче гореть. Из канавы звезды лучше видны. Нельзя почувствовать яркость белоснежных одежд, нельзя сиять лучами, если перед этим не вываляться в грязи и не смыть этот прах. Все в этой жизни мы познаем лишь в контрастных красках. Да, хотел он, хотел когда-то «розу белую с черной жабой… на земле повенчать». Пусть бесы в душе пляшут гопака, - еще неизвестно, может, ангелы победят. Они сильней.
   Исиды рядом не было… Но почему тогда боль отпустила его лишь на несколько дней? Быстро схлынула эйфория радости. Он в плену… И пьяный угар не поможет ему. Вспоминал и вспоминал ее плывущую походку, жесты, ее нежные пальцы и гибкие запястья, льющийся с покатых плеч шелк, стеклянный дым волос, осеннюю усталость глаз… Что за беда его к ней любовь! «Я искал в этой женщине счастья, а нечаянно гибель нашел». Неужели любая истинная любовь такова?! Как же он столько прожил – и не знал этого?! Каким же он был дураком, когда в двадцать первом году говорил: «Влюбиться бы по-настоящему, или тифом, что ли, заболеть…». Ах, он не знал… «Что любовь – зараза…» он «не знал,  что любовь – чума»…
   Думал, что Исида, стерва, уже нашла в Париже ему замену… У нее там полно прежних хахалей – только рукой махни. Она ведь не может без этого… «Лижут в очередь кобели истекающую кровью суку».
   Прочитал стихи об Исиде Сандро. Там и его имя было… И гитара их. Тот ухмыльнулся:
- «Пей со мною, паршивая сука…» - это сильно. - А не боишься – она обидится? Смешно, конечно: «в огород бы тебя на чучело, пугать ворон…».
   Отмахнулся:
 - Ничего ты, Сандро, не понял... Про себя подумал: «а еще поэт… Я с собой не покончу. Пусть она идет к чертям собачьим»…
   Решил издать здесь книжку, озаглавить «Стихи скандалиста». Публика это любит. А еще «Пугачева» издать. В ней ведь скрытая полемика с самим Пушкиным: тот не увидел истинного лица народа... Да, разве он мог?!
   Текли дни, Сергей становился все мрачней и молчаливей. Кусиков не знал, как развеять его хандру. Сергей часто плакал. Особенно Сандро сразил момент, когда он плакал один, совершенно трезвый… Писал что-то и плакал… Сказал, что стихи новые. Но еще сырые. Об уходящем навсегда хулиганстве. Что с ним пора проститься. Что он отдаст свое хулиганство – за любовь… Сандро подсмотрел одним глазом: «Чужие губы разнесли твое тепло и трепет тела». Сергей сгреб листочки.
- Я ее люблю. Она моя… Моя! Я на осень ее плевал! У нее глаза – всепрощающие… как на иконе.
- А как же «излюбили тебя, измызгали, невтерпеж», а?
- Вот так вот…
 А как она танец с шарфом танцевала! Держит его за хвост – а сама в пляс. И кажется – не шарф - хулиган у нее в руках. Он и треплет ее, и душит… А потом вдруг ррраз! – и шарф у ней под ногами. Сорвала она его, растоптала – и крышка! Нет хулигана, смятая тряпка на полу валяется… Сердце сжималось… Точно это я у нее под ногами лежу. Точно это мне крышка!
   Поехали в гости к знакомой Сандро. Тот настоял: «тебе надо развеяться». Сергей прихватил балалайку. Чтоб не умереть от скуки. Знакомая жила в пансионате на Байрейтерштрассе. Она мило улыбалась им. Но в глазах отразился какой-то испуг, когда взглянула на Сергея. Чутким женским сердцем с первого шага увидела: ему очень плохо… Ее звали Любочка, Любовь. Маленькая, симпатичная, светлая. Она собиралась домой, в Россию, навсегда. Тогда она еще не знала, что станет женой Михаила Булгакова…
   Сергей сел на диван и затренькал, напевая грустные частушки.
- Рязанские! – поняла Люба.
Весь преобразился:
- А откуда вы их знаете?
- У меня мама из тех мест. В детстве слышала. Даже знаю, что солнце – «сонче», а цапля – «чапля».
   Улыбнулась. Вдруг, будто сорвался, одно за другим прочел последние стихи – об Исиде, - жесткие, хлесткие, отвратительные, но при этом каким-то непонятным образом пронзительно лиричные, с вывернутой наизнанку душой… В любви – ненависть, а в ненависти – океан любви… И безысходность, и край, и безумный выкрик: «Я с собой не покончу. Иди к чертям».
   Девушка смутилась. Она не поняла всего этого. Ей очень хотелось заступиться за женщину, столь ярко и образно, выпукло явленную в этих стихах… Ужасно грубо…
   Но Сергей был буквально растерзан этим своим первым чтением – для слушателя. Страдание, истинное, непритворное, столь ясно читалось в нем: в лице, в руках, во всем теле, – что она не осмелилась ничего сказать…
   С этого мгновения Сандро понял и твердил ему потом беспрестанно: «Зачем так мучаешься? Возвращайся к ней. Кому другому врать можешь – репортерам вон… Света белого не видишь, кудрявый».
   День ото дня злое уныние все туже стягивало вокруг Сергея будто невидимое кольцо. Что ему Сандро? Тогда, год назад, когда убежал от Исиды, - в нем была особая сладость. Именно потому, что мучил ее этим… Теперь сбегать к нему не нужно, нет и радости от его общества… Так же к Толику уходил от Зинаиды. Что же с ним такое! С ней – невыносимо, она несносна. Без нее – умирает, раздавлен, не может рот открыть. Не желает никого видеть! Ненавидит – всех вокруг! Что эти, в издательстве? Сволочи, тупые бездари, а туда же, судят его да рядят… Чтобы быть в силах общаться с людьми, ему надо перед этим выпить… Как же ему сиять? Нет у него былого сияния. Нечего отдать людям… Настроение меняется бесконечно: он то грустен и тих, как когда-то очень давно в юности, то яростен до сумасшествия. Да уж… Раскачнулся он на качелях жизни! Так раскачнулся, что «от Москвы по парижскую рвань» его «имя наводит ужас, как заборная, громкая брань…». Никто, ничто не радует, не развлекает.
   Почти месяц прошел с того дня, как, радостный, он оставил Исиду в Париже. Пора было подумать о возвращении домой, в Москву… Но Сергей не делал для этого ни одного шага.
   Его пригласили снова выступить в «Доме искусств». Он отказался сразу. Как он войдет в тот зал? За этот год с лишним он стал другим человеком… Они будут все, затаив дыхание, ждать от него скандала… Сволочи… А еще ему будет чудиться в первом ряду Исида в своем длинном фиолетовом платье… Ни за что! Организаторы вечера не растерялись: заменили его Анатолием Дуровым с дрессированными свиньями. Сергей думал: «То, что им надо! Хоть себя самих увидят…». И вправду, по отзывам, публика разошлась в совершеннейшем восторге.
   Согласился прийти на вечер русских студентов, празднующих свое объединение в Германии. Снятое помещение оказалось небольшим. Обычно тут располагался немецкий аэроклуб. Улица, где он находился, была совершенно непроизносимая для русского языка. Явился тесный литературно-художественный кружок. Было много молодых лиц.
   Прекрасно понимая, что это ни к месту, Сергей надел смокинг, манишку и лакированные туфли. Так странно выглядело на черном фоне выбеленное лицо, светлые, растрепанные волосы, грустные, подернутые пьяной мутью глаза. Перед выступлением он выпил – потому что иначе не смог бы согреть никого… не смог бы сиять… Читал все последние стихи. Если сначала все были поражены его видом, то, слушая, начинали понимать: именно так и можно читать эти пронзительные, ужасные строки, этот пропащий, кабацкий ад, эту болезненную ненависть к любимой женщине…
   После был банкет. Множество бутылок стояло, как в строю, на длинном столе. Сергей сидел на углу, был пьян. Свесил руку с края стола, как неживую, как не свою… Рядом расположилась та самая Наташа, жена Алексея Толстого, чей сынишка поверг когда-то Исиду в трепет и ужас. Поэтесса была страшно рада его видеть, болтала без умолку, как сорока, он не понимал, о чем… Смотрел бездонным взглядом в пространство и иногда, для вежливости, кивал…
   Сказал ей, что вот уедет в Москву, все, всех забудет, начисто забудет… Наташа подумала, что это он об Исиде, точно – о ней… Это ее он забудет начисто.
   Хотел показать ей фотокарточки своих детей, да оставил их в пиджаке другом, не переложил в смокинг. Огорчился. Сказал, что очень их любит… Что девчушка Таня на него очень похожа, все говорят. Что у Исиды тоже были дети, разбились насмерть. Она о них сильно тоскует. Губы его жалостно, непроизвольно дрогнули.
   Вдруг начал снова читать стихи. Тихо, так исчезающее невесомо, будто читал для себя, внутри себя, не замечая всех тех, кто вокруг. Стол мгновенно смолк. Собрались в кружок тесно, слушали. Он будто и не читал даже, а протяжно напевал.
 «Дорогая, я плачу, прости, прости…». Повторил снова, страшно искренне и невыносимо хорошо: «Дорогая, я плачу, прости, прости».
   Полуулыбнулся, будто сквозь силу, давая понять, что закончил… Одним махом выпил стакан вина. Выпил так обреченно, что на это было больно смотреть… Каждый думал: он на краю. Как же ему помочь? Ведь невозможно это.
   Кто-то заказал оркестру трепак. Все стали просить его станцевать. Он сначала отказывался. Но медленно нарастающий ритм, с подмывом, так и тянул в круг… Покачиваясь, вышел. Эх, хорошо пройтись с коленцем, да с вывертом. Темп все ускорялся, кто-то крикнул: «Вприсядку, Сережа!». Получалось у него очень славно, только полы смокинга волочились по полу…
   Совсем пьяный, ушел от всех, нашел где-то в темном коридоре стол. Стула рядом не было… Уселся высоко, скрестил ноги…
   Из тьмы выступил черный силуэт. Ужас продрал до кончиков волос. Это был тот самый, его двойник. В смокинге, цилиндре, с тростью, развязный и наглый, ноги – как на шарнирах – приблизился… Сергей хотел бежать – и не мог… Черный Человек ухмыльнулся: он словно знал заранее все, что Сергей мог сделать – и знал, что сделать он этого не сможет – он не даст… Это подлинный страх – знать, что каждый твой шаг, любое действие – известны наперед. Зеркально известны. Словно связан накрепко. В руках двойника появилась огромная книга, похожая на амбарную. Он водил по ней скрюченным пальцем и гнусавил, гнусавил… Сначала Сергей старался не вслушиваться… а потом понял, что он читает ему его собственную жизнь – мошенника, прохвоста и забулдыги. Каждый раз, когда он кривил душой в жизни, когда менял свои лики, как маски, когда врал окружающим видом, костюмом, не соответствующим его сути, словами, озорными поступками, - каждый раз напомнил ему его Черный Человек… Сергей вымолвил: «Ты не смеешь этого…». Тот достал из книги простой листок… Сергей вглядывался: что это?! Черный отвратительно рассмеялся. Ах, он узнал… Это было его собственное письмо, написанное полудетской рукой… Письмо Маше. То, что писал в отчаянии, после того, как его стихи не напечатали в Рязани. То, после которого выпил эссенцию. Там было написано: «Душу отдал бы дьяволу за талант… Даже если десять лет жизни еще…». Черный Человек тростью указал на огромные часы. Они гулко тикали. Показывали девять часов… Черный Человек хотел к нему прикоснуться, Сергей отшатнулся…
   Чуть не упал со стола. Один из знакомых трогал его за плечо. Откинул назад упавшие на лицо волосы. С облегчением вздохнул. Улыбнулся. Другой знакомец стоял поодаль. Спросил его:
- Ты зачем здесь? Сторожишь меня?
   Тот помялся.
- Так ведь спал ты…
   Рядом стоял стакан с недопитой водкой.
   Сергей легко соскочил со стола. Сказал, что ему негде спать. Один из знакомых сразу предложил свой дом. Вышли на тихую берлинскую улицу. Был тот серый предрассветный час, который особенно чуток и как-то молчаливо трогателен в своей пустынности… Где-то далеко, где поля и нет домов, наверное, светлеет горизонт.
   Подумал, что вот идут они – три русских человека - здесь, в далеком Берлине… Идут из кабака… Почему они здесь?! Острая тоска тисками сдавила Сергею сердце. Он вспомнил сон, осознал, где находится, что любовь «скверной девочки сорока с лишним лет» он потерял, что детей его растит другой, что Россия… Россия!!! Ах, его Россия!!!
   Словно долго сдерживаемое, почти выкрикнул:
- Не поеду в Москву! Не поеду туда, пока Россией правит Лейба Бронштейн!!!
- Что ты, Сережа… ты антисемит?!
   Остановился. Злость водочной волной ударила в голову. Всплыл проклятый вечер в Нью-Йорке…
- Это я антисемит?!!! Дурак ты!!! Лейба Бронштейн – это другое. Он правит Россией, а не должен ей править… Ничего ты этого не понимаешь…
   Выкрикнув все это в лицо, пошел дальше. Немного успокоился. Бормотал:
- Никого я не люблю… Дочь вот люблю… Сын черненький… Россию люблю, как детей… и революцию люблю… Мою революцию! А не их… А вот ты, друг мой белый… ничего этого не понимаешь…

   Пол под ним качался. Где-то далеко, в левой руке, маячил стакан. Водка из него расплескивалась. Зрители свистели и улюлюкали. Кричали: «Уведите его, он пьян!».
   Где он? Где-то на сцене… А чего им от него надо? Отхлебнул из стакана. Руку донес с трудом, – такая расслабленность была во всем теле. Было очень страшно подойти к краю сцены, боялся свалиться. Сандро подбадривал его жестами, стоял слева, поодаль.
   Какая-то баба в первом ряду что-то возмущенно говорила в его сторону, размахивая руками. Обозвал ее сволочью и старой сукой. Вгляделся: жена Горького! Так и есть – он не ошибся адресом. Стал рассуждать о большевизме. Ругал всех собравшихся за то, что они не большевики. Здесь, в эмиграции, любой истинный дух разлагается… Потому что от России оторван. А он сам – от левее большевиков, гораздо левее!!!
   Ему орали: «Хватит клоуна строить! Читайте уже!»... «Да снимите его оттуда!».
   Четыре мужика хотели ухватить его под руки и увести со сцены. Не дался, вырвался, плевал в них, хохотал над их неуклюжестью…
   Кто-то крикнул: «Стихи! Читай стихи!!!».
   Треснул об пол стакан. И начал.
   Всю боль выкрикнул. Про нее, дуру, такую любимую и такую ненавистную, про жизнь пропащую, про душу выпитую и выпесненную… ведь ничего, «ничего не дается без жертвы. Ни одной тайны не узнаешь без послания в смерть»… Читал так, будто в последний раз. Отдавал себя без остатка.
   Слушали, замерев. Несчастный и измученный, шатающийся от боли и водки, он снова победил враждебный, чужой зал. Таким пьяным он еще никогда в жизни не выходил на сцену. Он любил прихвастнуть опьянением, - это тоже была игра, маска. Ему нравилось казаться пьянее, чем был. Опрокинет двадцать грамм, а шатается – на полбутылки. Развлекало его это. Но в этот день было иначе… Плевать, что о нем подумают… У него «вся душа в крови»... Ни вздохнуть, ни выдохнуть…
   Сандро смотрел на него.
  Думает – он проиграет, струсит перед этой озверевшей публикой?! Хренушки!
   Странное дело, когда он начинал читать, хмель мгновенно слетал с него. Словно его стихи возвращали его в те часы и минуты, когда он писал их… Он помнил их без запинки, все, от самых ранних до последних. Слишком много таилось в них вложенной силы Слова. Той самой, что «проклевывается из сердца самой себя птенцом».
   Еще совсем недавно свистевшие и улюлюкающие опустили головы: у всех было чувство, что они приоткрыли дверь в чужую спальню и подсматривают… Тошно и некрасиво. Не было никаких сомнений: все строки, до последней, были пронизаны присутствием Исиды…
   Обреченно, невыразимо грустно произносил он, поворачивая голову к другу:
«Пой, Сандро. Навевай мне снова
  Нашу прежнюю, буйную рань.
  Пусть целует она другого,
  Изжитая, красивая дрянь…».
   Простыми словами он делится самым горьким, самым интимным. Люди, еще недавно ненавидевшие его, враждебные и чужие, становились своими, родными… Потому что так, как рассказывал он, можно довериться только самым лучшим, самым преданным тебе людям. Это изменило зал до неузнаваемости. В ответ на это доверие, на эту распахнутость и незащищенность, слушатели, как один, отдали ему свои сердца. Он уже не был для них охальником и глумливым циником, самодовольным поэтом Советской России, только что отборной бранью крывшим их. Он был просто несчастным Сережей, самым лучшим и искренним лириком.
   Он читал задыхаясь, казалось, он бежит, он готов споткнуться и упасть… Он бежит, у него колотится измученное сердце, готовое вырваться из груди… А вместе с его сердцем – вырвутся и их сердца, слушателей… Каждому хотелось крикнуть: остановись! Остановись, Сережа!
   Затопленный болью, едва дыша, произнес последнее:
«…Вот за это веселие мути,
     Отправляясь с ней в край иной,
     Я хочу при последней минуте
     Попросить тех, кто будет со мной,-

     Чтоб за все за грехи мои тяжкие,
     За неверие в благодать
     Положили меня в русской рубашке
     Под иконами умирать».
   Зал вздохнул, как один человек, - разве не думал каждый, что отдал бы все на свете, чтобы умереть в России… вот так же, под иконами?! Для них это теперь невозможно… Просто умереть дома – нельзя… Огромная волна обожания вернулась к Сергею. Хлопали и плакали. Он вдруг стал родным, милым, трогательным и любимым. Ну, и что, что пьян? Он просто страшно несчастен…
   Сандро стоял, опустив голову, - он не понимал, как такое могло произойти? Вот только что они готовы были оплевать Сергея, морду готовы были ему бить… А теперь вон – на сцену лезут  - качать его… Обнимают, каждый потрогать норовит… Никогда у него такого не было…

   Сергей отправился в то самое издательство, в котором вышло здесь, в Берлине, несколько его книг. Слегка пьяный, грустный, он шел, будто по необходимости… разве он ожидал, что сегодня оборвется еще и эта нить? Требовал денег за свои стихи. Издатель, теребя мясистый подбородок, мялся и выдумывал отсрочки. Зашел разговор о Горьком… Ах, если б он не горькая водка в жилах! Сергей смолчал бы. Но не смог. Горький? Отвратительный умник, думающий, что он гений! Да он прихвостень этой кровавой власти! Он что думает – можно быть чистым и великим, пресмыкаясь перед теми, кто «расстреливает несчастных по темницам?!». Да он сам один из них! Если с ним, Сергеем, что случится, а случиться в стране негодяев может все что угодно и когда угодно, - он не поможет! Он подтолкнет! У него сердце холодное! Как можно писать с таким сердцем…
   Всем от него досталось… Тем, что были вокруг, - в первую очередь… Крыл их в мать и в Бога… Чуть не подрались.
   Пунцовый Зиновий Гржебин, тогда уже сорокапятилетний, готов был кулаками вернуть весь злой мат, что сорвался с уст Сергея…
Их разняли, издатель кричал, брызгая слюной: «Ничего от меня не получишь! Вооон!!!».
  На прощанье Сергей пророчески вздохнул:
- С такой политикой вы разоритесь… Прощайте…
   Гржебин успокоился только на следующий день, когда отослал подробное письмо Горькому…
   
   Как же так… Он сидит прямо на асфальте, на чистой берлинской мостовой, которую моют каждый день… в одной рубашке и штанах, без шляпы и пиджака, даже без ботинок! Его выпихнули из ресторана. Просто он решил высказать все по адресу русских официантов, работающих там… Он такой смешной сидит тут, светлые носки продувает апрельский ветерок. Его, наверное, ограбили… Трогал карманы, - где деньги? Как там Исида говорила? «Диньги». «Нету диньги!». Он немного мерз, сидя на асфальте. Но хмель выветривался. Когда винные пары покидали его, ему становилось еще горше… Мука нестерпимая. Думал о браунинге Сандро… Настойчиво думал. Никогда он столько не пил. Пьет ведь – и не пьянеет. Вот такая любовь зараза, вот такая любовь – чума… «Голова ль ты моя удалая, до чего ж ты меня довела». Когда совсем пьян, тупеешь, не так страшно… Может быть, он не увидит ее уже никогда. Не вернется она в Москву, оставит школу на приемную дочь. Ведь ясно, что им там и без Исиды отлично. Слишком мучительно было думать, что она уже утешилась без него. Он ей обуза был, носилась с ним, как с сыном… Теперь ей легче, теперь она вздохнет. Без него ей лучше. Он испортил ей репутацию, сжег фотографии ее детей… Да она сама дерется! Однажды чуть глаза ему не выцарапала! Стерва! Стерва…
   Плакал. Мимо шли берлинцы. Никому не было до него дела.
   Ни строчки от нее… А будет она его жалеть, думать о нем, если его не станет вдруг? Плакать будет? Да, будет… Постепенно эта новая роль, – ушедшего, любимого и дорогого, - все больше захватывала его. Он будет сниться ей… приходить каждую ночь. И подолгу все рассказывать. Ведь там нет разности в языке… Он ей расскажет, что она очень русская, что он бесконечно любит ее… А еще попросит у нее прощения…
   Вспоминал, как недавно вертел в пальцах увесистую черную сталь браунинга. Такое же могучее, неодолимое желание убить свою тоску было у него в юности, когда пил эссенцию. Потом отпустила его тоска – до поры до времени. Жить захотелось. Нет… он не может совершать тех же ошибок. Если выстрелить, он погибнет наверняка.
   Что-то шлепнулось за спиной. Обернулся. Ботинки. Надел.
   И пошел тихонько домой. Браунинг тянул к себе…
   По дороге увидел почтовое отделение. Сердце глухо ударило в ребра. Во рту высохло. Долго стоял напротив. Нашарил в карманах брюк остатки мелочи. Вдруг решительно вошел внутрь, схватил бланк и, спотыкаясь буквами, пляшущими в глазах от волнения, нацарапал непослушным пером:
«Paris Rue de La Pompe 103. Isida browning darling Sergei lubich moja darling scurry scurry».
   Девушка в полукруглом окошке удивленно вскинула бровки, прочитав текст. Видимо, она решила, что это какой-то частный шифр… переписала скрупулезно, с немецкой аккуратностью.
   
   Мэри вбежала в комнату. Исида кричала: «Скорее! Скорее! Мы едем в Берлин!».
   Она металась по комнате в попытке сообразить, что ей делать. Велеть Жанне собирать чемодан? Звонить в билетные кассы? Вызывать авто? Все ее хваленое хладнокровие, величавая неторопливость, даже чувство ритма, – вдруг оставили ее.
   Мэри выхватила из ее рук телеграмму. Ничего не поняла, кроме имени ее благоверного – мучителя… Пришла в возбуждение и ужас. «И ты поедешь?!». «Сейчас же!». «У тебя нет денег!».
   Это был момент истины. Исида опомнилась. У нее нет денег! И неоткуда их ждать! Лихорадочно соображала. Единственное ценное, что у нее осталось – картины Эжена Каррьера. Мэри спорила: «Тебе никто не даст за них денег быстро. Нужен аукцион». Исида топнула ногой: «Даст! Есть меняла-ростовщик». Мэри взмолилась: «Это будет грабеж…».
Исида улыбнулась впервые за последние полтора месяца, сказала любимое русское словечко: «Чипука».
   Эту «чипуку» практичная Мэри ненавидела. Казалось, для Исиды нет на свете ничего невозможного.

   
   Она мчалась через французские и немецкие города, меняя авто, как загнанных лошадей. Измученная Мэри молила об отдыхе. Исиду могло утешить только одно: скорость, скорость и еще раз скорость. Несмотря на то, что она отправила Сергею телеграмму, что едет, она боялась за него до безумия…
   Мэри казалось, что Исида сделана из железа. В ней не было заметно и следа усталости. Недаром же она выдерживала многочасовые вступления на сцене! Она сидела на переднем сидении, смотрела напряженно вперед и подбадривала водителя, умоляя еще нажать на газ. В Страсбурге машина сломалась, пришлось нанимать другую. Эта другая - врезалась в ограду моста, едва они выехали из города. Пришлось возвращаться. Мэри получила долгожданную ванну и ночной сон. Исида отправилась пить в ресторан.
   Мэри всегда удивлялась этой великой женщине: ей всегда везло! Стоило ей захотеть что угодно, как она получала желаемое! Утром они сидели в ресторане отеля и не знали, что им делать, где найти машину… Ведь она – дорогущая редкость. Вообще, в этом городе найдется хоть пара машин? Молодой человек за соседним столиком приветливо улыбнулся Исиде: он ее узнал. Она же не замедлила с ним познакомиться. Он оказался гонщиком. Его ласточка аж в сто лошадиных сил ждала его у дверей.
   Пока они ехали до Лейпцига, молодой человек раза три признался Исиде в любви. Он искренне не понимал, почему его любимая танцовщица так бесстрашна… Гнал, как в последний раз, понимая, что каждый мелькающий километр приближает их к расставанию. Исида страшно хотела заехать в Байрейт, к Козиме Вагнер. Будто чувствовала, что в водовороте ее дней – это последняя возможность вспомнить свою юность… Увы, час был поздний. Она заплатила трактирщику за сотню роз, велев доставить их домой Козиме.

   Кабриолет «Bugatti» остановился напротив отеля «Адлон». Было девять часов вечера.
   Исида сразу увидела Сергея, его воодушевленное, открытое, сияющее лицо. Выйти она не успела. Как барс в полете, он прыгнул на мотор, потом, через голову водителя, – к ней. Сдернул шапку и кинул оземь! Схватил Исиду в охапку, крепко, неистово, нежно. Стояли так долго, не разжимая объятий. Вышли. Но лишь затем, чтобы снова обняться. Она купала пальцы в его светлых волосах, ловящих отблески электрического света. Так и стояли.
   Набежала толпа зевак. Их разогнала полиция. Влюбленные никого не видели, кроме друг друга.